TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Романы с продолжением29 мая 2006 г.

Виорэль ЛОМОВ

 

МУРЛОВ,

или

ПРЕОДОЛЕНИЕ ОТСУТСТВИЯ

 

Роман

 

Окончание | Продолжение | Начало

 

 

Глава 47.

Крыша поехала.

 

1. Испытание судьбой.

В последний год Фортуна повернулась к Кукуевым задом. Но это, кстати, вовсе не означало, что она в то же время повернулась передом, скажем, к Волобуевым.

Здесь я позволю себе на минутку отвлечься, дабы пояснить одно распространенное заблуждение. Вряд ли есть что-либо изменчивей и капризней Фортуны, текучей, как вода, - недаром она приходится дочерью всем земным водам. Ее называют по-разному: и богиней судьбы, и богиней счастья, и богиней случая, и богиней прихоти, и самой переменчивостью. В Греции ее называли когда Тюхэ, когда Эхе. А Данте, например, считал, что она вовсе никакая не богиня, а простая исполнительница воли богов, так сказать, ведущий специалист по данному профилю. А поскольку богов много, у нее нет четкого лица и определенного образа действий. Поэтому, когда говорят, что Фортуна повернулась к вам задом, не расстраивайтесь особо, так как это может вообще ничего не значить или быть всего лишь очередным благосклонным поворотом судьбы. Не суетитесь и терпеливо ждите.

Кукуевы же, к сожалению, ждать и терпеть не умели. Вернее, не могла ждать и терпеть глава семейства - Кукуева. Галина Петровна была щедрой, требовательной и нетерпеливой. Впрочем, все три названные черты были проявлением одной неуемной энергии. Правильно говорят: баба, как горшок, что ни влей - все кипит.

Василий Васильевич был другой и его всю жизнь звали Вась-Вась. Вась-Вась работал зав. складом и имел специфическую психологию хранителя чужих материальных ценностей. Помимо основного места хранения, они хранились у него и в потайных местах на самом складе, и в кладовке дома, под присмотром супруги, и в тайных от всего мира и супруги местах их старой квартиры. У Вась-Вася было также несколько заначек (про черный день и на старость) в рублях, долларах и сертификатах, которые он раз в месяц раскапывал и любовно пересчитывал.

В десятиметровой кладовке Кукуевых, так называемой "тещиной комнате", десятилетиями хранились на стеллажах и поддонах мешки с сахаром и ящики с шампанским и водкой. В последние годы их сменили всякие разноцветные коробки с импортной безвкусной, но долго хранящейся, жратвой. Правда, пять-десять мешков с сахаром и пять-десять ящичков с отечественной водкой (на всякий случай) место свое занимали постоянно. Что ни говори, а на Руси демократы, как правило, правят недолго, а водка и сахар - основа любого режима.

Галина Петровна была прекрасная хозяйка. Ее борщ на сахарной косточке, жаркое из барашка в горшочках, рыбный пирог и торты "Наполеон" и "Негр в сметане" были известны далеко за пределами их квартиры, и одно только упоминание названных блюд вызывало у всех родных и знакомых обильное слюноотделение. Скорее всего, именно это обстоятельство было причиной такого нечеловеческого смирения ее супруга. Вась-Вась больше всего в жизни любил вкусно покушать.

Галина Петровна родилась в начале марта и по гороскопу была рыба. Вода была ее страсть, упоение, восторг и общая беда. Она обожала стирать, мыть полы и окна, мыть посуду, купать детей, собаку, мочалкой тереть спину мужу, купаться сама, поливать цветы, грядки, просто из шланга увлажнять на даче воздух, через день мыть себе голову и каждый день всем устраивать головомойки.

По молодости, пока не было детей, Кукуевы почти ежегодно отдыхали на море - в Крыму, в Сочи, в Абхазии и Аджарии. Тогда все это было "наше". Галина, как всякая рыба, могла держаться в воде сутками, и когда она утром сообщала: "Вася! Я пошла в Турцию!" - она именно так и говорила - "пошла", как корабль, Вась-Вась говорил ей: "Иди", - и спокойно шел пить пиво с вяленой мойвой или домашнее вино "Александриуэлли" из трехлитровой банки. Когда жена вечером возвращалась из Турции, он, расслабленный пивом, благодушно интересовался:

- Как Турция?

И Галина отвечала:

- Одни турки.

Однажды она не вернулась вечером, а ночью Кукуева забрали пограничники для опознания личности гражданки, найденной в территориальных водах.

- Ты что, сдурела?! - сказал ей тогда ночью Вась-Вась. - Ты зачем туда заплыла?

- Я же сказала тебе, что пошла в Турцию.

Хорошо, тогда ни его, ни ее не стали таскать и сообщать на работу, но через два месяца Кукуевым пришел толстый конверт из турецкого города Хопа. В конверт была вложена турецкая газета "Хюрриет" на турецком языке, с заметкой, в заголовке которой было русское слово "Галина", а под текстом на фоне моря и яхт, с широкой улыбкой, стояла рослая, на голову выше стоящих рядом с ней турецких полицейских, Галина в купальнике. Полицейские тоже улыбались.

Особенно доставала Василия Васильевича дача, пришедшая вместе с детьми на смену Черному морю и вяленой мойве. Он любил подремать на воле, но разве тут поспишь, когда ни свет ни заря раздавался страшный крик Галины: "Вставайте! Воду дали!"

Как будто эту воду дали ей последний раз в жизни или их окружала калмыцкая степь!

Дача Кукуевых была переплетена двумя огромными черными шлангами, и когда давали воду и шел полив, а он шел непрерывно, семейство Кукуевых напоминало семейство Лаокоона, перевитое змеями.

Галина ходила по даче в красном купальнике, обрушивая на участок тонны живительной влаги, уносившие гумус, минеральные и органические удобрения, навоз, семена и надежды на всякий урожай, так как оставались только неистребимые посевы вьюнка, пырея и конского щавеля. Соседи, кстати, уже бились об заклад, смоет неугомонная Галина свой участок в реку или нет.

И если у Галины лучшим временем в году была пора полива, у Василия это было время круглогодичных ремонтов, связанных с отключением воды. И он с ужасом ожидал угрожающих обещаний муниципалитета поставить водосчетчики.

 

2. Испытание плотью.

И вот кончилась у Кукуевых счастливая, относительно спокойная пора жизни и начался кошмар. Кошмар был непрерывный, круглосуточный и имел четкие ориентиры и осязаемые границы. Кошмар исходил, вернее, нисходил из квартиры этажом выше. На протяжении десятков лет их, разумеется, заливали не один раз, но эти ручейки терялись в Галининых потоках и их никто не брал в голову. На четвертом этаже, в 43-й квартире, на подселении жили сначала три, потом две семьи. Когда жили три семьи, там соблюдались элементарные санитарные правила, но когда одна семья выехала, а оставшиеся две никак не могли мирно поделить высвободившуюся жилплощадь, пока, как и водится, ее не захватила сильнейшая команда, начались форменные безобразия. Квартира стала свалкой грязи, хлама и взаимных амбиций. Иногда до утра над головой Кукуевых раздавались крики и брань соседей, то и дело что-то падало, то глухо, то звонко, то с треском и грохотом. А потом вдруг они перестали закрывать краны в ванной и на кухне и вода гудела ночи напролет. Или перестали открывать друг другу входные двери, с наслаждением слушая, как те, другие, отчаянно дубасят по ней всем, чем придется. Разумеется, в орбиту этих шумных игр был втянут весь подъезд, но основная нагрузка легла на голову Кукуевых.

Как-то, когда Галина после работы заходила домой, открылась дверь напротив и из 42-й выползла с гнусной приветливой улыбкой Федула.

- Ну что, Галиночка Петровна, все шумят над вами? Ой, мне дует тут. Зайдем ко мне.

Галина вздохнула, оставила дома сумку и, распрощавшись с надеждой утолить голод, пошла к Федуле выслушивать сплетни. Одним, правда, Федула обрадовала Галину: вроде как 43-ю расселяют, делают ремонт и заселяют кого-то из "новых русских".

- Это такая порода, что ли, вывелась? Кого-то с кем-то скрестили? - съерничала Федула.

- Джип с орангутангом, - устало ответила Галина и попрощалась с гостеприимной соседкой.

- Что вы говорите? - глядела ей вслед искушенная Федула. - Это как же так умудрились?

Федула оказалась права: через неделю верхние разъехались в однокомнатную и двухкомнатную квартиры. Строители сделали в 43-й косметический ремонт, отметили его окончание небольшой выпивкой с песнями и плясками, и квартира опустела. На следующий день приехала парочка. Слышались тяжелые шаги и рядом цокали легкие. О чем-то бубнили, раскрывали и закрывали окна. Прокатилась бутылка, другая. Потом стало тихо. Потом зашумела вода в туалете. И еще раз. И еще... Потом уехали. И вот прошел день, другой, третий - никто не приезжал, не заезжал и не интересовался свободной жилплощадью. Так прошло еще десять дней.

В пятницу Галина мобилизовала детей на полив и прополку и укатила с ними на дачу. Вась-Вась весь день был на разгрузке фуры с бельгийскими мясопродуктами и застал дома только Галинину записочку. Со склада он, естественно, прихватил для пробы пару батонов кобурга и ветчины. Вот хоть бы раз Галка сказала, как другие жены своим мужьям: "Ну, Вася, тебе цены нет!" Дай бабам волю, они нас загонят в конюшню, будут кормить овсом, а себе выпишут мужиков из Италии. Пользуясь случаем, он решил как следует оторваться. Постелил на журнальный столик газетку, достал бутылку водки, закусочку, потер руки, стоя хватанул стопку, взял на зубок маслину и вытащил из-за книг кассету с эротикой. Включив видик, он хватил еще стопочку, отрезал мясца, попробовал, удовлетворенно покачал головой и запустил "Эммануэль". Оно даже лучше смотреть "Эммануэль" одному. Галина любит Кусто смотреть и морские сражения, а эротика, на ее взгляд, слишком оторвана от жизни. Да, Галина раза в два крупнее этой французской шлюшки. Василий Васильевич хватил третью стопочку и с удовольствием жевал жестковатый кобург. После третьей стопочки Василия стали одолевать фантазии, и ему уже стало казаться, что Эммануэль и буфетчица Лиза - одно и то же лицо, и прочее. В это самое время Эммануэль демонстрировала своему кавалеру, а заодно и всему свету, свои женские прелести. У Лизы только все получше будет. Поаккуратнее. Вась-Вась снова прокрутил этот эпизод. Да, поаккуратнее и в то же время пополнее. Лиза ему нравилась, так как была маленькая, ладненькая, и хотя была в теле, не вызывала своими размерами оторопи, как Галина. Вась-Вась иногда терялся на жениных просторах и от этого у него возникал дефект в психике. "Чем меньше вес тела, тем больше удельный вес удовольствия", - математически точно сформулировал свой вывод любящий всякие подсчеты Василий Васильевич и налил себе четвертую стопку, чтобы отметить свою формулу. В это время раздался звонок в дверь.

- Кого это? Без пяти одиннадцать, - пробурчал Кукуев и, откусив мяса, пошел к двери.

В глазке было темно. Лампочку Федула, понятно, не вкрутит, а ему не до лампочки все было.

- Кто там? - спросил он.

- К вам, откройте, - послышался детский голос.

"Кто это? Санька из сороковой? Чего на ночь глядя?"

Кукуев открыл. На пороге стояла миловидная девчушка, невысокого роста, в маечке и джинсиках, плотно обтягивающих тугие красивые формы. Не девочка, а картинка. Пышечка радостно смотрела ему в глаза, слегка задрав свою кучерявую головку, и от нее крепко несло духами.

- Здравствуйте! - улыбнулась она и наклонила головку.

- Здравствуйте, - с полным ртом ответил Кукуев.

- А вот и я, - снова улыбнулась гостья.

- А это я, - ответил Василий Васильевич и проглотил недожеванный кобург. Кобург в отместку застрял где-то под ложечкой.

- Так я зайду? - спросила девушка, уже зайдя в квартиру.

Кукуев откашлялся, но не смог произнести ничего, так как девушка уже шла мимо него в зал.

- Закройте дверь! - бросила она.

Василий Васильевич закрыл дверь и тоже пошел в зал.

- О! Эммануэль! Классный фильм. И место это потрясное. Как он ее трахает, а? Нравится? Можно? - она налила себе водки и выпила. Закусила и несколько минут смотрела на французские страсти. - Ты что стоишь? Достань еще рюмку. Жарко.

Девушка стащила майку и осталась без ничего. Груди нахально торчали вперед и вверх. У Кукуева ослабли ноги, он достал рюмку, сел и выпил, не отрывая взгляда от роскошной груди незнакомки. Девушка пару минут посмотрела на Эммануэль, вздохнула и пересела на колени Кукуеву.

- Время идет, котик. Давай ближе к делу.

- Простите┘ А как вас звать? Звать тебя как? - дурея, спросил Вась-Вась.

Пышечка поцеловала его за ухом, а руку запустила в штаны.

- Да не все ли равно как? - сказала она. - Зови Татьяной. Где будем-то? Тут, что ли? Хочешь, как они?

Кукуев сорвался, как стальная пружина, смял девчушку и яростно терзал ее прямо на полу добрых двадцать минут.

- Да-а, - сказала Татьяна и голая прошла в ванную. Помылась, вышла из ванной и встала перед зеркалом, поправляя прическу. Кукуев приложил руку к ее круглой попке и почувствовал, как его вновь переполняет желание. И он тут же дал ему волю.

- Ну, дядя, ты черт, а не мужик. Вот не ожидала! Опять мыться?

- Слушай, Танюха, классно! - сказал он ей, когда она вышла из ванной и стала одеваться. - Откуда ты такая?

- Откуда, откуда? От "Феи". А может, от "Меркурия". Я сама еще толком не разобралась. Начинающая я! - засмеялась Танюха. - Подготовительная группа! Дали адресок, вот и пришла.

- Кто дал адресок? - не понял Кукуев и снова потянулся к девушке. Та мягко отстранила его. Взглянула на часы. Заторопилась.

- О! Ты гляди, час скоро. Как быстро времечко минуло! Меня следующий дядечка ждет. Чего смотришь? Баксы гони и в квитанции распишись, - она достала из сумочки смятую квитанцию.

- Какие баксы? Какая квитанция? - оторопел Вась-Вась.

- Мы, дядя, по квитанции работаем. Отчетность у нас такая.

Кукуев вертел в руках бумажку.

- За что расписаться-то? Тут "прочистка канализации" написано. Больше ничего.

- А ты что делал, сантехник? Вот за прочистку и плати. Сто баксов. Расписывайся. И давай-давай, меня уже время подпирает. Если хочешь встретиться, звони опять. А то и так могу с тобой договориться. Смотри. За так. Еще пару разиков. Ты ничего. Что смотришь на меня так? Доставай золотые сольдо и расписывайся.

Татьяна кончила прихорашиваться у зеркала и уже строго посмотрела на Кукуева.

- Не понимаю, - ответил тот. - Я полагал, что у нас по обоюдному, так сказать, согласию┘

- По любви? - насмешливо спросила Татьяна.

- Но позвольте. Нет, вы пришли откуда-то. Среди ночи. А теперь суете мне под нос эту квитанцию┘

- Дядя! Кто кому сует - это вопрос. Ты что, не хочешь платить? Ладно, - Татьяна забрала у него квитанцию и направилась к двери. Открыла ее и сказала в темноту со вздохом. - Жаль, проблемы возникли.

Зашли двое. На Кукуева хватило бы и одного.

- Добрый вечер, - приветливо сказал тот, что пошире.

Тот, что повыше, не сказал ничего, а взял у Татьяны из рук квитанцию и спросил Кукуева:

- Черепанов?

- Чего? - не понял Кукуев.

Высокий посмотрел на широкого, повел шеей и снова спросил:

- Черепанов, спрашиваю? Никодим Семенович, квартира 43?.. Или что-то не так?

- Все не так, - истерически заверещал Вась-Вась. - Все не так! И я не Черепанов, а Кукуев. И я не Семен Никодимович┘

- Никодим Семенович, - поправил высокий.

- ...не Семен Никодимович, а Василий Васильевич. И квартира эта не 43, а 41. И вообще я ничего не понимаю! Среди ночи врываетесь в дом┘ Я сейчас буду звонить в милицию!

- Никуда ты не будешь звонить, - ласково произнес широкий и вырвал из телефонного аппарата шнур.

- Татьяну трахал, Кукуев? - спросил высокий.

- Ладно, чего время с ним терять, - сказал широкий. - Раз без штанов стоит, не свечку же он ей ставил.

- Ой, уморил, - зашлась в смехе Татьяна. - "Свечку ставил"!

- Расценки знаешь. Гони сотню. А мы за наше беспокойство выпьем. У тебя тут закусочка неплохая. Я сегодня и не ел ничего, с этой паршивой работой! - гоготнул высокий. - Папаша, будь доберманом, накати еще один пузырек, а то тут капли остались. И нам некогда. Придется перед следующим извиняться за задержку рейса. Пять минут тебе на все про все.

Высокий сделал ложный выпад, протянул руку к святому для каждого мужчины месту. Вась-Вась инстинктивно дернулся.

- Штаны надень. Потеряешь.

Кукуев влез в штаны, пошел в кладовку, взял из ящика бутылку водки и из тайничка вытащил две пятидесятидолларовые бумажки. Почему-то сотенную стало жалко.

- Вот! Это поступок не мальчика, но мужа! Смотри, Толян, и нам с тобой полтинник за труды.

Вась-Вась впервые в жизни, как говорится, обдернулся и вместо двух ассигнаций вытащил из тайника три. Широкий потрепал Кукуева по щеке:

- Молодчага!

- Не трогайте меня! - сорвался Кукуев на фальцет.

- Ну-ну, кто тебя трогает? Ты примерный мальчик. Не забудь расписаться. Денежный все-таки документ. Друг, есть цитрамон? - неожиданно попросил он Кукуева. - Если есть, дай две штуки.

Кукуев дал широкому таблетки, нацарапал какую-то подпись и выпроводил непрошеных гостей. Широкий захватил на прощание трехкилограммовый кусок кобурга.

- Он тебя, Татьяна, не обижал? - вдруг спросил широкий в дверях и понюхал бельгийский деликатес.

- Нет, не обижал, не надо, Штопор, - Танюха взяла парня под руку и вытолкнула его. - Дя-дя! По-ка! Ну что, Анатоль, в 43-ю пойдем или на спуск? Везде опоздали┘

Дверь захлопнулась. Кукуев глянул в глазок. Там было абсолютно темно, но ему вдруг показалось, что он видит в глазке 42-й квартиры ведьмин Федулин глаз.

 

3. Испытание страхом.

Утром Василий Васильевич, не выспавшийся и злой на самого себя, уехал на дачу. Два дня прошли в известных сельских радостях, а в воскресенье вечером Кукуевы, усталые, но довольные, вернулись домой. И только они помылись, поужинали и легли отдохнуть, наверху загремела музыка.

- Никак вселился кто-то? - сказала Галина. - Молодой, наверное.

Сорок третья наполнилась голосами, криками, непрерывной ходьбой и беготней.

- Отмечают новоселье, наверное? - сказала Галина и посмотрела на мужа. - Ты чего молчишь? Третий день молчит!

- А? Что? Нет. Я ничего, - Василий Васильевич с трудом собрался с мыслями, но так и не понял, что у него Галина спрашивает. - Голова что-то болит. Спокойной ночи.

Спокойной ночи, однако, не выдалось. Наверху пели, плясали и орали до утра. Ночь прошла, как в аэропорту. Утреннее зеркало любезно показало Кукуевым их опухшие лица, на которых лежали тени и лихорадочно блестели глаза. Впереди была проклятая трудовая неделя. Кукуевы, не сговариваясь, оба ушли раньше с работы, чтобы раньше лечь спать и выспаться. Однако в 43-й квартире гуляние продолжалось и в эту ночь. На этот раз оно разнообразилось битьем посуды, падениями на пол и бранью.

- Загуляли, однако, - сказал Вась-Вась.

Самым тяжелым испытанием для Галины была бессонная ночь. Одна. Вторая была способна сделать из рыбы зверя. Она лежала с подушкой на голове и тяжело дышала. Но все-таки не сорвалась.

- Если и сегодня продолжится этот бардак, вызову милицию, - сказала вечером во вторник Галина. - Или пойду учиню там разгром.

Бардак, однако, продолжился и в два часа ночи кого-то из гостей били о батарею центрального отопления, которая гудела, как ЛЭП на морозе. Галина, слыша это, а также вопли избиваемого, пойти в 43-ю побоялась, но позвонить в милицию тоже не решилась. Ее отговорил Вась-Вась.

Под утро Кукуевых свалил Морфей и держал их в своих ватных объятиях до обеда. Они оба проспали все на свете, хмуро попили чай и вместе пошли на работу. Вась-Вась открыл дверь и ждал на порожке, когда Галина дорисует себе губы. В это время сверху спустилась шумная компания. Несколько парней и девок со смехом и криками спустились на первый этаж, с грохотом раскрыли входную дверь и с таким же грохотом закрыли ее. В подъезде до третьего этажа поднялась пыль.

- Эти, что ль? - спросила Галина.

Василий не мог ничего ответить, так как справлялся с собой. У него молотило в висках и давило грудь. Среди спустившихся девиц была Татьяна, и она чудом его не заметила. "Что было бы! Что было!" - с ужасом думал Кукуев.

- Что с тобой? Тебе плохо?

- Да, я, пожалуй, пойду еще полежу. Какая тут работа? Ноги ватные. Весь дрожу. Сейчас позвоню и усну.

- Ладно, ложись, а мне сегодня обязательно надо отметиться. Поспи. На щеколду только не закрывай дверь, - и Галина заботливо пощупала тыльной стороной ладони лоб мужа.

Василий Васильевич вызвал врача на дом и ушел на больничный. Участковый врач посоветовала три дня полежать в покое и пить куриный бульон.

Две ночи Кукуев метался по своей квартире, как зверь в клетке, а сверху неслись вопли, дикая музыка, ругань, возня. Галина с детьми ушла к матери, а Вась-Вась для успокоения пил водку. Всю третью ночь Кукуев сочинял письмо в милицию о безобразиях, творимых в 43 квартире. Он мобилизовал все свои литературные способности, впервые после окончания средней школы, и на пяти листах убористым почерком воссоздал ужасающую картину оргий, разбойничьего притона и гнезда разврата. В конце письма Кукуев издавал вопль ужаса, взывал к защите и призывал органы восстановить порядок.

Отнес Кукуев заявление участковому Долбилову, и тот положил его под сукно. Если на пьянки да мордобои реагировать, никаких рук и ног не хватит, а уж голову точно снесут и не заметят. А насчет выстрелов - чего не померещится перепуганному обывателю ночью! Небось, нажрался на ночь пельменей под водку с кислой капустой, тут и не такое приснится! Сам резнул во сне, а толком не разобрал - выстрел померещился. Если б так все палили, можно было бы уехать куда-нибудь к едреней фене на полный пансион, а за получкой приезжать в День милиции.

Отнес Вась-Вась копии заявлений и в ЖЭУ, и в РУВД, и прокурору района, и сладкоголосому депутату Сиренову, а шестой экземпляр прилепил на водосточную трубу своего дома.

Кукуевы терпеливо ждали кардинального вмешательства властей. Их хватило еще на неделю. Каждый день Кукуевы звонили в ЖЭУ, участковому, в РУВД, прокурору, депутатам, все обещали разобраться и просили сообщить дополнительные факты. Одна водосточная труба ничего не просила и не обещала, так как не получала ни от кого никакого жалованья.

- Какие факты? Какие факты?! - кричал фальцетом Вась-Вась.

- Факты очень простые: кого убили, кого изнасиловали, ограбили, обворовали.

- Факты! Вашу мать! Я дам вам факты! - Кукуев бегал по квартире и соображал, где взять факты, чтобы дать их.

Судьба шла навстречу и предоставила ему факт, как говорится, лицом. Часов в одиннадцать вечера раздался звонок в дверь. Вась-Вась вздрогнул и похолодел. Что если Татьяна? Он бросился открывать дверь. На пороге стоял пьяный в дрезину вахлак. И вместо лица у него была харя. Это факт.

- Мне Ка-тю! - промычал факт, схватил Кукуева за рубашку и стал подтягиваться на ней, как по канату, в 41-ю квартиру.

Кукуев уперся обеими руками в довольное лицо и вытолкнул его, и захлопнул дверь. Парень стал бить в дверь ногами и орать:

- Катька! Убью, сволочь! Открой, говорю! Ты, паскуда, у меня дождешься! Я тебя спалю в твоей конуре!

Галина побагровела, схватила на кухне скалку, открыла дверь и со страшной силой опустила ее на голову бандита. Тот молча рухнул под дверь. Галина плюнула на него и с грохотом, от которого вздрогнул весь пятиподъездный элитный дом и просели балки из лиственницы, закрыла железную дверь. Слышно было, как сверху спустились, о чем-то посовещались в темноте, потом спустился кто-то еще и пострадавшего, в сопровождении матов и стонов, потащили наверх. И опять Кукуев увидел, как из соседского глазка светится глаз Федулы. Светится, наверное, уже лет триста.

- Ну, Галина, жди штурма! - сказал Кукуев. - Где топор? Все, звоню в милицию. Один факт мы им уже сделали!

И он позвонил дежурным областного, городского и районного УВД, вкратце сообщил им суть дела, то и дело срываясь на истерические нотки, и тут же поклялся, что этот труп под дверью не последний, что если через пять минут не приедут, он идет убивать всех кряду, кто только есть в 43-й квартире. На это святое дело у него есть топор. И противопехотная мина! - для красного словца ввернул он. Через пять минут в темный двор тихого дома на "пятачке" въехали с разных сторон сразу три милицейские машины. Звуки шагов представителей власти наполняли грудь Кукуева томлением и восторгом. Шаги потоптались возле их двери.

- Здесь, что ли? - спросил грубый голос. - Ни черта не видно. Никто вроде не валяется.

Раздался звонок. Кукуев открыл. Ввалились трое в форме и двое в штатском. Кукуев поднял руки вверх. За его спиной стояла Галина с топором в руках.

- Родненькие! Сдаюсь! Это там! Это там, наверху! Вот этот топор - я им хотел идти убивать.

- Остынь, Раскольников, - пророкотал майор. - Без тебя разберемся. Где убиенный? И граната?

Галина схватила левой рукой скалку и закричала:

- Я его, паразита, не топором, а вот ей!

- Ну, и где он?

- Наверх утащили.

- Граната где?

- Да ка-акая граната?

Власть с гулом поднялась наверх, позвонила и нетерпеливо застучала руками и ногами в дверь. Дверь открылась, наверху зашумели, закричали, попадали на пол. Потом глухо и властно зарокотал майорский голос, после него приглушенно зажужжал целый рой рядовых паразитов, снова рокот, снова жужжание. Взвизгнуло: "Не имеете права!" Упало. Рокотнуло: "Имеем!" Взвизгнуло невнятно и опять упало. Упало в третий раз, но уже молча. Жужжание стихло, стукнула растворенная дверь, стадо вышло и с топотом проследовало вниз. Снизу зарокотало: "По машинам!"

- Повели! Повели кота на мыло! - радостно шептал Кукуев, а Галина так сильно сжимала топор и скалку в руках, что у нее побелели пальцы. А наверху было тихо-тихо┘ Кукуеву уже стало казаться, что он и впрямь рванул там противотанковую гранату от всей души.

Во дворе в свете фар трех милицейских "газиков" шла беседа представителей власти и паразитирующей при этой власти части населения. Судя по размерам пятна, эта часть была довольно приличной, в смысле количества. Было никак не меньше человек двадцати.

Двоих или троих "паразитов" затолкали в машину и машины уехали. Большая часть пятна поползла со двора вон, а меньшая направилась в подъезд. "Что же это? - побледнел Кукуев. - Возвращаются?!" Мимо прошлепали и процокали три-четыре человека, скорее всего девицы. Кукуевы успокоились. Дом тоже успокоился. Обыватели посмотрели из темных окон во двор, обсудили разгул преступности и бессилие властей, кто попил чайку, кто хлебнул водки, помочились, почесались и снова легли спать. Наверху было тихо. Только часов в пять утра кто-то разбил об пол бутылку, женский голос истерически закричал, а потом зарыдал. Сквозь тяжелую дрему казалось, что сначала проорал петух, а затем загундел индюк. Через пять минут все стихло.

В 10.35 утра Федула со своего поста видела, как сверху спустились пять шалыхвосток с сумками. Одна из них, маленькая, полненькая и кучерявая, кивнула в сторону 41-й квартиры и сказала:

- Там, девушки, такой┘ - последние слова Федула не расслышала, так как они потонули в шуме шагов и смехе. Федула долго ломала голову, кто же это "такой". Да козел, решила она и успокоилась.

И с этого дня в квартире 43 наступила тишина. А квартира 41 обрела рай.

 

4. Испытание водой.

Всю вторую половину мая и первую половину июня квартира 43 пустовала, и Кукуевы почти забыли о ее существовании. Пару раз приезжал "Мерседес". Из него не спеша вылезали полный мужчина и полная женщина, не спеша шли в подъезд, поднимались на четвертый этаж и проводили в 43-й квартире минут десять-пятнадцать, после чего, так же не спеша, спускались во двор, залезали в машину и уезжали.

В начале июня, буквально в один день, уехали жильцы из 44-й квартиры. Они поменялись на другой район с какой-то сумасшедшей доплатой. Но в их квартиру тоже никто не въехал.

В третий раз "Мерседес" прикатил вместе с джипом. Из "Мерса" вылезла та же парочка, а из джипа выскочил мужчина средних лет. Они поднялись наверх, быстрее, чем в первые два раза, и пропадали наверху битый час.

Через два дня, в понедельник, в восемь часов утра в подъезд зашли пять здоровенных мужиков, а через несколько минут на "Ниве" прикатил шестой, субтильный. Он прыжками преодолел лестничные марши, и Федула пробормотала себе под нос: "Так, пять бугаев и один козлик". Это была бригада строителей-ремонтников во главе с опытным бригадиром-козликом. Через полчаса подъехал вишневый джип. Из него выскочил знакомый уже жильцам подъезда мужчина средних лет. Кукуев в этот день на работу собирался идти к вечеру, так как ночью предстояло встречать фуры с окорочками. Он брился, когда наверху зашагали тяжелые шаги, много тяжелых ног уверенно топтали стертый поколениями граждан потрескавшийся отечественный линолеум. Ноги потоптались, потоптались, спустились во двор, сели в подъехавший грузовичок с крытым верхом и укатили, а наверху еще долго шарились две или три пары более легких ног, не привыкших ежедневно перетаскивать вниз-вверх кубометры и тонны грузов: вниз - мусор, доски, битую плитку и камни, ржавые трубы и батареи, черные ванны и рыжие унитазы, наверх - то же самое, только новое и блестящее.

Кукуев порезался и решил, что это дурное предзнаменование.

Еще через пару дней в 43-й и 44-й квартирах начался погром. Рушили перегородки, сдирали обои, линолеум, оббивали штукатурку, резали трубы и выдирали так называемую сантехнику. С некоторых пор все имена существительные с именем прилагательным "отечественный" стали вдруг распадаться и перестали существовать как самостоятельная часть речи. Их выдирали, как гнилые зубы или разбитые унитазы, и вышвыривали вон. Вскоре о них вообще стали забывать. Еда, ремонт, машина, отдых, любовь, лекарства┘

С утра до ночи, весь долгий летний световой день, включая субботы и воскресенья, на протяжение двух недель стоял гром, визг и треск. Подъезд покрылся пылью в палец толщиной - Федуле три раза в день приходилось протирать свой глазок, были оббиты все углы и стены, выкрошены ступени, сломаны перила, и не успели все еще разрушить в квартирах и в подъезде, как снизу стали поднимать мешки с цементом и песком, кирпич, кафельную плитку, доски, бруски, ДСП и оргалит, сетку рабица, гвозди, шурупы, паркет, плинтусы, панели, трубы, сантехнику, какие-то коробки и ящики, красивые мешки и пакеты, уйму нужных и ненужных материалов.

Вишневый джип приезжал каждый день и мужчина средних лет поднимался на четвертый этаж и смотрел ход ремонта. Внизу он отряхивался и уезжал до завтра.

На смену грохоту, шуму, пыли и сварочной гари пришли дикий визг пилы, дрели, точила, стук молотков, шкрябанье скребков и прочий набор гнусных звуков, как выражаются торговые работники, в ассортименте. Это был апофеоз симфонии перестройки. Как выразился любитель Вивальди и Россини Пендюрин: "Шостакович, помноженный на Губайдулину".

Потом опять таскали снизу вверх и сверху вниз, гремели и били, стучали и визжали, и так непрерывно два месяца. Лето пропало.

Но вот стали постепенно стихать грубые и громкие звуки, им на смену пришли тоненькие, короткие, завершающие. Снова приехали парой "Мерс" и "Чероки", снова поднялись наверх полный мужчина, полная женщина и поджарый хозяин квартир. Они были в отличном настроении, смеялись и много говорили друг с другом.

Потом несколько дней привозили и таскали наверх роскошную деревянную мебель, аппаратуру, коробки и тюки. Федула на пятый день с утра приотворила дверь, чтобы встретить нового жильца прямо на лестничной площадке третьего этажа.

Мужчина средних лет приехал на этот раз часа на два позже, около обеда, и Федула его едва не проворонила. Он уже стал заворачивать на четвертый этаж, когда в спину ему прокаркало:

- Гражданин! Я вам, вам! Вы из сорок третьей?

- Да. И из сорок четвертой, - слегка улыбнулся мужчина.

- Можно побеспокоить вас на одну минутку?

- Да, пожалуйста. Что вам угодно?

- Спуститесь, пожалуйста, вниз, мне трудно глядеть вверх.

Мужчина поколебался мгновение и спустился.

- Я здесь ветеранка. Живу в этом доме с тридцать седьмого года, - Федула выжидающе посмотрела на мужчину. Тот кивнул ей. Мол, ну, и что из того? - А то, - сказала Федула, - что я знаю все обо всех, но не для всех, - и она снова выжидающе посмотрела на новосела.

- Я вас понял, - сказал понятливый мужчина.

Федула зашептала:

- В тридцать седьмой квартире живут мать с дочкой. Обе одинокие и обе принимают у себя клиентуру. Причем иногда одну и ту же. Но за разную цену. Мать работает в налоговой полиции, в отделе┘

- Простите, уважаемая┘ как вас величать?

- Зовите просто Федула. Бабка Федула. Меня все так зовут.

- Хорошо, я буду звать вас так. Бабушка Федула, давайте мы специально поговорим на эту тему в другой раз. Меня она очень интересует, мы посидим у меня, попьем чайку, а если пожелаете, чего и послаще. А сейчас, извините, я вынужден быть через сорок минут в другом месте. Это далеко отсюда.

Федула пошамкала ртом, но была вынуждена согласиться с аргументами нового соседа.

- Не забудьте же!

- Ну, что вы! Что вы, как можно? Всего хорошего!

Когда мужчина спускался вниз, в руках он держал бутылку. Он остановился в нерешительности возле двери 42-й квартиры. Дверь тут же отворилась и на ее пороге с очаровательной улыбкой нарисовалась согбенная годами наблюдений возле дверного глазка бабушка Федула.

- Это вам, - протянул мужчина бутылку. - Сладкий ликер. За знакомство. Золотинку сдерете, а крышечка отвинчивается.

Федула цепко схватила бутылку и поклонилась соседу. Во время поклона содержимое бутылки маслянисто-сладко булькнуло, отдавшись в федулиной груди томительным восторгом.

В среду и четверг новая бригада привела в порядок подъезд, все починила, поправила, покрасила, вставила новую входную дверь с новым импортным домофоном и даже залила асфальтом площадку перед самым подъездом.

В пятницу жильцы пятого подъезда, встречаясь друг с другом, улыбались и шутили, как будто был праздник, вроде первого мая в старые добрые времена.

В субботу Кукуевы на дачу не поехали, а устроили генеральную уборку в квартире. За лето жилье стало напоминать сарай в казахской степи. Убирали с подъемом и очень тщательно, как будто этой своей уборкой подводили жирную черту под большим отрезком прожитой жизни.

Поскольку уборка была связана прежде всего с водой, ею занималась Галина. Вась-Вась же, выполнив основные тягловые упражнения, занялся приготовлением в зиму заготовок. В пятницу они в два рейса привезли с дачи два мешка кабачков и синеньких, несколько ведер сладкого перца, лука, помидоров, моркови, чеснока и по охапке петрушки, укропа, хрена и киндзы.

С утра день выдался тихий, ясный и теплый. Галина в красном купальнике драила палубу их семейной посудины, а Василий в трусах захватил камбуз. Дети, как всегда, были за бортом семейных забот. На плите в двух эмалированных ведрах одновременно варились лечо и абза. Первая утренняя двухведерная порция уже была разлита и закручена в трехлитровые банки. Для второй (обеденной) порции Кукуев настругал, нарезал, нашинковал, прокрутил на мясорубке лук, морковь, чеснок, перец, помидоры, ранетки, зелень и сейчас мешал эти колдовские смеси ╧ 1 и ╧ 2 длинной поварешкой, чтобы не подгорало дно. Сегодня Вась-Вась должен был заготовить шесть ведер острой закуски. Всюду валялись листья, обрезки, куски, и Кукуев едва не расшиб себе голову, поскользнувшись на луковой шелухе.

- Надо осторожнее, осторожнее надо! - напевал он сам себе и то и дело поглядывал в окно.

Там стояло много иномарок с приехавшими гостями. Все гости были нарядные, гладкие и сытые, даже те, кто был худ и жилист. Это как-то сразу бросалось в глаза, как их неотъемлемое качество. Вроде как черный цвет черной икры или красный - красной. Потом иномарки уехали до определенного часа.

- Мне абзу, лечо мне. Мне абзу, лечо мне, - напевал Вась-Вась, а выглянув в окно, допевал: - А вам - хрен!

Абза и лечо были фирменными заготовительными блюдами Кукуева. Еще полчаса и последние два ведра будут готовы.

- Мне абзу, лечо мне, а вам, - Кукуев поглядел в окно, - хрен!

В коридоре что-то громко хрустнуло.

- Гал! Что ты там? Ударилась? - весело крикнул Вась-Вась.

В ванной шумела вода.

- Чего? - высунула голову Галина.

- Ударилась, что ли?

- Чего?

- Ударилась, говорю?

В это время хрустнуло второй раз, где-то в коридоре.

- Во! Слышишь? - все еще весело крикнул Кукуев. - Погляди, что это там? Я мешаю.

Галина пошла смотреть, вернулась ни с чем.

- Ничего там. Это, наверное, верхние гуляют.

Тут явственно треснуло и зажурчало. Галина опять пошла в коридор. Оттуда донесся ее душераздирающий крик:

- Ва-ася-а!!!

Вась-Вась метнулся на крик, оглядываясь на ведра.

- Смотри, потолок! Пятно!

- Не волнуйся, он все заделает. Он богатенький, как Буратино.

- Журчит! Слышишь, журчит!

- Ну, журчит, вода журчит, вода - твоя стихия, - пытался еще успокоить Вась-Вась и Галину, и себя. - За обоями журчит. Из ванны, наверное, протекло. Обои влажные.

Тут в кладовке что-то зашумело. Галина заспешила в кладовку, а Кукуев метнулся к ведрам.

- Так и есть! - выругался он, подгорело ведро с лечо. - Мешать надо, мешать! А мне не надо мешать! Не отвлекать меня своей водой. Водой занимайся ты! - крикнул он Галине. - Подгорело все, к чертовой матери! Запасы года горят!

Галина не слышала его крика, так как была по щиколотки в воде. Вода и журчала, и шумела, и падала, и лилась сверху, заливая кладовку со стратегическими запасами продовольствия и валютными тайниками.

Василий Васильевич яростно отдирал со дна ведра черное пригоревшее лечо и едва не плакал от досады.

- Да сколько же ее, этой черноты!

Надо было одновременно мешать и второе ведро, чтобы не пригорела абза. Соскабливал, мешал, соскабливал, мешал. Даже забыл о журчащей Галкиной воде. Но машинально ухо держал востро, слушая, не позовет ли Галина, и по привычке косил глаз на окно.

- Тазы! - раздался за его спиной Галкин крик. Кукуев от неожиданности уронил в ведро поварешку и обжегся. - Тазы! Где тазы?

- Не могу! Горит! - не оборачиваясь, крикнул он. - Сама возьми! На даче тазы!

Галка вопила благим матом.

- Что с тобой? - повернулся к ней Кукуев.

- А! - Галина бросилась из кухни вон.

В это время наверху громко закричали и завизжали. Похоже, там с кем-то случилась истерика. А может, даже сразу с двумя-тремя. Через несколько секунд наверху хлопнула дверь и по ступенькам покатился вниз один, через две секунды другой, третий┘

Вась-Вась метнулся к двери и успел увидеть в глазке голого мужчину. В это время наверху закричал и захохотал женский голос. Кукуев протер глаза. Мимо глазка пробежали двое одетых мужчин. Один из них был состоятельный новосел. Внизу тяжко ударилась входная железная дверь. Вась-Вась кинулся на кухню. Вытянув шею, он глядел в окно и мешал в ведре абзу.

Во двор вылетел голый гражданин, тот самый, что пробежал в глазке. Ему навстречу шла рыжая дама в голубом платье и с рыжими цветами. Гражданин выхватил у рыжей гражданки цветы и, прикрываясь ими, скрылся за кухней детского садика. Повариха выбежала из кухни и побежала следом за ним.

В это время наверху хлопнула дверь, образовался ком визга и топота и покатился вниз по лестнице. Вась-Вась снова кинулся к глазку. Напротив пронзительно светился глаз бабушки Федулы. Прыгая, как козлы, сразу через пять ступенек или дробно, как свиньи, суча ногами, бежали голые граждане: толстые, худые, длинные, короткие, мужчины, женщины, старые, молодые, загорелые и бледные - и все мокрые, как будто их только что облила из шланга Галина. Кстати, где она? По лестнице вниз бежали ручьи и ноги громко шлепали на ступеньках. Одна дама перед глазком поскользнулась и грохнулась, взревев: "Кеша!"

Вась-Вась, забыв о сгоревшем лечо, подгорающей абзе, затапливаемой где-то Галине, перевесился через подоконник и стал глядеть вниз. Грохнула входная дверь. Ее, похоже, выдрали вместе с косяком. "Опять выдрали дверь! Сволочи! Откуда столько голых?"

Двое одетых, что выскочили следом за первым гражданином, стояли рядом с рыжей гражданкой. Они смотрели в сторону детской кухни, куда умчались тот первый и кухарка, и вроде как смеялись. Один одетый, новосел, сел на ящик. На простор двора выкатился ком голых граждан. "Да что же это? А?" - Вась-Вась вспомнил сразу о лечо, об абзе, о Галине, о журчащей воде, о том, что он бегал с кухни к двери и обратно по сплошной луже. Где Галина?

- Галка! - заорал он. - Ты где?

Кукуев, как Буриданов осел, раздирался между окном, догорающим варевом и пропавшей в водных потоках Галиной. Он снова перегнулся через подоконник и увидел, как от входной двери волна тащит голую хохочущую бабу, ногами вперед и вверх.

Гарь от ведер стала резать глаза. Вась-Вась, обжигаясь, скинул ведра с плиты прямо на пол и кинулся искать жену. В коридоре вода доходила до лодыжки. Галину он обнаружил в кладовке. На нее сверху обрушился водопад, и она, раскинув руки в стороны, ворочалась под ним и радостно орала:

- Вася! Васенька! Вода!

"Полный дурдом, - подумал Вась-Вась. - Полный Экибастуз!"

Затрещал потолок. На глазах Вась-Вася рушился весь его мир. Хоть что-нибудь спасти из него! Кукуев кинулся на кухню и, не отдавая себе отчета в том, что делает, стал изо всех сил выбрасывать в окно уже закрученные банки с лечо и абзой. Выбросив три банки, он сполз на пол и стал бить его кулаком...

- Фаина! - заорали внизу.

 

Глава 48.

Немного о пользе профилактических медосмотров.

 

Щурясь от неестественно яркого света, резко обозначившего наши морщины и нечистоту, но и придавшего тем самым, как ни странно, некое благородство нашему общему облику, мы входили в выложенный голубой плиткой коридор. Плитка была выложена безукоризненно. Стены сияли чистотой. Пол был зеркальный. Чистота была такая, что плюнуть некуда.

Для проформы мы шоркали о резиновый коврик грязными ногами и проходили, оставляя на стерильном полу мутные разводы. Тут же выскакивала юркая техничка и, что-то бормоча себе под нос и страшно улыбаясь, шустро подтирала пол мокрой тряпкой.

В коридоре не было никакой мебели: ни стульев, ни диванчиков, ни лавок, и мы вынуждены были стоять.

- Значит, в ногах все-таки есть правда, - вздохнул Рассказчик, привалившись к стене. - Она, правда, что-то сильно гудит.

По обе стороны коридора были высокие белые двери с одной и той же табличкой "Терапевт". Над одной из дверей горела красная лампочка, и как только она гасла, дверь бесшумно отворялась и голос бесстрастно повторял:

- Десять человек - заходите!

Остальные двери ни разу не открылись.

По обе стороны двери с лампочкой стояли по два дюжих санитара в желтых халатах и желтых чепчиках. У них, наверное, и трусы, и носки тоже были желтые. Поза у них была, хоть снимай исторический фильм: ноги на ширине плеч, руки крестом на груди, поскольку другого креста на груди не было, глаза поверх голов пациентов - не в переносном смысле, а в буквальном. Борода специально прошелся пару раз перед ними - взад и вперед - да, смотрели даже выше его головы. Значит, такая у них была сверхзадача. Желтый цвет и приболваненная поза сподручников Гиппократа не вносили в душу пациентов ожидаемого ими успокоения, а напротив, раздражали, но сказать об этом было некому да и незачем.

Из кабинета никто не возвращался. Видимо, выходили в другие двери.

- Да, здесь только вход, - сказал Рассказчик. - Здесь одностороннее движение, как на всякой мировой магистрали.

Лампочка погасла, дверь распахнулась, как беззубая пасть (в проеме висела алая, с черными разводами, занавеска), голос пригласил нас, и мы, десять очередных человек, в том числе Боб с женой, Сестра с ребенком, Борода и Рассказчик, зашли в кабинет.

- А я уж было подумал, нас сейчас начнут делить, как при крепостном праве, - сказал Рассказчик. - Матерей и жен в одну сторону, детей и мужей - в другую.

- Типун тебе на язык, - сказал Борода.

В это время десятый по очереди спорил с одиннадцатым, кто из них кто, и оба не пропускали друг друга. Получалось как-то странно: десятый выталкивал одиннадцатого наружу, а одиннадцатый десятого наружу вытаскивал, но оба, тем не менее, оставались внутри. На это Рассказчик заметил:

- Несогласованные действия дают результат, противоположный любому действию.

Так и получилось: санитары взяли обоих вежливо за шкирку и выбросили из коридора, как щенков. Зашел двенадцатый с заметной радостью на лице. Дурачок, не продлил удовольствие ожидания. Ожидание - это единственное, что томит душу.

Кабинет был на длину десяти столов, стоявших с интервалом в два метра. Справа в углу на самом деле была еще одна дверь. Должно быть, туда все и выходили из кабинета. Приличный был кабинет, в таком хорошо усадить хорошеньких медсестер и гонять от стола к столу голых призывников на действительную военную службу. Особенно хорошо гонять их зимой, когда в кабинете всего градусов пятнадцать тепла и все члены у пацанов становятся кандидатами в члены.

На безукоризненно чистых металлических столах, покрытых пластиком, лежали градусники, секундомеры, аппараты для измерения давления, стетоскопы, спиртовки, аккуратные пачечки бланков рецептов, больничных листов. На сгибе раскрытых журналов лежали одинаковые шариковые авторучки на шнурочках, чтоб не стащили рассеянные товарищи. Перед каждым столом стояла кушетка, покрытая клеенкой и белой простынкой. В изголовье лежала не иначе как глинобитная подушечка.

Свободная стена была увешена плакатами, развенчивающими пагубное пристрастие к никотину и алкоголю. К сожалению, времени для ознакомления с печальными последствиями курения и пьянства у нас уже не было. И нам его никто не предоставил.

- Проходите по одному человеку к столу, - раздался тот же голос.

- Очень приятно, когда с тобой говорит Невидимка, - сказал Рассказчик, - спасибо, старина Герберт.

- Без эмоций, попрошу вас, - сказал голос.

Рассказчик неожиданно для всех нас по-идиотски вытянулся, выпятив живот и оттопырив зад, и отдал двумя пальцами честь, и стал уморительно похож на бравого солдата Швейка.

Подошли к столам. В углу слева Боб, потом Борода, справа от меня Сестра с ребенком, потом Рассказчик, жена Боба. У крайнего стола никого не было.

- Ребенка - на другой стол, - распорядился желеобразный врач.

- Как? - не поняла Сестра.

- Ребенка - на другой стол, - снова колыхнулось желе.

Сестра отвела ребенка к крайнему столу.

- Все готовы? Раздеться!

- Но тут нигде нет перегородок! - воскликнула Сестра.

- Повторяю: всем раздеться! Догола.

- Вам особое приглашение? - обратился ко мне пожилой врач.

- Не понял, - сказал я.

- Запишем, - сказал врач. - Не... понял... Раздевайтесь!

- Только после вас.

Я встал вполоборота к двери.

Врач с минуту молча смотрел на меня, а потом стал монотонно задавать вопросы. Его интересовало все: фамилия, имя, отчество, пол, год рождения, место проживания, образование, специальность, место работы... Видимо, он собирался ставить диагноз отдельно по каждому пункту анкеты. Когда он добрался до родителей, я на матери - любезно отослал его к ней и отказался отвечать на остальные интересующие его вопросы. Анкетой пусть занимаются кадры, сказал я.

- У нас анкеты занимаются кадрами. Давление?

- Сто двадцать на восемьдесят.

- Пульс?

- Шестьдесят четыре.

- Задержка дыхания?

- Минута сорок.

- Сколько раз мочитесь?

- А сколько надо? Послушайте, доктор, давайте ускорим этот процесс. Как вам удобнее, так и пишите. И вам так привычнее. А мне все равно.

- Хорошо. Температура? Тридцать шесть и семь. На учете онколога состоите? Не состоит. Дерматолога-венеролога? Нет. Нарколога? Нет. Жалобы есть? Нет. Рост? Сто восемьдесят два. Вес? Восемьдесят два. Объем груди? Сто восемь. Зрение? Единица. Глаза - два. Слух? А вот слух проверим. Что-то слухов стало много. Отойдите к стенке. Отвернитесь. Нет, не для расстрела. Зажмите одно ухо. Любое. Шесть.

- Десять.

- Хорошо. Теперь другое, противоположное. Семнадцать.

- Сто одиннадцать.

- Так, слух прекрасный. Плоскостопие - нет. Язык - не обложен. Моча, ага, моча - в пределах. Желудочный сок...

- Желудочного сока много, - сказал я. - Хватит на индейку.

- Желудочный сок - выше нормы. Нужна послабляющая молочно-огуречная диета. А в остальном у вас, как у космонавта.

- Можно в космос?

Врач, не отвечая, записал, что я здоров, коэффициент анормальности составляет семнадцать процентов.

- Так, теперь прививочку и можете быть свободны. Готовьте руку, - врач стал возиться со шприцем и ампулами.

- Я и так свободен, без прививки. Вот эти трое, и дама с ребенком, кстати, тоже. Они все со мной. Предупредите коллег. Во избежание эксцессов.

Врач подумал и согласился с моими доводами. Его коллеги также не возражали. Шприцы с вакциной экономятся, только-то и всего. Хотя врач, осматривающий Сестру, недовольно пробурчал себе под мясистый нос, что всех женщин надо прививать, как деревья, чтобы приносили плоды. Он, видимо, что-то спутал.

Покончив со мной, мой личный врач вымыл с мылом руки, достал из стола "Наставление терапевта" и углубился в изучение его оглавления.

Я отшустрился раньше всех. У Бороды еще только интересовались, на что он жалуется.

- Ноги обварил. Чем-нибудь смазать бы, а то у Сестры мазь кончилась.

- Надо быть осторожнее, когда на ноги льете кипяток, - посоветовал врач. - Вот вам рецепт.

- А где я это все возьму?

- Это ваши проблемы.

- Но вы-то окажите мне сейчас хоть первую помощь, - настаивал Борода.

- Первую помощь? - эскулап нажал кнопку.

Я давно обратил внимание, что у врачей лучше всего получаются безобразные записи в медицинскую карточку и нажатие на кнопочку.

Вошли четыре санитара.

- Обмойте ему ноги и все, что положено.

Санитары сунули под нос Бороде тряпку, тот обмяк, они подхватили его за руки, за ноги и унесли.

Вторым к финишу пришел ребенок. Врач спросил, как его зовут, и, не вдаваясь больше в лишние расспросы, заполнил карточку.

Зато Сестру обследовали с пристрастием и дотошностью - она была красивая женщина. Волосатые пухлые руки и блестящие круглые глазки не пропустили ничего: измерили пульс, давление, температуру, вес, рост, объем груди, талии, бедер, долго прослушивали легкие с двух сторон, на предмет отсутствия увеличения печени и воспаления аппендицита - клали Сестру на кушетку и, сопя, щупали обширную область возможного присутствия этих органов; на предмет отсутствия сколиоза - разворачивали Сестру к себе спиной, чертили зеленкой по позвоночнику пунктир и, облизывая губы, заставляли ее наклоняться и выпрямляться; на предмет отсутствия поясничного остеохондроза - опять клали на кушетку и, держа Сестру за пятки, поочередно поднимали ноги; на предмет изучения полной картины восстановления нормального пульса - предлагали Сестре трижды, с промежутком, присесть по десять раз. Желе тряслось, пыхтело, потело, а потом плюхнулось на стул и закрыло глаза.

- Что, гаденыш, слабо? - спросила Сестра.

Гаденыш, раскрыв рот и глаза, потянулся к кнопке.

Я перехватил его руку.

- Не надо, - приказал голос. - Никому ничего не делать.

Я выпустил волосатую руку. На ней остались белые следы от моих пальцев. Рука ударила по столу, рванула на себя ящик стола, достала таблетки, захлопнула ящик и стала сжиматься и разжиматься в бессильной ярости, как обрубок червя.

Мы оделись. Открылась выходная дверь, а через несколько секунд раздался голос:

- Десять человек - заходите!

После яркого света мы оказались в полумраке.

- Где Борода? Что с ним? - спросила Сестра.

- Здесь Борода, - послышался голос из темного угла.

- Что они сделали с тобой?

- Ничего, сволочи. Взяли и кинули, как собаку. Сначала что-то под нос сунули, как обухом по голове, но через минуту оклемался, меня парфюмерией не возьмешь! В себя пришел, когда меня свалили в этот угол. У нас больных нет, сказали, в другой раз ноги отрежем, чтоб не болел и не жаловался.

- Хорошо, что я не пожаловался на голову, - сказал Боб. - Я уж совсем было хотел сказать, что у меня от их заботы голова идет кругом.

- Да, Боб, это хорошо, что ты не пожаловался на голову! - развеселились мы. - И на энурез заодно.

- О! Я буду жаловаться на главврача! - воскликнул Боб.

- Ты лучше пожалуйся на общество охраны памятников.

- Где мой адвокат? - вопил, как пьяный, Боб, а мы, как пьяные, дико хохотали и шли на ощупь по темному туннелю.

 

Глава 49.

В родовом имении. Замок Монте-Мурло.

 

Когда находишься в пути, за любым поворотом тебя ждет если не ад, то уж рай точно.

Если ты в распутицу оказался за городом посреди дороги в заглохшей машине и в адском тумане не у кого спросить, куда ведет эта дорога, не отчаивайся - все дороги ведут в Рим.

Если же ты, читатель, точно так же оказался вдруг один на задворках жизни и перед тобой в белой мороси то проступают, то теряются несколько тропок - не спрашивай себя, куда они ведут, ибо каждая из них ведет тебя в ад.

Да и в повседневной жизни: идешь на работу, а приходишь в ад. Возвращаешься домой, а там тоже ад. Да такой, что сразу и не поймешь, то ли дома все такие сумасшедшие, то ли у тебя самого не все дома. Но это вовсе не означает, что нет рая, а кругом один только ад. Никогда не надо отчаиваться: как бы ни было плохо, рано или поздно будет еще хуже.

Вообще-то знатоки утверждают, что и к аду, и к раю ведет одна дорога, на середине которой, на развилке, есть громадный ров со змеями и рыжими муравьями, наполовину заполненный черепами и костями грешников и праведников. Говорят, там разлом земной, еще что-то жутко апокалипсическое, черт-те что говорят - не буду передавать чьи-то домыслы, спросите знатоков сами, пошлите им каверзный вопрос в конверте. Только не забудьте приложить свою фотографию, чтобы вас показали по TV и за вас гордилась вся страна.

У нас же все было, как у всех. Рай, который оказался за поворотом, напоминал и не напоминал многочисленные описания страны лучезарного света, которых тьма тьмущая. И к этому раю вела прозаичная, где песчаная, где кремнистая, дорога, с которой ветер бросал в лицо пыль, и она потом долга резала глаза и скрипела на зубах.

Итак, свернув за этот поворот, мы увидели в конце длинного туннеля белое пятно неведомого дня и поспешили к нему. Спустя считанные (непонятно кем) минуты мы оказались на вершине высокого холма. Нас охватило пьянящее чувство, будто мы оказались на вершине мира. Если наши останки погребут в этом холме, так оно и будет на самом деле, поскольку мы тогда обретем наконец-то мир.

- Тебе ничего не подсказывает твоя интуиция? - спросил я Рассказчика.

- Ничего, - ответил он. - Это место не для откровений. Слишком высоко.

С вершины открывалась панорама рая: вогнутый зеленый дол, выпуклое море, гладкое синее небо с бегущими по нему наперегонки белыми барашками и лазурными мечтами, солнце и слепой дождь. Весь огромный объем пространства спокойно сиял, как смарагд. А во всех воздушных замках был день открытых дверей.

Место над крутым обрывом, между бездонным небом и бездонным же морем, занимал серый замок, внушительных, но все же конечных размеров. Серые стены замка располагались правильным шестиугольником и напоминали сверху бензольное кольцо или ячейку на картограмме ядерного реактора, а если чуть-чуть задуматься, некую сакральную фигуру, непостижимую для неофита, задумавшегося чуть-чуть. Вокруг замка - с видимой нам стороны - опоясывая три стены, был ров, наполненный водой из горной речушки. Три другие стены являлись продолжением скал, на которых были сооружены. Когда из глубины моря появлялся корабль, величественный замок на скалах, на фоне гор под высоким небом, должен был внушать матросам странные для них мысли о бренности бытия и утлости их суденышка. Одиннадцать башен разделяли равные промежутки, и были башни в два раза выше стен. Две башни, со стороны моря, еще не были возведены полностью. В ближней к нам, двенадцатой, судя по всему - главной, был массивный подъемный мост, приводимый в движение с верхней площадки барабанами, хорошо видимыми издалека. Эта башня была раза в два шире прочих и выше их.

Когда мы спустились с холма и подошли ко рву, мост дрогнул, со скрежетом опустился, не дойдя полуметра до упора, и мы взошли на него. Мост закачался у нас под ногами, и тут же вверх поползла тяжелая решетка и на высоте головы всадника замерла, готовая пропустить друга, а на врага и непрошеного гостя обрушить всю свою остроконечную массу. Решетка пропустила нас и мы вошли - четыре точки - на плоскость двора. У дальней южной стороны был собственно замок или дворец. Вдоль стен по периметру тянулись роскошные розовые кусты, источавшие тонкий, до ядовитости, аромат, как нельзя более подходивший этому месту. Тут садовники, наверное, уходили на пенсию в пятьдесят лет.

Нас приветствовал седой и статный, чувствовалось - не из простых смертных, Управляющий замком. Похоже, это был разорившийся граф или даже герцог, который сегодня не в милости у Его Величества. Странно было видеть его здесь в роли чьего-то слуги, кроме своего государя, но мало ли что может прийти в голову, не обремененную заботами о хлебе насущном!

Церемониал приветствия он начал с меня, а затем приветствовал и моих спутников. Манеры его были безупречны, но мне все же показалось, что, приветствуя Бороду, он едва сдержал легкую, но колючую, пропитанную ароматом розы и скрытыми в ней шипами, улыбку. К его словам я не прислушивался, а чувствовал себя зрителем камерного театра, озабоченного не спектаклем, а житейскими проблемами. Что мне Гекуба! Но тут до меня дошло┘ Я не верил своим ушам.

- Что он сказал? - спросил я Рассказчика.

- Он приветствовал вас, сиятельный князь, и заверил, что ваш замок готов к приему - вас, - он поклонился мне, - и ваших друзей, - он поклонился Бобу и Бороде.

Боб сделал книксен. Борода трижды перекрестился на православный манер. Я стоял столбом.

Управляющий похоже отметил эту странность высоких гостей, спустившихся, правда, с не менее высоких гор.

- Ты знаешь латынь? - задал я бессмысленный вопрос.

- Быть в Риме - и не знать латынь?

Покончив с приветствиями, Управляющий подал знак и мне стали подносить дары. Каждый дар сопровождался церемониальным поклоном Управляющего в неопределенном направлении, видимо, вдоль вектора, образованного мной и дарителем.

- Трех соколов в золотых клетках для соколиной охоты - от императора Германии, его величества Генриха Седьмого Люксембургского!

Клетки поднесли ко мне. Все три сокола смотрели мне в глаза. В глазах их я читал преданность, преданность и одну только преданность. Посмотрим, что в них будет, когда клетки откроются. Я кивнул головой. Клетки унесли.

- Двухтомник: "Священное писание" и "Священное предание" в золотом переплете и с платиновой пряжкой, а так же, как истинному праведнику-католику, красно-желтый зонт - от папы Климента Пятого из Авиньона!

"Попал в переплет, - подумал я, разглядывая фолианты с зонтом. - Взяли бы и поднесли "Труды профессора Фердинандова". Я кивнул и их также унесли.

- Чистокровного жеребца Анхиза с седлом из кожи вепря и серебряной сбруей - от короля Португалии Диниша Первого Землепашца!

Караковый жеребец оскалил зубы и встал на дыбы.

- Огонь! - невольно вырвалось у меня.

- Его звать Анхиз, ваше сиятельство.

- Огонь! - повторил я.

Жеребец перебирал сухими жилистыми ногами, вертел длинной мускулистой шеей и скалил зубы.

- Он улыбается вам.

Жеребца увели.

- Хронометр - от короля Неаполя Роберта Мартелло!

"Какая громадина! Вся из дерева. И она создана для того, чтобы ловить такие ничтожно малые часы и минуты. Подарить, что ли, этому Мартелло мои кварцевые часы?"

- Их много, даров? - спросил я Рассказчика.

- Много, но среди них нет главного.

- "Энеиду" Вергилия в мягкой обложке из бархата - от Данте Алигьери!

Я невольно поднял брови, выразив целую гамму чувств, как опытный актер старой японской школы.

- Ларец с красками и набором кистей - от живописца Джотто ди Бондоне!

- Борода, думаю, это тебе пригодится, - шепнул я приятелю.

У него загорелись глаза.

- Ларь с перцем, мускатным орехом и шафраном - от архитектора Джованни Пизано!

"Что ж, я не венецианский дож, это не Венеция и шафран - не валюта, значит, не взятка. Приму и шафран".

Наконец с дарами было покончено. Все они были унесены в мои покои, а конь-огонь уведен в стойло.

- С вашего соизволения мы хронометр разместим на третьей башне, - сказал Управляющий. - Он в ваших покоях не поместится.

Я всемилостивейше и светлейше соизволил.

- Недурно было бы восход и заход солнца отмечать стрельбой из пушки, - неосторожно сказал я и посмотрел на палящее солнце в зените.

- Извольте повторить, - попросил Управляющий. - Стрельбой из чего?

- Хорошо. В другой раз, - сказал я.

- Ваше сиятельство, у меня к вам конфиденциальный разговор. Короткий, но безотлагательный.

Я кивнул своим спутникам, чтобы шли отдыхать, а мы с Управляющим медленно двинулись по розовой аллее к дворцу.

- Прежде всего позволю себе высказать мое глубокое удовлетворение вашей почтительностью, с которой был принят вами драгоценный дар от нашего несравненного комедиографа Данте Алигьери. Я распорядился книгу положить вам в изголовье.

- Благодарю вас, вы очень любезны, - сказал я.

- Теперь, собственно, о предмете конфиденциальности. Один дар от лица, пожелавшего остаться неизвестным (он граф), я не счел возможным предоставить на всеобщее обозрение. Прошу извинить меня за самоуправство.

- Да ради бога! Продолжайте.

- Это лицо прислало вам из Венеции прекрасное зеркало, обрамленное неизвестным мне материалом. Скорее всего, китайским. Оно удивительным образом копирует день и ночь. Когда в нем ночь, оно серое и в нем довольно сносно видишь свое собственное изображение. А когда в нем день, в нем появляется масса различных изображений, таких ярких, что себя уже и не видишь. Есть очень странные изображения, похожие на ночные кошмары или на персонажей "Комедии" Данте. И самое интересное, - Управляющий понизил голос и оглянулся, чем очень удивил меня, - что зеркало не отпускает эти изображения. В нем столько накопилось их, что от тесноты они начинают драться и убивать друг друга. Там сплошь смерть и насилие. И я опасаюсь, - перешел он на шепот, - я опасаюсь, как бы это зеркало не лопнуло и из него, как из ящика Пандоры, не вывалились на человечество все эти злобные и кровожадные изображения. Люди не справятся с ними. Здесь нужна рука Бога. Это зеркало у вас в опочивальне. Я его на всякий случай, от греха подальше, накрыл плащом.

- И что же оно само┘ включается? Я хотел сказать, меняет свои изображения, чередует день и ночь?

- Нет, там есть такой рычажок┘

"Бог ты мой, да это же телевизор!" - я посмотрел по сторонам, не видно ли где линии электропередачи, чем черт не шутит - что мы знаем о средневековье? ЛЭП не было. Значит, кабель или на батарейках.

Я искренне поблагодарил Управляющего за предупреждение и заверил его, что не допущу, чтобы на человечество вывалилась вся эта мразь зазеркалья. Мало того, подумал я, я уничтожу эту гадину в самом зародыше, пока она не наплодила мириады змеенышей и те не расползлись по всему свету. Посланцы тьмы. Когда на ТV начинается день, на земле настает ночь. Надо так его уничтожить, чтобы ни одна его часть, ни один винтик, не попали в руки какому-нибудь средневековому гению и очередное дитя любопытства и любознательности не приблизило бы конец света на несколько веков.

Так вот как, оказывается, становятся луддитами, мракобесами и мизантропами. Не от незнания, господа, а совсем даже напротив - от знания того, чего еще не знаете вы!

Хотя, как я наивен: уничтожив этот ящик, я вовсе не уничтожу телевидение. Технический прогресс неуничтожим, как сорняк, как искушение дьявола, как вечное стремление человека облегчить себе жизнь. Ведь это не рукопись и не скульптура, не яблоня и не дамасская роза, в конце концов!

Чей же это такой изысканный подарочек? Графа, пожелавшего остаться неизвестным? Кажется, я знаю, чей.

Не успел я оглядеться в своих покоях, как мне предложили помыться и переодеться к обеду. Помыться мне предложили в сенях, где переваливались утки и бродили собаки и куры, а возле стены лежали откормленные свиньи, интеллектом уступающие, по заверениям биологов, только человеку. Про свинью нельзя, наверное, сказать, что она худа или плохо выглядит. Особенно в Хохляндии, что в переводе с немецкого означает: "Высокая страна". Поэтому свинья так редко пользуется услугами диетологов и прочих служителей культа здорового жилистого тела, портящих вкус сала.

На земляном полу стояла громадная бочка, накрытая тряпкой. Из бочки поднимался пар. Рядом стояли еще две кадки с горячей и холодной водой и висели на колу с гвоздями три ковша, один больше другого, гребень, какие-то конские хвосты, должно быть, мочалки, льняные полотнища - полотенца, в тазике лежала пемза и глина. Мыла и шампуня, естественно, не было. И это было тоже хорошо. На табуреточке лежало аккуратно сложенное бельишко. Везде была набросана солома, чтобы было хорошо ногам. А еще потому, что она прикрывала гуано домашних животных и птиц. Из стойла заржал Анхиз. Я подошел к нему, почесал храп, взял из корзины охапку моркови и угостил. Жеребец шумно жевал морковь, глядя мне в глаза своими изумительными по красоте глазами, и я понял, что пришелся ему по душе.

- Ты, часом, не вещий конь? - спросил я его. - Может, совет дашь, как в страну неизреченную нам попасть? Молчишь? Правильно делаешь. Огонь!

"Анхиз, приятель!" - прочитал я в его карих глазах.

- Огонь! - согласился я.

Поначалу я думал, что меня начнут услужливо раздевать, помогать залезть в бочку, лить воду, суетиться, хлопотать┘ Ничего подобного! Вокруг не было ни одной человеческой души. И это было хорошо. Я люблю мыться один. И как это слуги улавливают желание своих господ? Ни одна школа, ни один лицей, не говоря уж об университете, не в состоянии научить одного человека понимать мысли и желания другого. Это признак хорошего тона, вспомнил я, или хорошего вкуса. Этому не учат, с этим рождаются.

Странно, однако, что в краю, где изобрели термы с их парильнями и говорильнями, дискуссионными клубами и заговорами против цезарей, спортзалами и соляриями, кальдариями, тепидариями, фригидариями и прочими валериями и холериями, по прошествии всего нескольких веков отказались от них и могли предложить усталым и знатным (!) путникам только бочки с горячей водой. Налицо было упрощение банного церемониала и его подлинный демократизм. Видимо, это плата за переход от стадии рабовладения к более прогрессивной стадии - феодализму. Прогресс вообще выбрал путь упрощения всего сущего и умножения насущного. Но и эта кадушка была, по всей видимости, милость Господня, так как доживи мы до короля Генриха IV, без его ордена Бани мы не имели бы и вовсе привилегии мыться и умываться.

После помывки на дне и стенках бочки осталось, наверное, с полпуда грязи и соли.

"Хорош сиятельный!" - подумал я мыслями слуг. Впрочем, принадлежат ли слугам их мысли? И что лучше, в конце концов, чистая кровь или чистое тело? Или чистая душа? Наверное, все же чистая совесть. Впрочем, лучше всего чистое белье. Особенно с морозца┘

Когда я покидал свое чистилище, две свиньи со вздохом поднялись и поплелись к бочке в поисках поживы и пополнения своего интеллекта.

Возле выхода на завалинке меня ожидал посыльный. Он шустро смахнул с моих доспехов пыль и проводил меня в гостиную. Там уже все собрались и ждали меня. Когда я вошел, присутствующие встали и поклоном приветствовали мою светлость. Я приблизился к ним и у них посветлели глаза. Что касается Бороды и Боба, я знал - это от голода.

Трапеза, в отличие от средневековой сауны, была изысканнейшая. Одни цвета цветов и краски блюд чего стоили. Надо не забыть спросить у Бороды хотя бы о примерной их цене. О звуках желудка и запахах пищи предпочитаю молчать. Тем более со звуками хорошо справились Рабле и Дали. А вот запахи еще какое-то время будут сопровождать меня в пути, как в небе легкие перистые облака.

Всевозможные жюльены, салаты, павлиньи языки и оливки, фаршированные какой-то дребеденью из морепродуктов, спаржи и индийских пряностей, тарелки с чем-то, чему названий не было в моей памяти, прочая съедобная акварель только предваряли главные блюда в масле, жире и собственном соку. Блюда эти вносили на египетских ладьях. Шестеро верзил заносили каждую ладью и, как гроб, водружали ее на гигантский стол, чтобы мы могли как следует проститься с ее содержимым. Собравшихся было много, не менее ста человек, и воздух гостиной был буквально насыщен естественными разрядами хорошего аппетита. Когда двенадцать человек занесли на вертеле гигантскую тушу хорошо прожаренного быка, над столом на минуту воцарилось священное молчание и атмосфера накалилась как перед грозой. Прорвало и понесло. И закружилось и завертелось. Семь человек свалились под стол. Пятерых утащили в соседнюю залу. Груды мяса, дичи и рыбы были погребены в людском чреве. Все это заливалось непомерным количеством незнакомой, но приличной выпивки. Вкатили, кажется, уже пятый бочонок с вином. Я повертел во все стороны головой.

- Мэтра Франсуа Рабле высматриваешь? - спросил Рассказчик. - Он придет попозже. Заглянул по пути к молодому своему приятелю Нострадамусу в другой век. Не беспокойся, он ненадолго, ему достанется.

- Жаль, нет щец, - рыгнув, сказал Борода и отвалился от стола.

- И пивка жигулевского, - сказал Боб, взглядом победителя обозревая перед собой поле брани и останки пиршества.

- Марс! - подтолкнул меня Рассказчик, указывая на Боба.

- Что угодно будет вашему сиятельству еще? - хором спросили четыре официанта, мигом подскочившие к нам.

Управляющий выжидающе смотрел не на нас, а на них.

- Щец бы, - сказал, снова рыгнув, Борода.

- Пивка жигулевского, - сказал Боб, вздохнул и взял от своего бесчувственного соседа справа пропадавший зазря поросячий бок.

- Столичной, - попросил Рассказчик. - В отпотевшем графинчике. Увенчать сей симпозиум.

- Благодарю, - сказал я. - Все хорошо. А господа шутят. Они вычитали у Данте, что в раю дают щи, пиво и водку, вот и шутят.

Слуги доложили Управляющему о наших желаниях. Управляющий издали поклонился мне, распорядился о чем-то и подошел к нам.

- Господа желают в рай? - спросил он. - Вы, ваше сиятельство, тоже желаете?

Я молча взирал на него. Управляющий был не из тех, кто упивается весельем на шоу "Золотой Остап", и я не знал, как отнестись к его словам.

- Как вам будет угодно. Рай ждет вас.

- Приятно слышать, - подал голос Боб. - Поесть-то можно? А то в раю, слышал, не кормят.

- Так - не кормят, - ответил Управляющий.

- Ну вот, видите. Благодарю вас, - Боб с трудом приподнялся со своего места и поклонился. Управляющий в ответ поклонился ему. Боб еще раз поклонился и упал на сиденье, не потеряв, впрочем, равновесия.

- Может, выпьешь? - Боб протянул Управляющему кубок с вином.

- С превеликим удовольствием. Но прошу извинить меня. Я на посту.

- А! Гаишник, - пробурчал Боб, потеряв к инспектору всякий интерес. - Я сегодня не на ходу.

После трапезы большинство гостей огрузло за столом и отдыхало от праведных трудов. В углу музыканты играли на каких-то инструментах. Мелодия совершенно не воспринималась сознанием, было просто тревожно, как перед сражением. Мы с Рассказчиком покинули стол сами. Бороде и Бобу помогли выйти на свежий воздух четыре человека.

- Ваше сиятельство, - обратился ко мне Управляющий, - как будет угодно вам распорядиться о порядке посещения рая?

- В пешем, милейший! - взмолился Боб. - Только не на том жеребце. А еще лучше на носилках или на рикше.

- А что, там определенный ритуал? - спросил я.

- Нет, в смысле, кто пойдет первый, кто второй и так далее.

- А что, всем сразу в рай попасть нельзя?

- Нет. Там ограниченные площади. Четыре сотки. Надо по очереди.

- И тут очередь! - буркнул Боб. - Рай, и тот - малолитражный! Пардон, малометражный!

Мы зашли в башню. Здесь была такая же, как на главной башне, решетка, только меньших размеров. Решетка поднялась и Управляющий вывел нас на террасу, нависшую над морем.

- Пожалуйте, вот в эту дверь, - Управляющий указал на небольшую дверь в стене мелкого грота.

Мы с Рассказчиком подошли к балюстраде и стали смотреть на море. Боб с Бородой остались у двери и о чем-то спорили перед ней.

- В чем там дело? - спросил я Управляющего.

- Ваше сиятельство, я одолжил им золотой флорин, а они ищут на нем какого-то орла и решку.

- В чем дело? - повторил я вопрос, подойдя к друзьям.

- Как ты думаешь, где тут орел? - спросил Боб. - Нарисуют черт-те что - такие вот художники, - он кивнул на Бороду, - потом разбирайся. Вот где тут, спрашивается, орел? Где? Тут цветочек, а тут рожа.

- Где лилия - там орел, а где Иоанн Креститель - там решка, - сказал я.

Боб хмыкнул: "Лилия - орел!" - подбросил монетку, поймал ее, прихлопнул второй рукой и протянул сжатые ладони Бороде.

- Решка.

- Ха! Лилия! Пардон, Борода, мой ход, - и Боб, набрав воздуха, нырнул в дверцу, как в прорубь.

- А как долго продлится его пребывание┘ в раю? - спросил я Управляющего.

- Это как вам будет угодно, - уклончиво ответил Управляющий.

- Мы не торопимся, - также уклончиво ответил я. - Вы свободны, благодарю вас.

- Благодарю и я вас за это приятное напоминание: да, я свободен, - он поклонился и ушел.

Борода плюхнулся на скамейку и громко сопел, тяжело раскинув руки в стороны.

- Пить надо меньше. И есть, - сказал ему Рассказчик.

- Благодарю вас. Ваш совет несколько запоздал. Полпуда бы назад.

Мы с Рассказчиком облокотились о каменную балюстраду и стали разглядывать море и горы. Сияние покинуло море и ушло далеко за наши спины, на запад. Море лежало так спокойно, как может лежать спокойно только одно море, зная, что это спокойствие будет длиться у него целую вечность и эту вечность не сократят ни штормы, ни землетрясения, ни указы монархов.

- Что падает и никак не упадет? - спросил я Рассказчика.

- В Пизе, вон там, кончают строить кампанилу. Скоро она начнет падать, падать┘ А еще есть наклонная башня Гаризенда в Болонье - тут недалеко, можно смотаться на экскурсию.

- А я думаю, вон тот водопад. Видишь? Я уже где-то видел такой. Он тоже падал бесшумно, как во сне.

Справа виднелись белые шевелящиеся нити водопада, падающего с черной скалы в расщелину.

- Видно, глубоко падает, - задумчиво сказал Рассказчик. - В самом деле, совсем не слышно падения. Так падают звезды и женщины. Надо будет сходить посмотреть.

- Не разочаруешься? Все падения хороши, пока не затрагивают тебя.

- В хронике "Книга турниров" Рикснера, где прослеживаются родословные как минимум в тридцать два предка, есть фамилия Мурло, - сказал Рассказчик. - Есть и гора Монте-Мурло, и замок Монте-Мурло. А я думал, что хроники эти - брехня. В Монтесуму и Монтеверди верил, в Монте-перло и Монтенегро тоже, даже в Монте-Розу и в Монте-Карло верил, а в Монте-Мурло нет.

- Еще Монтеррей есть, Монтескье и падре Монтанелли.

- А ведь там сказано, я сейчас вспомнил - да-да! - там сказано, что в одна тысяча... а, неважно, каком году, замок Монте-Мурло посетил таинственный князь, владелец этих мест, в необыкновенных рыцарских доспехах и со свитой. Он вез чуть ли не саму папскую золотую буллу. И, кстати, что-то об этой двери в рай. Фантастика! Это единственное упоминание о князе Мурло. О вас, вас-с-ство. До этого и после этого хроника о нем молчит-с.

- Язык между зубов: т-сс, т-сс. Как английский звук th. Вспомни Гризли. Интересно, как он там?

- Интересно? Гвазаву похоронил. Седой, угу, тот самый, он же Голубев, упокоил Савушку. Ну, да Гвазава после Фаины уже и не Гвазава был, сам не свой стал, ночами вскрикивал, днем молчал. Седому стал говорить - кто ты такой! - и получил. Получил то, что давно уже летело в его сторону. Вот, собственно, и все о Гризли. Без Гвазавы зачем он тебе?

Появился Боб, совершенно трезвый, несколько подавленный, но с блестящими глазами. Он покусывал ус, что говорило о высокой степени его волнения.

- Тебя там отлакировали, что ли? - спросил его Борода.

- Чего сидишь? - отмахнулся Боб. - Дуй скорей, а то закроется. Не достанется ничего.

Борода с трудом встал и побрел в рай.

- Разве в рай так ходят? - крикнул Боб. - Борода! Ну-ка, рысью!

- А иди ты! - отмахнулся, как от мухи, Борода, но вдруг игогокнул и проскакал метров десять галопом, как владимирский тяжеловоз. - Ноги что-то ноют. Там хоть разувают?

- Не волнуйся, разуют и подкуют. И тапочки белые дадут. На тесемочках.

Борода протиснулся в рай, а мы молча смотрели на Боба.

- Ребята! Я обалдеваю! Не знаю, что и сказать. Сами увидите. Потом на бюро разберем.

- Так что, в самом деле рай? - спросил я.

У Боба влажно заблестели глаза:

- Рай, ребята. Рай, - тихо сказал он. - Там рай.

Мы молчали. И молчание наше таило в себе нечто более глубокое и непостижимое, чем было в каждом из нас, и чем дольше длилось это молчание, тем меньше хотелось его нарушать.

Появился Борода, зареванный, как Наташа Ростова. Боб кинулся к Бороде и помог ему сесть на скамейку. Сам сел рядом и стал что-то тихо ему говорить.

- Ну, а ты что, ждешь особого приглашения? - крикнул он Рассказчику. - В рай не зовут. В рай идут сами.

- Умница, - сказал Рассказчик и скрылся за дверцей.

Борода всхлипывал и произносил что-то нечленораздельное.

- Как она хороша! Как хороша! - взревел вдруг он.

- Кто? - вздрогнул Боб. - Баба?

- Как она хороша! Ах, как хороша! И я - я ее делал, как хотел! Как Рубенс или Сикейрос! Она во всю стену! А я в люльке-качалке! Туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда...

Боб отодвинулся от Бороды и с уважением произнес:

- Да ты, Борода, половой гигант! На стене и в люльке-качалке! Чего ревешь-то? Мало, что ли, было?

- Чего мало? - взревел Борода. - Что ты понимаешь! Я делал! Я делал картину на стене, как Рубенс! Я столько сделал картин! Они все в Третьяковку не поместятся.

- Сколько холста и красок извел, - сказал Боб. - Ты хоть табличку-то вешал: "Осторожно, окрашено"?

- А какие были кисти, какие кисти! - ревел Борода.

Подошел Рассказчик. Спокойный и усталый. И тоже какой-то весь обновленный.

- Вы еще все тут? - спросил он. - Иди, твоя очередь. Ни пуха┘

- К черту!

Я пошел. Посреди двери было вырезано сердечко. Ручки на двери не было. Я притронулся к ней. Дверь тихо без скрипа отворилась. Я вошел. Не помню, закрылась за мной дверь или нет┘

Во мне была одна любовь, любовь ко всему на свете, к маме, папе, бабушке, дедушке, к двум братьям и сестренке. Ведь весь свет для меня - это моя семья. У нас лучшая семья на свете. Они хоть и люди, но такие добрые. Папа очень высокий и красивый. Мама тоже высокая и красивая, и у нее мягкие руки. Как мне нравится, когда мы остаемся втроем: я, мама и папа. Если мой папа станет императором, корону унаследует его старший сын. Видимо, для этого он едет в Англию и поступает в Кембридж. Он пишет из Англии большие письма и звонит по семейным праздникам. Средний брат учится в седьмом классе и разгильдяй, каких мало. Лето мы проводим на даче. От нее я без ума. Там столько птиц и ящериц! А мышей, бурундуков, лягушек! Ах, как хорошо на даче! Когда бабушка и дедушка приходят к нам в гости, столько появляется сразу угощений! Бабушка всегда моет мне уши, которые я опускаю в миску, а дедушка потом расчесывает меня. Бабушка приезжает одна, без дедушки, и все грустят. А где дедушка, смотрю я на всех. Мне никто не отвечает. И я не знаю, где он. Кто-то произносит слово: "Умер". Я не знаю, что это такое, но подозреваю, оно имеет отношение к дедушке. Ночью мне снится "Умер". Он похож на громадную машину. Машина с грохотом и вонью несется на меня и я просыпаюсь. А как мне нравится вечерний чай! Все дома, все не спеша пьют чай, кто из чашки, кто из блюдечка, кто черпает ложечкой, о чем-то говорят друг с другом, угощают меня пряниками и сушками. Грустно мне, когда в выходной день они идут на спектакль или в кино и не берут меня с собой. Ты еще маленькая, говорят они, спи, мы скоро придем. Больше других детей со мной возится сестренка. Она наряжает меня в свои платья, из которых выросла, примеряет свои шапочки, навязывает мне бантики, зовет родителей и все, глядя на меня, умирают со смеху. Иногда мы фотографируемся. Я сижу на коленях у папы или у мамы, или мы с детьми в обнимку лежим у ног родителей. Эти фотографии папа и мама показывают потом своим друзьям. Папа уезжает в командировку, и дома тихо и пусто. Но вот он возвращается из командировки, и мы все собираемся на кухне и едим мамину еду. Она так вкусно готовит! В доме я не люблю только один телевизор. Когда папа проводит свой отпуск на даче, мы бегаем по утрам вместе с ним к реке. Днем мы ходим купаться на остров. Перебираемся через быструю, но мелкую протоку и бегаем по песку, сломя голову. Вечером тоже ходим к реке, но папа вечером не купается, а я лезу в воду и плещусь у берега. Когда я болею, у меня поднимается температура и меня всю лихорадит, очень болит живот и голова. Мама кладет меня в свою постель и ухаживает за мной, делает мне уколы и дает таблетки. Папа приезжает из командировки, я радостно бросаюсь ему на грудь и облизываю ему все лицо. Ну, как ты, спрашивает меня папа. Как она, спрашивает он маму, и мы с мамой в один голос заверяем его, что у нас все хорошо, потому что все плохое позади и его больше не видно. У меня ничего не болит, значит, все хорошо. Папа болеет. Лежит на своей постели и в глазах его я вижу тоску. Мне становится очень грустно. Я плачу, а он утешает меня. Не плачь, говорит, все пройдет. Ты же вот болела, а сейчас не болеешь. Ты моя девочка, ты моя славная, говорит он, и я успокаиваюсь. Папа лежит неподвижно и не говорит. Мама плачет. Плачем и мы, все дети. Собирается много народу, я с трудом нахожу себе место. Столько чужих ног в доме! Все молчат, вздыхают, приходят, уходят. Папу берут со всех сторон и уносят из дома. Уже темно. Мама обняла меня и плачет. Папы нет и у меня болит сердце. Братья и сестра сидят в креслах и тоже плачут. Сегодня нет вечернего чая. Мне так жаль маму, я утешаю ее, а она начинает рыдать. Провожаем старшего брата в Англию. Он дарит мне резиновую игрушку. Она так смешно пищит. Средний брат делает уроки. Мама готовит на кухне обед. Сестренка надевает мне свою шапочку на голову, но никого не зовет, чтобы посмеяться и порадоваться вместе. Мы с мамой спим вдвоем. Я сплю на папином месте, и мама во сне протягивает руку ко мне и гладит меня. Я засыпаю и мне снится папа. Он гладит меня и говорит, какая я красивая и умница. Очень болит сердце. Тяжело дышать и хочется пить. Опять снится страшный "Умер". Он едет на меня. Я успеваю выскочить из-под колес. Просыпаюсь и в воздухе чувствую этот противный запах машины. Утром мама вытирает мне слезы. Ты плакала, бедная моя, говорит она. Я с трудом поднимаюсь с постели и мама кормит меня из своих рук. Очень болит грудь и каждое движение причиняет мне боль. Мама дает мне таблетки и делает уколы. Мне снится папа. Мы с ним бегаем по лугу возле реки. Потом переходим через протоку и носимся по острову, купаемся в реке. У меня снова резвые ноги. Я просыпаюсь, мама вытирает мне глаза и делает укол. В дверь звонят. Я с трудом поднимаюсь и иду к двери. Вдруг это папа? Куда ты, говорит мама, лежи. Входит мужчина. Это врач. Он осматривает меня, слушает через трубку, слегка давит мне грудь и живот, вздыхает и говорит: надо усыплять. Папа меня усыпляет очень хорошо. Гладит меня, улыбается, говорит, спи, моя хорошая. Я засыпаю. Утром просыпаюсь и вижу его улыбку... Мама меня не усыпляет, так как я засыпаю сама, а она засыпает уже ночью. Да, ничего другого не остается, говорит врач. Мама плачет, господи! За что? За что? Берет меня на руки и несет в больницу. Меня там будут усыплять, так как папы нет и усыпить меня некому. Я говорю маме: мама, тебе не тяжело? Я ведь от болезни стала такая легкая. А она плачет и говорит: мне легко, моя маленькая, мне очень легко. В больнице врач гладит меня и берет в руки шприц.. Мне страшно, я вся дрожу, но он еще раз гладит меня и делает укол... Я поворачиваю голову и в дверях вижу маму. Она заглядывает в дверь. У нее на глазах слезы. Я ей улыбаюсь: не плачь, мама, я посплю немного и мы все вместе попьем на кухне чай.

Сердце перестает болеть. Как хорошо! Папа сидит у изголовья, гладит мне голову и говорит: все хорошо, моя маленькая, все будет хорошо...

За моей спиной неслышно закрылась дверь.

Для собаки умерший хозяин не исчезает. Его просто временно нет. Он появится, обязательно появится, как ни в чем не бывало. Он там, и скоро придет. Как с работы или из магазина.

Не дождалась, бедняга...

Я очень устал. Ах, как я устал! Меня давил страшным грузом мой железный груз, который я тащил столько дней на себе, а еще пуще тот, невесомый и невидимый, что я тащил в себе. Сгорбившись, я брел к моим товарищам, а в груди моей все еще горело больное мое собачье сердце и я с каждым шагом напряженно ждал, что оно вот-вот разорвется во второй раз, и казалось мне, что на этот раз взрыв будет такой силы, что разнесет всю Землю...

Ко мне подошел Управляющий и спросил, не угодно ли мне объявить мое последнее желание перед тем, как я со свитой тронусь дальше в путь. Может, у меня есть такое желание, которое кажется мне абсурдным или в принципе невыполнимым?

- Есть такое, - сказал я. - Одно. Да, всего одно. Но оно действительно невыполнимо.

- Все на этом свете поправимо, - улыбнулся Управляющий. - Да и не только на этом. Уж поверьте мне. Я давно в этом замке. Завтра в путь. А сегодня ночью мы вас проводим туда, куда вы так хотите попасть. Но всего на пару часов, без учета дороги туда и обратно. Как у военнослужащего. Не беспокойтесь, вас там будут ждать. Все будет наилучшим образом. Мы уже позаботились и сообщили через одного сладкоежку о вашем визите. В добрый путь!

 

Глава 50.

Наконец-то, вот она - последняя глава, подумал Мурлов.

Ты ошибся, сказал Рассказчик и рассказал, как было дело.

 

Вот она, лестница. На ней все те же выщербленные стертые ступени, и воспринимают эти ступени любую, даже грубую подкованную, обувь, как самую ласковую в мире руку. Ибо от всего они ждут только добра.

Как всегда освещены только нижняя и верхняя площадки. Шесть поворотов - и он будет у цели. На последнем повороте Мурлов почувствовал слабость в ногах и прислонился к стене, и сразу же от ледяного холода заныли суставы.

В этот момент он до того явственно осознал свое страшное одиночество, что ни на йоту не усомнился в том, что взаправду слышит шум моря, свист ветра, видит себя на белой скале, нависшей над черной пучиной┘

И нет сил больше сопротивляться бешеному напору ветра, нет сил держаться за камни пальцами, превратившимися в корни, и корни те, не выдержав чудовищного напряжения, рвутся один за другим и обдают камень и чахлую траву дымящейся кровью┘

В душе, как череп, белая скала, под нею прошлое, как море. Брызг черных жгучая смола так леденит и пахнет горем. И нет дороги с той скалы, и ждать нет сил и прыгнуть страшно в кипящие холодные валы, идущие многоэтажно.

Но стих шум моря, свист ветра исчез, рухнул и поглотился мглою Белый Утес, и прямо перед глазами, неторопливо перебирая ножками, прополз огромный белый паук, и невидимая паутина, как струна, источала замирающий в истоме и недосягаемой высоте звук.

Мурлов оторопело смотрел на паука, потом с удивлением понял, что это и не паук вовсе, перебирающий лапками, а высвеченные - непонятно каким и откуда источником света - белые длинные пальцы сильно изогнутой худощавой кисти неторопливо перебирают невидимые клавиши, перебираясь все выше и выше в область неслышимой страсти, область недостижимых октав. И это болезненное сочетание хрупких женских пальцев и мягкая меланхолия звуков, порождаемых ими, рождало тревогу и щемящую грусть. Вместе с мелодией погас и свет, исчезла рука, исчезли и до боли знакомые, неузнаваемые длинные тонкие пальцы. Мурлов осторожно сделал шаг, другой, с волнением желая и страшась наткнуться на руку и порвать тонкую нить наваждений, и снова замер, прислушиваясь и вглядываясь в пустоту.

С минуту он стоял, приходя в себя, ошеломленный видением - так, должно быть, ошеломленно застывают капли дождя, столкнувшись с препятствием, прежде чем разлететься на брызги, свет и запах.

Мурлов сделал несколько шагов наверх. Почему-то вспомнился Раскольников на лестнице. Он ведь тоже всю жизнь хотел что-то доказать себе и окружающим. Курлыкнул звонок. Дверь распахнулась. Приветливо, не по ночному. В прихожей был полумрак.

С неловкой улыбкой Мурлов переступил порог, как-то по-деревянному обнял хозяйку дома и почувствовал ее родное тепло, ее запах и ее соленые слезы на своих бесчувственных губах. Сколько минут стояли они так, боясь шевельнуться? Кто же их знает? Кто их считал?

"А что темно-то?" - подумал Мурлов и, высвободив правую руку, щелкнул пару раз выключателем.

- Да лампочек нет, - ответила женщина. - При свечах живем. Как поэты. В Переделкине, - судорожно засмеялась она и, не совладав с собой, не сдерживаясь, зарыдала.

Она хотела еще что-то сказать, но не смогла и только смотрела Мурлову в глаза.

"А где же собака?" - подумал Мурлов.

И Наталья сказала:

- Она потерялась вслед за тобой. Она найдет, непременно найдет тебя!

Мурлов понял, что в нем не хватает нежности и силы, чтобы отреагировать адекватно своим желаниям, и не стал фальшивить, а просто чуть растерянно и рассеянно улыбался, глядя в лицо Наталье, отмечая про себя, как чудесно преображает женские лица радость, льющаяся из души.

Дом - это место, где уют, и где от тебя никто ничего не требует, и где все отдают тебе всё, а ты отдаешь всё им.

- Бедненький, ты так замерз. Ты весь окоченел. У тебя пальцы ледышки. Что же ты в одной рубашке? Где твой шарфик? Тебя что, подбросили "на тачке" до дома? Откуда? Или тебя раздели? Что молчишь?

Мурлов не отвечал. Да Наталья и не услышала бы его ответ. И она вспомнила свой давний сон в заваленном снегами Сургуте, в котором ее спас Черный Рыцарь, а потом пошел по зеленому лугу вдаль и сгорел в солнечных лучах. Только бы не ушел он опять тем бескрайним лугом, только бы не сгорел он опять!

- Да что же мы тут стоим! - опомнилась она и потащила Мурлова на кухню. - Филя! Встречай хозяина!.. Это он мне нашептал о тебе сегодня вечером. Я, было, прогнала его. А потом прощения просила. Ведь ты простил меня, простил, Филя? Вернулся! Вернулся мой... Ой, что же я! Сейчас будем вареники есть! Я их больше сотни налепила. И с творогом, и с картошкой, и с капустой, и даже с бананом - для него. Неси, Филя, свою большую ложку!..

Наталья достала из холодильника бутылку, взяла с полки три рюмки, налила в них водку, положила на блюдце три красных соленых помидорчика.

- Вот, согрейся. Не чокаемся. За встречу, - и она опрокинула рюмку в рот и вытерла глаза краем фартука.

Ледяная водка растопила ледяной комок в груди, помидор упруго лопнул и оросил своим остропряным рассолом горевшее от невысказанных слов горло, и прилип тоненькой шкуркой к нёбу, как неопровержимый факт реальной жизни.

Филя окунул язык в рюмку, передернулся, взял ложечку с сахаром, насыпал ее в рюмку, размешал и выцедил этот нектар через соломинку, каплю за каплей, зажмурив глаза.

Мурлов устало привалился к кухонной стенке и смотрел на знакомую обстановку, утварь, уютные женские хлопоты, печального Филю, и ощущал, как тепло исходит не только от плиты и кастрюль, а обволакивающим ласковым потоком идет от мягких прекрасных женских рук.

И он понял, как может понять только уже все переживший, что это тепло, это живительное женское тепло, только оно одно может согреть его и вдохнуть в него новую жизнь.

Вот только где она будет у него?

 

- Свиделись, значит, - сказал Рассказчик. - Вот и славно. Теперь хоть будет что вспомнить.

- Собаку мою, случайно, не видел? - спросил я.

- Видел какую-то...

 

Глава 51.

Брательник, рекламный агент. Первые отрывочные сведения о Галерах, или Пошло-поехало.

 

Когда мы очутились в глубочайшей яме, выбраться из которой не было ни малейшей возможности, мы легли на дно ее, дыша свежим воздухом и любуясь черным небом, на котором была зашифрована главная тайна Вселенной. По словам Рассказчика, это была яма для львов, а мы де находимся совсем рядом с Воложилиным. И он тут же поведал нам душераздирающе правдивую историю о воложилинских львах, обживших ивняк и краснотал по берегам Вологжи, о майоре милиции Трепоухе, вступившем в смертельную схватку со львом-людоедом и таки застрелившим его. "Львы обжили ивняк? - подумал я. - Наивняк!" Полежав с полчаса и немного продрогнув, мы вернулись в туннель и стали искать другой, не такой короткий, путь к звездам.

Дело в том, что дальше пути не было. Мы оказались в тупике. Борода чиркнул спичкой - всколыхнулись и замерли тени - их тут не тревожили целую вечность, туннель под самые своды был забит, как пробкой, камнями, арматурой, щебенкой...

Боб потянул носом:

- Чую запах моря. И угадываю свет.

Его собачий нос, как оказалось, спас нас всех.

Мы попытались с ходу разобрать завал, но не тут-то было. С ходу не отыщешь даже броду. Камень - не вода, не чужая беда, руками не разгребешь, руками не разведешь. Но делать было нечего, и мы терпеливо стали разбирать завал руками и металлическими прутьями. Сколько мы на это потратили времени - день, два - трудно сказать. Наконец-то забрезжил свет, мы брусом вытолкнули наружу последний огромный валун и выбрались из туннеля.

У меня кружилась голова, в воздухе плыли радужные пятна, похожие на кошачьи глаза, как будто меня со всех сторон окружала бригада чеширских котов. От усталости дрожали руки и ноги, чесались и болели глаза от песка и пыли, в ушах не проходил шум, но израненное грязное тело блаженствовало, пронизанное током солнечного света.

Мы упали на траву, наслаждаясь ее ароматом; потом сели, прислонившись к скале. Опять мы оказались на вершине мира. Не слишком ли много вершин высится там, где должна быть одна - и та недостижима для нас?

Перед нами, как чаша громадного стадиона, была природная котловина, заключенная в кольцо гор с зеленым основанием и белой вершиной. Отсюда, с высоты в два с половиной километра, вид был изумительный. Идеально круглое, не менее двадцати (а может, и пятидесяти?.. ста?) километров в диаметре, озеро, в котором, как змея, свернулся кольцом большой город. Город был из яшмы и изумрудов, а озеро - из малахита и бирюзы. Город буквально со всех сторон окружала вода - и снаружи, и изнутри. Внутреннее озеро соединялось с внешним водным кольцом каналами, которые, очевидно, являлись границами микрорайонов. На восток и на запад, от города к большой земле, были переброшены два ажурных моста. Около восточного моста кружили какие-то скорлупки, должно быть, катерки или лодчонки. Сразу же от озера, обрамленного ожерельем серых скал, после узкого кольца серо-желтого песка вверх шло желто-зеленое кольцо полей, лугов и лесов, а еще выше начинались отроги гор, от которых к озеру серпантином бежали дороги. Ближайшая бетонка в лучах солнца была белая, как горная дорога в Испании, а асфальт дальше отливал синевой металлической стружки, как асфальт в самом центре Европы. Не иначе как город этот был создан кем-то для того, чтобы им свысока мог любоваться сам Создатель. Когда, кем?

- Вид - хоть садись и пиши "Волшебник Изумрудного города", - сказал Рассказчик.

- Садись и пиши, - сказал ему Боб. - Хоть делом займешься.

Сверкающие вершины гор и четыре горных распадка, строго ориентированные, судя по положению солнца в это время суток, по сторонам света, в ближайшем из которых, восточном, ворочалась серебристая масса водного потока, а дальний, западный, чернел страшным провалом чуть ли не до центра земли, - оставляли нам мало надежд на скорую связь с внешним миром, но и этот внутренний, заключенный в естественные преграды, мир наверняка тоже кого-то пугал своими размерами.

- По этой котловине можно кружить всю жизнь, - мрачно сказал Борода, оглядывая дали через подзорную трубу, которую позаимствовал где-то в пути. - На севере похоже на пролив между горами. Может, это и не озеро, а? А катера возле моста - и не катера вовсе, а какие-то детские лодочки с палочками по бокам. Как иголки. Да это же весла! Кстати, очень похоже на римские или греческие суда. В учебнике, помню, такие были.

Внизу, одна под другой, располагались естественные террасы, не возделанные человеком. Во всяком случае, ни чайных роз, ни чайных кустов, ни виноградников, ни даже грядок с морковью видно не было. Не было и сборщиков урожая - загорелых крепких девушек с корзинами. Они все, видно, попрятались в картинах Брюллова и иже с ним. Мы еле передвигали ноги от усталости и голода, и тащиться еще черт-те куда к далекому городу нам не улыбалось. Мы посидели, помолчали, встали, покряхтели, и где на полусогнутых, а где и прямо, как бревна, стали спускаться на ближайшую террасу. Внезапно подул ветер, и порыв его был так силен, что в небо поднялась серая туча пыли и листьев, скрыв от взора манящие нас дали. Закружило, завыло. Похолодало и потемнело. Мимо нас со свистом пронеслась огромная темная масса (натурально, прямо с неба) и так тяжко ухнула где-то внизу, что земля вздрогнула и просела под нами. Грохот стоял такой, что заложило уши, а нас всех с головой засыпало чем-то мокрым и холодным. Это оказалась ледяная крошка. Придя в себя от испуга, мы выкарабкались из белых куч. Осмотрели себя и друг друга. Убитых и раненых, слава богу, не оказалось. Все промокли до нитки. Вытряхнули из карманов и из пазух шугу. Рассказчик вылил из туфель воду и стал аппетитно чихать. Я сделал стойку на руках и вылил из себя не меньше двух ведер воды, чем немало повеселил Боба. У Боба же и у Бороды густые обледенелые заросли просились в журнал мод.

Через какое-то время пыль осела и унеслась, ветер стих, солнце залило землю, и нашим глазам предстал целый ледник, размерами с ледокол, наполовину скрытый в ледяной крошке и ледяных глыбах. Ледник сиял и сверкал на солнце до рези в глазах, переливался всеми цветами радуги и вообще являл собой совершенно фантастическую картину в духе какого-нибудь сюрреалиста с Сатурна. Казалось, этот фантастический айсберг сюда занесло из времен потопа, когда земля была так чиста, что снег не чернел столетиями. На сотни метров земля была покрыта белым ковром, и чем далее от глыбы, тем мельче и белее был его узор. Края ковра стали чернеть - это лед и шуга таяли и последовательно превращались в снег, ледяную жижу, темную воду. Всюду валялись разбросанные ветки, листья, мелкие деревья. Там, где была рощица, торчало несколько стволов сломанных березок - они напоминали клыки в разинутой анемичной пасти гигантского хищника, пожирающего лед. Невдалеке, захлебываясь в утробном вое, ползло какое-то животное, перебирая передними лапами и волоча заднюю парализованную часть туловища. Уже в агонии оно обратило морду к небу, будто взывая к своему богу. Небо смотрело на него сверху бесстрастно и молча.

- Бедная! - тихо сказал Рассказчик и пару раз качнул в сторону головой, как бы в ответ своим мыслям.

В объеме льда, как в янтаре, застыли рыбы, лягушки, водоросли, утки, камыш и лилии, рыбацкая надувная лодка с двумя рыбаками, лохматый спаниель, акваланг и даже сани с козлами (облучком).

- А где же лошадь и ямщик? - сказал Рассказчик. - Б-р-р, прямо Джудекка какая-то.

Боб выдернул ледяную иголку, впившуюся в мякоть какого-то нежного растения, и обсосал ее.

- Пресная. И откуда это все спустилось? С Гималаев, посылочка от Рериха?

- С Олимпа. Зевс запустил в Геру за распутство, - сказал Рассказчик.

- Нет, ребята, я серьезно, - не унимался Боб. - Откуда ледок-то? Может, от этих, как их там, вечно юных и вечно смачных. На "г" называются...

- На "г"? - засомневался Борода. - Не на "б"?

- Гарпии, что ли? - вспоминал Боб.

- Симпатичные девушки, - сказал Рассказчик. - Особенно личики. У них прелестная привычка: когда ты обедаешь, спорхнуть с дерева на стол, улыбнуться, схватить когтями самый лакомый кусок и отправить его в свой ротик, а в твою тарелку покакать. Аргонавты от злости изобразили их уродками. Это они напрасно сделали, у них были прекрасные одухотворенные лица.

- Особенно в момент, когда они какают в твою тарелку, - сказал я.

- Гяуры? Гуано? Гюрза? Гаучо?

- Гурии, - подсказал Рассказчик. - У них, кстати, у всех хороший возраст - тридцать три года.

- Хороший возраст, - согласился Боб.

- У них таблички на груди висят, - сказал Рассказчик, - но твоего имени, Боб, я там не видел.

Однако, разговоры - разговорами, а утроба брала свое и желудок звал в дорогу, как труба. Через несколько часов мы наконец-то спустились к озеру. Вода была пресная, вкусная и холодная. В глубине змеились водоросли, мелькали рыбки, со дна поднимались пузырьки. Берег был пустынный, в камышах и вербах. Из воды торчали валуны. На воде белели лилии. Есть было нечего.

- Не разгуляешься, - мрачно констатировал Боб. - Борщом не пахнет.

Пахло водорослями.

Возле самой воды стоял крест, почерневший и полусгнивший, еще, наверное, со времен Робинзона Крузо.

- Никак крест Спасителя? - сказал Боб.

- Не кощунствуй, - одернул его Рассказчик. - Это доска объявлений.

Объявление было одно. Выжжено прямо на перекладине: "Продается капитальный гараж с видом на оперный театр". И номер телефона в углу. Шестизначный. Без городского индекса.

- Покупаю, - сказал Боб. - Где гараж? Где оперный?

Ни гаража, ни оперного, ни телефонной будки вблизи не было.

- Шутка, - сказал Борода. - Для возбуждения аппетита. Постой, а это кто?

Мы посмотрели туда, куда указывал Борода. В воде на валуне стоял боком к нам голый здоровенный бородатый мужик и смотрел на воду.

- А вот и первый нудист района. Это, братцы, древняя сардинская Барбаджа. Я в детстве любил на двух рисунках находить сходства или различия, - сказал Рассказчик. - Обычно их было почему-то десять. Так вот, на этом рисунке я вижу только два сходства. Одно - с Бородой, другое - с Бобом. О, как хорошо видно! Особенно другое.

- Эй, мужик! - гаркнул Борода. - Подь сюда!

Мужик поглядел на нас и прыгнул вниз головой, не подняв брызг.

- И где же это он? - спросил через минуту Боб. - Водяной, что ли?

- Нет, русалка с яйцами. Kinder Surprise.

Прошла еще минута.

- Однако, - занервничал Боб. - Вечно ты, Борода, со своей глоткой лезешь! Расхлебенил свое орало. Боцманом, наверное, в царском флоте служил?

Возле берега, метрах в ста левее от нас, зашевелилась осока и из воды приподнялась голова в водорослях.

- Му-жи-ик! Чего испугался? Иди сюда! - снова заорал Борода.

Голова безмолвствовала.

- Ну, тогда я пойду к тебе, Магомет, - вздохнул Борода и боком стал спускаться к воде, смешно выворачивая свои огромные, и без того вывернутые, ноги.

Голова пучила глаза и качалась в воде, как арбуз.

- Здорово, братан! - донеслось до нас.

В ответ что-то забубнило, потом заревело. Заревел и Борода. Мужик полез из воды, а Борода кинулся на мужика.

- Началось! - вздохнул Боб. - Опять разнимать. Опять по морде ни за что ни про что получать.

Две бороды - голая и в обносках - схватили друг друга и стали трясти так, что ушли в песок по щиколотку. Потом обнялись и, обнявшись, стали по очереди приподнимать друг друга и ронять на песок, с ревом катаясь по берегу.

- Да, чего только не увидишь в пути! - сказал Рассказчик.

Обе бороды, обнявшись, направились к нам.

- Очередной телесериал, - сказал Боб. - "Борода-2".

- Им бы еще одну такую башку в обнимку - вылитый Змей Горыныч получился бы, - заметил Рассказчик. - Вот так и сказки рождаются. Вот она, этимология мифа.

Боб захохотал.

- Ребята! - заорал Борода. - Это же мой единоутробный брательник! Десять лет пропадал!

И впрямь, мужик был точная копия Бороды, только голая, загорелая и с некоторыми подробностями Боба. Превалирующей и чуть ли не единственной чертой их внешнего облика была прямая: лоб, нос, брови, рот, плечи, взгляд и все остальное. Особенно поражали глаза: они то прямо и бесстрастно смотрели на собеседника, то сверлили его, как бур, а то вдруг вспыхивали каким-то яростно-осмысленным огнем, который бывает только у людей творческих и обладающих страстной натурой. Черная борода выглядела, как чужая или как элемент самобытности.

Как оказалось, Брательник десять лет назад ушел в тайгу, то ли за орехом, то ли за клюквой, да так в этой тайге и сгинул. Полгода считали его пропавшим без вести, а потом выдали документ, что его больше нигде нету.

Борода-2 тем временем натянул штаны (бельем он, по всей видимости, не пользовался), всунул в шлепанцы безразмерные ступни и, почесываясь, завязал концы рубашки узлом на том месте, где на глубине двух кабельтовых находилась талия.

- Таймень ноне не ходил и осетрик не ходил, - гудел он, - а то бы сырца поели.

- Сырую-то зачем? - поинтересовался Боб. - Что, кастрюльки или сковородки нет?

- Почему нет? А зачем они? То разварится, то сгорит. Нет, лучше ее в первозданном виде потреблять. Не трансформируя.

- А-а! - сказал Боб. - Понятно. Ты электрик?

- Нет, рекламный агент.

- Да?! - Боб не смог скрыть своего удивления. - Рекламный агент? - снова воскликнул он фальцетом и закашлялся.

- По недвижимости. Седьмой год. До этого егерем нанимался. А до того год в городе был.

- И что за недвижимость? Гаражи?

- И гаражи.

- Твое объявление?

- Мое. Шесть лет скоро будет.

- Не покупают?

- Нет. Дорого. Престижный район. Да и прокуратура напротив.

- У тебя же в рекламе - напротив оперного театра.

- Да. Напротив. В оперном как раз прокуратура и располагается.

- И что, в этом рекламном бюро много агентов? Фирма процветает?

- Насчет числа агентов и процветания не знаю. У меня тут филиал. Мне и этого довольно. Сразу предупреждаю: свободных вакансий нет.

- Нет так нет, у тебя хоть что-нибудь купили? И вообще - покупатели где? Тут вон, кроме двух рыбаков из того ледяного аэробуса, похоже, никого больше и нет.

- Как никого, а вы? Да и рыбаки. Погодь, через час-другой оттают, оклемаются, отбою не будет. Гараж-то четырехуровневый. Не гараж - линкор.

Боб окинул нас беспомощным взглядом. Он очень хотел есть и на голодный желудок плохо переносил оттаявших рыбаков и гаражи-линкоры. Его мутило.

- А что не купили - так целее будет, - заметил Борода-2. - А то купят, а потом взорвут. Какой смысл?

- Да, смысла никакого, - согласился Боб. - Кто взорвет-то? Хозяин?

- Зачем хозяин? Вообще-то да, хозяева. Власти. В счет недоимки.

- Так, ребята, - сказал Боб. - Не пора ли нам пососать рыбий хвостик? У тебя хвостик рыбий пососать найдется?

- Отчего ж не найтись? Айда ко мне, там и пососем.

- Может, и пиво к нему?

- Может, и пиво к нему.

 

Глава 52.

Вторые отрывочные сведения о Галерах.

 

- Может, и пиво к нему, - повторил Брательник и, глянув на небо, добавил: - Может, и еще чего... Я тут еще и проводником на полставки устроился. Вон на те скалы вожу и на тот ледник. Вообще-то желающих хватает. Всё больше иностранцы. У них там, в Альпах, никаких условий, одна цивилизация. Европа, - вздохнул он.

- Глыбы такие частенько летают? - спросил Рассказчик.

- Да как сказать? Раз в неделю что-нибудь да прилетает. Как-то итальянцев принесло, я их на ледник таскал. Такой красоты, говорят, нигде не видели. Монблан - горка для детей, Женевское озеро - корыто для старушек. А тут их страх брал за это вот место. Да и что у них там, в этой Италии? Одни лиры. Триллионы лир и с ними их совсем трахнутый король Лир.

- Так их что, тоже вот так же принесло, во льду? И потом оттаяли?

- Зачем во льду? Тех просто смерчем принесло. Смерч "Глызя" принес.

- Глызя? - вздрогнул Боб.

- Да, "Глызя". Все природные катаклизмы с женскими именами идут.

- Женщина сама природный катаклизм.

- Не знаю. Я от своей подальше держусь. На всякий случай. А то каждый второй случай, по статистике - четный, несчастный. Любит - не любит, любит - не любит...

- А ты что, женат, брат? - подал голос молчавший до того Борода.

- Еще как женат! Такая, брат, романтическая история приключилась. Расскажу как-нибудь потом. Хорошо тут, по нашим законам, замужнюю женщину к женатому мужчине допускают один раз в месяц, в день священных греческих вакханалий, каждый семнадцатый день лунного календаря, когда усиливаются сексуальный потенциал, некий магнетизм в действиях, обаяние и натиск.

- Это что ж за зверские такие законы? - снова вздрогнул Боб. - Законы гор?

- И гор, и долин, и рек, и морей, и вообще всего чудного раздолья моей родины. Раз в месяц - очень даже гармонично. В браке главное - гармония: чтобы муж не мешал жене делать то, что она хочет делать, а жена не заставляла мужа делать то, что он делать не хочет.

Рассказчик заинтересованно поглядел на Бороду-2.

- Не хочет или не будет? Очень похоже на песочные часы. А действительно, - сказал он, - именно в семнадцатый день луны в Древней Греции партнеры занимались тантрическими упражнениями с партнершами. Чаще одного раза в месяц вообще любую гармонию соблюсти трудно. Это как выплата пенсии для бюджета. Два раза в месяц выплачивать - бюджет не потянет, ни разу не выдавать - пенсионер ноги протянет. Вот и сошлись на одном разе.

- А где-то с полгода назад с юга Энея с Анхизом занесло. Эней пешком, а Анхиз верхом на нем, как на лошади. Неприятный такой старикашка - Анхиз, что Афродита в нем нашла? Спрашивали славную Аппиевую дорогу в Рим. А ее уж год как нет. Ко Дню города покрыли лаком забвения. Ее даже те итальянцы по известным им приметам не смогли отыскать. Зато Владимирку покрыли лаком славы, я Энею показал ее, но он сказал, что она ведет в другую сторону. Наш лакокрасочный комбинат семь лет назад наладил массовый выпуск лаков двух видов: лака славы и лака забвения, и эти лаки пользуются огромным спросом. Заявки составлены на десять лет вперед. Они пригодны как для работ в закрытых помещениях, так и в открытых зонах. А применяют везде. Даже людей покрывают, особенно полководцев или поэтов. Прочный лак. Достаточно одним слоем покрыть - и век не забудут или, наоборот, тут же плеваться начнут при одном упоминании имени. К одному Герострату лак не пристал - ни славы, ни забвения. И довольно дешевый - канистра десятилитровая, что пара бутылок. Кстати, если физическое тело покрыто слоем лака славы, через некоторое время вокруг него можно обнаружить духовное тело славы, на которое никогда не селятся лярвы. Зато лярвы обожают обочины дорог, покрытых лаком забвения, и прыгают оттуда на путников, оседлывают их и понукают всю жизнь.

Боб обнял Бороду за плечи и тихо сказал ему:

- Да, Борода, Брательник твой не в лучшем виде. Понятно, один все время.

Борода вздохнул, но ничего не сказал. А Рассказчик стал говорить о том, что Эней с Анхизом эту дорогу уже триста девяносто лет ищут, и еще им искать ее сорок лет, и отыскать только на сорок первый.

- Фильм такой есть, - добавил Борода-2. - "Сорок первый".

- А лярвы огонь не любят, - сказал Рассказчик.

- Да, особенно огонь духа, - поддакнул Борода-2. - Кстати, ночью здесь над головами летают шерстокрылы. Так что особо не высовывайтесь.

- О, майн готт, - сказал Боб, - архангелы, что ли?

- Нет, архангелы летают выше. Скагуаны.

 

Глава 53.

Что написано на груди гурии.

 

Тем временем мы осилили подъем, миновали довольно милый зеленый перевал и снова стали спускаться по узенькой тропке к воде. Справа далеко вверх уходила серая стена скалы, там и сям из нее торчали пучки травы и прутья карликовых деревьев. Апофеоз последних судорог жизни. А может, гимн жизнестойкости. Слева тропка обрывалась, как жизнь. Прямо под нами громоздились валуны, острые скалы, летали над водой чайки.

- А вон и моя хибара! - указал Борода-2 на небольшое плато, до которого оставалось минут сорок умеренной ходьбы. На ровной квадратной площадке располагались два домика и какие-то сараюшки. С дальнего края под скалой росли деревца, а с ближнего - площадка переламывалась прямым углом и серым отвесом падала в воду, и так же отвесно уходила дальше в пучину, мимо острых скал, торчащих из воды, как зубы хищной рыбы.

Два домика вблизи оказались двумя большими домами из кругляка, а сараюшки - кухней, курятником, баней и уборной. Грядок не было, но цветов хватало, а под скалой росли абрикосы.

- Не скучно тут одному? - спросил Боб.

- А почему "скучно"? - ответил вопросом на вопрос Борода-2.

- Ну как почему? Не обязательно бабу заводить, не хочешь - не заводи, ну а собаку, кошку, ту же лошадь... Куры твои не в счет.

- Была собака. Издохла.

- Отчего?

- Отчего? От злости. Собаки от злости дохнут. А люди - от доброты. Каждый от разного дохнет. Это только рождаются от одного. А вот это цветочки. Георгины, астры, гладиолусы, ромашки всякие, васильки, анютины и прочие глазки. Они все лето цветут, сменяя друг друга, вот они никогда не умирают, и когда я возвращаюсь из обхода, те, что цветут, передают мне привет от тех, что уже отцвели. И мне приятно.

На одном доме был номер 36. Другой был без номера. Где-то вдали шла невидимая электричка.

- Там железная дорога?

- Где? Там? Нет. Там горы. Это отдается эхо.

- А где электричка?

- А нигде. Куда тут ехать?

Болтовня болтовней, но хозяин угостил нас на славу таким обилием фруктов, овощей, ягод, грибов, редких морских и рыбных продуктов, что будь среди нас кто-нибудь страдающий пищевой аллергией, это был бы смертник.

- Грибка на ногах ни у кого нет? - спросил хозяин. - А то есть хорошее средство: толченые голотурии.

Отдохнув после трапезы, погуляв, повалявшись на травке, с закатом солнца мы решили пойти искупаться. Солнце уже клонилось к западному краю серебряной чаши гор. Минута - и само солнце, и западный край чаши, и лысая гора напротив сразу за озером, и вода в озере, и облачка, и даже самый воздух окрасились в золотисто-красный сияющий цвет. Казалось, все золото мира расплавилось и вылилось сверху, и заполнило все видимое пространство. Серебрился только распадок с водным потоком, да чернел провал к центру земли, а под скалами внизу лежала малахитовая глыба залива.

- Словно Мидас прошел, - пробормотал, щурясь от света, Рассказчик, - за все хватаясь руками.

- Внизу вода теплая, - пояснял Борода-2. - А вон туда, к лысой горе, под скалами, они высотой метров триста будут, там вода ледяной становится. Градуса четыре на поверхности, и до дна - почти без градиента. Аномальная зона, говорят. Там Несси на той неделе видели. Из Лох-Несса. Наше озеро с тем сообщается.

- Все понятно, - Боб незаметно покрутил возле виска пальцем и выразительно посмотрел на нас всех по очереди. Борода покраснел.

Вода за день нагрелась и мы барахтались в ней, как дети.

- Пей, ее можно пить, ее все пьют, - сказал Борода-2. - Она как живая.

- Знакомо, - усмехнулся Боб и выпил из ладони. Вода на самом деле была вкусная. Во всяком случае, без запаха хлора.

- Этой весной, - продолжал Борода-2, - как раз под теми скалами смерч накрыл моторку. В ней ехали двое. Один - племянник главного прокурора. Смерч не разбирался, кто там племянник, кто не племянник, накрыл обоих, и привет. Дядя потом сюда большую бригаду спасателей пригнал. Да где там! И следов не нашли.

- А там что, глубоко?

- Там-то? Да порядочно. Опускали колокол с прожекторами, в нем два водолаза (вообще-то три положено), по телефону с ними постоянную связь поддерживали. Тут же и камера декомпрессионная стояла. Долго их не было. Говорят, до предельно возможной глубины опустили, двести пятьдесят метров. Потом подняли. Несколько дней декомпрессию проходили. И уже тут-то все поняли, что с ними случилось что-то неладное. Ни одного разумного ответа, ни на один вопрос. Спрашивают, что видели-то? А они как воды в рот набрали. Там через шлюз в этой камере общаются: еду, записки, газеты. Когда их выпустили, один залаял на всех, как пес. И по сей день в третьем дурдоме лает. Его там Гекубой зовут. А другой - стал седой и весь трясся. Три дня его спиртом отпаивали. Отошел немного, но не совсем, трястись не перестал...

- Это от спирта, - заметил Боб.

- ...и тоже вроде как не в себе. И знай, про покойников чешет. Не про одного какого-нибудь или этих двух, которых искали, а про сотни, тысячи покойников, десятки, а может быть, и сотни тысяч. Говорит, они там в глубине рядами стоймя стоят, колоннами, шеренгами, поодиночке и группами...

У Боба полилась изо рта вкусная вода, совсем как живая.

- ┘кто-то чуть ли не в первобытных шкурах стоит, кто-то в расписных национальных костюмах наших детей гор, кто в военной форме, кто в арестантской, кто в гражданской, кто голый, кто в лифчике, кто в шубе, кто со связанными руками, кто с поднятыми, кто по стойке смирно, кто...

- И что же они, эти тысячи утопленников, вот так просто стоят в воде и не распухают и не всплывают? Их же газы должны поднимать?

- Должны. Но не поднимают. Потому что газов тех - нет. Потому что газы - это продукт разложения, а разложения как такового там нет. Кстати, газоуловители-анализаторы больше всего уловили газов в Доме правительства.

Мы с Рассказчиком уселись рядом и молча смотрели на воду. В воде стайка мальков то и дело меняла направление своего движения, словно все рыбки послушно выполняли чью-то команду. Они шарахались из стороны в сторону, и это шараханье, видимо, спасало их от гибели. Дождевые черви не шарахаются. Они после дождя вылезают из земли на асфальт под ноги прохожих и колеса автомобилей. Путь спасения для них оказывается путем гибели. К кому мы ближе - к рыбам или червям?

- Спасаемся мы, как рыбы, - сказал Рассказчик, - а гибнем, как черви.

- Вон там, кстати, золотишко ищут, - указал Борода-2 на лагуну к востоку от нас и впадающую в нее речушку, - рудознатцы и старатели со всех краев. Вон, как муравьи. Ищут сокровища Бу Дигре. Был генерал такой у викингов.

- Так мы что, в Скандинавии?

- Да нет, до Скандинавии отсюда далековато. Тысяча лет прошло, как золото оказалось за бортом. А оно, что бы там ни говорили, самый легкий и самый подвижный металл на свете. У него самая высокая скорость распространения, гораздо больше, чем у колорадского жука или СПИДа. Золото никогда не будет лежать на месте, как камень. За столько лет его вполне могло и сюда притащить. Здесь жуткой силы подводные течения. Как-то в пролив затащило и вынесло вон на ту отмель немецкую подлодку, завернутую винтом. Это турбулентные потоки так постарались. А может, и сам Посейдон, покровитель Галер. А золото довольно часто находят. Переселенец с Урала, Лев Брусницын, нашел самородок весом 297 кг. Самый большой в мире. Он до Неразберихи в нашем музее находился, а сейчас не знаю где.

- Да, если 297 - это самый крупный будет, - подтвердил Рассказчик. - Самым крупным считался австралийский самородок "Плита Холтермана", весом 285 килограмм. Его в том веке нашли и, понятно, до наших дней он не сохранился. Давно уже отлит в слиток и разошелся по рукам. Делать нечего, я, пожалуй, расскажу вам сейчас историю о том, как была найдена эта плита. Всякая находка, как и открытие, всегда случайна. Закономерны лишь всякие потери или закрытия. Кстати, о птичках. Яйценоскость кур сильно зависит от количества получаемого ими в течение суток света...

- Ты что-то хотел поведать нам о золотишке, - зевнул Боб. - О самородке.

- К нему и веду, нетерпеливый ты наш. Не буду вам сейчас рассказывать о джунглях департамента Мадре-де-Дьос в перуанских Андах, в которых спрятался от любопытных и жадных людских глаз загадочный город древних инков сказочно богатый Паитити, а поведаю вам одну трогательную историю - историю о Сиднее и Мэри.

 

1. История о Сиднее и Мэри.

 

В этот день Сидней повел Мэри на север от поселка в рощу с зеленой травой и прозрачным ручьем. Там было хорошо, так как не было крокодилов и туземцев. Крокодилы и аборигены подались на северо-восток, поближе к жгучему солнцу и подальше от жгучих пуль.

Мэри несла плетеную корзину, у Сиднея за плечом болталось ружьишко, а на сгибе левой руки лежало другое, с взведенным курком. За кожаный пояс у него были заткнуты тесак и пистолет. С таким парнем сам черт не страшен. А опасаться было кого. От тяжелой работы и одиночества мужики дурели и по воскресеньям палатки старателей наполнялись, как воздушные шары, горячим воздухом неутоленных мужских желаний, притягивая самок кенгуру и многочисленных аспидов. Месяца два назад, когда золотодобытчики отработали три недели без отдыха, в праздничный денек, ближе к вечеру, палатки вдруг сорвало с колышков и унесло к чертовой матери, на юго-запад, к Перту, омываемому солеными водами старого Индийского океана, где на каждом углу свежие и сладкие девушки в длинных платьях и модных шляпках с лентами за несколько пенсов предлагали свежие и сладкие булочки. Слава богу, в порту девушек и пекарен всегда предостаточно.

Корзина была большая, но Мэри легко ступала босыми загорелыми ногами по нагретой за день земле и любовалась высокой широкоплечей фигурой Сиднея, уверенно шагавшего впереди нее. Сидней зорко всматривался в подозрительно темные и густые кусты и замирал, как зверь, прислушиваясь к неясным шорохам. При этом он, не оглядываясь, то и дело предупреждал ее рукой, чтобы она тоже замирала и не двигалась. В корзине, среди сочной зелени и крупных плодов, ароматного хлеба и хорошо прокопченного, аппетитно пахнущего мяса, завернутого в пальмовые листья, покоилась большая бутыль зеленого стекла с сургучом на горлышке и печатью на веревочке. Вино было терпкое, выдержанное, настоящее вино из Европы. Сидней угощал девушек только хорошим вином, а не брал по дешевке, как другие парни, сивуху в забегаловке у Джойса. Раза два-три в год Сидней специально ездил за вином в порт, когда туда приходила очередная посудина из Глазго или Бристоля. Он нравился девушкам. Он был клевый и не жмот.

Мэри наступила на острый камешек и нагнулась потереть подошву. Когда она выпрямилась, Сиднея не было. Он как сквозь землю провалился. Она, было, открыла рот, чтобы позвать его, и в это время кто-то сзади накинул ей на голову мешок. Это точно был мешок, с присущим только мешку запахом. По опыту она знала, что лучше не сопротивляться, и зажмурила глаза, но корзину из рук не выпустила. Напавший на нее стал рвать корзину к себе. Неизвестно, чем кончилось бы это перетягивание, но Мэри услышала шум, ругань, чужие руки отпустили корзину, а с головы ее стащили мешок.

- Сволочи, следили за нами от поселка. Но меня не проведешь! - указал Сидней на двух валяющихся мужчин, один без чувств лежал ничком возле камня впереди по ходу, а второй, тот, что рвал корзину, скрючившись, держался за пробитую голову.

- Пошли, - Сидней пнул скрюченного, тот застонал.

- Может, перевязать его? - спросила сердобольная Мэри.

- Обойдется. До свадьбы заживет, - хохотнул Сидней. - Теперь можно идти смело. Их было двое.

Мэри шла уже не с тем удовольствием, как пять минут назад. Если пять минут назад она думала о том, что будет в той роще, куда они направлялись, и как она расскажет потом об этом Джейн и Глории, то сейчас у нее пыл заметно поубавился. И не то чтобы она испугалась или ее как-то удивило или потрясло это дорожное приключение (к ним ей было не привыкать), но вот Сидней поступил как-то не так, не по-христиански. А что именно было не так в его поступке - Мэри не могла понять. Она пыталась сосредоточиться, но тут из-за поворота показалась заветная рощица и, понятно, все сомнения были тут же забыты, так как в любви сомнений быть не может. В любви вопросительный знак не в чести...

- Это точно! - подтвердил Боб. Рассказчика он больше не торопил.

- Вечер, я уже, кажется, говорил, выдался чудесный. Да вы только представьте...

- Мы уже представили, представили, - сказал Борода.

- Ну, а потом Сидней перебрался на другой берег ручья и на валуне под отвесной скалой желто-бурого песчаника, в который из последних сил цеплялись чахлые деревца, стал колоть рукоятью пистолета орехи. На этой стороне не было ни одного камешка. Одна трава.

- Иди сюда! - позвал он Мэри. - Там мелко. Не бойся.

- Я и не боюсь! - засмеялась Мэри. Она взяла корзинку и побрела через ручей, любуясь открывшимся с середины ручья красивым видом берегов.

Сидней бросил в сторону пистолет и стал тереть рукавом валун, на котором колол орехи. Потом схватил пистолет. Легонько тюкнул им по краю камня и стал снова тереть это место рукавом. Бурый камень был на вид самый обыкновенный, фута два-три в диаметре. Зачем он трет его? Сидней упал на колени, нюхал камень, лизнул его, потом заскулил, как собака, и, как собака, стал откапывать его, выбрасывая под себя землю.

- Сидней! - подошла к нему Мэри. - Ты что это? Ой! Да у тебя кровь на руках! - она взяла Сиднея за руку.

Тот вырвал свою руку и, глухо урча, оттолкнул девушку. Мэри едва удержалась на ногах.

- Очумел? - обиделась она. - Да ну тебя!

Сидней продолжал откапывать камень. Пот струился по его лицу. Глаза блуждали. Он что-то бормотал под нос, вскидывал голову, дико оглядывался по сторонам, не замечая Мэри, и криво улыбался.

- Никого! Никого! - хрипло повторял он.

- Сидней! - снова позвала его девушка.

Сидней будто и не слышал ее.

- Сидней! - громко крикнула она ему почти в самое ухо.

Тот вздрогнул. Судорожно вскочил на четвереньки, скинул с себя рубашку и набросил на валун. Потом лег на камень, прикрыл его своим большим телом и посмотрел в сторону девушки невидящим взглядом. У Мэри волосы встали дыбом. Сидней не видел ее. Глаза у него помутнели и стали желтые, как у черной кошки.

Мэри дико закричала и бросилась, сломя голову, через ручей.

Это был "Желтый Пью"! Ничего не было страшней этой болезни. В тех местах не знали чумы, но "Желтый Пью" был ужасней чумы. От него не было спасения. Он налетал неслышно, как легкое облачко, а уносил безвозвратно, как черный смерч. Человек вдруг терял человеческий облик, терял дар речи и способность соображения, рыскал, как дикий зверь, пока не сгорал заживо в диких муках и не превращался в обгоревшую головешку желтого цвета. И самое страшное заключалось в том, что неизвестно было, откуда он нагрянул и кто окажется следующим на его гибельном пути. Одно было известно: если человек заболел этой болезнью, значит, где-то рядом бродит сам Пью и выбирает очередную жертву. Он любил охотиться на золотоискателей, их верных и неверных подруг, не брезговал стариками, мог перебиться даже младенцем, но больше всего сгубил он влюбленных пар, уединившихся куда-нибудь в лесок, в сторону от старательского поселка. Влюбленные были его слабым местом. Говорят, он сам был жертвой любви. Об этом отдельный рассказ.

 

2. История о Джозефе Пью.

 

Джозеф Пью приходился потомком тому самому слепому Пью, которого упоминает Стивенсон в своем знаменитом романе. Был он самым обыкновенным парнем, когда везучим, когда невезучим, но поскольку был все-таки еще жив, значит, более везучим, чем невезучим. Жил за счет других жизней. Как паук живет за счет мух. Главным образом золотодобытчиков. Жизни остальных вообще ничего не стоили. С ними связываться было себе дороже. Если можно было не убивать - не убивал, а просто грабил; если нельзя - убивал, но грабеж в этом случае многое терял из-за того, что некому уже было продемонстрировать свою силу и ловкость, да и какой-никакой, а все же грех. Правда, арифметика тут до упора простая: когда стреляют сразу оба, из двух, как правило, остается один. Обычно тот, кто стреляет первым. Или тот, кто берет поправку на то, что Австралия движется на север со скоростью шесть сантиметров в год. Но нет, не надо думать, что он грабил и убивал одних лишь старателей. Обыкновенные переселенцы тоже иногда имели при себе и золотишко, и часы, и другие ценные вещи, которые всегда можно было за полцены сбыть на ярмарке. А в последнее время тоненький ручеек переселенцев превратился в широкий поток и работы Джозефу Пью заметно прибавилось. Можно уже было не выслеживать старателей, рискуя каждое мгновение получить самому пулю в лоб.

Эта суббота выдалась для Пью несчастливой. Выследив в рощице повозку с переселенцами, он встретил их на повороте, и не надо было, не надо было мужчине поднимать свою винтовку. Зачем поднял? Пришлось всех убить. Даже маленькую хорошенькую девочку. И взять-то у них было нечего. У мужчины не было даже приличной обуви, а у женщины не было никаких украшений. Пришлось довольствоваться тощей клячей, за которую не дадут и пенни, старенькой винтовкой, из которой стрелять по воробьям, да маленькой золотой шпилькой, в виде веточки мимозы, которой был заколот рыженький локон девчушки. Шпильку еще можно было отдать толстой Розе за стаканчик-другой рома. Да, небогатый сегодня улов. Зря грех на душу взял из-за этой девчонки. Она будто и не умерла. Лежит себе спокойно, как живая, и личико светлое и вроде как улыбка на нем. У Пью даже дрогнула рука, когда он вытаскивал шпильку из спутавшихся волос. Ему вдруг показалось, что малышка краешком глаза следит за ним. И только он вытащил шпильку, как увидел на повозке голого кучерявого малыша с детским луком в пухлых ручонках. За спиной у него был колчан со стрелами и (Пью даже зажмурился и помотал головой) - золотые крылышки. Они ярко блестели на солнце. Неужели и впрямь из чистого золота? И как это Пью не заметил его? Непростительная оплошность, подумал он с досадой. Надо внимательнее относиться к технике безопасности. Он поднял винтовку и замешкался, так как не знал, куда стрелять, чтобы не попортить золотые крылья. Малыш сложил свои крылышки впереди себя и весь оказался укрыт ими.

- Отдай мне эту шпильку, - вдруг сказал он. - Она моя. Я ее давно, очень давно подарил одной женщине. Ее уже давно нет на свете. Так что шпилька по праву принадлежит мне. А взамен я тебе дам все, что ты пожелаешь.

- Что ты мне можешь дать? - с насмешкой спросил Пью. Он от неожиданности даже опустил ружье и подошел к повозке. Крылья и на самом деле были золотые. Как это они крепились у него? Никаких ниток не видно, ни швов, ни пуговиц. Прямо голубок, а не мальчик. - Ладно, приятель, живи. Давай отвязывай свои крылышки и лети отсюда, не оглядываясь, к чертовой матери.

- Дело в том, - сказал малыш, - что без крылышек я не смогу полететь.

- Тогда извини, - сказал Пью и поднял ружье, но не выстрелил. Ствол винтовки вдруг изогнулся и повис, как стебель увядшего цветка. Пью отбросил винтовку, как ядовитую змею.

Малыш закинул головку и звонко рассмеялся. Смех у него был какой-то прямо неземной, как будто звенели в небе серебряные колокольчики.

- Может, сыграем на нее в кости? - спросил пацан.

- В твои! - свирепо вращая глазами, рявкнул Пью и метнул в малыша тяжелый нож. Нож превратился в красивую черную стрекозу и, взмыв к синему небу, пропал с глаз.

Малыш засмеялся так громко, что у Пью заболела голова.

- Так ты отдашь мне мою шпильку? - спросил малыш и поднял свой детский золотой лук со вставленной в него золотой стрелой.

- Забирай! - в суеверном ужасе бросил ему шпильку Пью.

Малыш протянул ручонку и шпилька упала в нее. Малыш сжал кулачок, разжал - шпильки как не бывало!

- С золотом всегда так, - сказал он. - То оно есть, а то его нет.

Пью поразился, услышав такие здравые рассуждения от пухлого недоросля.

- Так ты хочешь, чтобы оно всегда было с тобой? - спросил мальчонка.

- Зачем спрашиваешь? - Пью облизнул губы.

- Тогда оно всегда будет с тобой, - сказал малыш. - Все, к чему ты ни прикоснешься, ты будешь считать золотом. Ведь в этом для тебя наивысшее счастье?

И, не дождавшись ответа, мальчик упорхнул на своих крыльях, как большая золотая бабочка. На солнце пару раз блеснули его крылышки, и Пью остался один с тремя трупами у ног. Он наклонился над девочкой и поправил ей волосы. Ему вдруг страшно захотелось еще раз увидеть ее прелестное личико. В этот миг дунул ветер, отклонил ветви дерева, раскинувшегося над дорогой, и на лицо девочки упал сноп солнечного света. Пью зажмурился, так больно ударил его по глазам блеск ее золотого лица. Пью открыл глаза - лицо было золотое! Пью понял, что с ним творится что-то неладное, он со страхом огляделся вокруг и побежал, не разбирая дороги, в заросли кустарника. Он мчался быстрее своего дикого гортанного хохота и очнулся только поздним звездным вечером. На нем не было живого места. Одежда висела клочьями. Он стал выдирать из волос и одежды колючки и паутину, стал стирать с себя грязь и кровь; и колючки и паутина, и грязь и кровь, и одежда и тело стали вдруг в свете луны желтыми, и желтый цвет наполнил его такой радостью, что он взвыл, как дикая собака. "Зо-ло-то-о!!!" - несся над пустырем дикий вопль, от которого проснулись даже аспиды под плоскими, губительными для живых тварей камнями.

Так появился на свете Желтый Пью, и все, кто попадался с тех пор ему на глаза, стали покидать этот свет, заразившись неизлечимой болезнью с названием "Желтый Пью".

 

- Пью - понятно. Пью, пил и буду пить, пока "Желтый Пью" не хватит, - сказал Боб. - А кто был этот, с крылышками? Не ангел же? А может, шерстокрыл?

- Конечно, не ангел. Откуда ангелы в Австралии? Они преимущественно сосредоточены на Ближнем Востоке. Это, Боб, был обыкновенный Эрот. Амур, если угодно. Бог любви. Один из богов любви. Самый шаловливый.

- Да, Греция к Австралии ближе, чем Ближний Восток, - сказал Боб, - потому что это он к нам ближний, а к Австралии дальний. Зато наш Дальний для нее ближний. Кстати, там Амур есть.

- Браво, Боб, - не смутился Рассказчик. - Ты делаешь успехи. Тебя пора избирать действительным членом Географического общества. Ну, а теперь послушайте еще одну небольшую историю.

- Действительным членом - это здорово! - сказал Боб.

 

3. История об Эроте и Мимозе.

 

- Боб, закрой левый глаз, - попросил Борода.

- Ну, чего? - Боб посмотрел на Бороду правым глазом.

- Размечтался, одноглазый!

- Один ноль в твою┘ - сказал Боб. - Кстати, об одноглазых, как я, и о слепых, как Пью. Пока не забыл. Слепой с одноглазым по бабам пошли. Вел, понятно, одноглазый. Вел, вел и глазом своим единственным на сучок напоролся. "Вот и приехали", - говорит. "Здравствуйте, девочки!" - сказал слепой.

- Очень мило, - сказал Рассказчик и поморщил нос. - Среди слепых одноглазый - царь.... Мимоза была дочерью┘ Ну, да это неважно, чьей она была дочерью. Эта история не о проблемах детского воспитания. Нимфой, одним словом, была. Они тогда все поголовно или нимфами были, или богинями. Это потом уже, гораздо позже, стали стервами и ведьмами.

Борода довольно крякнул.

- Да-да, много позже. Когда за нас замуж вышли, - пояснил Рассказчик.

Боб стукнул Бороду по плечу:

- Как он тебя!

- Пусть она будет дочерью Зевса, - попросил Борода.

- Сделаем, - согласился Рассказчик. - В конечном итоге они все были его дети. Ну, а мать у нее была женщина небесной красоты. Ею пленился громовержец и, когда ее муж был на охоте, явился к ней в образе мужчины. Тогда женщины были уравнены в правах с мужчинами. Охота есть охота. А после охоты на свет божий явился прелестный ребенок в образе нимфы Мимозы.

- Я знаю одно такое местечко, - не удержался Боб. - На Алтае. Алиментной горой называется. Там студенты готовятся к сессии, а девки потом детей рожают. Продолжай, продолжай.

- Опустим ее детский возраст, как не имеющий прямого отношения к нашей правдивой истории, детство прошло, и вот мы видим ее прекрасной девой в струях прозрачного ручья. Был солнечный жаркий день и все живое залезло в воду. А надо сказать, Мимоза была не только красавицей, но и чрезвычайно доброй и отзывчивой девушкой. Как в сказках Андерсена. Она перевязывала зверям и птицам раны, лечила их, помогала людям, кормила голодных и одевала раздетых, давала приют бездомным. Всяк мог рассчитывать в ее доме на помощь и милосердие. И ни разу еще ее сердце не дрогнуло при виде прекрасного юноши. Не потому, что у нее не было сердца или вокруг не было юношей, просто она не поднимала на юношей свой взор. Не обращала на них внимания, чтобы было яснее. И тут она увидела хорошенького кучерявого мальчика┘

Боб поднял вверх указательный палец:

- О! Эрот. Он же - Амур.

- За спиной у мальчика был лук и колчан со стрелами. Он на крыльях спустился к ней откуда-то сверху и спросил:

- Не прогонишь? Жарко сегодня. Расстарался сегодня Гелиос!

- Купайся, купайся! Водичка сегодня чудесная. Как тебя звать, малыш?

- Ты меня не знаешь? - удивился мальчик и недоверчиво посмотрел на девушку.

- Нет.

- Купидон.

- А почему я должна тебя знать? - улыбнулась она и ласково потрепала Купидону его кудряшки. Прикосновение ее руки вселило в душу Купидона необычайный восторг, которого он не испытывал даже тогда, когда пускал из своего лука золотую стрелу в сердце всесильного деда. Стрела, правда, терялась там, как иголка в стоге сена, но, тем не менее, принуждала Зевса домогаться любви какой-нибудь простушки нимфочки или корыстной смертной женщины. - Ты где живешь?

- Далеко, - ответил Купидон и склонил свою курчавую головку ей на грудь. Девушка гладила его по головке, а он закрыл глаза и затих, боясь неосторожным движением прогнать эти чудные мгновения.

- Ты чудо какой хорошенький. У тебя, наверное, красивая мама.

- Красивая, - прошептал Купидон. - Но ты лучше.

- Нет, - засмеялась девушка. - Лучше мамы нельзя быть.

Купидон не стал возражать, так как для себя уже решил, что эта девушка будет первая (и последняя), кого он не поразит своей стрелой. В ее прикосновении он столько чувствовал нежности, ласки и любви, сколько не перепадало ему даже от его матери, богини Любви. "Пусть свою любовь она дарит мне, чем кому-то другому", - решил он.

- Тебя звать Мимоза?

- Ты знаешь меня? - удивилась девушка.

- Как всех, кого я знаю. Держи, - он протянул ей свой кулачок и разжал его. На ладошке лежала маленькая веточка мимозы. - Это шпилька. Она золотая. Заколи ею себе волосы.

- Какая прелесть! - восхитилась Мимоза. - Спасибо! - и она расцеловала малыша в щечки. Раз, другой, третий.

Малыш почувствовал необычайный прилив нежности к девушке.

- Это не обычная шпилька. Тот, кто носит ее, никогда не снимая, всегда счастлив.

- А я и так счастлива сейчас.

- Ты не ведаешь еще, что такое "всегда".

- Ну и что? Раз мне хорошо, зачем мне ведать что-то еще?

- Ты, как все! - звонко рассмеялся мальчик. - В том числе и моя мать. Ей тоже подавай что-нибудь непременно в данную минуту. Ты только подумай, сколько твоих "сейчас" помещается в одном моем "всегда"! Не морщи лоб, тебе не сосчитать. Вот видишь, у меня колчан. В нем два отделения. В одном лежат стрелы, возбуждающие любовь, а в другом - убивающие ее.

- Я смотрю, у тебя их поровну будет.

- А как же! У меня все по-божески. Плюс-минус, чет-нечет, любит-не любит. У меня четкая бухгалтерия. Я за нее каждый раз в конце года перед дедом отчитываюсь. Перед ним не смухлюешь.

- Ну, и зачем ты мне показываешь этот колчан?

- А затем, что вот тебе эта стрела, из первого отделения, и вот тебе мой лук. Вложи стрелу в лук, прицелься мне вот сюда и выстрели.

- Но я же убью тебя! - воскликнула Мимоза.

- Нет, чудачка! Ты меня этим возродишь. Стреляй!

- Я не буду. Вдруг ты перепутал стрелы?

- Ну, перепутал. Тебе-то что? Выстрелишь другой.

- Нет, я не могу. Боюсь. У меня не поднимается рука нанести тебе даже небольшую ранку. Ты такой миленький. И объясни мне, зачем я должна делать это?

- Много будешь знать, Мими, скоро состаришься. В конце концов, ты нимфа или ты кто - может, сама Афина? Ой-ой-ой! Я боюсь! - закрылся мальчик крылышками. - Делай, что тебе говорят старшие! Стреляй! Потом этой же стрелой я выстрелю в тебя - и мы полюбим друг друга.

Мимоза звонко рассмеялась. Еще звонче рассмеялся Эрот.

- Ладно, давай сюда свои орудия насилия.

Мимоза взяла в руки золотой лук, золотую стрелу, натянула тетиву, прицелилась в грудь улыбающемуся Купидону и - выпустила ее далеко-далеко в небо. Стрела сверкнула и затерялась в золотистом воздухе.

- Что ты наделала! - вскричал Эрот. - Что ты наделала, несчастная! Тебя теперь не смогу полюбить даже я! Но и никто больше не сможет полюбить тебя. Ты бездумно выпустила свою судьбу на ветер.

- Я и так люблю тебя, независимо от того, любишь ты меня или нет. Не расстраивайся. Дай, я расчешу твои чудные кудряшки. Ты, наверное, даже не представляешь, что ты за чудо! Я смотрю на тебя, и улыбка не сходит с моего лица, а в груди сладко-сладко бьется сердце. Неужели ты думал, что от какой-то стрелы во мне воспылают чувства более сильные, чем исходят из моего сердца? - нимфа обняла и крепко прижала к груди Купидона.

Купидон прижался к девушке и плакал. Он знал, что ему не суждено полюбить прекрасную Мимозу, и ему казалось в этот миг (он забыл о своем "всегда"), что он больше никогда и никого не сможет полюбить сам и никто больше не будет любить его так, как Мимоза, без всякой стрелы и без всякого принуждения с его стороны. "Я буду ее охранять, - решил он. - Ее и всех ее девочек, и девочек тех девочек, которые будут рождаться от земной любви".

Так оно и вышло. Эрот часто прилетал к Мимозе, и она подолгу вела с ним беседы обо всем на свете, расчесывала его чудные кудри, целовала в щечки и угощала вкусными земными пирожками с вишнями и абрикосами. Эрот тайком от строгого деда уплетал за обе щеки вкусные пирожки, а дед наверху глотал слюни, так как ему тоже смертельно надоела нектарно-амврозийная диета. Он как-то не вытерпел раз и попросил внука захватить с собой снизу пирожочек и ему. А лучше два: один с вишнями, а другой с абрикосами. И горшочек сметанки. Пятнадцатипроцентной. Очень уж они хороши со сметаной! Да что там говорить: все хорошо у бессмертных богов. Вот только еда с выпивкой - скука смертная!

А когда Мимоза покинула земную юдоль, Эрот нет-нет, да и приглядывал за ее прекрасной дочерью, которую тоже звали Мимозой, потом за Мимозой, дочерью той дочери┘ Он оберегал их всех от нелепых случайностей, которых так много отпущено роду человеческому. Всех девочек в роду Мимозы называли Мимозами, как будто и не было для них других имен. И все они передавали друг другу, как семейную реликвию, золотую шпильку в виде веточки мимозы, которую подарил когда-то, давным-давно, сам бог Эрот прекрасной нимфе Мимозе. И все они были всегда счастливы, как только могут быть счастливы земные женщины, не ведающие небесной любви. Последнюю девочку Эрот не уберег от гибельной для нее встречи с Джозефом Пью и, заливаясь слезами, бросился в ноги Зевсу, клятвенно обещая никогда более не досаждать ему своими золотыми стрелами, и вымолил для маленькой Мими бессмертие, а цветок этот стал эмблемой той земли, на которой похоронено тело последней из земных Мимоз, - Австралии. Хотя, я слышал, у Мими - от кого-то из смертных - родилась дочь, тоже Мимоза, и будто бы потомки ее переселились к нам в Россию. Говорят, в их роду не рождаются мальчики, а только одни девочки, и все они рыженькие и очаровательные, и больше других цветов любят мимозы.

 

Рассказчик замолчал.

- Ну, и где тут плита Хаммурапи? - спросил Боб.

- Халтермана, ты хочешь сказать? Зачем она тебе? Плит, что ли, не видел?

- Пожалуй, и я расскажу не менее прелестную историю о девочке Жанне, старом шарманщике Карло и доброй фее Брунегильде, - вздохнул Боб. - Слушайте!

 

4. История о девочке Жанне, старом шарманщике Карло и доброй фее Брунегильде.

 

Шестнадцатый век. Старинная богатая Фландрия. Посреди маленького городка озеро, как зеркальце. На серебряном льду катается прелестная девочка Жанна на серебряных конечках, на берегу играет на разбитой шарманке старый шарманщик Карло. В лучах солнца появляется добрая и прекрасная фея Брунегильда и - порх-порх к девочке.

- Что ты хочешь, Жанна? - спрашивает добрая фея Брунегильда.

- Золотые конечки, - потупив взор, признается маленькая Жанна.

- А ты, старый Карло?

- А иди ты в жопу, фея Брунегильда, - отвечает старый шарманщик.

Шестнадцатый век. Старинная богатая Фландрия. Посреди маленького городка озеро, как зеркальце. На серебряном льду катается прелестная девочка Жанна на золотых конечках, на берегу играет на разбитой шарманке старый шарманщик Карло, а из жопы у него торчит добрая и прекрасная фея Брунегильда.

 

После всех этих историй, купания и вечернего чая, заваренного всякими травами и листьями, с медом и сухарями, мы чувствовали себя гораздо лучше, как после двух недель в Доме отдыха.

- Ну, что ж, спать будете вон в том домике, - сказал Борода-2. - Там как раз четыре комнаты для гостей и в каждой комнате по кровати. А я здесь прикорну. На ночь ставни изнутри закрывайте щеколдой. Если пить захотите или есть, в доме кухонька, там все найдете. На двор лучше ходить в ведро. Ведра, надеюсь, хватит? А вообще-то обычно спокойно бывает. Если, конечно, ничего не прилетит. Сны запоминайте. Я тут на досуге архив сновидений составил. Вообще-то ужасно - проснуться во сне и понять, что видел явь, а проснулся ко сну, - причмокнул хозяин и, задумчиво покачав головой, удалился.

Мы попрощались с ним молчаливыми кивками головы. Хозяин пошел закрывать на ночь курятник и баню. Перед тем, как разойтись по опочивальням бревенчатого дворца, мы, не сговариваясь, собрались все на кухне и сидели молча за столом, точно ожидали официанта. Зашел хозяин.

- Забыл сказать. Если что такое услышите, не обращайте внимания.

- Что - "такое"? - спросил Боб.

- Ну, такое странное, будто кто-то что-то грызет, ходит, двери открывает...

- Мыши, что ли?

- Мыши тоже есть┘ Нет. Привидения. Этот дом называется "Дом с привидениями".

- Тут что, Ибсен останавливался или Стриндберг? - спросил Рассказчик.

- Нет, - спокойно ответил Борода-2. - Оскар Уайльд. Этот дом давно так называется. Лет сто - это уж точно. Мне прежний хозяин - покойничек (царствие ему небесное!) - вот что про него рассказал, - хозяин вздохнул и, подтянув табуретку к столу, сел. - Вон та картиночка, кстати, Дали.

- Дали? - удивился Боб. - Копия?

- Дали - копия? Дали - большой оригинал! Главный пердун планеты. Может, выпить хотите? На сухую-то слушать - уши будет драть. Мусульман нет?

Выпить все согласились. Значит, мусульман не было. На столе появилась четверть. Первая. Начало учебного года.

- Она родимая, первачок. Еще не пробовал. Нового урожая. Лучку? Чесночку? Рыбки? Воблочка - не беспокойтесь, описторхов в ней нет, и клонорхов нет, и меторхов нет. Так что ни описторхозом, ни клонорхозом, ни меторхозом не заболеете. Это всегда пожалуйста в Сибири, Японии и Канаде. А у нас нет. Орешков? Сухариков? Сальца? Огурчиков? Редисочки? Эти не мои. Свояк дал.

Согласились и на лучок с чесночком, и на рыбку с орешками, и на сухарики с салом, и на огурчики с редиской от свояка. Под привидения все хорошо идет. Да еще после туннеля!

- А-а, крепкая, зараза! Градусов семьдесят! - единодушно признали все и согласно зажевали, захрустели, зачмокали закусками.

- Не-е, нормальный мужик! Вполне! - кричал Боб Бороде в ухо. Борода тряс головой, как собака.

 

5. История о семнадцати девах.

 

- В том еще веке, - начал свой сказ Борода-2, - на этом месте ничего не было, ровная площадка. Собирались тут девушки по вечерам, хороводы водили, байки рассказывали, гадали... И все без парней, только они одни.

- Амазонки, - проорал мне Боб. - Они! Узнаю по повадкам. Дай-ка того рыбца. Да не греми! Понацеплял доспехов! - Боб постучал рыбцом по столу.

- Не стучи, - сказал Борода-2, - стол разобьешь, а рыбец и так мягкий. И вот как-то вечером среди них появилась новая девушка. Кто такая? Никто не знает. А она, главное, сама-то всех по именам знает: и Агафию, и Анастасию - ее все Асей звали, и Анфису...

- Их много было? - поинтересовался Боб.

- Не сбивай с мысли, торопыга. Семнадцать. Девки-то сначала недоумевали, кто такая, откуда взялась, но подумали друг на дружку, что другая, видать, ее привела с собой. Уже и в обнимку с ней - и поют, и пляшут, и байки травят. Только ближе к ночи как-то глаза у нее темнеть стали. То ли света меньше в воздухе стало, то ли и впрямь потемнели. А светятся! Прямо не по-людски как-то. Первая-то это Ася заметила. Задумалась... Ох, не понравился ей свет этих темных глаз! Она и одной своей подружке намекает, и другой - мол, отойдем на минутку в сторонку пошептаться, а те как с цепи сорвались - гогочут, орут... А эта, новая, заметила, что Ася разгадала ее, и сама тянет Асю за руку - пойдем да пойдем в сторонку, сказать что-то есть. Ася уж и вырывалась, и отнекивалась, а сил-то вырваться и не хватило. Сама не заметила, как с ней оказалась у того вон обрыва. Очнулась, обмерла. А та-то криво так усмехается: что, девка, не понравилась я тебе? Зато ты мне понравилась! И с этими словами обняла ее и говорит: дай мизинчик, вот так, повторяй за мной - мирись, мирись, больше не дерись. Ася хочет руку выдернуть и не может, мизинцы как склеились, и не хочет говорить, а рот сам открывается. Только она сказала это - мирись, мирись, больше не дерись - та девка ее за собой и потянула с обрыва. А сама-то вроде как и зависла над пропастью, и черные крылья у нее откуда-то вырвались, и пальцы в когти превратились и впились в Асину руку. Ася вскрикнула, руку выдернула и полетела, полетела, и сама превратилась в сову. А незнакомка, в человечьем облике, опять шасть к девушкам - давай в догонялки играть! Всем девушкам завязала косынками глаза, и они стали ловить ее. И то одна в пропасть сорвется и превратится в сову, то другая. И как ухнет вниз, так и совой сразу ухнет. Оставшиеся - вроде как и догадываться стали. Еще бы: то вскрикнет кто, то ахнет, да и вообще человек угрозу, как собака, чует. Захотели сдернуть косынки с глаз. Ан не тут-то было! Не сдираются. Перепугались, заметались по площадке да и попадали все с обрыва. Это место с тех пор совиным уступом зовут, хотя никто никогда здесь никаких сов не видел. Совы-то, они вон там, на абрикосах, сейчас сидят. В аккурат семнадцать сов. Это единственное место на земле, где совы живут на абрикосах. А знаете почему? Потому что на самом деле все совсем не так было.

- Это уже интересно, - сказал Боб.

- Ребята, налейте сатирику. У него кружка пустая. Сатирик с пустой кружкой - зверь. На самом деле все-все не так было. А дело было вот как. Вон за теми за горами - за долами, на nord-nord-ost, за пределами метрополии в том веке колония была. Может, и сейчас она там? Не знаю, не был. Каторжан там было, как собак. Понятно, убегали, как только представлялся случай. Вот и в тот раз в темную ноченьку ватага, человек десять, перерезала охрану и дала тягу. Вожаком у них был некто Лунь. За ними отрядили погоню, да через месяц бросили, так как следы их терялись в болотах с той стороны предгорья. Беглецы же перевалили хребет и оказались как раз в этих местах, где о них никто и слыхом не слыхивал. Понятно, в бегах извелись, озверели. И занесло их на эту дорогу, когда тут девки, все семнадцать - и Агафия, и Анастасия - ее все Асей звали, и Анфиса...

- Их много было? - еще раз поинтересовался Боб.

- Не сбивай с мысли. Невнимательный какой ты! Семнадцать. И все они тут хороводились с утра, праздник какой-то был. Это потом уже стал этот день отмечаться как День семнадцати дев. Ну, что они с девками сделали, думаю, можно подробно не рассказывать. Измывались над ними полдня, а потом Лунь велел Анастасии (ее все Асей звали) идти домой, взять выпивку, харч, оружие, какое под руку подвернется, и быстренько обратно. И чтоб - ни-ни, кому вякнуть хоть словечко - девки тут в залоге побудут до ее возвращения. А чуть что - обрыв высокий. Кинулась Ася домой, никто ее не заметил, мужики с бабами сами гуляли на краю хутора у Анимподиста, набросала она в мешок харчей, захватила вот такую четверть, в ней наполовину еще плескалось самогона, сгребла лук с колчаном, топорик - и скорей обратно сюда. А по тропке, когда шла, случайно вниз глянула, а внизу меж скалами все ее подружки побитые лежат - кто на камнях, кто из-под воды виднеется. Что с ней случилось, кто ж ее знает, только бросила она с обрыва мешок, а сама прокралась к полянке. Забралась вон на тот камень у входа на площадку. Достала из колчана стрелу, помолилась и первую стрелу в Луня пустила - прямо тому в глаз. Отец-то научил ее из лука белок стрелять. Что тут началось на площадке! Каторжане на нее кинулись, а она достает стрелу за стрелой, шепчет быстренько молитву и укладывает их одного за другим. Им деваться некуда. Тогда даже этих построек не было, голая площадка одна. И вот лежат они все побитые, а ее подружки внизу под обрывом мертвые, и такое отчаяние ее взяло, что она зверем завыла. Не приходилось среди мертвецов находиться? Да еще вами же и убиенных? То ли голова у нее закружилась, когда глядела на подружек с обрыва, то ли еще что, но только и ее нашли внизу на камне разбитую. Побитых каторжан отцы, женихи да братья сразу же увидели, а вот девок искали всю ночь, думали, может, остатки разбойников их с собой увели. И только на другой день, уже ближе к обеду, заметили, как под обрывом птицы кружат, а среди них выделялась одна большая черная птица. Помыли их, бедных, оплакали и похоронили вон под той скалой, где сейчас семнадцать абрикосов растут, я их не ем, их птицы любят, а каторжан погрузили в лодки, увезли под дальние скалы и там побросали в воду. Снялись все семьи с этого места и пропали где-то в лесу. Там теперь живут. И не дай бог кому одному, да еще без оружия, в лесу оказаться - так там и останется. Нет, это не кровная месть или еще что в итальянском духе, это Дух этих мест, как Минотавр, требует все новых и новых жертв за тот неискупаемый грех.

- Однако! - Рассказчик похлопал Боба по плечу. - Все в лучшем виде, Боб.

- А совы-то на абрикосах сидят? - спросил Рассказчик.

- Да кто ж их знает, сидят они или нет┘ - ответил хозяин.

Ночью ко мне являлась Ася. Ничего не скажешь, и треск и скрежет стоял, и в ставни крылья бились, и шорохи были, и дверцы отворялись и скрипели, и шаги слышались, и половицы прогибались, но это все были обычные приметы обыкновенного дома с привидениями, которыми не удивишь бывалого путешественника. Но не каждому, кто в пути, среди ночи из темного угла является золотая красавица с распущенными волосами и прекрасными глазами, в которых, как озера, стоят слезы. "Ты защитишь меня, Рыцарь?" - спрашивала Ася, а я слышал голос Наташи и отвечал: "Защищу, моя родная, обязательно защищу". А утром все выползли на солнышко, помятые и хмурые, и слонялись по площадке, как привидения, пока Борода-2 готовил в двухведерном котле убийственный завтрак из остатков того, что он заготовил себе в намеченный на сегодня очередной двухнедельный обход закрепленной за ним, как за егерем на полставки, территории.

- Отметим начало моего обхода, - сказал он.

- А что ж ты сам-то будешь есть в пути, все-таки две недели?.. - для проформы поинтересовался Боб.

- Да я могу месяц ничего не есть, была б только чистая вода. А воды тут навалом!

- Я так не могу, - вздохнул Боб, и когда Борода-2 предложил ему прошвырнуться на пару недель вместе по экзотическим местам, Боб сослался на ребят, что не может бросить их одних в этом месте.

- Ну, что ж, друзья мои, - сказал Борода-2 после умопомрачительного завтрака. - Мне пора на работу. А вы смотрите, как надумаете сами. Бобу я предлагал пройтись со мной, но у вас тут общие дела. С едой мы, ребята, покончили, как с классом крестьянства. Дать вам нечего. Надо самому запасаться провизией в городе. Вернусь из обхода, привезу. Ну, а вы, думаю, с голоду не помрете. Лето как-никак, да и в городе не будут вас голодом морить. Не время помирать с голоду. Хотя... Не знаю, стоит ли вам идти в город. Неразбериха там сейчас. Неразбериха - это фамилия спикера. Референдум очередной проводят, отменяют полицию, суды и законы, так как сейчас надежнее защищают презервативы высокого качества "Иннотекс". На той неделе слышал, в целях экономии электроэнергии с первого числа передвинут время на сто лет назад. Теперь точно на сто лет свет отключат. Не знаю только, паспорта будут менять?..

- Опять пошло-поехало, - сказал Боб. - У него это, наверное, приступами, после еды. Поэтому месяцами и не ест. Борода! - обратился он к хозяину. - Тут где-нибудь телефон поблизости есть? Лучше, конечно, переговорный пункт. Домой позвонить хочу.

- Домой? Отсюда домой не позвонишь, нет тут телефона. Вам бы, ребята, сейчас никаких путешествий лучше не предпринимать. Перележите где-нибудь. Да хоть тут! Рыбки половите, грибочков, ягод поищите... Не помрете. Вообще-то у нас здесь испокон веку закон гостеприимства: на чью землю попадете, тот вас и угощает. А не будет, его можно убить и угощаться самим.

 

Глава 54.

Дурила среди одуванчиков.

 

С этими словами Борода-2 ушел, а мы, посовещавшись, решили все же идти в город, так как выбирать было не из чего: дорога была одна. По берегу идти нельзя: валуны, скалы громоздились друг на друге в первобытном хаосе, и с одной стороны вверх уходили отвесные стены земли и камня, а с другой - водная бездна кипела страстями Нептуна. Мы подались по тропинке в гору через перевал. Когда солнце стало в зените, мы прошагали уже порядком, устали и захотели пить и есть. А до города как было далеко, так и не стало ближе. Сели в тени деревьев передохнуть. Рядом протекал чистый ручеек. Напившись, мы, не сговариваясь, покинули нашу тропинку и ломанули напрямик к озеру через бурелом, через кусты шиповника, орешника, заросли бузины, папоротника, лопухов, крапивы, переплетенные искрящейся паутиной и такие огромные, что они скрывали нас с головой.

Выйдя из зарослей на ровное место, мы наткнулись на разъезженную дорогу. Обобрали с себя паутину и пошли веселей: ноги сами несли нас под гору и мы спускались, как кони, в полуприсяд.

Несколько раз из кустов выглядывала рожа - не то пацан, не то юркий мужичок - но стоило нам поманить его пальцем или окликнуть, он тут же прятался в заросли, а спустя минуту выглядывал уже из других кустов.

- Абориген, - ткнул в него пальцем Боб. - Это он тебя, Рыцарь, боится. Тут еще, наверное, медный век. Однако чертовски хочется жрать! Мяска бы. Поросеночка!

- Пожуй одуванчики. Перед мясом полезен салат.

- А что! - подхватил Боб. - Идея! Одуванчики успокаивают, тонизируют, червячка морят и, главное, занимают ровно столько времени, насколько приближают к поросенку.

Мы расположились на лугу, поросшем одуванчиками. Лежали на теплой земле, Боб рвал одуванчики, жевал их и сплевывал зеленую слюну.

- Обожаю рекламу, - сказал Рассказчик, - особенно еды, когда поросенок или корова с такой доброй улыбкой по-человечьи обращается к покупателю: "Съешь меня, пожалуйста!" А покупатель еще и выпендривается, думает да выбирает.

- Убил бы! - сказал Борода.

- А что, ничего. Ничего, Бобушка, - успокаивал себя Боб. - Маленько перекусим, а внизу нас ждет плотный обед, фаршированный судак и мясо в горшочках, под водочку и с хрустящим лучком. Я уж молчу про сладкие свиные ребрышки. После мяска! после водочки! так бы и сжал в кулачочек! грудочку! или попочку! живиночки кусочек!

- Как мало надо, - сказал Рассказчик, незаметно сглотнув слюну, - одуванчики в траве под небом. Желтый, зеленый, синий цвет.

- Мало, - возразил Боб, - трех цветов мало. Для гармонии нужны еще два цвета: красный и белый. Шашлык, бифштекс с кровью, помидоры, водочка, лук, ну и попочка.

- Художнику видней, - сказал Рассказчик. - Правда, женщины тоже многоцветные создания: есть даже лиловые. Про черных ясно все по умолчанию. Так называемое абсолютно черное тело - поглощает весь свет и забирает всю энергию. Черная дыра. С ней лучше не связываться. Кстати, я знал одного чудака, который терпеть не мог желтый цвет. Министр один. Он учинял страшные разносы, если на заводской промплощадке ему на глаза попадался хоть один одуванчик. Был случай - даже уволил директора одного крупного завода. За полянку с одуванчиками перед заводской столовой. Я думаю, у него в детстве от одуванчиков был понос, поэтому их и вырывали по всей стране перед его приездом. Хотя так думаю, что к старости они ему были бы весьма полезны. Но меня не взяли к нему цирюльником, мордой не вышел.

- Боб, ты слышишь? - крикнул Борода вслед Бобу, убегавшему в кусты и на ходу рвавшему ремень из штанов.

Боб бежал и приговаривал:

- Хватит мне на мозги капать, дядя Боря идет какать.

Он скрылся в кустах и через мгновение оттуда донеслось пронзительное верещание.

- Голос желудка, - заметил Рассказчик.

- Эк его расслабило, - сказал Борода. - От таких залпов разлетится избушка.

- Изба крепка запором, - заметил Рассказчик.

Верещание не кончалось, а, напротив, стало еще пронзительнее, точно в капкан попал зверь размером с лису, но голосом размером со слона. Обеспокоенные, мы поспешили в кусты. Там увидели Боба на корточках, а в руках у него билась, извивалась и верещала та самая любопытная рожа, что преследовала нас с перевала. Боб ее успокаивал:

- Ну что ты вопишь? Не видишь, занят я. Сейчас освобожусь и поговорим.

Освободившись, Боб освободил и пленника, похожего на скомороха, и мы все вернулись на лужок.

- Дурила, - ласково говорил Боб, - чего напугался? Э-э, брат, в эту минуту мне лучше не мешать. Стихия, брат. Стихия огня. Опалю.

Мужичок молчал и только лупал глазами.

- Ну что, язык проглотил? - Боб усадил Дурилу рядом с собой. - Давай начинай. Рассказывай: как тут у вас с жратвой, с бабами?

- С бабами везде одинаково, - неожиданно басом сказал мужичок. - Бабы там, где мужики есть. А мужиков нет - и бабе там делать нечего.

- Молоток! Дай я тебя обниму! Налил бы. Жаль, нечего. Будет - налью! Но ты скажи: вот нас четыре мужика, с тобой пять, а где бабы?

- Там, где жратва.

- А где жратва?

- Где-где? Маленький, что ли? Вон, в городе, сколько влезет... А вы, кстати, откуда? - спросил Дурила.

Мы указали на восток.

- Там нет дороги. Серьезно, вас случайно не смерч принес?

- Бог миловал. Черт принес. Рыцарь, покажи свой бегунок.

Дурилу, похоже, удовлетворили сто подписей Рассказчика.

- Странно только, что вы идете в шестой зал, а уже оказались здесь. И здесь не написано, откуда вы.

- Мы из пятого зала. Идем в следующий по порядковому номеру.

- Здесь, ребята, другие порядки. Здесь Галеры, а в документе пункт назначения зал ╧ 6. Командировку вам могут не отметить. Где отметка, спросят, шестого зала? Что скажете им?

- Скажем, на экскурсии с Железным Дровосеком и Страшилой, - указал Боб на меня и на Бороду.

- Так это Галеры? - спросил я.

Мои спутники удивленно посмотрели на меня.

- Галеры, - сказал Дурила. - Галеры собственной персоной. Вечно свободный город!

"Какая торжественность! - подумал я. - Четвертый Рим! Вечно свободный город в списке навечно павших городов. У смотрительницы тут где-то сын срок мотает. С ядром на ногах". Мужичок, однако, был без цепей, без ядра, в цивильной одежке, и хотя его облику и несколько затравленному взгляду было далеко до облика и взгляда свободного гражданина города Рима и любого другого даже вечно вольного города, каторжником его назвать тоже нельзя. Спутники же мои, исключая Рассказчика, ничего не понимали и смотрели на Дурилу, как на полоумного. Какие галеры? Какой, к черту, вечно свободный город в Воложилинской области! Не иначе, карьер какой-нибудь Верхне-Навозинский, котлован да поселок рабочий с клубом, кладбищем и сельпо. А тот город, что виделся с площадки - где он? Мираж один. Действительно, город, к которому мы шли, как сквозь землю провалился.

- Тут, случаем, не зона? А может, еще похлеще - "средьмаш"? - спросил Боб. - Это ж мы тогда отсюда сто лет будем выход искать!

Но галеровец успокоил нас, сказав, что мы "воистину" оказались в зоне вечно свободного города Галеры, расположенного в горной долине, и никаких оснований для беспокойства у нас не должно быть. Мы надежно защищены от всего мира. Город неприступен и является одной из уцелевших колыбелей человечества.

- Попали, братцы, в колыбельку...

- Не надо иронизировать, - пробасил Дурила. - Колыбель, как эшафот, дается один раз и навсегда. Что же мне с вами делать? - взял он инициативу в свои руки. - Я обязан сообщать в магистрат о всяком новом лице в течение пятнадцати минут.

- Да уж битый час прошел, а ты - пятнадцать минут! - возмутился Боб. - Магистрат-то далеко?

- Да часа три будет.

- У тебя тут вертолет? Махокрыл?

- Язык твой длинный, Боб. Он и доведет, куда надо, за пятнадцать минут, - спокойно заявил абориген.

Бобу, видно, надоело препираться на голодный желудок и он махнул рукой:

- Ладно, веди, куда хочешь, но только чтоб через пятнадцать минут была жратва!

Мы поднялись и тронулись в путь. Правы оказались оба: три часа пролетели как пятнадцать минут. Наконец с холма открылся вид на озеро, большой город на острове и длинный, у берегов на быках, а над водной ширью навесной, мост очень ажурной конструкции. Под мостом и правда плавали какие-то древнегреческие суденышки.

- Это галеры и есть, - сказал Дурила. - А вон то вечно вольный город Галеры.

Перед мостом была будка с надписью "КПП", шлагбаум и охрана.

- Покажи бегунок, - сказал мне Дурила.

Охранник с тихим голосом и скромными, но очаровательными манерами, долго, как "Устав караульной службы", изучал пропуск, пытаясь обнаружить в нем то, чего в нем заведомо не было. Прокуренные пальцы так и не нащупали ничего в помятом листке, а пытливый взор ничего не заметил. Наконец охранник взглянул на Дурилу.

- На всех?

- На одного, - отвечал тот, ткнув в меня пальцем, и нас пропустили, сняв с нас портняжные мерки и, дополнительно, отпечатки пальцев. Мне лень было снимать перчатки. На прощание нас сфотографировали под раскидистым вязом анфас и в профиль. На вязе была прибита дощечка: "Этот вяз участвовал в съемках фильмов "Любовь под вязами", "Война и мир" и "Три тополя на Плющихе". Эту информацию заверяла чья-то авторитетная подпись и круглая печать.

Мост произвел на нас тоже приятное впечатление, а ветерок с воды приятно освежил. В галерах сидело много гребцов в три ряда и все они бешено работали веслами, но каждое судно вращалось на одном месте. Вся прибрежная полоса - и вода и суша - была в валунах, которые кто-то не иначе как специально свез сюда со всей округи. Особенно очаровательны были валуны в воде - серые, скользкие и громадные, покрытые мелкой зеленой ряской и водорослями размером с запорожский оселедец, - они напоминали шишковатые черепа водяных и прочей подводной нечисти. В этом месте как-то с трудом верилось в бездонные разломы озера и его аномальные зоны. Брательник явно загнул. Тихая, стоячая, погубленная водохранилищем, стихия, когда-то именуемая водой. Не так ли гибнем и мы в громадных резервуарах городов, и кто мы сегодня, если вчера нас еще изредка называли людьми?

Сразу же за мостом лежала на боку деревянная будка. Это был туалет. Борода потоптался возле него, нагибаясь и стараясь заглянуть внутрь.

- Интересно, как они там ходят? - спросил он.

- Не видишь, что ли, лежа, - ответил Боб.

Мы прошли мимо огромного рекламного щита: "Вставные челюсти от Дробяза. Очаруй сиянием зубов!" Очаровывала девица тридцатью одним сияющим зубом, так как один передний зуб был закрашен черным цветом.

- Благодаря колгейту-пасте, сохраните зубы в пасти, - оскалил зубы Рассказчик.

Пока мы шли по мосту, Борода вдруг стал рассуждать о цвете женского тела, изумив Боба и позабавив нас:

- Женщин я больше не люблю, даже теоретически, воздерживаюсь, если быть точным, но женское тело напоминает мне все, что в природе красиво, - признался он, - и поля зрелой пшеницы, и ковыль в приволжских степях, и залитые солнцем барханы пустынь, и бескрайние снежные равнины, и мрамор, и кору берез, и стенку деревенской землянки, и пантер и змей в зоопарке, и лайковые перчатки... Как вы понимаете, это далеко не полный перечень всего и далеко не самого лучшего, что может напомнить обнаженное женское тело┘

- Да, - согласился Боб. - Иногда какую-нибудь женскую безделушку в руки возьмешь, даже названия ее не знаешь, а в голове так и вспыхнет все ее тело, в вине и солнце.

- Да-да. И чтобы передать на холсте такую, какая она есть, надо потрудиться.

- На холсте не пробовал, - сказал Боб.

- Это я про ваши китайские рассуждения о трех и пяти цветах. Да еще черном. Черный - не цвет. Черный - состояние духа. Я вообще-то предпочитаю бежевый, желтый, коричневый цвета, оттенки зеленого и синего цвета. Красный практически не пользую, так как его натуральность оборачивается Kitsch-ем. В борьбе натурализма с искусственностью надо поддерживать обе стороны. Иначе будут тефтели в соусе. Или тряпка с пачкотней. Грязные подгузники. Вы обращали внимание, какие безумные глаза у кельтских фигур?

- На твои похожи, Борода?

- Правильно. Потому что они живые.

- Ладно, Борода, раскалывайся, кем ты там на гражданке работал? Критиком или на самом деле художником? - спросил Боб.

- Был грех: малевал. Поначалу натюрморты, а потом тело. Возьмешь кисть, да как вмажешь ею! Как вмажешь! Ежели, конечно, рука мазок чует. Топор в руке держал, Боб? Так вот, это примерно так же. Береза хорошо колется, вяз плохо. А колоть надо. Трудней всего мазок класть. Это тебе не кирпич класть и даже не вяз колоть. Кладешь его, а тело, как солнечный зайчик, по полотну прыгает. А ты его мазками догоняешь. И получаются эти мазки сами собой легкие да светлые. И на душе так радостно становится. А то кистью холста раз коснулся, а перед тобой уже и баба готовая. Как пирог лежит. Ты на нее мазок очередной кладешь, а она мурлычет, и то один бок подставит, то другой, то спину. Спину уж очень любит подставлять. Еще изогнет так, как кошка. А от самой жаром пышет - сто гигакалорий! И мазки густые такие, жирные ложатся. А иную, как плетью наотмашь, пишешь, а ей - хоть бы хны! Руку себе вырвешь, а она, как была каменной бабой, так каменной бабой и осталась. А то вдруг застынет перед тобой, как фарфоровая супница. И к ней притронуться страшно. Кстати, сколько помню себя, мне фарфор всегда напоминал женское тело, а женское тело - фарфор. И вообще, когда я пишу картину, главное - вовсе не освещение или прищур глаза, не натурщица или кисть, главное - содрать с холста прилипшие к нему мгновения будущего. Одни сдираются легко, как изолента, а другие с треском и болью, как кожа с мяса.

Дурила внимательно слушал Бороду, видимо, и его волновала обнаженная женская натура. При тутошних порядках ничего в том не было удивительного.

- Одного не пойму, - сказал он, - на кой черт рисовать ее, мучиться, "поляроидом" щелкнул - и краше некуда.

Действительно, на кой черт? (Рассказчик шепнул мне в этот миг: Федю Марлинского помнишь? И я вспомнил вдруг Федю Марлинского. Они для меня - и Федя, и Борода - тут же слились в одно лицо.) Ведь никто не заставляет! Так нет, мучился всю жизнь, боролся сам с собой, надсаживался, вечно был недоволен результатом. А картины плохо выставлялись, плохо вешались, плохо освещались - как светом, так и критикой. И если покупались, так за гроши. А денег не хватало - ни на холст, ни на кисти, ни на краски, ни на натурщиц, которым так подходит слово "баба", ни на аренду мастерской, да и просто на водку с колбасой. Конечно, выкручивался. Где заимствовал, где сам мастерил, больше на химика или дворника походил, чем на художника. Натурщиц халявных, всегда ко всему готовых, благо, было пруд пруди в соседней общаге. Четыре этажа моделей! Ну а мастерская (прав Базаров) - природа, лучшей не снять. Ну, малевал плоть и розы, малевал рябь воды и блики листвы, малевал лошадей, малевал, малевал, малевал... Из какого, спрашивается, источника, от какой батарейки "vatra" брал силы и черпал вдохновение? И что, разве сейчас источник этот в нем иссяк? Разве этот источник иссякает? Ведь не иссяк же в нем источник необыкновенно сочных и смачных ругательств, при которых стихала даже муза Рассказчика, а Боб испытывал сложное чувство уязвленного восхищения. Он, наверное, все-таки один, этот источник. Те счастливцы, которые собираются испить из него, как жаждущие твари, не подозревают, что от него, даже напившись, ни в коем случае нельзя удаляться ни на шаг. От источника этого ведут в разные стороны тысячи дорог, на каждой из которых что-нибудь да обещано, а к нему - всего одна, которая пролегла неведомо где, и которую второй раз уже не отыскать, и которая единственная ведет к тому, что было обещано на тысячу разных ладов. Этот источник воистину из людей-тварей делает людей-творцов. Вот из него-то и надо испить водицы, братец Иванушка, не боясь превратиться в козленочка, а затем в козла.

Мне потом Рассказчик по секрету поведал, что Борода и есть Федя, но не надо ему напоминать ни о чем, не надо... Дело в том, что Федя, нет, пусть лучше будет Борода, малевал Борода много лет. И вот как-то однажды понял, что в нем поселился еще "кто-то". Непрошеный не имел ни имени, ни лица, ни цвета, ни запаха. Он был всем и в то же время ничем. И он давил изнутри, рвал грудь, как рвет степную кибитку пронизывающий степняк, ворвавшийся в растворенную и тут же захлопнувшуюся дверь. Его было очень трудно удержать внутри, но еще труднее было не удерживать. Этот "кто-то" начинал рваться наружу именно в тот момент, когда внутренний мир и мир наружный пребывали в кратком состоянии блаженного равновесия. Словно черт мутил воду. И Борода говорил Непрошеному, как настырному коту: "Ну, чего же ты? Иди! Дверь открыта!" А он не шел, так как ему нужна была, как всякому настырному коту, именно закрытая дверь.

В полудреме Борода попытался представить, какой же он все-таки, этот "кто-то", и этот "кто-то" получился довольно благообразным: у него стало проявляться бледное лицо с тонкими чертами и ясный взор. Речь его была богата, хотя он не произнес еще ни слова. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, так как внутренний голос говорит отнюдь не словами. Он был высоко морален, этот Непрошеный, он не позволял себе даже невинной шутки над кем-нибудь, по кому шутка выплакала уже давно все слезы. Он был аскет и поэт в своей неведомой двойной душе.

Он, этот "кто-то", был одинок, как и сам Борода. Но если Борода ощущал в себе его присутствие, то Непрошеный, похоже, никак не реагировал на самого Бороду. Бороды как бы не было для него. И это было удивительно: ведь кто, в конце концов, находится внутри? Кто первичный, так сказать? Но логикой это положение не разрешалось, а словами не описывалось.

Непрошеный существовал в нем, как нечто данное ему свыше. Как его рождение, которое уже имело свои координаты в мире, как его смерть, координаты которой только уточнялись. Для чего это было дано ему, он не знал. Иногда тяготился, но ничего не мог поделать.

Сначала Борода полагал, что это его воображение. Но оно никак не было связано с его жизненным опытом и вряд ли могло питаться его генетической памятью, в которой тоже не было ничего подобного. Ну, ничегошеньки!

Предполагать, что у тебя не в порядке с мозгами, - дело, конечно, добровольное, но на него идут крайне редко, даже если это действительно так. Чаще вывешивают вывеску: "Я шизофреник или еще кто-то по мозговой части" - и отстаньте от меня (если что не по-вашему)! Врачам такие вывески нравятся - они лишний раз рекламируют их профессию, и уж они-то срывать эти объявления не будут ни в коем случае!

Это потом мне поведал Рассказчик, а сейчас я поймал на себе пронзительный взгляд Бороды, и мысли мои смешались, и я забыл, что Борода - это Федя Марлинский.

В конце моста стоял бритоголовый парень и, перевесившись через перила, перебирал руками канат со связанными концами. Он взглянул на нас, широко улыбнулся и, кивнув вниз, сказал:

- Сегодня поклевки нет. Ветер восточный. Ну да я не спешу, через пару дней обещали переход на западный, - и снова перегнулся через перила.

Мы постояли около него, поглядели вниз на бестолковое его занятие, пожали плечами и пошли своим путем.

- Что это он? - спросил Боб.

- Да это наш работник Балда, - ответил Дурила. - Вечно торчит тут, воду мутит. У него есть лицензия на отлов трех чертей. А вот это восточная часть города, рабочие окраины, - указал Дурила на обычные многоэтажные дома, брошенные, по всей видимости, на произвол жителей, без всякого муниципального призора. - Вся администрация, банки и виллы - в западной части. Там же проститутки и воры в законе. Мы отправляемся туда. Через час будем.

- А где тут у вас поместья? - спросил Боб.

- Поместья?

- Да, землевладения, где можно с утра до вечера стоять воронкой вверх, пока в ней не распустятся почки, а птицы не совьют гнезд, и заниматься ботаникой.

- А-а. Дачи, что ль? Это вон туда, как раз будем проходить мимо. Любимейшее место отдыха наших трудящихся. Да и к столу довесок весомый. Конечно, прореживать надо чаще грядки, а то свекла с морковкой получаются совсем никакие.

Как дети в многодетной семье на квадрате полезной площади - такие же квадратные, плоские и бледные. И очень-очень полезные обществу!

- Человеку нужны цветы и зеленые лужайки, а он сеет чертополох и сажает картошку. И каждый сеет причины, а следствия пожинают все. Когда человек отворачивается от сияющей вечности и погружается в сиюминутные радости плотского свойства, тогда он теряет силу духа, становится слабым - и силы черпает только в земле, отрываясь тем самым все более от неба, - изрек Рассказчик.

- Вычитал где? - спросил Дурила.

- Нет, просто ты наступил, не заметив, на золотого шмеля и раздавил его. Был шмель - и нет его.

Местность не была такой ровной, какой казалась издали. Миновав чудовищный бетонный микрорайон, в котором - даю голову на отсечение - не было не то что ни одного рыцаря, но даже ни одного эсквайра, мы чуть заметной тропкой цугом осилили заросший деревьями подъем.

И странно мне было, странно, Рассказчик, как это после золотого и серебряного веков русской поэзии мы вдруг все разом очутились в этом каменном веке русской прозы.

Это был край городского парка отдыха, где-то справа невнятно бормотал репродуктор. Затем мы прошли мимо земледельческого рая, где картина везде в мире одна и та же, за исключением пустяков - в Древнем Риме работали рабы, а в современном Риме - свободные граждане, а на Руси - почему-то наоборот. Спустились по узкой крутой улочке, с обеих сторон которой карабкались вверх двух-трехэтажные домишки, сараюшки, постройки, голубятни, фруктовые деревья и орешник. Улочка расширилась и полого перешла в бетонную дорогу с двумя рядами многоэтажных, безликих, но более ухоженных и кирпичных домов. Мы опять приближались к воде. Это чувствовалось по воздуху.

Прошли мимо скромной вывески, возле которой Боб уронил слюну: "Нарком земледелия, представитель Венгрии в Галерах господин Гамбургер".

- Сволочь! - сказал Боб. - С такой фамилией земледелием заниматься!

Теперь пришла очередь Рассказчику удивлять нас рассуждениями о теле.

- Да, конечно, Борода прав, когда остроумно назвал наши рассуждения с тобой, Боб, о трех или пяти цветах китайскими. Меня проблема цвета, так же, как сосуда и огня, особо никогда не занимала, потому что женщина для меня всегда была сосудом, в котором пустота наполнена огнем. При чем тут цвет, когда жжет огонь? Это все равно, как древние статуи сейчас начать красить в те цвета, которые были у них бог знает когда.

- Рассказчик, ты под колпаком, - сказал я. Я давно понял, кто он.

Так и есть, за поворотом засветлело озеро. Воздух не обманул. Видимо, только стихии и не обманывают. Если, конечно, не хотят наказать, как в каком-нибудь мифе. Когда до набережной оставалось метров двести, Дурила свернул налево и повел нас к огромному овальному трехэтажному дому. Было в облике дома что-то такое, что заставляло внутренне подобраться. Даже странно, обычно так действуют на психику углы и колонны, да некоторые брадобреи, у которых глаза острее бритв.

 

Глава 55.

Nihil humani.

 

"Магистрат вечно вольного города Галеры" - было написано справа и слева от парадного подъезда на семи языках, включая арабскую вязь и китайские иероглифы.

МагистратвечновольногогородаГалеры - а эта абракадабра занимала фронтон над входом.

- Дурила, это ваш язык?

- Это язык символов, Боб. Наш язык. Хочешь понять нас, учи язык. Иначе бесполезно что-либо тебе объяснять.

- Видно, помру неучем, - вздохнул Боб. - Мне всегда с трудом давались языки. Скользкие они.

- Рассказывай┘ А заливные говяжьи языки, широкие, как заливные, они же пойменные, луга, а павлиньи языки под острым маринадом "Херейро"? - Рассказчик облизнулся и остро, как маринад "Херейро", посмотрел на Боба. Тот обмяк от воспоминаний.

- Смотри, а то есть курсы языка символов. Здесь я оставляю вас одних, господа "херейры", - сказал Дурила. - Прямо, потом налево. Там вас ждут. И пойменные луга и еще многое.

- Как тебя звать-то, друг? - спросил Боб, но мужичок, ничего не ответив, покачал головой, повернулся и быстро ушел.

Перед входом сидело должностное лицо в ливрее. "Должностное лицо" - называется так потому, что по его лицу сразу видно, что оно должностное. Это как твердый сорт сыра - сразу видно, что он твердый. К твердым сырам относится, например, сыр "Советский". Его до сих пор не переименовали в сыр "Российский", наверное, оттого, что сыр "Российский" уже есть, а "Буржуазного" пока нет. Кстати, не обращали внимания на словосочетание "сухой сыр"? Не правда ли, странно: сухой сыр. Сочетание не сочетаемого. А ведь в этом сочетании и весь цимус. Так вот, оно (должностное лицо) внимательно посмотрело на нас круглыми, как дырочки в сыре, глазками и, ничего не сказав, нажало на кнопочку и пропустило нас в здание. Вертушка в проходе завертелась и пропустила нас в просторный вестибюль без какой-либо мебели, без плакатов, надписей и ковровых дорожек. Было такое ощущение, что нам сейчас предложат раздеться. Впрочем, в туннеле мы это уже проходили. Мы пошли налево, как говорил Дурила, и уткнулись в зарешеченное окошко "Бюро пропусков". Слава богу, надпись на человеческом языке. В окошке торчала табличка "Перерыв". Стандартная ситуация: всегда приходишь к концу или, в лучшем случае, к перерыву.

Мы матюгнулись: Боб баритоном, Борода басом, Рассказчик славянизмом, я про себя. И тут же, как от заклинания, окошко вместе с решеткой открылось и из него вылезло на длинной шее длинное любезное лицо.

- Вы с перевала? - улыбнулось оно. - Одну минуточку.

- С перепила, - буркнул Боб.

Лицо - длинное, любезное и официальное одновременно, но не такое, как должностное, а помягче, наподобие плавленого сырка "Дружба" - вышло к нам, поздоровалось за ручки, пригласило в кабинетик и усадило на деревянные, как в электричке, скамейки, обитые вагонкой. Я пытался найти отметку "МПС" и лицо пару раз косо посмотрело на меня.

- Заполним анкеточки...

- Опять! - воскликнул Боб.

- Как? - удивилось лицо. - Вы уже заполняли? Где?

- Да тыщу раз! Я столько потратил времени, расписывая, что холост и владею английским со словарем, что за это время мог бы пять раз жениться и овладеть английским в совершенстве.

- Так в чем же дело? - улыбнулось лицо. - Почему вы вместо этих благородных занятий занимались заполнением анкет? Это была ваша работа? Впрочем, можете не отвечать, но если сочтете нужным, заполните графу "Прочее". Вы же у нас еще не были? Не были. Так что пустая формальность: несколько вопросиков. И вы свободны, и вы свободны.

- О, совсем?

- Ну, разумеется. В рамках нашего города. Что за пределами города - это не в нашей компетенции. Пройдете месячный карантин под наблюдением врачей. После чего вам выдадут справки о пройденном карантине и вакцинациях. Получите доступ на прием к заместителю мэра по миграционной службе. Там решится ваша дальнейшая судьба.

- О! - Рассказчик поднял бровь и многозначительно посмотрел на нас, но ничего более не добавил и положил руку Бобу на плечо.

- Нам бы в баньку да поесть, а уж потом можно и о свободе поговорить, - жалобно сказал Боб.

- Понимаю, понимаю, - сказало лицо. - Вас проводят, вас проводят.

- Достаточно одного раза, - буркнул Боб.

Лицо не поняло.

- В вашем распоряжении двадцать минут. Других чистых бланков нет. Исправления и помарки не допускаются. С ними анкета считается недействительной, уничтожается по акту за тремя подписями, и анкетируемый возвращается к тому месту, откуда прибыл в Галеры, со всеми вытекающими для него последствиями. Последствия, предупреждаю, могут быть самого неприятного свойства. Например, вы навечно теряете благорасположение местных властей и вследствие этого впоследствии попадаете под следствие.

Мы стали заполнять анкеты, и тут раздался из-за ширмочки ужасно неприятный звук. Короче - скрежет, от которого в голове становилось мутно, а на душе муторно. Чиновник подошел к ширмочке и передвинул ее в сторону. За ширмой был верстак и мужик в фуфайке свирепо сдирал драчовым напильником с большой трубы ржу. Труба лаяла, у нас сводило зубы, а эхо как-то самостоятельно отдавалось непонятно где далеким скулом.

- Вы свободны, - сказал чиновник и передернулся от железных тех звуков. Мужик отряхнул с себя ржу, с грохотом кинул напильник на верстак и, поклонившись, вышел.

- Это наш лучший электронщик в дворцовой охране, - пояснил сырок "Дружба".

Он подравнял перекосившийся на стене ковер, похожий на флаг Саудовской Аравии. А может, то был флаг, похожий на ковер? Чиновник вернул ширмочку на прежнее место.

Вопросы были обычные, в основном надо было подчеркивать или "да", или "нет". Только в одной строчке ответ не предполагал выбора: на вопрос - были ли Вы раньше в Галерах? - следовал ответ - нет. Его тоже следовало подчеркнуть. Если не подчеркивать, можно было впоследствии схлопотать последствия, а из них и следствие.

- Позвольте вопрос? - поднял голову Рассказчик. - А то мне плохо.

- Что такое? - спросил служитель анкетного культа. - Не ясен вопрос? Вопросы подобраны для среднего Ай Кю. У вас какой Ай Кю?

- Тридцать пять сантиметров.

Боб вспыхнул радостью.

- Так в чем же дело?

- А дело, сударь, видите ли, в том, что я должен ответить на вопрос "Ваш любимый писатель".

- Ну и отвечайте, - пожал плечами служитель. - Что же тут сложного? Фамилию забыли?

- Сложность вопроса и состоит в его простоте. "Ваш любимый писатель" - это как "ваша любимая пища или песня"┘

Боб толкнул меня локтем и подмигнул: дает Рассказчик! Он им тут сейчас разнообразит всю эту сухотень. 35 сантиметров!

- Сегодня любимая пища одна, завтра другая. Утром муторно от той еды, что съел вечером, а вечером смотреть не хочешь на ту, что давали утром в буфете. Вот сейчас мне, кроме Кафки или Мисимы, никто не идет на ум.

- Не говорите ужасов!

- А вот если взять шире┘

- У вас кончится ваше время, - предупредил служитель.

- Все мое ношу с собой. Куда оно без меня денется? Так вот, если взять пошире, а только так надо ловить мысли и рыбу, как только я беру шире, тут мне и становится плохо. Я начинаю говорить и тогда плохо становится всем. (Чиновник вертел в пальцах карандаш.) Когда я голоден, как волк, - что может быть лучше Рабле? Когда мне ноздри щекочет воображаемый запах дичи - я читаю Гомера. Когда мне хочется сладкого, но с горьким осадком, - я беру Гоголя. Когда я хочу чего-то такого изысканного, чему и слов нет, - я капля по капле цежу Хименеса. Когда мне надо набить брюхо - я читаю Плутарха. Когда я болен и мне не до еды - у меня на столике Акутагава. Когда я сыт и мне хорошо - я читаю "Гека Финна", "Остров сокровищ", "Человека-невидимку", несравненного мастера. Когда меня тошнит от сладости - я беру Сервантеса или Свифта. Последний, кстати, незаменим при изжоге. Когда же, напротив, меня тянет на сладкое - нет ничего лучше Фицджеральда. Когда я хочу горбушку с чесноком - я беру Чехова и Толстого. Пощелкать орешки - Оскара Уайльда. Если тянет на солененькое - изумителен Борхес. Когда живот бурчит и хочется всего, и ничего нельзя - помогает Достоевский. Когда хочу забыться - хорош папа Хэм. Ну, а шампанское заменяет Пушкин. Я могу продолжать. И продолжать еще очень нудно и долго. Ведь есть еще Маркес, Звево, Камю, Грины разных оттенков┘ О! А Мэтьюрин, Потоцкий, Хуан Рульфо! Последний сейчас как раз отвечает моменту. Ведь есть еще пропасть писателей, чьи произведения напоминают определенную диету или очистительные курсы, совершенно несъедобную мякину или ценные пищевые добавки, соусы или хрен с редькой┘ Вот мне и плохо, оттого что я не знаю, кого же мне произвести в генералы. Запишу, пожалуй, все же Кафку. Я, похоже, сегодня наелся вот у его Брательника мухоморов.

- Пишите Кафку, - согласилось лицо. - Только не ошибитесь в написании слова. Пушкин - было бы попроще.

- Может, подскажете? - залебезил Рассказчик.

- Неположено! - отрезал чиновник, но тут же смилостивился, как классный руководитель на экзамене в школе. - Не знаете - пишите Пушкин или, кто там еще, такой же, Демьян Бедный, например.

- О! Как это я о нем забыл! Благодарю! Пишу: Демьян Бедный. Благозвучное имя. И, кстати, после него в нашей литературе заварилась вся эта демьянова уха и любимой сказкой всех советских детей стала сказка о том, как бедный дурачит богатого. А вообще-то, уж коли я начал этот разговор, для чтения ничего нет лучше словарей. В них мало воды и нет эмоций. Правда, тоже не во всех┘ Друзья мои! - вдруг патетически воскликнул Рассказчик.

Боб вскочил и замер по стойке "смирно". Следом поднялись и мы. Ошалевший чиновник тоже приподнялся на полкорпуса. Пафос.

- Друзья мои! Книги - моя земля! Я есмь книжный червь, произошел из книг, живу книгами и, даст Бог, останусь прахом в книгах. И тогда с полным основанием можно будет сказать обо мне: "Вся жизнь его пошла прахом!"

Я добавил:

- И да будут книги ему пухом! Аминь!

Боб рукавом вытер слезы. Все сели, а чиновника слегка заклинило. Он опустился на стул через минуту. Мы уже старательно скрипели перьями.

- Да! - вскинулся вновь Рассказчик. - Совсем забыл!

- Что такое? - нахмурился кадровик, пощупав себе поясницу.

- Это, правда, не имеет прямого отношения к выбору любимого писателя, но, хоть и косвенно, на этот выбор влияет. Мне кажется, со временем авторы книг незаметно проникают в ткань повествования и начинают жить жизнью второстепенного персонажа, изнутри посмеиваясь над основными (главными) героями и над читателями. Если сравнить издания прошлых веков и современные "Илиаду" или "Дон Кихота", в последних наверняка появилось по одному "лишнему" персонажу.

Чиновник задумался, а мы вернулись к нашим анкетам.

Мы аккуратно заполнили бланки. Лицо просмотрело их. Удовлетворилось. Потеплело. Как дачник в первую декаду мая. Еще бы - ведь мы засеяли его очередную грядку не какими-нибудь, а элитными семенами. Он только поинтересовался у Рассказчика:

- Почему вы написали не Кафку, не Пушкина, не Демьяна Бедного, а┘ - он посмотрел в анкету, - какого-то Мурлова?

- Это вот он, - Рассказчик ткнул в меня пальцем. - Я столько времени с ним в пути, что остальных не помню даже в лицо, не то что по фамилии. "Все прочее - литература". Вот вы, сударь, - обратился он вдруг к чиновнику, - что помните из школьного курса электричества?

- Я? Закон Ома┘

- А еще?

Чиновник покраснел.

- Вот и я: его помню, а других нет┘ Истинно сказано: составлять много книг - конца не будет, и много читать - утомительно для тела, - шепнул мне Рассказчик.

Явился тип восточного мужчины, то есть мужчина восточного типа с бесстрастным лицом, спросил: "Блохи есть? Вши? Иные гниды?" - и, не дожидаясь ответа, отвел нас в "Обмывочный пункт", представляющий собой два ряда душевых кабинок с наполовину отсутствующими кранами и душами, с парилкой на двух персон под самым потолком, как голубятня. Но клозет или, как больше нравилось именовать его Корнею Ивановичу Чуковскому, нужник - был отменный. Чистый, светлый, как будущее, и везде лежали бумажечки - стопочками и в рулончиках. Трогательная, правда с некоторым онанистическим оттенком, надпись на стене предупреждала о том, что "Культура человека проявляется наедине с собой", и, очевидно, для повышения этой культуры по стенам красовались надписи со стрелками и указатели: "Щетка для унитаза", "Бачок для слива воды", "Бумага для" (без указания, для чего), "Унитаз" и "Писсуар" (тоже без указания).

- Борода, пожалуйста, будь внимателен, не спутай писсуар с Писсарро, - сказал Боб. - Здесь к грамматике относятся строго. Это тебе не мазок класть.

Рядом с унитазом на стене висел телефон. Под ним в рамочке: "В службу спасения звонить 011".

- Распишитесь за банные принадлежности, - попросил банщик. - Полотенчики вафельные, но свежие. Вам тоже? - обратился он ко мне.

- Мне, пожалуйста, если можно, только шапочку под шлем. Моя обветшала и засалилась. Бельишко я тут недавно менял.

- Понимаю. Есть кипа. Устроит?

- Какие они тут все понятливые! - зашумел Боб, когда мы остались одни. - Мне ни черта не понятно, а они, как попки: "Понятно! Все понятно!" Сейчас проверю их понятливость. Намекну на пивко с раками. А то что за помойка без пива с раками! Маэстро! - позвал он банщика, высунувшись по пояс в коридор.

- Одну минутку! - откликнулся тот.

- Щас проверим, - напевал Боб, - щас проверим их понятливость. О, шлепает. Ща-ас... - Боб широко развернул свою мужицкую грудь, отставил почти как балерун правую ногу под углом 90 градусов к левой, с княжеским достоинством поднял подбородок, обе руки протянул в направлении входа. Когда шлепанье приблизилось к двери, Боб откашлялся и, совсем как Борода, загудел:

- Га-ал-убчик, как тут у вас-с┘

Вошла молодая женщина. В белом халатике, в шлепанцах┘

- Здравствуйте, - мило улыбнулась она и, обойдя Боба, как статую, спросила. - Веничком? Или массажик? - она хлопнула его по попке. - Понятно?

Боб сглотнул слюну, покачал правой ногой и, опустив руки, как футболист при штрафном, сказал:

- Веничком. А потом массажик... с пивом.

- Одну минутку. Я сейчас переоденусь. Поднимайтесь пока в парное отделение.

Боб подмигнул нам и, прихлопнув ладонью кулак, полез в голубятню.

Женщина "переоделась" и голая последовала за ним.

- Однако! - у Рассказчика отвисла челюсть. - Хороша-а...

Женщина свесилась сверху:

- Плохих не держим.

- Ка-ка-я на-ту-ра! - взревел Борода. - В натуре, где мой мольберт?

- О, эти термы Каракаллы! Наружу пот, а внутрь катарсис! - воскликнул Рассказчик.

- Чего раскаркался? - спросил Борода.

Наверху зашлепал веник и шлепал по натуре до того долго, что нам стало невмоготу.

- Тоже ведь хочется попариться, а пары нет, - сказал Рассказчик.

- Пар легче воздуха - он наверху, - сказал Борода. - Здесь пару не найдешь.

Через полчаса мужское отделилось от женского и из пара явилась пара. Боб с массажисткой, как боги, спустились с высот голубятни к подножию керамической плитки, залезли под холодный душ и с наслаждением подставили сильным струям освежающей воды свои красные красивые тела.

Я, как старичок, нежился под тепленьким душем. В баню мне, к сожалению, было нельзя - там бы я поджарился в доспехах, как цыпленок в фольге.

- Не заржавеешь, дядя? - спросил голый пацаненок, взявшийся непонятно откуда. И тут же свистнул мое мыло.

- За мной не заржавеет, пацан.

- Смотри, могу мочалку дать.

- А я могу дать тебе по шее. Вали отсюда, мне стыдно. Мыло положи, где взял! Казенное!

"Дети ничего. И бабы ничего. Наверное, и жизнь ничего", - подумал я.

- А, Боб?

- Нихиль хумани, - ответил Рассказчик. - Ничто человеческое... Это я не о тебе, Борода. Кстати, у тебя порфирия с луковкой, случаем, в портфеле нет? Организовали бы, гляди, второй тройственный союз.

Но Борода не слышал его. Он крякнул и тоже подался в "голубятню" размягчить "старые косточки". Было хорошо слышно, как он хлестал себя веником, поддавал пару и горланил народные песни. Минут через двадцать он с ревом вырвался из этого ада, вывернув парную наизнанку, как чулок, а на здоровенных своих плечах вынес косяк и так с ним и попрыгал вниз по лестнице. В этот момент он очень напоминал ожившую картину Рубенса.

После бани нам выдали под расписку причитающееся нижнее белье - по комплекту на рыло, черные тапочки, называемые в разных местах по-разному: чувяками, чириками, чеботами, чуньками, прощай моя молодость и пр., спортивные костюмы стального цвета, мне черную шапочку, позаимствованную где-то на Ближнем Востоке не иначе как самим Готфридом Бульонским. Наши стоптанные башмаки и тряпье побросали в корзину с надписью " Second hand (For Russian)".

Борода с Рассказчиком с наслаждением облачались в чистую одежду.

- Ой, а я бы так еще походил голенький. Попочке так приятно-приятно. Овевает живительной прохладой.

- Походи, Боб, походи. Только лучше ближе к полуночи. По набережной.

- Ладно, Бобушка, в другой раз, голубчик, - стал уговаривать сам себя Боб. - Теперь свежего воздуха у тебя будет много, очень много. Рыцарь, может, заменишь феррум на лен? Жалко на тебя смотреть.

- Не смотри. Жалко у пчелки.

Мы вышли на улицу. Яркое солнце ударило в глаза. Мы зажмурились и почти без сил упали на скамейку. Напротив сидел тип с востока.

- Да, братцы, она же мне пива не дала! - воскликнул Боб.

- Не дала? - спросил Рассказчик и подмигнул нам. Борода захохотал так, что от нас шарахнулись два одиноких прохожих. Восточный тип встал, на взгляд измерил высоту солнца, посмотрел бесстрастно на запад, а потом выразительно на нас. Мы встали и пошли за ним через пустынную площадь к ресторану. Он интересно шел, тень колебалась за ним, как маятник, как хвост за ослом.

Ресторанчик был уютный, двухуровневый. Собственно, на высшем уровне размещался только оркестр, сразу за которым находились номера.

- Предпочитаете здесь или кабинетик? - безошибочно обратился метрдотель к Бобу.

- Предпочитаем здесь, - небрежно кивнул Боб в правый угол, где под раскидистой пальмой, усыпанной чирикающими птахами, размещался стол на восемь персон.

Я налег на стол и сдвинул его вместе с ковровой дорожкой в сторону.

- Так будет безопаснее, - указал я на "поющее" дерево и беззаботных птичек на нем.

- Этот столик забронирован именно для вас, - любезно сказал метр. - Девушки будут поданы к закуске.

- Премного благодарны, - сказал Боб. - К закуске это хорошо. А после закуски еще лучше. Лишь бы не вместо закуски. И не под закуской. Как павлиньи языки, а, Рассказчик? Намордник-то сними, - бросил он мне.

- Ваш стульчик первый. Ваш третий. Ваш пятый. Ваш седьмой. Я полагаю, господам излишне напоминать, что нечетные номера это мужские, а четные женские. Благодарю вас.

Метр принял от нечетных (символизирующих активность) стульев заказ и достойно удалился. Вкусы четных (так называемых пассивных) стульев ему были знакомы. (Хотя, кто видел хоть одну пассивную женщину, а? Покажите мне его! Но сначала покажите ее. Хотя, нет, не надо.) Первыми были поданы напитки: водка ледяная особо чистая, водка на клюкве в графине, горилка с красным перцем и водка со змеей, свернутой колечком. Потом в граненых графинчиках водка пальмовая, чача и сакэ. Любимые напитки всех времен и народов.

Возник изящно небритый толстячок, в обтянутую вдоль себя полоску и улыбкой поперек. Хозяйски огляделся. Покивал крупной головой. Прошустрил туда-сюда по ковровым дорожкам. Короткой ручкой смахнул что-то невидимое со столов. Справился у нас, подавали ли закусочку, пришли ли дамы, словно и закуски и дамы были невидимками. Услышав, что дам и закусок еще не было, почмокал сочными губами. Что-то прикинул в уме. И сгинул. А через три минуты свалился на наши головы с девицами в обнимку.

- А вот я вам дам! - весело воскликнул Клод ван Дамм и представил нам девушек: - Соня! Тоня! Маня! Кавалерия!

И еще не отзвучало в ушах "...е-рия-а!", привертелся круг с закусками веселеньких расцветок. Я люблю закуски: после них идут горячие блюда, чего, к сожалению, не скажешь о десерте. После десерта обычно уже идут ко сну или кто куда. Поэтому и девушки к закуске, чего бы там ни молол большой знаток женщин Боб, обещают большее, чем девушки к десерту. "Вам дам" знает в этом толк и заботится о том, чтобы клиенты даром не теряли время. Ведь от закусок до десерта девушка может успеть стать даже бабушкой, если с ней как следует посолонцевать рыбку. Впрочем, кому как нравится. Байрону, например, было приятно услышать отзвуки его славы до обеда, а девичью игру на арфе - после.

Итак, как и было обещано, девушки и закуски явились одновременно, заглушая друг друга полнотой, фактурой, вкусом, цветом и запахом. Девушки вне конкуренции могли воздействовать только на один орган чувств - слух, и, надо заметить, преуспели в этом. Они о-очень хотели понравиться нам, ну, очень-о-очень! Они прощебетали приветствия, еще раз представились - Соня-Тоня-Маня-Кавалерия - и втерлись между нами, прежде чем мы успели встать и подвинуть им четные стулья.

- Вы из-за перевала? - ужасались они уже после первой стопки. - Ну, и как там?

Мы рассказывали про наш путь, и они ужасались про наш путь. Мы рассказывали, кто мы, и они ужасались, кто мы. Мы рассказывали, как у нас там за перевалом, и они ужасались, как у нас там за перевалом. Мило так ужасались - с круглыми глазами и набитыми щеками. Наши слова отражались в них, как в зеркале ужасов, и если мы шутили, они ужасно смеялись, а если говорили что-то серьезное, они ужасно морщили хорошенькие полные мордашки, не созданные для морщинок.

- "Техника кракле", - подмигнул мне Рассказчик. - Стараются.

Но на все наши расспросы о городе, его жителях, нравах, обычаях, сплетнях, планах и чаяниях - девицы отделывались хихиканьем. Мы не были назойливы и остаток вечера тешили их анекдотами. Благо, на ветке сидел белый попугай. Наклонив смышленую головку, он внимательно слушал и запоминал все наши хохмы. Потом начались танцы, все танцы были белые, как лилии, и только танго. С твистом мне пришлось бы попотеть. И погреметь. Впрочем, может быть, и нет. Боб шел нарасхват. Сначала девицы пробовали растащить его по частям света, но на это у них явно не хватало силенок. Тогда они мудро скооперировались. И вот уже следующее танго они танцуют втроем. Потом - вчетвером. А аргентинское - уже впятером. И Боб уже ваяет в воздухе неуловимый облик страстной любви. Любви жестких ритмов. Любви кинжалов и яда. Любви без улыбок и слов. Да что там говорить, что там сказывать, это была его стихия, в которой мы были против него щенки. Впрочем, почему против? Напротив, мы были за него. Раз у него так хорошо получается. Профессионально, как у зрелого падишаха. Еще бы, он ведь и в той своей первой кошачьей жизни был у баб нарасхват! Значит, это его сверхзадача. Еще два танго исполняет неразлучный теперь квинтет и исчезает, а наше трио плотно занялось напитками и горячим, которое соответствовало этому причастию. Что ж, каждый причащается, как у него получается.

Через весьма неопределенное время к столу вернулись не то два, не то три Боба с целым батальоном ужасно хохочущих девиц и ржущей Кавалерией. Они усадили всех Бобов на какие-то дополнительные приставные стулья и стали кормить их с десертных ложечек и поить из своих аппетитных ручек гранатовым соком, соком любви. Все рожи, усы и одежды на Бобах были пропитаны этим соком и девицы с хохотом слизывали его.

- Боб, где твоя книга отзывов и предложений? Пусть девушки напишут.

- Бобик, она наверху, - защебетали девушки и увлекли слабо сопротивляющегося Боба наверх в угловой кабинет, где на все их предложения он ответил отзывом.

- Геракл! - коротко сказал Рассказчик и вздохнул.

Нам также были отведены три так называемых "кабинета" с двуспальными кроватями и широкими окнами на Набережную Грез, и мы были бережно отведены по этим покоям невидимыми лицами. Последнее, на что я рассеянно обратил внимание, было то, что набережная была освещена как днем и на ней не было ни души. Видимо, был очень поздний или очень ранний час. Возможно даже, они совпали. Оттого такой в глазах и душе резонанс света и пустоты. И еще вроде как луна в окне светила... Или то белело женское лицо?..

Проспали мы до обеда, как убитые. Разбудил нас, как ни странно, Боб. Он обошел нас всех по очереди, наполняя наши покои шумом и беспокойством, а также одним и тем же идиотским вопросом: "Что, тоже не спится?", после которого очень хотелось дать ему по морде.

- А мне приткнуться всю ночь негде было: в кровати, в кресле, по углам какие-то бабы, бабы, бабы┘ Шестнадцать штук. Семнадцать - без Аси.

- Предатель, - дружно по очереди и достаточно явственно сказали мы ему и отвернулись к стенке. Правильно, кто же это хвалит друзей, не продрав глаза?

- Ну вы же знаете меня, - ничтоже сумняшеся ответствовал Боб. - Я не могу отказать человеку в его последней просьбе.

- Вот у этих человеков и ищи приют, а нас оставь в покое. Запомни только, у них никогда эта просьба не бывает последней.

- Да-да, вспомни Мериме, - сказал Рассказчик.

Кстати, у него Боб и нашел свой приют. В покое Рассказчика, как самого податливого и интеллигентного, был тот самый покой, к тому же последний по счету, после которого покоя больше не было. Боб тут же и захрапел, как утомленный дракон.

Когда за столиком на ресторанной веранде собрались Борода, Рассказчик и я, уже приготовлял свое опахало вечер и в воздухе запахло приближением Венеры. Мы с совершенно пустыми головами потягивали прохладительные напитки, заказав у расторопного малого "чего-нибудь совершенно легкого, для начала". Тут же мы и образовали, по предложению Рассказчика, священный тройственный союз, второй в новейшей истории, дали обет безбрачия и с легкой душой принялись за обед.

А через пару часов, зевая и потягиваясь, явился Боб и без лишних вступлений заявил, что принимает мусульманство.

- Я справлюсь, - сказал он. - В конце концов, мусульман в мире сотни миллионов. И у всех по четыре бабы.

- Соня, Тоня, Маня и Кавалерия, - сказал Борода. - И не меньше миллиарда.

- Если в одном месте убудет, в другом прибудет, - сказал Рассказчик. - Благословляем тебя. Ну а нам больше выпивки достанется, раза в два на каждого.

- Вот этого я как-то не учел, - сказал, садясь на стул, Боб. - Я еще раз крепко подумаю. Послушаю голос совести.

- Да уж, Боб, подумай. Послушай. Главное, не останься на бобах.

Собирающиеся в ресторан граждане и особенно гражданки шушукались и с интересом поглядывали на нашу компанию. Скорее всего, их интересовал в первую очередь приезжий мусульманин Али-Боба, поскольку такого раньше у них не было и просто не могло быть. Почтенный отец семейства, восседавший во главе стола рядом с нами, внушительно произнес, видимо, в назидание потомкам:

- А я бы взял секатор и этим секатором кое-кому из секачей произвел бы секвестр!

Потомки сдержанно захихикали.

Рассказчик кивнул на папашу:

- Не иначе как финансист. Боб, храни деньги в сберегательной кассе!

- У меня всего две монеты, - сказал Боб. - Неразменные. И звонкие. Но в сберегательную книжку не поместятся.

Однако вечер прошел спокойно и пристойно, и в урочный час мы все сладко дрыхли по своим кроваткам. Под утро меня разбудил комар. И не тем, что пил мою кровь, а тем, что тревожил мою душу песней звонкой своей, песней торжествующей любви.

На следующий день Боб заявил, что пока не решил вопрос о вероисповедании, а потому на сегодня у него намечен день профилактики и он не прочь прошвырнуться с нами, его верными друзьями, по городу. Наш прекрасный союз не возражал, и мы вчетвером вышли на булыжник "Набережной Грез", носившей ранее название "Набережная Флагетона". Только сейчас мы обратили внимание на то, что ресторан тоже называется "Ресторан Грез". Наше любопытство удовлетворила находящаяся тут же мемориальная доска, из которой мы узнали, что эта громадная, вымощенная булыжником площадь, да и сам ресторан, мало напоминающие девичьи грезы, - и на самом деле к ним не имели никакого отношения. Названы они были так не в честь известного слащавого французского живописца Жана Батиста Греза, а в честь его мужественного брата, французского фельдмаршала Филиппа Батиста Греза, сложившего голову на баррикадах Галер во времена взятия Бастилии.

- Я полагаю, историкам Франции это имя мало о чем говорит, - произнес Рассказчик. - Впрочем, иное время - иные сказки. Ну, а то, что написано "Грез", а не "Греза", это скорее всего указание на то, что это имя склонять нельзя. Кстати, стоило бы кое-кому поучиться. У меня была знакомая кореянка по имени О. Сколько ее ни склоняли на самые разные безрассудные поступки, она так и не склонилась на них. Она всякий раз восклицала: "О!", и это как-то сразу охлаждало самые горячие головы.

Мы достаточно долго шли по набережной. Булыжник сменился бетоном, потом песком и гравием. Гуляющая публика была беззаботна и нарядна, и никто не обращал ни на кого внимания. Военных и полиции не было. Не было и дам с собачками. Здесь, видимо, еще не прозвучало: "О времена, о нравы!" и не писались грустные истории о греховной любви. Впрочем, на круглой тумбе круглилось, выпячивало грудь свежее объявление, предписывающее горожанам для прогулок выбирать именно эту площадь и только в интервале с 18.00 до 23.00 часов по местному времени.

В том месте, где начался гравий, пошли круглые павильоны, похожие на планетарии. Это были музеи еды. После ВДНХ мы вышли к озерцу с утками и лебедями и провели там изумительный час, молча сидя на пнях под вербами и глядя все-таки на кривые, а не прямые, как у Олеши, шеи лебедей - головы делали их кривыми.

А вечером у Боба началась ночная жизнь, в которую он погрузился с головой и в которой безвылазно провел два следующих дня, вдали от житейских неурядиц. Мы же, предоставленные сами себе, блаженствовали, пили, ели, валялись на кроватях, дремали и знакомились с местной прессой, из которой узнали о Галерах ровно столько, сколько помещалось в прочитанных полосах и подвалах. Как ни старались, мы не смогли обнаружить ни подтекста, ни скрытого смысла, ни второго плана, ни намеков, ни аналогий. Рассказчик был явно обескуражен.

- Это черт знает что! - воскликнул он. - Вся журналистская братия - гильдия бездельников! Почитать нечего! Какие-то вчерашние котлеты с макаронами и подливкой!

 

 

Глава 56.

Гера. Кому таторы, а кому ляторы, или Полет духа без трусов.

 

Как-то в обед тип с востока представил нам очаровательную женщину:

- Это ваш экскурсовод Гера. Она в полном вашем распоряжении на все время карантина. С 9.00 до 18.00, включая выходные. Если вечером будете на каком-либо представлении или в ресторане, утром она будет являться позже. Гера окончила электротехническую академию по специальности "роторы".

Боб сидел тихий - у него был очередной профилактический день, и ковырял вилкой в тарелке, однако на сестру по профессии посмотрел почти с профессиональным интересом.

- А статоры вас интересуют? - задал он вопрос.

- Нет. Так же как и роторы, и коммутаторы, и аккумуляторы, и иже с ними. Меня в искусстве интересует эротика, а в жизни вкусная еда.

- Кому таторы, а кому ляторы, - сказал Рассказчик.

- Да что ты говоришь? - рявкнул Борода. - Меня тоже интересует вкусная еда!

- Надеюсь, нам не придется хлебать щи из одной миски?

Боб от восторга завязал вилку узлом.

Гера порылась в сумочке, достала записную книжку, позвонила куда-то и потащила нас вместе с ожившим Бобом на премьеру балета "Сапфо". По пути она убеждала нас, что человек произошел от красивой эротики, а умирает от вкусной еды. В человеке все должно быть эротично: и взгляд, и одежда, и походка, и мысли. Это был, конечно, перифраз - новый взгляд на старые вещи, но он подходил к случаю. К Гере, во всяком случае. Красивая женщина. Возбуждающе красива. Где я ее видел раньше? Кого-то она мне безусловно напоминала. Но кого? Гера взглянула на меня и улыбнулась.

- А это что? - спросил Борода, указывая на розовый особняк крайне неприличного вида.

- Стриптиз-бар "Анатомия души". А рядом новый медитативный центр. Они, кстати, соединены зимней галереей, что иногда весьма кстати.

- "Мас-тур-ба-тор", - прочитал Борода на вывеске медитативного центра.

- Что-то монгольское, - сказал Боб. - Улан-Батор?

- Первые упоминания об этом... - подхватил тему Рассказчик.

- Нравятся вам наши Галеры? - услышал я и вздрогнул от неожиданности. Я никак не думал, что Гера о чем-либо спросит меня, пожал плечами и промычал что-то в ответ. Она задала еще пару вопросов, но у меня сегодня не клеилось с ответами, и она, как-то странно (да-да, именно странно) посмотрев на меня и усмехнувшись, перестала задавать вопросы и остаток пути мы прошли молча. И каждый был в себе, но как бы чувствовал и другого. Странно. Раз только она указала на высокую колонну и что-то рассказала о ней. Через день я вспомнил и сообразил, что колонна совершенно не опирается на землю, ее поддерживает в воздухе именно сила отталкивания земли, поскольку они одного заряда. А что держит меня на этой земле?

Балет собрал городскую элиту: властей всех мастей, румяных гигантов почетных профессий, а также похожих на козлов и фавнов деятелей искусства. Последних отличало редкое сочетание горделивости осанки с живостью телодвижений и особый блеск глаз. И еще - непогрешимость каждого изрекаемого ими слова. Женщины были между ними, как сочная зелень среди румяных кусков жаркого. Зрительный зал, судя по всему элитарный, представлял собой круглое помещение, по центру которого была арена, вокруг которой располагались десять рядов кожаных кресел красной обивки. Вдоль круга стены горельефы иллюстрировали древнее искусство индусов. Под потолком были прилеплены гнезда стрижей, по стенам свешивалась спаржа вперемешку с гроздьями бананов, в аквариумах вдоль стен извивались угри, по потолку, причудливо извиваясь, бежала строчка огней, как по новогодней елке, - приглядевшись, можно было угадать кабана, покрывающего даму своего сердца, причем процессу этому не было конца. Словом, все располагало к отдыху. Зал был очень ярко освещен, и почему-то казалось, что с началом представления свет станет еще ослепительнее. Чтобы ослепить людей, надо дать им много света и слишком яркие зрелища. Слепые развлекают слепых, и все происходит в театральной яме.

Что же касается искусства балета, прочитал я в программке, балетом признавались любые телодвижения, которые их создатель считал искусством, при наличии еще хотя бы одного человека, согласного с тем, что это поистине искусство. Как правило, этим вторым человеком был театральный критик.

Мы сели во втором ряду, грянула музыка. Под звуки фанфар выкатил пузан в смокинге.

- Скарабей! Скарабей! - прошелестело по залу. Оказалось, бургомистр.

- Двойник, - буркнули за спиной.

За плечами Скарабея светились две пары глаз невидимых охранников.

- Обрати внимание, Боб, перед тобой типичный мусульманин, - сказал Борода. - Смотри, какой гульфик!

- Я тоже буду скоро беем, - ответил Боб.

Бургомистр поздравил всех с открытием трехтысячного (может, я ослышался?) фестиваля искусств Галер. Закончил он афористично:

- Сейчас над залом полетит птица, имя ей искусство, - сказал Скарабей и укатил в сторону.

И тут же замахало крыльями искусство: на черную, освещенную со всех сторон арену выскочили, словно черти, откуда-то из-под земли артисты балета и под пульсирующую музыку и пульсирующий свет (казалось, что даже красные кресла пульсируют вместе с ними) стали на цыпочках скакать по сцене и прыгать друг на друга. Когда образовалась куча мала, на нее сверху, с чердака, наверное, свалились еще две-три пары свежих, как мандарины, артистов, и тут началась такая свалка, что у меня заломило в висках. Все разом, как хор в "Аиде", опять стали таскать друг друга на руках, коленях, плечах и шеях, гладить, обнимать, тискать и целовать без устали. А отдельные пары так переплелись, что были как отдельные осьминоги, напоминающие то ли Вишну, то ли Кришну, то ли швабру на корабле. Ни один из танцоров не занимался в это время каким-либо другим делом, как это часто бывает в драме, а все как один (как, повторяюсь, хор в "Аиде") сошли от великой любви с ума, то есть пришли в свое естественное состояние. Кончилось все это апофеозом любви такой силы, которой могли бы позавидовать гамадрилы и бабуины, а разобрать в этих морских узлах, где чье тело, не было никакой возможности. Где там была Сапфо, и вообще что это такое, я тоже не разобрался. Видимо, со времен гладиаторских боев в Риме не было на арене столько страстей и кипящей крови, слава местному богу Посейдону, не проливаемой. В это время выключили прожектора, но арена хорошо освещалась глазами зрителей. В воздухе разлился аромат чеснока, пота и мускуса. Любовь готова - как пирожки с пылу, с жару.

Под гром аплодисментов танцоры, блестящие от пота, поправили трусики, присели раз десять с поклонами и упрыгали со сцены, а на их место вышел, прихрамывая, балетмейстер Дормидонт Хочубаб. Началась пресс-конференция. Зрители тоже утирали пот и переводили дыхание. Волшебная сила искусства, похоже, не обошла их стороной, а прошлась как смычок по натянутым струнам организма. Балетмейстер говорил на том особенном языке, на котором говорят одни балетмейстеры. У него даже самые обычные слова казались особенными: па-де-де, па-де-труа и прочие Па-де-кале балета. И когда он произносил их с особой интонацией, казалось, что они так и вытанцовывают все эти па-де-де и па-де-труа в воздухе и в то же время далеки, как Па-де-кале. На вопрос известной телеведущей, какая проблема для него сегодня самая главная, Хочубаб ответил:

- Сегодня, как и всегда, проблема показа полового акта, поскольку сам балет возник из него и вертится вокруг него. Задача чудовищно сложна: преподнести его так, чтобы благодарный зритель видел, что это не физиология, а искусство и полет духа...

- Полет духа без трусов, - уточнил Рассказчик.

Кресла рядом захихикали. Женщина впереди оглянулась. Спереди она состояла из рта, глаз и бюста, а сзади была сплошная спина.

- Здесь возможны два подхода. Мы прорабатываем их сейчас на репетициях будущей премьеры "Дидоны". Сегодня мне, как и Гамлету, надо решить вопрос: быть или не быть. Если акт есть, зрителя надо убедить, что его нет; а если акта нет, его надо сделать "зримым". И там, и тут зритель сопереживает с одинаковой силой, но все-таки хотелось бы остановиться на чем-то одном, так как через месяц начинается учебный год и хотелось бы внести этот новый курс в учебные программы до начала занятий.

- Предлагаю паллиатив, пока не решите эту проблему, - громко сказал Рассказчик.

Он встал и, извинившись за свою бесцеремонность, сказал, что идти надо вслед за Буддой срединным путем, что истина, как всегда, посередине и, как всякое сокровенное место, в одном и том же неизменном месте. (У Рассказчика Будда был уже расхожим местом). Он предложил начинать танец традиционно, чтобы придать особую прелесть и остроту последующему авангарду.

- Ведь мгновенного притяжения не бывает, - сказал он. - Бац, и в дамки? Нет, надо разыграть партию. Надо продлить период ухаживания и лишь потом вступать в естественную связь. Тут можно поиграть с освещением и ударными, чтобы зрителей этот внезапный переход ударил конкретно и покрепче. А после нескольких специфических па переходить от натурального акта к его имитации. Так разрешится извечный спор натурализма и искусственности, причем победит искусство. Танцоры, надеюсь, психологически и физически хорошо подготовлены (у вас ведь трехактные постановки?), это хорошо видно по их выступлениям. Не думаю, что эти переходы вызовут у них эмоциональный стресс и последующий сплав импотенции с фригидностью, - добавил он. - Кстати, выражение: верхи не могут, а низы не хотят, вопреки весьма распространенному заблуждению, означает отнюдь не революционную ситуацию, а именно вот такой сплав, называемый в просторечии "облом". Роман "Обломов" читали? Там отчасти об этом.

По залу прошелестел довольный шумок. Далее Рассказчик стал красиво говорить о том, что в этом случае энергия танца, а точнее - эякуляция танца, неизбежно выплеснет на зрительный зал заряд поистине зевесовой силы и мощи, и зрители будут наслаждаться зрелищем со слезами на глазах. И для полной погруженности в мир танца неплохо было бы заполнить воздух этого зала, атмосферу неземного искусства, ароматом лаванды и шоколада. Лаванда и шоколад будут дополнительными источниками возбуждения чувства прекрасного у зрителей и зрительниц. Что же касается замечательной музыки, декораций и освещения - тут слов нет, все на должной божественной высоте.

- У вас тут флейтами командует сам Аполлон, а в осветителях служит искусству не иначе как бог солнца Гелиос, - закончил свой опус Рассказчик под гром аплодисментов, а на сцену один за другим вылезли и стали раскланиваться потрепанный страстями Аполлон и пузатый Гелиос в шортах, очень похожий на Скарабея.

Балетмейстер не без интереса выслушал эти предложения, а дама с голой спиной и огромным чувственным ртом с первого ряда загадочно посмотрела на Рассказчика и даже покачала ногами, лежащими одна на другой, как два удава. И хищно откусила полплитки шоколада.

- Рыцарь, мне первый раз в жизни страшно, - шепнул мне на ухо Рассказчик, - посмотри на нее.

Даме с первого ряда явно требовалась квалифицированная помощь. Ей было, видимо, дурно от шоколада. Она мутным взглядом (поверх ясной цели) посмотрела на Рассказчика и попросила проводить ее в вестибюль. Рассказчик, как истинный джентльмен, вздохнул и повел даму из зала. Дама, повиснув у него на руке, жарко говорила об индейке в духовке и пироге с тыквой. Ноги у нее были, что там говорить, классные. Вот уж они-то точно могли объять необъятное.

После балета мы, разумеется, ни Рассказчика, ни даму нигде не увидели.

- Повели кота на мыло, - сказал Борода.

- На обмылок, - поправил его Боб. - Бац, и в дамки.

- Он, как джентльмен, обязан оказать даме первую помощь, - сказала Гера. - Заявочку на девочек делать будем?

Мы с Бородой отказались, а Боб махнул рукой:

- У меня нет проблем!

- Понятно, - улыбнулась Гера и стала прощаться с нами. Мы с Бородой решили идти спать в отель.

- А нет ли желания у нашего милого чичероне скрасить одинокому страннику остаток этого прекрасного вечера? - спросил вдруг Боб.

- Вы меня удивляете: я вам предлагала специалисток своего дела. Вы отказались. А теперь предлагаете мне заняться не своим делом. У меня профессия - экскурсовод. И только. Каждый должен заниматься своим делом.

- Это не дело, господи, какая вы! Это не дело. Это, скорее, хобби. Прошвырнемся, пообщаемся. Такой вечер, звезды вон высыпали. Дождя не будет. Тепло. Что еще надо?

- Сеньор, Улан-Батор к вашим услугам, - учтиво сказал Борода. И подставил локоток.

- У меня другая урга, - сказал Боб и взял Геру за руку.

- Вы мне предлагаете прогулку и все? - спросила та, освобождая свою руку от бремени обязательств.

- Конечно же, да!

- Вы меня обижаете. У нас женщину просто на прогулку не приглашают. Для этого есть собачки.

Обескураженный Боб молча смотрел на Геру. Тут нужен был казуист Рассказчик. Гера улыбнулась, взяла Боба под руку и пошла с ним по набережной. Боб держал локоток, как светский щеголь. Мы молча проводили их взглядом и пошли выпить перед сном по баночке пива.

Часа через два вернулся задумчивый Боб, повздыхал, выпил пива и лег спать, но мне слышно было, что он не спит, а бесцельно слоняется по своему номеру. Обломилось, видно, у Боба с Герой. Не на ту напал. Локтями тут не прорвешься. Красивая женщина, что там говорить.

Наш прекрасный чичероне, видимо, проводила с нами курс лицеистов: музеи, театры, вернисажи, дома журналистов, актеров, художников, композиторов и музыкантов, архитекторов и даже строителей и железнодорожников, хотя железных дорог, насколько мы могли заметить, в Галерах не было ни одного километра. От праздничного калейдоскопа безделья и бездельников пухла голова и хотелось чего-нибудь попроще. Борода стал молчалив и задумчив, как подготовленный к сеансу холст, а вечерами грыз репчатый лук, как Буратино. Рассказчик окончательно спутался с длинными ногами, и мы видели его днем только спящим. Он не много терял оттого, что пропускал все наши экскурсии. Боб же, напротив, вел трезвый монашеский образ жизни, каждый вечер провожал Геру до ее дома, целовал в подъезде ручку и в меланхолии возвращался в отель.

- С мусульманством я завязал окончательно, - признался наконец Боб. - Не идеальная модель семьи, да и общества. Я понял, что иногда чувства не хочется делить между многими, а хочется их отдать кому-то одному. Вот только чтобы она этого хотела.

Боб стал вдруг читать газеты.

- В жизни не читал газет! - восклицал он. - Прозрел! Прозре-ел. Сколько интересного пишут! Русской душе не по душе знаете что? Плоть Монпарнаса! Или вот, - Боб зашуршал газетой, - сейчас. Вот: "История правления господина Бургомистра с годами все больше напоминает историю болезни". А?.. Кстати! Насчет Монпарнаса. Давно хотел сказать! - вдруг воскликнул он. - Куда-куда, а в балет мне никак нельзя. Представляете, вокруг одни магнитики, а стрелка - одна. Это ж как она должна вращаться?!

Через пять дней мы отметили возвращение Рассказчика. Его спутница была известная поэтесса города и за эти несколько сумасшедших дней сумела подготовить к печати очередной поэтический сборник "Переплетенья". Рассказчик процитировал мне рефрен из баллады "Плач королевы Анны Австрийской на смерть Джорджа Вилльерса, герцога Бекингэмского":

Вот мы субреткою верной раздеты.

Ложе, как лед. Герцог мой, где ты?

- Рассказчик, передай своей длинноногой королеве привет от меня, - сказал я.

- Передам, - посмотрел на меня недоверчиво Рассказчик.

- Вместе с моим двустишием: "Любимая, покой мне только снится - от кобылиц устала поясница". Что ж ты предал ее, друг?

У Рассказчика дернулась губа, но он сдержал себя:

- Я ее не предавал. Она никогда не была моей!

 

Глава 57.

"Отсек разума" в "Камере находок".

 

Боб стал классным политинформатором.

- Что же это я, дурак, раньше не читал газет?! - то и дело восклицал он.

- Потому что раньше был не дурак, - сказал Борода.

- "По последней переписи населения, - с выражением читал Боб, - среди писателей, журналистов, музыкантов, певцов, актеров, таксистов, художников, политиков - врачей оказалось больше в два с половиной раза, чем в больницах и поликлиниках. Правительство готово принять программу, предусматривающую сворачивание высшего образования преимущественно в сторону медицинского, так как именно медицинское образование дает практически весь спектр должностей и профессий". А вот несколько иной ракурс: "Лучших преподавателей истории, философии, экономики и искусства готовят в Полицейской Академии".

Когда до конца карантина оставалось почти половина срока, Гера отпустила вожжи (может, получила официальное разрешение, а может, на свой страх и риск) и мы забурились вместе с ней в кабаки и притоны, излазили базары и лавки на набережной, побывали на галерах и в трущобах на восточной окраине города, помещичьих латифундиях и первоклассных банях. Домой уже Гера не ходила, ночевала со мной, поскольку знала от меня и о моем контракте с Горенштейном, и об обете, который дали мы трое и который нарушил пока один только Рассказчик.

- Он слишком долго и много теоретизировал. Это его и подвело, - пояснил я причину его глубокого падения.

- Еще учти, что она поэтесса!

- Да. С талантом. "Ложе, как лед..." Это Данте.

Кровать была широкая и позволяла стихи не просто читать, а декламировать, размахивая руками. При желании можно было даже маршировать по этой кровати шеренгой в восемь, а то и в шестнадцать человек (как в случае с Бобом). У Геры были чертовски красивые руки. Мягкие, белые и теплые. Как у Наташи.

Боб по утрам доставал меня расспросами, как она спала.

- Как убитая,- стандартно отвечал я, на что Боб тяжело вздыхал и недоверчиво смотрел на меня.

- Почитай Швейка, Боб. Отвлекись, - советовал злыдень Рассказчик. - В самом конце одной из первых глав.

Нас уже всюду узнавали. Называли "перевальцами", Боба, по его просьбе, "перепильцем". Больше всего мы любили гулять по Набережной Грез и в Парке Профессий. В парке всегда было людно и красочно. Каждый день праздник или карнавал. Всюду валялись разноцветные ленты, счастливые пьяные, смятые стаканчики, бутылки и баночки из-под пива и различных напитков, газеты, плакаты и пустые пакеты с праздничными призывами. Вокруг фонтана, представляющего собой скульптурную группу из мужчины, женщины и Эрота над ними, бегала детвора. Вдоль аллеи стояли скульптурные изображения отдельных частей тела легендарных и заслуженных людей Галер и Древней Греции, а также их богов и героев. Была широко представлена атрибутика: гранитный кулак известного молотобойца, всевидящий глаз-алмаз кормчего Линкея, каменная грудь известной матери-героини, бронзовый фаллос Геракла, на который кто-то надел берет.

На входе в парк на бетонном столбе долго висело объявление: "Продаются титаны, самовары, кофеварки". Как-то смотрим, идут титаны с табличками на шее - "Титаны". Подходят к столбу. Читают объявление. "Титаны не продаются!" - сказали они, повалили столб на землю, а свои таблички перевернули другой стороной. Там было написано: "Извините, продано!"

В углу парка в кустах сирени можно было увидеть скромный памятник поэту Саврасову. Говорят, критик Додонов после смерти поэта Саврасова с горя превратился в голубя и продолжал гадить на памятник поэту.

Возле скамеек стояли урны, похожие на минометы. Их называли "урнами Петра". Когда урна наполнялась мусором определенного объема или веса, она превращалась в "шутиху". Стоило бросить в нее пустую бутылку или окурок, как урна неожиданно с жутким грохотом стреляла и мусор разлетался по всему парку.

После долгих раздумий Борода выдал очередную сентенцию:

- Не с вешалки начинается театр, - сказал Борода. - Начинается он с сивухи. Кх-а! Когда греки в Афинах праздновали Великие Дионисии (в честь своего министра виноделия), они резали козлов, сдирали с них шкуры, напяливали эти шкуры на себя, нажирались козлятины с луком, наливались вином и ночи напролет плясали, тряслись, как в лихорадке, рявкали дифирамбы и пукали. При этом от них несло перегаром, потом и козлиным мускусом. Девушек этот запах буквально валил с ног. А это ж целая трагедия для высоконравственных особ. Так в их греческом страховом полисе и возникла трагедия. А где смешливых было побольше, в греческих хуторах и колхозах, появилась комедия. Эту трактовку я предложил на худсовете Училища, где преподавал мастерство. Отцы города удумали провести месячник древнегреческого театра, и Училищу, как основному постановщику декораций, поручено было дать к этим месячным свою художественную концепцию, вроде прокладок с крылышками. Взбредет же в голову! Я им на совете и объяснил, что в те древнегреческие времена слова "концепция" еще не было, а были хлеб, вино и фантазии на тему, как бы кого трахнуть на лужку или на браном поле - в зависимости от обстоятельств, а посему лейтмотив и должен состоять из этих первоэлементов. И для ясности мелком набросал эти элементы на доске. Еще, помню, сказал, что с похмелья лучше всего горячих щец похлебать - тогда трясти перестает (в президиуме товарищи разные сидели и почти всех их трясло). Так они изволили гневаться и стали учить (меня учить!), как кисть держать. Я спросил тогда, может, вы меня заодно и писать обучите. И как чего держать при этом. Покажите. Ну, тут и началось. А когда мои картины один поляк приобрел, а потом перепродал их в Штаты, у меня и вовсе климакс настал. Климактерические условия способствуют накоплению вредных примесей в организме. Забрали у меня мольберт и дали взамен помятое ведро. И стал я красить стены, плинтуса и крыши в ядовито-радостные тона. Кстати, более счастливых дней я не знал. Свежий воздух, высота! Ни одной заботливой хари и никаких концепций! А как мне нравилось качаться в люльке! Прораба чуть кондрашка не хватил от моих художеств на высоте девятого этажа. Я на краю люльки стою, люлька перекосилась, того и гляди опрокинется, одной рукой я за канат держусь, другой - малюю. И песни пою. Я-то высоты ничуть не боюсь (Орлам ли бояться высоты? - сказал Боб), а вот ему на меня смотреть было страшно. И он мне снизу орет, что уволит меня на хрен, а я сверху плюю на него. Так и общались. И вот как-то надоело мне все до чертиков и намалевал я свои греческие символы на глухой стене мединститута. Крупно намалевал, красок не пожалел, имя свое прославил и загудел, куда - сам не понял. Там, куда загудел, меня, помню, какой-то вражина пытал, помню ли я момент своего появления на свет. Пытает меня, а сам визитку сует, чтобы я, значит, лечился у него. Хренхрейн какой-то. Из Бахрейна. Я ему и ответил: а как же, помню! Рожа твоя, дядя, мне больно знакома. Она мне в тот миг весь божий свет застила. И я эту визитку сжевал и выплюнул. Понятно, сказал дядя, агрессивность оттуда. Оттуда, согласился я, и туда же его отправил. Меня, соответственно, отправили в другую сторону. Через полгода освободился, а в люльку-то, хрен, меня уже и не пускают. Это меня-то не пускать? Вле-ез, влез я в люльку, глянул сверху на все это пресловутое прогрессивное человечество, со всякими ООН и ЮНЕСКО, и тут охватил меня такой сладкий ужас высоты, что я не вытерпел и - полетел! Ах, какой это был полет! Какой полет! Все мои чувства за всю прожитую жизнь разом вдруг спрессовались вот тут возле яблочка. И такой восторг был┘ Не прав Горький: рожденный ползать - летать может! Еще как может!.. Я понимаю, что поддался искушению дьявола, но в полете, ребята, в полете я сказал: лечу к тебе, Господи! Он, конечно, ничего мне не ответил, но по тому, как легко я летел, я понял, что Он меня принял и простил. Можно, конечно, было и не пьянствовать, чтоб не доводить до трагедии, но тогда Дионис превратил бы всякого непьющего в летучую мышь - это такой фонарь, а Штраус не написал бы о ней оперетту.

Мы выслушали Бороду с должным почтением и дружно, но односложно сказали: "Н-да-а┘ Наверное, оттуда┘", а Боб, когда Борода вышел куда-то, высказал предположение, что у Бороды с его Брательником это, наверное, семейная черта. Особенно убеждал в этом Штраус с фонарем "летучая мышь".

- Не знаю, когда у меня едет крыша, я, чтобы не уехать вместе с ней, обычно иду за пивом.

- Выбирай: со стопарем или без, нетопырем, - дружно произнесли мы с Рассказчиком, а Боб крякнул и побежал на угол в гастроном.

- Тебе Хренхрейн из Бахрейна никого не напоминает? - спросил у меня Рассказчик.

После первых "вздрогнули!" Боб развернул газету и со слезами на глазах стал читать нам о последних достижениях науки в области сельского хозяйства. Эта область давно перекрыла границы области и таки достала уже всех ее жителей.

Рассказчик, который для профилактики заглянул в "Авиценна-центр", рассказал, что центр успешно проводит лечение змеиным ядом путем укуса пациентов живыми змеями, а для лечения бронхиальной астмы и ревматических болей применяет кислородные подушки, наполненные ветрами энерготерапевтов.

- Ты смотри, некоего Панурга назначили руководителем управления Галерского округа Государственного надзора за весом граждан (УГО ГНВГ), - прочитал Боб. - А дальше одна политика. Сколько ее! Ты смотри, сколько политиков вокруг! - зашуршал газетой Боб. - Ступить негде. А не удариться ли и мне в политику? Это в туннеле она выглядела несколько идиотически, а здесь могут возникнуть радужные перспективы. Буду лоббировать ваши интересы в конгрессе.

- Идиот! - поморщился, как от лимона, Борода. - Выйди вон на пригорок и ударься лучше в собачье дерьмо!

- Идиоты, идущие в политику, вовсе не идиоты, - поправил его Рассказчик. - Идиотами в Древней Греции называли как раз тех, кто в политику не шел. А насчет собачьего дерьма ты прав: оно лучше.

Под такие новости пришлось еще пару раз бегать на угол. Вечером, умиротворенные принятым, мы сидели в креслах холла и смотрели по телевизору круглый стол "Первый свободный человек Вселенной". Признаться, нас заинтересовала тема. Плохо выбритый телеведущий сообщил о том, что впервые в мировой практике были приняты роды при полете роженицы под куполом парашюта. Затем он представил главного акушера "Авиценна-центра". Тот скоренько познакомил зрителей со своей теорией, согласно которой люди когда-то были птицами и пора, наконец, возвращать их к полету, как естественному состоянию человека.

- Зачатие, роды, жизнь, смерть - все должно происходить на лету в воздухе!

Первенец Вселенной в это время, распеленатый, лежал в центре стола, сучил ножками, глядел на умных взрослых и слушал их важные для всего человечества речи. Разочаровавшись в пустышке, он выплюнул ее и, потужившись, обкакал дядям весь круглый стол.

Вечером мы с Герой отправились на прогулку. Наши азартные друзья не захотели отрываться от преферанса и мы пошли вдвоем. Погода была чудная. Мы молча брели по пустынным улочкам и изредка перебрасывались односложными предложениями. Иногда слова только мешают, как пыльный ветер в лицо. Нам обоим было уютно друг с другом, я чувствовал это. На старом трехэтажном доме, выкрашенном в ядовито-радостный зеленый цвет, красовалась оранжевая вывеска: "Камера находок - не проходите мимо". Мы зашли, раз приглашают. Дверь была двойная - наружная стеклянная, с колокольчиком, и внутренняя бронированная, взятая на электронную защиту. Охранника, однако, не было, а за конторкой стоял сухощавый старичок с пытливым взглядом маленьких и хитрых, как у мышки, глаз. Перед ним лежала раскрытая амбарная книга, исписанная чрезвычайно мелким почерком, а на широкой тумбе, справа от него, стоял "Пентиум" со всеми своими причиндалами. Там же располагался и приличный "Ксерокс".

- Добро пожаловать, господа. Ищем что-нибудь или так?

- Или, - ответил я. Гера тоже кивнула головой и улыбнулась.

- Что ж, я удовлетворю ваше любопытство, - промолвил старичок, глядя одновременно одним глазом на Геру и другим на меня.

Старичок мне напомнил старинного знакомого моей юности, он работал прорабом на стройке и звали его странно: Виорэль. Он был косоглазый, но совершенно не стеснялся этого. "Смерть с косой и я косой", - говорил бывало. Он любил подозвать к себе кого-нибудь из новеньких и, глядя в одну сторону, а рукой показывая в противоположную, отдавал приказание: возьми вон там лопату и отнеси ее вон туда. И когда новичок бестолково тыкался, не видя, где лежит лопата и куда ее нести, Виорэль начинал страшно шуметь и ругаться: "Балда! Ты не туда смотри, куда я смотрю, а туда смотри, куда я показываю!"

Старичок подмигнул мне - мол, знаю, о чем ты подумал. А может быть, он подмигнул не мне, а Гере. А то и самому Виорэлю. Тому самому.

- Нуте-с, - сказал он, - приступим тогда. Желаете осмотреть всю камеру? Она занимает три этажа. Зонтики, перчатки, шляпы, кейсы, лопаты, коробки, сумки и сумочки, самая разнообразная одежда и предметы туалета, триста двадцать тысяч комплектов нижнего женского белья, книжки, даже сберегательные... В принципе, каждый человек кладет жизнь на трудовую книжку и на сберегательную, так ведь? Что там еще? Стремянки, вентиляторы... Словом, много чего. Или вам сразу показать "Отсек разума"? Отсек расположен на семи этажах, как на семи небесах.

- Есть такой отсек?

- Господь дает человеку разум для того, чтобы он мог его потерять. Разум - вещь чрезвычайно скользкая, в руках его не удержишь, как мыло или рыбу. Или тот же язык.

- Вы хотите сказать, что у вас здесь хранится чей-то разум, то есть разум, потерянный кем-то? - удивилась Гера.

- А чему здесь, собственно, удивляться? Чаще всего человек теряет именно разум...

"Разве не честь?" - рассеянно подумал я.

- ...и ему надо же где-то храниться.

- И... И как же... Как же вы его храните? Его приносят вам? Или вы сами находите? - допытывалась Гера.

- Нет, зачем лишние сложности. Он сам приходит сюда, как котенок или щенок. У нас тут филиал Всемирного Центра потерянного разума. ГФ ВЦПР, если коротко.

- Как? - переспросила Гера.

- Гэ-Фэ-Вэ-Цэ-Пэ-эР. Галерский филиал.

- Филиал, - уточнил я. Для самого себя, как путешественника.

- Да. А сам Центр потерянного разума, ВЦПР, находится в Приморском крае на берегу бухты Находка, направо от железнодорожного вокзала порта Находка.

- Он у вас заспиртован? - спросил я.

- Для большинства находок это совершенно излишняя процедура.

- Что же, у вас он по полочкам разложен? Классифицирован? Кем?

- У вас, я так понимаю, время свободное есть? Тогда я вам все подробно покажу и объясню. Минутку, - он заложил костяной нож в книгу, бережно закрыл ее и спрятал в сейф. - Прошу вас.

Мы поднялись на третий этаж, затем по винтовой лестнице долго спускались в подвал здания.

- Там никто не зайдет? - спросила Гера, указывая пальцем вверх.

- Нет. Там заминировано.

Нашим взорам предстало огромное помещение с высокими лепными потолками. Как в старой добротной библиотеке, вдоль стен и посередине стояли стеллажи, между ними широкие и длинные полированные столы. Стульев не было. Лампы дневного света заливали пространство потерянного разума голубоватым холодным светом, отчего мы чувствовали себя как-то зябко, как в операционной. Сверху лилась тихая успокаивающая музыка. Она (музыка) напоминала тихую бухту, где можно спрятаться от волнений открытого моря. Но странно, прячась в ней, обретаешь не успокоение, а новую тревогу. И эту новую тревогу продолжает успокаивать все та же музыка, но успокаивать как-то по-другому, и, успокоив, порождает новое тревожное чувство┘ И так без конца.

- Чья это музыка? - спросил я.

- Чья? - загадочно переспросил старичок.

На стене висел старинный портрет молодого мужчины, не чуждого удовольствий, с ясным выражением округлого лица в обрамлении густых вьющихся волос, открытым чистым лбом, большими насмешливыми глазами, женскими губками и ямочкой на подбородке, не придававшей, однако, его облику решительности. На портрете по-французски было написано: "Ум начинается там, где кончается здравый смысл".

- Гельвеций, - представил старичок мужчину на портрете. - Клод Адриан. Собственноручная надпись. Оригинал. Вернее, оригинал оригинала.

Мне показалось, что Гельвеций холодно улыбнулся.

- Картотеку? Или хотите посмотреть живьем?

- Живьем, если не возражаете.

- Не возражаем. Иначе зачем мы здесь? Говорят, просвещение ума идет в ногу со смягчением нравов. Отталкиваясь от этого тезиса, я могу предположить, что где-то есть Центр (или филиал, как у нас) утерянных нравов. ВЦУН. Но это уже не моя задача. Это, скорее, знают путешественники, - он посмотрел на меня и продолжил: - В самом большом зале хранится разум политиков, военных, журналистов. Он находится вот в этих сосудах, напоминающих посуду "Цептер" и, кстати, таких же экологически чистых и дорогих.

- Что, другие профессии не удостоились чести быть представленными в этом зале?

- Нет. Разум, как известно, дается на всю жизнь, а потерять его можно в одно мгновение. Так вот, тут разум тех людей, которые теряют его на протяжении всей жизни. По крупицам. Теряют безвозвратно, без надежды когда-либо вернуть. Они заранее мирятся с этим, a priori, так сказать. Не в состоянии аффекта, вдохновения или отчаяния, экстаза или смертельной опасности, а заранее зная, что заниматься этим делом, которым они занимаются, и оставаться при здравом разуме - невозможно. Что в конце концов придется чем-то поступиться, и им известно чем - разумом. В этих сосудах разум напоминает клеклую полбу, в этих - пищевую соду, а вот здесь, в этих баках, в виде обогащенного до 90% урана. Если туда подать информацию, в которой много воды, можно превысить критическую массу, и тогда здесь начинается самоподдерживающаяся цепная реакция. СЦР! И все это разносится к чертовой матери, почище Чернобыля! - с удовольствием заявил старичок. - Представляете, весь мир заливается бреднями сумасшедших. Как соловьиными трелями.

- Неужели так много сумасшедших? - спросила Гера.

Старичок снисходительно улыбнулся:

- Могу заверить вас, сударыня, число "в-ум-вошедших" в сотни, тысячи, в миллионы раз меньше числа "с-ума-сшедших". Вон там направо (конкретно) семь этажей занимает разум деградировавших стариков, которые смотрят телевизор, ничего не понимая, следя за движением фигурок, как кошки, и убеждены, что их никто не кормит и все морят голодом. А вон там чуть левее (на дисплее) можно увидеть, как в разуме зарождается жадность: достаточно одного кристалла жадности, и этот кристалл начинает с бешеной скоростью создавать кристаллическую решетку, которая потом заковывает весь разум.

- Скажите, а кто-нибудь приходит сюда в поисках своего утраченного разума?

- Вы не поверите: нет, никто. Очевидно, с утратой разума одни (и их большинство) обретают долгожданный покой, другие - возможность безоглядно заниматься любимым делом, третьи - что называется, балдеть.

- А еще, Гера, на высоком посту ум человеку совсем не к лицу, - добавил я.

- Совершенно верно, - согласился старичок. - "На высоком посту даже посредственный человек весьма редок". Так считает Гельвеций.

Гельвеций опять улыбнулся. Я спиной почувствовал это.

- Неужели не пришел ни один раскаявшийся человек, потерявший на минуту голову, а с ней и разум, и оттолкнувший в запальчивости друга, жену, брата, сына, мать? - спросила Гера.

- Вы знаете, даже те, кто потерял голову весьма натурально, как, например, Томас Мор или Людовик XVI, или те, кто позировал Верещагину для его "Апофеоза войны", - и те не интересовались, что сталось с их разумом.

- Разумеется. Ведь они обрели покой, - заметил я.

Мне показалось, что наша беседа стала походить на литературный вечер у камина при свечах и клавесине в сумасшедшем доме. Уютно, но тревожно. Уютно от контакта с абсолютом и тревожно от осознания его относительности.

- А их разум, между тем, находится здесь в целости и сохранности, вот в этих драгоценных сосудах. Драгоценных - не формой, разумеется, а содержанием. Огонь, так сказать, мерцающий в сосуде. Вот, полюбуйтесь: это - разум Томаса Мора, а здесь - Людовика XVI. А вон там - верещагинских персонажей, из них, думаю, можно будет слепить неплохой апофеоз потерянного разума.

- Они чем-то отличаются? Можно посмотреть?

- Дело в том, что однажды Пандора уже приоткрывала - из чистого любопытства - крышку сосуда, и вы знаете, чем это кончилось.

- Вы хотите сказать, что заключенный в этих сосудах разум может вернуться к людям?

- Мне не хотелось бы разочаровывать этих несчастных.

- А откуда же тогда вы знаете, как выглядит потерянный разум политиков и журналистов?

- Очень просто: его выдерживают какое-то время, а потом поставляют на Хамский целлюлозно-бумажный комбинат, где и делают туалетную бумагу отличного качества.

- Скажите, а вот те, кто, потеряв разум, оболгали праведников, погубили целые народы, сюда тоже не приходили?

- Они иногда темными осенними вечерами скулят под дверьми, но не заходят. На них действует запрет.

- Какой запрет?

- Запрет профессий. Слышали о таком?

- Приходилось.

- Вы, скорее всего, слышали о другом запрете - на профессии. Везде по-разному было. Где-то коммунистов не допускали к работе по определенной профессии, где-то капиталистов, где-то белых, где-то черных, где-то евреев, где-то арабов, где-то женщин, где-то мужчин, где-то детей, где-то стариков. Перечислять можно бесконечно, жизнь ведь многовариантная...

"Да? - подумал я. - Занятная версия".

- Но запрет профессий - это несколько иное. В Галерах с незапамятных времен действует закон, по которому совершенным политиком считается только тот, у которого потеря разума идет в полной пропорции с его карьерой (эквидистантно, так сказать), и вершин власти может достичь лишь тот политик, кто к этой вершине подходит, как говорится, с головой, о которой можно с гордостью заявить, что она "tabula rasa", "чистая доска". Подходит, не уронив своего достоинства┘

"Пустой башке легче катиться с вершины лобного места, - подумал я. - С громом".

- Только в этом случае он сможет не посрамить свое имя на столь высоком поприще и прославить Отечество. Одно условие ставится ему: запрещено возвращаться к прошлому, нельзя оглядываться назад, как Орфею, а скорее даже, семейству Лота. В прошлом есть что-то сакральное. Вот этот запрет и распространяется на политиков, военных и журналистов. Некоторые из них, уже отойдя от дел, раскаиваются в своих поступках, деяниях и преступлениях и хотят вернуться к прежним своим радостным дням, но стоит им зайти сюда, как разум, который находится здесь на сохранении, мгновенно будет уничтожен.

- Там что, заряд?

- Зачем же? Происходит элементарная аннигиляция.

- Выходит, в известном смысле они обделены: не могут прийти на могилку, как все нормальные люди.

- Как нормальные - да, не могут. А где вы видели политиков или журналистов - нормальных людей? Военные, кстати, еще изредка встречаются, но это военные не по призванию, а скорее, по необходимости. А вот политики и журналисты вырастают исключительно на черном поле призвания, из семян злаков, злачных семян, пораженных спорыньей. Политики по необходимости (не перевелись и такие, но их не так уж много) плохо кончают: трибунами и эшафотом. Запомните! - старичок строго посмотрел на меня.

- Вы хотите сказать, что нормальных людей среди политиков вообще нет? - удивилась Гера, а я подумал, почему бы и нет.

- Я позволю себе прикоснуться к великой тени: нормальный человек и политик две вещи несовместные.

- Скажите, а где у вас хранится разум мудрецов? - спросила Гера.

- Такого не держим, - неожиданно сухо ответил старичок. - Чрезвычайно скоропортящийся продукт. Капризный и мелочный. И нуждается в постоянном уходе за ним. Мудрецы главным образом хранятся в Центре. Если нам увеличат штаты, тогда подумаем. И потом, как правило, мудрецом может стать лишь тот, кто еще не потерял разум, а уж коли стал мудрецом, то, как правило, и не потеряет его. Хотя всякое случается. Вот, например, Свифт, Акутагава. Их разум в следующем зале, вон на той полочке. Свифт много лет с ужасом ожидал конца, начиная с головы. И дождался. А чуть дальше - Эмануэль Сведенборг.

- Здесь? - я с благоговением смотрел на три серебристых сосуда, заключавших в себе золото человеческого ума. - А рядом с ними кто?

- Это? Гоголь.

- Да вы что? У вас же квинтэссенция разума человечества!

- Да, как магнитный полюс. Вроде и есть, а подойдешь ближе - нет. У нас и Ван Гог имеется. И Врубель. На следующей полке. И Гаршин. Вот он. И Леонид Андреев. И сын его, Даниил. Пожалуйста. И Август Стриндберг. И Петр Яковлевич Чаадаев. Тут особый случай. И Эдмон Ростан. И Бодлер. И Репин. И Эдгар Аллан По. Смотрите какой. И Марсель Пруст. И Флобер. Вас это удивляет? И Верлен. И Хемингуэй. И Фрэнсис Скотт Фицджеральд. Последние трое лежат рядом. И Нострадамус - у него особый сосуд, форму которого он предсказал в одном из своих катренов. Вот безумец Ликург.

- И вы говорите, что не держите разум мудрецов! Да вам позавидует любой музей мира!

- Может быть. Музеи - они ведь и возникли из зависти. Увы, ни с одним музеем мира мы не поддерживаем связь. Неразумно это. И потом, с чего это вы взяли, что они - мудрецы? Мудрецы неизвестны миру.

- Да, тут запросто и самому потерять разум, - сказала Гера. - Не боитесь?

- Мне уже терять нечего. Мой разум, кстати, между Ван Гогом и Нострадамусом. Вон там. Он стал снисходителен ко мне, мой разум. А раньше не мог терпеть всю эту мою плотскую оболочку и рвался, рвался из нее. Дорвался. Лежит в горшке. Мудрец. Как я без него? Прекрасно! А вот здесь разум старика ипохондрика Байрона. Он разжигал свою ипохондрию поэмами, а заливал ее содовой водой, по пятнадцати бутылок за ночь. Но этого количества, видимо, для СЦР не хватило. Тем самым он, наверное, предохранил себя от разжижения мозгов.

Мне снова показалось, что я нахожусь в сумасшедшем доме, и внимание мое рассеялось.

И он отверг всю мудрость мудрецов и погубил весь разум неразумных...

- Вы не слушаете меня? - спросил старичок. - Напрасно. Голоса и речи, произнесенные в доме печали, не затрагивают ваш ум и сердце, а здесь - другое дело: вы сочувствуете, сопереживаете, понимаете. Я же вижу по вашей реакции. Это настоящий разум, не китайский или турецкий ширпотреб. Однако, благодарю вас за внимание. На этом разрешите небольшую экскурсию завершить. Вон там, кстати, в уголке - Достоевский Федор Михайлович, рядом с Александром Сергеевичем. Нет, не с Грибоедовым. С Пушкиным. Как только он подумал: "Не дай мне бог сойти с ума..." - так сразу и определил свою судьбу. С чего бы он, спрашивается, стал так настойчиво, день за днем, искать себе преждевременную смерть? И вообще, должен сказать вам, если что и несовместно, так это разум и слава. Ведь что такое слава - это то, что ты отобрал у других, и рано или поздно тебе придется за это ответить.

- Ну, а чей разум хранится здесь под ╧ 1? - спросила Гера. - Я хочу сказать, чей разум попал сюда первым?

- Как чей? Разумеется, Прометея. Он ведь открыл эру разума. У человека до него был только раздвоенный мозг, а Прометей вложил туда расщепленный разум. Вот человек и рвется между разумом и воображением. Кстати, материю человек смог расщепить именно таким вот расщепленным разумом... Да вот, возьмите хоть гениального двоедума Гофмана. Вот в этом, наполовину золотом, наполовину серебряном, горшке. Его хронический дуализм, кстати, не самая тяжелая форма болезни. Самая тяжелая и чаще других встречаемая болезнь - хроническое убожество. А вообще-то сохранить разум может только безумный, то есть человек без души.

- Что-то я не вижу здесь представительниц прекрасного пола, - сказала Гера. - Несколько странно и обидно.

- Вы, мадам, прямо как мисс Марпл или Сомерсет Моэм, во всем хотите, обличая мужчин, уличить женщин. Разум - он мужского рода. А любовь - женского. И там разум только помеха.

- Я так полагаю, - сказал я, - что в этом случае где-то должен быть еще и Всемирный Центр потерянной любви (ВЦПЛ)? Хотя бы как отделение ВЦУН?

- Я восхищен! Конечно же, да! Есть, есть такой центр, и тоже в России (Россия - вообще центр черт знает чего!). И находится он в зарослях кустарникового дуба на юге Амурско-Зейского плато, ближе к Селемдже...

- Благодарим вас, - сказала Гера. - Чем мы обязаны вам? Какая плата здесь за показ? И в чем, в баксах?

- Бросьте. Разум оценить невозможно, тем более в долларах. Его нельзя увидеть. Разум можно понять только разумом. Если в саду разума распустились цветы, туда залетают, как пчелы, слова, мысли, образы со всего света. Но если сад мертв, его не посещает никто, он никому не нужен. Если вы что-то поняли, это и будет мне плата. Как улучите время, заходите. Кое-что покажу.

- Благодарим вас. Непременно заглянем еще. Посетители вас не балуют?

- А кому нужен разум, даже утерянный? От ума, прав Саша, только горе. Да еще рога на лысине. Разве можно, находясь в здравом уме, заниматься такими пустяками, как безумные страсти?

- А как же тогда понимать слова Цицерона о том, что умный человек никогда не бывает простым гражданином, но всегда настоящим государственным мужем?

- Здесь хранится и его колбочка.

- Скажите напоследок, а утерянный разум миллионов - он что, тоже где-то здесь?

- Согласно "Перечню", он вылеживается здесь десять лет и, если не востребуется (а как вы знаете теперь, он не востребуется), прессуется и отправляется на переработку. Из него готовят дрожжи, муку и пищевые добавки.

- Кому? Животным?

- Зачем же? Животным - животное. А человеческий разум - для повышения в человеке уровня человечности. В основном идет в детские учреждения.

- А если этот разум был испорчен, с гнильцой, дьявольский был разум?

- Это не беспокойтесь. Система стерилизации разума была разработана еще немцами во время второй мировой войны. Уникальная технология.

- Вы хотите сказать, что и сегодня существует что-то вроде Бухенвальда и там обрабатывают и перерабатывают человеческий разум?

- Бухенвальда не существует. А Блоксберг как был, так и остался. Там же, на Гарце. Да вы сами можете убедиться в этом. Возьмите с собой шариков, флажков и посетите те места, скажем, в ночь святой Вальпургии, накануне Первомая, и все увидите воочию. Разнузданно, конечно, но интересно. Кстати, если вас интересует разум музейных сторожей и смотрителей, - старичок тронул меня за плечо, - он на той полке.

Я вспомнил вдруг Гулливера. Его путешествия, пожалуй, были все-таки путем разума к самому себе. Не для того же Сократ вернул разум с неба на землю, чтобы он навсегда исчез с земли? Потерявшие разум уже не обретут мудрости.

Когда мы с Герой возвращались к себе, она спросила задумчиво:

- Кто сказал, что Винсент Ван Гог был сумасшедшим? Это вокруг него все были сумасшедшие.

- Спроси об этом лучше Бороду, - сказал я. - Отрезал себе мочку уха острой, как его взгляд, бритвой и - что, этого оказалось достаточно, чтобы его счесть умалишенным? Во время бритья, глядя на себя в зеркало, наверное, многие были близки к тому, чтобы полоснуть себя бритвой по глазам и не видеть больше ничего. Ван Гог, видимо, устал от слов, устал от звуков и не хотел больше ничего слышать, рука дернулась чисто рефлексивно, полилась кровь, и сразу же погасли, исчезли навязчивые слова и звуки, и организм зажил только собой и только своей болью. И вообще, кто сказал, что в человеке частица божественного разума? Скорее это античастица.

 

Глава 58.

Черные бабочки тьмы.

 

Свою историю Галеры вели от Атлантиды. Двенадцать тысяч лет назад бог-громовержец бросил на золотые весы два жребия смерти: один - топографическую карту Атлантиды, другой - дипломный проект Посейдона "Галеры". Жребий Атлантиды тут же резко опустился вниз, словно притянутый черным магнетизмом Аида, а жребий Галер взмыл вверх, как пушинка. И тут начались катаклизмы: таяли ледники, обрушивались астероиды, сотрясалась и разламывалась земля, в пучину вод погружались материки, а из бездны морской к небесам вздымались скалы. В один день и бедственную ночь в пучину вод погрузилась и Атлантида. А с морского дна на другом конце земли поднялась мокрая суша, которая быстро просохла и приняла современный вид. Немного погодя тут и возникло первое поселение, равного которому еще не знал тот мир. Именно тогда, по легендам и мифам, сюда добрались потомки атлантов и основали этот самый древний и вечно вольный город Галеры, который поначалу назывался Кроманьон. Иерихон и Чатал-Гююк были основаны уже потом, много веков спустя, а от Мемфиса, который вдвое моложе Галер, остались одни развалины да пальмовые рощи, в которых сейчас пасутся барашки. Любимыми и наиболее часто употребляемыми словами граждан Галер во все времена были атланты, титаны, боги, герои и вулканы.

Вулканическая деятельность в Галерах не прекращалась ни на минуту, но носила подспудный характер и наружу прорывалась не так часто. Глухой подземный ропот и легкое, как бы в ознобе, содрогание земли нет-нет, да и ощущалось. Земля жила своей жизнью. И ей было мало дела до людских дел, если, конечно, они не перехлестывались. В этом нам пришлось вскоре убедиться самим.

Как-то утром, когда Гера еще не оделась и не навела свой утренний марафет, я сидел у окна и рассеянно глядел на озеро, к которому уже так привык, что даже не мыслил себе проснуться, глянуть в окно и не увидеть его или увидеть что-нибудь другое (хм, а что же хуже?). Водный простор успокаивал и возбуждал одновременно. Он как бы мял меня в своих мягких лапах, как сырник или котлету, перед тем как бросить на золотую сковородку дня, а я покорно и благодарно ждал этого, прислушиваясь к собственным текучим ощущениям и расплывчатым образам.

В полутора-двух километрах от берега на воде появилось белое пятно, оно стало расползаться в стороны, потом середину его прорвал огромный бурун, еще один, еще... Вода забурлила, закипела, как в кастрюле. Видимо, велись какие-то подводные работы. Там вчера маячила плавучая буровая вышка. Впрочем, нет, вышка была немного в стороне от бурунов. Вода продолжала ровно кипеть.

Гера попросила меня застегнуть ей бусы. Я стал соединять у нее на шее два крохотных крючочка и у меня сладко заныло сердце. Ее волосы щекотали мне нос. Я не вытерпел и чихнул. Гера засмеялась. Почти соединенные крючочки распались. Я снова терпеливо стал соединять их. Эта процедура занимала каждый день не менее десяти минут, но она нам обоим доставляла явное удовольствие. Теперь у меня нестерпимо зачесалось ухо. И я вынужден был опять прервать свою скрупулезную работу. Наконец крючочки соединились.

- Может, их разогнуть немного? - спросил я.

- А зачем? - улыбнулась Гера.

- Действительно, зачем? - улыбнулся я.

Бурлящее пятно между тем выросло в размерах и уже захватило буровую вышку.

- Бурлит? - спросила Гера.

Она подвела губы, глаза. Женщина, как часы, нуждается в ежедневной подводке. Только тогда у нее не пропадет ни одной минуты.

- А что, уже бурлило?

- Да было как-то.

Буруны стали расти, вышка закачалась на них. Мы вышли на набережную и сели на скамейку, поджидая наших друзей.

- Что-то пить хочется, - сказала Гера.- Сегодня с утра начинает жарить. Тебе жарко, наверное?

Я пожал плечами. Вышка качалась с еще большей амплитудой. Через несколько минут вода в месте бурунов тихо тронулась с места и стала закручиваться, все быстрее и быстрее, пока не образовался мощный водоворот в виде огромной воронки. По красивой кривой с изящным поклоном скользнула буровая вышка и бесшумно исчезла в глотке водоворота. Мы молчали. Молчали и подошедшие Боб, Борода и Рассказчик. Воронка как бы застыла и маслянисто поблескивала, но в ней иногда закручивались и исчезали какие-то предметы, в том числе и лодчонка с беззвучно орущими рыбаками.

- Ужас какой, - произнесла наконец Гера. - Что это?

- Харибда, - сказал верный себе Рассказчик.

За четверть часа, что мы провели в созерцании воронки, ничего нового в ней не добавилось, и мы пошли завтракать. В вечерних новостях в разделе "Погода" кратко сообщили о появившихся бурунах. О буровой вышке и рыбацкой лодке ничего не сказали. Спал я беспокойно и, просыпаясь, видел, что Гера тоже не спит. В окне плавала огромным белым шаром луна. И засасывала все мои мысли. Как Харибда.

- Полнолуние, - сказал я.

- Да, время семейных свиданий.

Я посмотрел на нее. Ее лицо белело, как луна, и было такое же загадочное и манящее.

- Ты же знаешь, я не могу.

- Да мало ли что я знаю, - сказала Гера. - Я вот точно знаю, что ты мне уже один раз долдонил, как семиклассница: не могу, не могу. Однако смог.

- Когда это? - вырвалось у меня.

- Да было дело. Забыл, что ли? Немудрено. Это было в тот вечер, когда вы объявились в Галерах. Ты что, действительно не помнишь? Я уж думала, притворяешься. Напились вы тогда в ресторане, как свиньи. Боба девицы подхватили, Борода с Рассказчиком, обнявшись, шли по синусоиде, так что здание тряслось, а ты со стула встать не мог. Ерзал, как муха на липучке. Я тогда случайно оказалась в ресторане, задержалась после работы. И чем ты понравился мне? Железяками, наверное. Ну, думаю, железный мужик. Первый раз такого встречаю. Ты так сосредоточенно поднимал себя, что я чуть со смеху не лопнула. Думаю, надо помочь бедняге, не встать ему с этим грузом прошлого со стула. До кровати тебя кое-как доволокла. Раздела и все такое...

- Что "все такое"? - похолодел я.

- Да все. Все, что может быть в таких случаях, и так, и эдак. О чем не надо жалеть. И о чем не обязательно помнить. Ты, кстати, с этим прекрасно справился. Все было железно. Ни черта не помнишь! Ведь не узнал же, когда через несколько дней меня представили вам. Ох, и злилась я на тебя! Я к нему с вопросами, улыбка во весь рот, а он на меня, как баран на новые ворота, смотрит и мычит.

Хорошенькое дельце! Мне было не до шуток. Во-первых, неужели я так надрался, что ничего не помню? Не зловещие же, в конце концов, провалы в памяти имени Степы Лиходеева? Я без напряжения могу восстановить тот вечер чуть ли не по минутам. Не отрицаю, двоилось изображение, временами даже троилось, как в триптихе, но совсем не исчезало, не было этого! Да шутит она! Я посмотрел на Геру. В глазах ее, обращенных к окну, помещалось по одной луне, и она глянула на меня, как кошка, так что у меня внутри все оборвалось. И мне почему-то пришла мысль, что кошки только сначала дико орут и катаются по полу, а дела свои делают бесшумно и яростно... Я невольно вздрогнул. А во-вторых, стал усиленно думать я, во-вторых, что мне теперь делать со своим контрактом? Ведь я, нарушив его, не просто лишился заработка, я отрезал себе навсегда обратный путь домой. Где он теперь, мой дом, кто я теперь, как не вечный жид, не Эней с Анхизом? А в-третьих, и это на сегодня главное, что же теперь делать? В затылок будто кто-то вогнал лопату и меня затошнило от боли.

- Гера, у тебя есть какая-нибудь таблетка? От головы.

- От головы ничего не поможет. Так же, как и от сердца, - сказала она. - Дай-ка сюда свою голову. Клади мне на живот. Не бойся, не съем.

Она положила ладони мне на затылок, потерла за ушами, помассировала - и боль ушла, чувствовалась лишь теплая тяжесть ладоней. В животе у нее что-то пискнуло. Гера засмеялась:

- Это пищит мое сдавленное желание.

Я просунул руки под простыню и положил их Гере на вздрогнувший живот. Уши мои, я чувствовал это, горели. И весь я горел, как в огне. И снова я ничего не помнил, а утром Гера опять сказала, что все было хорошо. Слова ее повергли меня в смятение, я был уверен, что на этот раз у нас с ней точно ничего не было. Хоть пломбу в другой раз ставь, усмехнулся я. Или пояс верности. Впрочем, это не укрощает, а только распаляет страсть.

Когда я сел на постели, свесив ноги и недоумевая, куда же подевались мои доспехи, я машинально посмотрел в окно, увидел воронку и вспомнил все вчерашние события, и почувствовал смутное беспокойство. В воронке что-то темнело, острым углом поднимаясь вверх, как острие канцелярской кнопки.

- Смотри, - сказала Гера, - оно движется, - она обняла меня и я сразу же успокоился. Я вспомнил, как она обнимала меня тогда, в первую нашу ночь. Точно так же, как и во вторую. У ласки нет эпитетов. И, холодея, вспомнил какие-то предыдущие ночи. Я закрыл глаза, но воспоминания не обрели от этого ясности.

Оно, острие, в самом деле двигалось, на глазах увеличиваясь в размерах и поднимаясь все выше и выше. Было похоже на камень или обломок скалы. Рассказчик, когда увидит, наверняка назовет его краеугольным камнем мироздания. Будет ли только он созидающим камнем?

- Что-то мне это не очень нравится, - сказала Гера. - Как-то тревожно. Растет и растет. И будет расти без конца.

- В природе ничего не бывает без конца. Вырастет. Окаменеет. Потом разрушится или прольется чем-нибудь. И снова станет маленьким.

- Ах ты какой, - погрозила мне пальчиком Гера. - Не помнит он ничего!..

Вечером, когда мы утомленные вернулись с садовых участков старых знакомых Геры, мы увидели, что на месте острия выросла приличная остроконечная скала. Она продолжала расти и ночью, так как утром занимала уже половину окна. Это была даже не скала, а настоящая гора в несколько сот метров диаметром.

- Кончит расти, поедем на нее загорать, - сказала Гера, прыгая на меня и валя обратно в постель. - Она такая же теплая, как ты. Ты куда это? А утренняя молитва? Клади-ка руки сюда...

Через два дня сформировался остров в его окончательных очертаниях. На него никто не рисковал высадиться, так как чувствовалось, что еще что-то произойдет. Еще через три дня невидимые гигантские руки стали мять остров, как пластилин, вылепив из него то ли подкову, то ли постоянный магнит, полюсами направленный в сторону Дворца. Средства массовой информации по-прежнему не придавали этому странному явлению никакого значения. Видимо, в нем не было ничего экстраординарного. Посередине острова был хорошо виден кратер неопределенной глубины, диаметром никак не меньше километра. Плоский срез острова проходил где-то на высоте Дворца, а из кратера ровно в шесть часов вечера вырвался на высоту телевизионной башни первый столб пара и пепла. Подул сильный ветер, пригнул упругий столб к воде и понес его на Дворец. Пошел черный теплый снег. Отдельные снежинки были громадные, как бабочки, и такие же живые. Все попрятались по домам. По стеклам ползли черные бабочки, шевеля крылышками и заглядывая к нам в номер. Они шуршали и липли к стеклам, оставляя все меньше и меньше пространства для обзора.

- Мне страшно, - сказала Гера, поджав под себя ноги. - Мне очень страшно. Смотри, они уже облепили все окно. Они сейчас выдавят стекла, ворвутся к нам, облепят нас, - Гера передернулась. - Они такие мерзкие, липкие и теплые. Это Бог наказывает нас.

Глухо заурчало где-то ниже дворцового подвала, ниже озерного дна, зазвенели висюльки в люстре, с противным скрипом отворилась дверца шкафа, с тумбочки съехала книжка и, зацепив ключи, упала вместе с ними на пол, произведя такой грохот, что казалось, рухнула скала в ущелье. Гера прижалась ко мне. Видимо, нервы ее были напряжены до предела.

- Сейчас треснет окно, - в ужасе прошептала Гера. - Занавесь его покрывалом.

Я прикрепил покрывало к багету. В окне была сплошная чернота. Она лежала мертвым слоем, не шевелясь, не вспархивая крылышками, только молча и злобно давила на стекло. Что там творилось на улице - трудно было даже представить. Тишина наступила мертвая. Молчал город. Молчал Дворец. Молчали подземные и небесные силы. Молчали мы. Все будто прислушивалось к неслышным кошачьим шагам невидимой черной опасности.

- Как там наши ребята? - сказала Гера.

- Позвать?

- Не надо. Это Бог наказывает нас, - эта мысль не оставляла ее. - Нет, не человечество, не Галеры. Что ему человечество? Что ему Галеры? Что нам они? Он наказывает нас. Нас с тобой. Меня и тебя. За наши грехи, за наши и ничьи больше. Обними меня. Я столько пережила из-за тебя...

Я смотрел ей в глаза. В них больше не было лун, в них была ласка, для которой, как я сказал, нет эпитетов.

- Бог не наказывает, - сказал я. - Бог не препятствует нам наказывать самих себя.

В это время по булыжнику мостовой проскакали лошади. Они, должно быть, вырвались из загона в цирке, что был за углом, и бешено неслись, скорее всего, навстречу своей погибели. Судя по доносившимся звукам, пепла на мостовой было мало. Может быть, его сдул ветер.

- Лошади понесли, - задумчиво сказала Гера, оставаясь в плену своих невеселых мыслей.

Я попытался развлечь ее и стал говорить, что "лошади понесли" - не совсем то, что "понесли носилки" или "понесли дань", совсем не то, что "понесли чушь", а скорее всего, то же, что и "понесли девушки".

- Не неси околесицу, - улыбнулась Гера. - Дурачок. Ты становишься похож на Рассказчика.

- Ничего удивительного, - возразил я. - Мы уже столько времени с ним вместе. Уже и на брудершафт пили. Раз сто.

- Ну что ты вскочил? Сядь. Посиди рядом. Я успокаиваюсь рядом с тобой. Это самый лучший вид близости, когда успокаиваешься. Господи! Как, оказывается, все просто.

- При этом виде близости никому ничего не должен.

- Ты боишься кому-то задолжать?

- Да, я боюсь не успеть вовремя вернуть долги.

- Ты дурачок в квадрате. В кубе. В энной степени дурачок, вот ты кто. Любовь не берет в долг, не возвращает долги. Ей ничего не надо. У нее все есть. Ты думаешь, мне что-то нужно от тебя? Да кроме тебя, ни грамма другого. Вот ты много читал... Ты ведь много читал?

- Я все больше думал. Даже когда читал, я думал, что читаю. А сам уставлюсь в открытую страницу и думаю о чем-то своем, о чем нигде не будет написано и чего я никогда не прочитаю.

Гера помолчала. Взяла меня за руку и спросила:

- Ты что, не узнаешь меня, Дима?

Мне показалось, я слышал уже этот голос, много раз слышал. Неужели, это Наташа? А может, Фаина? Соника? Или та, как ее?.. Я прошептал чье-то имя.

- Не узнал, - устало сказала Гера. - Жаль. Я столько времени шла за тобой следом. Ничего, главное я тебя нашла.

Сквозь щели в окне стали проникать черные хлопья и песок. За стеклом непрерывно шелестело и шуршало. В окна бились, слетаясь к свету, черные бабочки преисподней. Это Ворона, почему-то подумал я, это она. Мгла и больше ничего...

Гера обняла меня и сказала:

- Не мучь меня, отец Сергий. Не мучь себя. Иди же ко мне, ну... Сколько можно томить себя... Вот сюда...

Чудеса да и только - опять куда-то делись мои доспехи. Где женщины, там и чудеса.

И я готов уже был войти в нее, и раствориться в ней, и найти себе забвение, а ей дать утешение, как вдруг нестерпимая боль пронзила мое поганое нутро, точно кто вогнал мне в брюхо копье, и я сполз с кровати, скорчился на полу и потерял чувства. И обрел забвение.

 

Глава 59.

Изъятие.

 

Какое-то время я был во тьме. Я это знал, будто кто-то шептал мне об этом. Потом начались проблески сознания. Они заполнялись вспышками света, в которых нельзя было различить ни единого образа. Невнятными голосами, не похожими на человеческие. Каким-то слабым и тонким свистом... Потом я почувствовал себя как бы находящимся под водой, куда почти не проникает воздух, а доходит лишь рассеянный желтоватый свет и глухие уже человеческие голоса. И в то же время я чувствовал, что весь горю. И этот жар была не в состоянии загасить вся толща воды, колеблющаяся и мерцающая надо мной. Во мне то взрывалась и пульсировала дикая боль, то проваливалась куда-то внутрь; и снова меня поглощала тьма.

Как бы из воздуха и снега слепилось белое-белое лицо Геры. Оно, как луна по небосводу, проплыло по радужной оболочке моих глаз. Заколыхалось, погружаясь за горизонт яви. Всплыло, снова поднялось над горизонтом, но уже было перекошено. И стало вдруг таять, темнеть и прорастать какими-то колючками пустыни. И вот появились один за другим три массивных подбородка в синей щетине. Красные, жадные до всего губы. Круглое зеркало лысины и мясистый нос в прожилках. Черные пучки бровей и выпуклые, как у рака, глаза, в которых весь мир отражался в виде слова "мое". И мне тут же подобострастный голос уважительно прошептал прямо в ухо: "Поклонитесь, это граф, сэр Горенштейн". Разумеется, я не поклонился. Лежачие на поклон не способны. Их потому и не бьют.

Горенштейн тотчас обиделся и стал терять мясистость и прожорливое свое благодушие. И осталось жуткое костлявое создание с седыми космами, которое, взвыв, закрутилось штопором, обдало меня выхлопными газами и унеслось за горизонт. А надо мной беззвучно захлопнулась черная крышка, похожая на визитную карточку, как южная звездная ночь...

Очнулся я от внутреннего толчка. Меня вышвырнули из забытья, как из обыкновенного сна, пронзительные мысли о том, что я чего-то не сделал, что-то не успел. Но эти мысли тут же стерлись из памяти, а я, обессиленный и безразличный ко всему, не открыв еще глаз, понял, что нахожусь в постели. Тут же я услышал всхлипывания, шепот: "Господи! Господи!" - почувствовал на лице своем влагу и попытался рукой стереть ее, так как она попала мне в глаза.

На мою руку легла рука Геры, я узнал ее. Я открыл глаза. И увидел Геру.

- Ты жив, - прошептала она. - Господи! Он жив.

Я открыл рот, чтобы спросить, что со мной, но только просипел, как водопроводный кран, лишенный воды, и закашлялся.

- Тихо, тихо... Все хорошо. Господи! Благодарю тебя! Он жив.

Я попытался приподнять голову, но она не слушалась меня. На моем лице были Герины слезы. Гера умыла меня слезами. Их было, видимо, столько пролито, что они стали пресными. Глаза ее были красные и опухшие, лицо осунувшееся и смертельно усталое, а весь ее облик говорил о крайней степени морального и физического переутомления. Она гладила меня по голове. В другой руке Гера что-то сжимала. Я прикоснулся к ней, но она выдернула руку.

- Осторожно, граната! Куда ее положить? Это кольцо дурацкое┘ Забыла, что с ним делать.

- Зачем это? - произнес я первые свои слова.

- Я охраняла тебя.

- Что, война? - не удивился я.

- Хуже. Тебя собирались похоронить.

Этому я тоже не удивился.

- Что тут еще произошло? - спросил я.

- Не знаю. Больше ничего не знаю. Ничего.

- Покажи мне ее. Дай. Вот. Все в порядке. Положи куда-нибудь.

Когда Гера снова села около меня и взяла за руку, я вспомнил ее белое лицо, нежную кожу живота и ног, адских бабочек на стекле...

- Что случилось со мной? Меня ранило? Куда? Сюда?

- Ничего с тобой не случилось. Ты просто умер. А сейчас воскрес.

- Я серьезно.

- Да куда уж серьезней┘ Пить хочешь? Я принесу.

Гера подошла к двери, наклонила голову, прислушалась к чему-то, вздохнула и пошла за водой.

- Идиоты! Не догадались воду перекрыть, - сама себе сказала Гера. - Три дня назад, помнишь, весь город завалило черными хлопьями. Перед этим мы с тобой перекусили в порту. Я взяла курицу, а ты рыбу. Тебе подали какое-то редкое блюдо, я на салфетке даже название записала. Сейчас достану из сумочки┘ Нет, куда-то запропастилась. Какое-то двойное название: омуль или килька, не помню точно, тире - "тетрадиксан". Я запомнила - стиральный порошок есть такой: "Диксан". Я тогда сразу почувствовала: что-то не то. И название какое-то дурацкое, и официант так странно смотрел на тебя... А потом из-за занавески на нас кто-то пялился, потом за нами следом шли. Я тебе тогда ничего не сказала. Ты бы связался с ними, а зачем? Карантина несколько дней осталось, зачем тебе лишние проблемы? А видишь, как оказалось. Это тебя, наверное, от той рыбы скрутило.

Я вспомнил, что тоже заметил за нами хвост, но не придал ему значения. В конце концов, это же не мой хвост. А вот рыбка - тут Гера права: не сама килька с омулем, а стиральный порошок. Он-то и стирает в порошок. Только не "тетрадиксан", а "тетрадоксин". Скушаешь его - и ага. Кома. Мнимая смерть. Почти по Мольеру. Сердце стоит. Дыхания нет. Рефлексов никаких. Душа улетает. Похороны. Через некоторое время труп выкапывают. Несколько магических пассов - и труп живой. Почти по Толстому. Только без души. Зомби, словом. Делает то, что прикажут, как почти все люди. Но кому это было надо? И зачем? Нет, ребята, шалите! Не на того напали. Вам не остановить меня... Ничего этого я Гере не сказал.

- Может, и от рыбы, - согласился я.

- От рыбы, от рыбы. И вот ты умер. Что было со мной - не передать. Я снова тебя потеряла. Во второй раз. Да какой там второй! Я снова тебя потеряла, после того, как нашла тебя здесь, в этом Богом забытом месте. Ночь прошла, как тень. Утром врач констатировал естественную кончину от отравления смертельной дозой яда. Полиция сразу же заявила, что это несчастный случай. Что я свободна. Что тебя надо вскрыть и похоронить, как иностранца, не успевшего стать гражданином Галер. То есть без причитающихся и заслуженных тобою почестей. И вот тут я сказала: "Нет. Надо по христианским обычаям три дня подождать, или вы не христиане?" Они замялись, но активно возражать не стали. "Хорошо, - сказали они, - пусть лежит три дня невскрытым, в покойницкой". И я снова сказала: "Нет!" - "Ну уж об этом мы тебя спрашивать не будем", - сказали они. И пошли за теми, кто должен был тебя унести. Я не помню, как выскочила из номера. Бросилась к твоим друзьям. Туда-сюда - нет никого. Оказывается, их еще рано утром мобилизовали на расчистку набережной от хлопьев. Наврали, что ты занемог, решил отлежаться в номере, а я, мол, ухаживаю за тобой. И я приняла тогда единственно правильное решение: достать гранату и никого к тебе не пускать. Вот только где ее взять? Пробовала купить. Как на шальную смотрели, чуть не арестовали. Да и не знаю я, у кого их покупают, как-то обходилась без этого┘ И тогда я отдалась дворцовому стражнику. Поверишь? В каком-то мерзком закутке. Стоя. Как последняя сука!.. Взяла у него гранату. Он еще заигрывать вздумал со мной: гранату то протянет, то уберет┘ Но отдал все-таки. Я тут же едва не взорвала ее. Да опомнилась и бросилась сюда. Эти - в халатах, с засученными рукавами - были уже здесь. Перетаскивали тебя на носилки. Я что-то там сорвала с гранаты и так заорала, что потом удивлялась самой себе: "Во-о-о-н!!!" Халаты в рассыпную. Я закрыла дверь. Подвинула шкаф. Неудобно, в руке граната зажата. Чуть ослабишь, знаю, рванет. Ты - без движения. "Господи, - думаю, - да помоги же ты мне выстоять! Дай силы и терпения". Тут и послы объявились за дверью. "Так мол и так, - говорят, - вы нарушаете общественный порядок. Покойнику место не в отеле, а в другом месте, будьте благоразумны". Я им ничего. "Мы вас отпустим. Ступайте себе с миром". Я молчу. "Вы представляете угрозу соседям". - "Какую, к черту, угрозу? - думаю я. - Не больше же, чем угроза землетрясения". - "Вы наносите отелю моральный и материальный ущерб. От нас уже разъезжаются постояльцы". Ну что я им скажу на это? Пусть разъезжаются. Это их личное дело. А мое личное дело: никому не отдать тебя. Потом стали кричать, что уволят меня с работы, пошлют на галеры, прикуют к скамье... Стали бить в дверь прикладами и сапогами, выламывать ее. Я их припугнула, что взорву гранату. Затихли. Может, конечно, они поступили бы круче, но все три дня валил черный снег, все свободные служащие всех департаментов были брошены на расчистку города, и им, понятно, было не до нас. С нами было и так все ясно. Прошлой ночью какой-то подонок предлагал другому подонку подстрелить меня. Я уж думала: конец. Но тот, второй, сказал, что стрелять нельзя, взорвется граната. Я не спала три дня. Сначала не хотела, а потом не могла, боялась, что ворвутся сюда, да и что с гранатой делать - не знала...

- Ее можно было перевязать чем-нибудь.

- Не сообразила. Я молилась и плакала, плакала и молилась. Какое там соображать!

- Ты хоть что-нибудь ела?

- Не хотела.

Я приподнялся и сел на кровати, прислонившись к спинке. Слабость во всех членах и пустота в голове были, как после долгой изнурительной болезни. Но в меня уже стало проникать потихоньку, капля за каплей, блаженное ощущение покоя и радостное осознание того факта, что я жив, что я спасен, что спасла меня Гера и что она тоже тут, рядом, во веки веков┘

В дверь постучали. Громко и строго.

- Откройте! - властно прозвучало в полицейский матюгальник.

- Началось, - вздохнула Гера. - Где там граната?

- Открой, - сказал я. - Давай помогу отодвинуть шкаф.

Я встал. Влез в свои железяки. Почувствовал, как силы возвращаются ко мне. Мы налегли на деревянную махину. С трудом сдвинули ее в сторону. Как ее осилила Гера одна?

В дверь вошел мундир в погонах и произнес:

- Именем закона!

В одном только месте я встречал настоящее имя закона: тарабарский король. И вот с этим именем, вслед за мундиром, в номер вошли развинченной походкой семь джинсовых молодчиков с оружием в руках и пять черноволосых мордоворотов в трусах и боксерских перчатках. И встали вдоль стены, поигрывая железками и кулаками. Глаза возбужденно горели, зубы влажно белели, желваки катались, груди вздымались. Оперетта, да и только! Где ты, Саня Баландин?

- Разрешите представить: наша великолепная семерка и Рокко с братьями. Сейчас они вас будут брать. Приготовьте вещички. Предупреждаю вас: по конституционному праву вы можете защищаться, но вам это зачтется в суде. Так, револьверчики мне, базуку тоже, перчаточки можете оставить, свинчатки нет? Смотрите! - обратился он к молодчикам и мордоворотам. - Обвиняемый, кажется, намерен оказать сопротивленьице? Что ж, так и запишем в протокольчике: оказал сопротивление. Активное? - спросил он меня. - Активное. По электротехнике помню. А вы пойдете как свидетель, - обратился он к Гере.

- Никуда я не пойду, - возразила Гера. - Оставьте меня в покое.

- Не пойдете - поведут. Вот, распишитесь. В этой графе. "Изъятие". Из номера изъят гражданин такой-то. Что? Ну, как знаете... Приступайте, - и, зевнув, мундир распахнул себе грудь, почесал шею и уселся поудобнее в кресло.

- Как брать? - обратился старший из семерки. Кажется, Крис. - По-рыцарски или скопом, по-нашему?

- Вы что, тоже рыцари? Вот не знал. По-вашему давайте. Вы же только по-вашему и умеете, чего спрашивать? Нечего кота за хвост тянуть. Скопите. Времени уже вон сколько.

Мундир спохватился, поднял вверх указательный палец правой руки, вскочил с кресла, взял с тумбочки гранату, стащил с нее резинку, которую я надел, приоткрыл форточку и выкинул. На улице рвануло. Где-то зазвенели стекла. Залаяла собака.

- Хорошо рвануло, - сказал мундир. - Не беспокойтесь. Там сейчас все равно никого нет. Можно, - разрешил он, опять угнездившись в кресле.

Но ему через мгновение пришлось оттуда выпасть, так как началась такая свалка, что потом бригада строителей месяц приводила в порядок этот номер и два соседних, а починить мундир уже не было никакой возможности.

 

Глава 60.

Приговор Верховного суда. Обжалованию не подлежит.

 

Очнулся я на суде, на скамье подсудимых, чем немало порадовал присутствующих официальных лиц, а присутствовали в зале суда только они одни. Видимо, им уже наскучило ждать. Здесь, как я понял, были: прокурор, адвокат, судья с помощниками и присяжные заседатели. Все как полагается, чтобы осудить человека по закону. Разумеется, были стражи порядка. За моей спиной и по бокам. На руках у меня были надеты наручники. Ни Геры, ни друзей, ни журналистов в зале не было. Да и зал-то не был похож на зал судебных заседаний, а больше походил на курилку с деревянными скамейками и плевательницей посередине. Плевательницей, скорей всего, буду я. Помещение было самое обычное, и тем не менее, зал был устлан плитами отчаяния и страха, на стенах мохрились и серели обои уныния, а по углам жались котята раскаяния и мольбы. Судью явно мучила отрыжка. Он морщился и пил маленькими глотками воду из стакана. Камень в желчном пузыре судьи - это камень на шее подсудимого. Да и вообще любой приговор суда - свидетельство бессилия суда, но свидетельство силы правосудия.

- Это военный трибунал? - спросил я.

Судья мой вопрос оставил без внимания и провозгласил:

- Коллегия Верховного суда начинает свое очередное заседание. Сегодня состав суда и присяжных заседателей прежний, а именно: коллектив ордена Посейдона ЖЭУ-1. Прокурор - вахтер Зубатов. Адвокат - его дедушка Зубатов. Судья - начальник ЖЭУ Гржимайло - это я. Его, то есть мои, помощники - его, то есть мои, заместители Анчуткин и Писсаро. Ну, далее идут присяжные... с известными всем именами... перечислять их за дефицитом времени не буду┘ - Гржимайло поднес список к глазам, - слесаря, дворники, уборщицы и наконец паспортистка Палеолог. Нам высочайше поручено сегодня осудить этого досточтимого Рыцаря к... Сколько там ему причитается? - наклонился он к секретарю.

- От пяти до семи, ваше сиятельство. Строгого.

- Хорошо. Итак, чтобы не тянуть резину (у всех у нас семьи), вы обвиняетесь... Встаньте, когда к вам обращаются! Помогите ему. Вы обвиняетесь в несанкционированном заболевании во время карантина и в срыве в результате этого клинической картины карантинной службы страны. И, как не выдержавший срока карантина, приговариваетесь к очередному сроку - к семи годам строгого режима отбывания наказания на галерах. После мореходной школы вы будете посажены на нижний ряд галеры "Бисмарк" и прикованы к скамье цепями. Подождите, не садитесь. Это не окончательный приговор. Теперь учтем поправки. Да, чуть не забыл. Власовна, в тридцать третьем трубу заварили?

- Ацетилена нет. Стали манжет накладывать, а труба возьми и выпади. Ну, они трубу взяли, оттащили в каптерку резьбу нарезать. Там у них, правда, лерки и метчики давно все потаскали. Да и леркодержатели. Не знаю, получится чего... А тут - с этого, семнадцатого, пятый подъезд, третий этаж - опять их заливает. Когда уж их зальет совсем? Надоели. А где я им сварку возьму? Где слесарей? Что, с тридцать третьего забирать, а им, значит, отдавать?..

- Нет, это ты правильно, Власовна. Правильно, что отшила их. Они еще потерпят. Заливает - это еще не потоп. Я к начальнику управления уже сколько раз обращался: дайте мне еще парочку-троечку слесарей!

Присяжные заметно оживились.

- Да! Что там! Конечно! Три новых старых дома по сто тридцать квартир дали, а слесаря ни одного!

- Ладно, кончай базар! Пить надо меньше! А то с утра на рогах!

- Обижаешь, начальник! - заволновались присяжные.

- Вас обидишь! Ладно, поздно уже. Вас что, дома не ждут? - с нарочитой иронией риторически спросил председатель. - На чем мы там остановились? Семь лет, что ли?

- Так точно, ваше сиятельство, - подтвердил секретарь. - Семь лет. Строгого. Остались поправки.

- Поправки, хм... Все, все будет хорошо. Значит, пошло на поправку┘ А! Поправки. Ясно. Что там в протоколе изъятия? Оказал активное сопротивление. Сколько человек его изымало? Двенадцать? И что, все на лечении? Все-все? - судья посмотрел на секретаря, на меня, снова на секретаря и задумался. - Что, и Крис? И Сальваторе? В реанимации? Н-да-а... Не часто такое встретишь.

- Прецедент, - подсказал адвокат Зубатов, дедушка прокурора Зубатова.

- Что? Не часто, не часто. Что ж, по месяцу на брата. И мой голос, как председательский, идет за два. Получается... Семь да пять - двенадцать. Двенадцать на два - двадцать четыре. Двадцать четыре на двенадцать - два. Семь минус два - пять. Итак, с поправками, - торжественно провозгласил он (пафос), - вы осуждаетесь на пять лет строгого режима на галере "Бисмарк". Теперь можете сесть. Власовна, совсем забыл! Завтра придут из второго ЖЭУ сварочник забирать. Там у них целый дом рухнул. Перекрытия. Так ты, того, кладовку закрой, а ключ, скажи, у Семена. А Семен - болен. Нет, лучше в отгуле. Уехал, уехал к черту на рыбалку. На три дня. А там запил. Сейчас в горячке. Пусть в следующий понедельник приходят. А лучше в среду. Позвонят.

- А у меня бланки кончаются. Предупреждаю, - заявила паспортистка.

- Помню, помню, - отмахнулся от нее председатель.

- А с этим что делать-то? - спросил старший конвоя.

- Это вам виднее, что с ним делать. Мы свое дело сделали. Теперь приступайте вы. Что надо, то и делайте.

- В Мореходку, что ли, вести? - потоптался старший, глядя на председателя.

- Господи! - вздохнул тот. - Кто бы мне еще заплатил за сверхурочные и за консультации? Юристам лафа. Сказал два слова - извольте денежку заплатить, да еще по телику кажут. Ну, конечно же, в Мореходку. Не на галеру же. Думать надо! У тебя на шее что, голова или жопа? Вот и думай ею. Сначала человека обучить надо, а уж потом и грести его. Или - им?..

- Ваше сиятельство! - обратился вдруг к председателю секретарь. - А обет?!

- О, черт! - председатель стукнул себя по лбу. - Вечно ты, Власовна, не вовремя с производственными вопросами лезешь! Что тебе, времени на работе не хватает? Подсудимый!

- Осужденный, - подсказал секретарь. - Уже осужденный, ваше сиятельство.

- Осужденный. Какой вид обета вы выбираете по своему добровольному почину? Предлагается на выбор. Воздержание от зелья - раз. Ну, там, от водки, самогона, пива, махорки, марихуаны и прочего. Воздержание от женщин - два. Понятно от чего. А! Вы это уже прошли. Помню, помню. Так, воздержание от чревоугодия - три. Впрочем, какое чревоугодие? Червям угодия. А! Стихи получились! Чревоугодие - червям угодия!..

- Записал, - сказал секретарь.

- Какое там чревоугодие, капустка да болтушка? Так, это тоже пропускаем... И это, как его?..

- Обет молчания, - прошептал секретарь.

- Да, совершенно верно: воздержание от обета молчания - четыре.

Я поднял кверху большой палец, а потом, загнув большой, разжал четыре остальных и кивнул.

- Хорошо. С этим обетом вы можете выйти досрочно. Если, конечно, не нарушите его. Раз в три года бывает амнистия для "великих молчальников". Звание "великий молчальник" присваивается после восемнадцати месяцев молчания. Последняя амнистия была в прошлом году весной. Поздравляю вас. И с сим разрешите откланяться. Записали? - спросил он у секретаря.

Секретарь, приподняв зад со стула, судорожно кивнул головой, дописывая последнее слово. Слышно было, как он прошептал судье:

- Мочи нет - от пива!

 

Глава 61.

Обет молчания.

 

Высокий суд удалился на заслуженный отдых, а меня отвели в Мореходку, которая была в соседнем здании, и там передали с рук на руки, сняли с меня наручники, и я расписался в "Книге прихода и ухода абитуриентов" в графе "Приход" и поставил дату. Судя по датам прихода и расхода всех моих предшественников, в учебке обучались полгода. Полгода сносной жизни - небольшой, но приятный, должно быть, отрезок моей грядущей жизни. Не знаю, прав Суворов или не прав, но учиться всегда легче, даже если учишься для боя. Меня оставили одного ждать разводящего. Хм, так и убежать можно. Никого. Ну, порядки! Вот только куда бежать? Интересно, разрешены ли свидания? Как там Гера? А что с моими спутниками? Может, и их замели под каким-нибудь благовидным предлогом? Глядишь, еще и за партами вместе посидим. Как же связаться с Герой? Так, Рыцарь, главное не лотошить. Нервишки стали ни к черту. Надо сесть. Сесть и настроить себя на спокойствие. Я представил себе прозрачный сосуд с чистой водой. Это я. Я спокоен. Я уравновешен. Внутри меня весы с двумя чашками, они медленно уравновесились, клювик к клювику. Все хорошо. Теперь можно идти в мир. И там служить матросом хоть сто лет, как "северный старец" норвежец Дракенберг.

Из мира ко мне шагнул шкаф. А при нем пять тумб. Голова - тумба, руки - две тумбы, ноги - две. Был такой хоккеист - Свен, кажется, Тумба. Вот пять таких хоккеистов торчали в разные стороны из шкафа. Я невольно встал со стула. Вот оно, истинное почитание природного явления. Не раздумывая, взял и встал, только что не поклонился. Да, это не Горенштейн, с этим медведем не потягаешься. И пиджачишко железный не поможет. Явление подошло ко мне и, расставив нижние тумбы, а верхними подперев бока, уставилось на меня своими драконьими глазами. Трудно в них было смотреть и выдержать взгляд. Но я и не смотрел ему в глаза. Я, не моргая, смотрел ему чуть выше переносицы, между бровей, туда, где у его далекого предка Полифема был третий глаз, а Стратон утверждал, что там находится душа, и спокойно и доброжелательно желал ему всего самого доброго, что только было в моем арсенале доброты. И шкаф смутился, кашлянул, буркнул: "Привет, что ли..." - и похлопал меня по плечу. Взял постановление суда, ознакомился с ним, удовлетворенно кивнул головой и махнул рукой, мол, пошли со мной.

Он занимал практически весь проход. Вылинявшая под мышками гимнастерка в нескольких местах разошлась по швам, а сапоги были сзади разрезаны, так как не налезали на икры. В длинном коридоре никого не было. Видимо, все сидели по классам или были на практических занятиях. В конце коридора на подоконнике сидели двое учащихся. Они привалились к оконным проемам и спали. Похоже, они были под кайфом. Шкаф подошел к ним, сгреб обоих за шиворот, приподнял в воздух, стукнул лбами и, разведя руки в стороны, разжал пальцы. Учащиеся со стонами и проклятиями расползлись по коридору.

- Твоя койка. Заправлять так. Тумбочка. Кружка. Туалетные принадлежности. Электрическая бритва. Полка для книг. Книги возьмешь в библиотеке. У нас ничего не пропадает. Так что не прячь. При проверках все равно, что спрятано - изымается.

Я чуть не произнес: "И составляется протокол изъятия?" - но вовремя удержался, вспомнив о данном обете. Это не так уж и плохо - лишний раз промолчать. Все равно слова ничего не решают. От них только возрастает энтропия и ближе конец света. Шкаф, не замечая моих колебаний, продолжил:

- Слева от тебя тоже новенький. И тоже на "Бисмарк" в нижний ряд. Так что с ним подружись. Дежурства по графику. График на стене. "Губы" нет. Поэтому нет и самоволок. Если что, я разбираюсь сам. Вполне квалифицированно. Не жалуются. Свидания раз в месяц. По предварительной записи. Завтра дашь мне список на шесть свиданий. Женщина должна быть первой и последней в списке. Женщиной начинается, женщиной заканчивается. Если женщины нет или ты не хочешь ее видеть, напротив единицы и шестерки поставишь ноль. Все. Ты форму не снимаешь?

Я покачал головой. Шкаф скептически оглядел мое помятое при изъятии обмундирование, в пятнах старой грязи и свежего пепла.

- Форма к понедельнику должна быть приведена в порядок. А сейчас можешь до утра спать. Тебя не тронут. Я позабочусь. Звать меня будешь: Чиф. Три буквы. Не Чифирь, а Чиф. А то был один шутник┘ Пока.

Он ушел, а я растянулся на койке и тут же уснул, и уже в последний миг, перед тем как окончательно забыться во сне, у меня мелькнула мысль, что я уже несколько дней ничего не ел и есть не хочу... И еще что-то укололо, как иглой, но что - не осознал.

Разбудил меня звонок. В казарме началась обычная утренняя суета. Но что бросилось сразу в глаза - здесь не было дембелей, здесь все были равны, как равны нули. Достаточно на всю эту ораву нулей иметь одну единицу - шкаф. Экономно и разумно. И проще - не надо будет решать проблему выживания. Я вспомнил, что должен составить список. На тумбочке лежал листок бумаги и карандаш.

- На нем напиши, - сказал тот, что был слева. - Однако, спать ты мастак.

Справа койка была не занята. Но свято место пусто не бывает. Я написал: "1 - Гера, 2 - Рассказчик, 3 - Гера, 4 - Боб, 5 - Борода, 6 - Гера". Листок оставил на тумбочке и придавил его на всякий случай карандашом. После утреннего туалета и обычного, даже приятного для подобного места, завтрака мы все отправились на расчистку города от пепла.

Пока собирались, я бродил под аркой, где пепла было заметно меньше, чем на открытых площадках, и рассеянно глядел под ноги, как всегда делал осенью, в задумчивости прогуливаясь по шуршащим осенним листьям. Нога подцепила какую-то книгу, я подобрал истрепанный, весь в пепле, учебник истории Галер.

"Все жители нашего славного полиса, - с трудом прочитал я на перепачканной пеплом странице, - во все времена были статны и высоки, наделены приятнейшей внешностью, и в их обращении друг с другом было всегда столько благородства и непринужденности, что присуще только лицам высокого происхождения, постоянно вращающимся в не менее высоком свете. Великолепная осанка и упругость, легкая походка и подвижность стана, прекрасные черты лица, соединенные с натуральной веселостью, создают пленительный образ гражданина Галер, который не спутаешь ни с кем в мире┘"

К сожалению, меня отвлекли от первоисточника и повели на дело. Но долго еще вертелись в голове две фразы, которые я запомнил: "Геродот, а позднее Диодор, Страбон и Плутарх считали Галеры прародиной всех племен и народов, населяющих сегодня Землю. Это был город самой чистоты, добрых нравов и самых красивых людей на свете". А вокруг этих двух благоуханных фраз, как пчела, кружила моя мысль: кто же тогда совершал все злодеяния в этом городе чистоты?

Город являл собой весьма печальное зрелище. Черный пепел завалил все. Люди, как черви, копошились в нем, разгребали, развозили, разносили по разным местам. Брали в одном месте и несли или везли в другое. Как всякий египетский труд, он казался сначала бессмысленным, но когда трудящиеся истлеют, он начнет наполняться смыслом. Были задействованы все машины и механизмы, как общественные, так и личные, все граждане - свободные и каторжане, труженики и трутни-учетчики, мужчины и женщины, старики и дети. Работала армия, работали полиция и охрана. Работали некоторые депутаты и члены правительства. И все были помазаны одним цветом - черным. И все были на какой-то миг равны. Спрашивается, почему в минуты всеобщей опасности и всеобщего страха все равны? Неужели для того, чтобы людям жить в золотом веке всеобщей справедливости, надо постоянно пребывать в состоянии перманентной опасности и непрекращающегося страха? Опасности, исходящей не от человека, а от природы? Страха, рождаемого в человеке, но существующего вне его? Видимо, поле опасности пронизывает своими невидимыми линиями страха Вселенную, и там, где эти линии по какой-то причине ослабевают, там для поддержания равновесия опасность начинает исходить от тех, кто пребывает в этих линиях постоянно, от самих людей.

Подъехала бортовая машина. Мы стали набрасывать в нее пепел, подняв тучу пыли. Нагруженную машину прикрыли брезентом, перевязали, и она укатила. Я в первый раз огляделся по сторонам. Чумазые курсанты Мореходки никак не походили на тружеников моря, больше напоминали чертей, работников ада. Где-то тут наверняка работают и Гера, и Рассказчик, и Борода с Бобом.

Берега новоявленного острова стали ниже, остров на несколько метров погрузился в воду, остался виден кратер с едва возвышающейся над водой кромкой. Когда высокая волна переливалась за кромку, вверх поднимался пар. Лишь бы не было землетрясения┘

Вечером Чиф популярно объяснил, что общественно-полезные работы (ОПР) по расчистке города от пепла во время обучения не входят, так как курс обучения составляет 1500 часов теоретических занятий и 250 часов практики непосредственно на галере. Продолжительность занятий - 5 академических пар ежедневно; по воскресеньям, когда гребцы с галер отдыхают, мы меняем ручки на весла и лишний раз подтверждаем тезис, что лучший отдых это перемена вида деятельности. В общий срок отсидки ОПР, правда, засчитываются.

- Хоть какой-то прок из вас, помимо дерьма, выйдет. Хоть чему-то обучитесь. Сейчас вас брось в море без карт, без компаса - пойдете ко дну, как котята, а на берег попадете - и он не спасет. Ничего, грамотешки наберетесь в этих стенах, на галере попотеете, мозоли пару раз полопаются, завяжетесь раз десять в узел и научитесь разгонять галеру в три ряда до десяти узлов. Вас тогда ни египтяне, ни финикийцы, ни греки с римлянами, ни японцы не смогут догнать. Вас тут двести рыл необстрелянных. Через месяц отберу сто семьдесят в основную команду галеры. А кто отсеется, будут гальюны с сапогами чистить. Ну, а диплом им выдадим свободный, без распределения. Ха-ха-ха! Моим заместителем назначаю... - он прошелся вдоль шеренги, вглядываясь в лица курсантов своим драконьим взглядом.

Я опять пропустил его взгляд мимо, спокойно и доброжелательно смотрел в его третий глаз.

- Назначаю его. Шаг вперед! - приказал он мне. - Кругом! Обращаться к нему: "Ваше благородие". Ясно? Разговорчики! С идиотскими вопросами к нему не лезть: он молчальник. Ясно? Встать в строй! Музыканты есть? Композиторы? Ударники из похоронного оркестра? Флейтисты? Выйти из строя.

Вышли двое. Скрипач и универсал из джаза. Чиф назначил универсала авлетом, ответственным за ритм гребли - он должен был задавать такт на барабане или на флейте и не сбиваться, как минимум, в течение десяти-двенадцати часов, а скрипача назначил его помощником и сменщиком.

- Аранжировщиком, - пошутил Чиф. - Лоцмана подберем через пару месяцев. Тут нужен особый талант и особое чутье. Если такого среди вас не найдется, возьмем со стороны, кандидатуры есть. А кормчего я беру вольнонаемного, - сказал он мне. - Ошивается тут один Джон Сильвер в порту. Глаза, как у орла. Видит все насквозь. Линкей звать. Может, знаешь?

Я кивнул головой и поднял большой палец вверх.

В помещение зашел дежурный, спросил разрешения доложить и доложил о том, что некто Голубев опять бился в припадке эпилепсии.

- Привести ко мне!

Дежурный привел светловолосого мужчину, конституция которого не была приспособлена к несению тяжелой службы и весь он был выкрашен в светло-серый цвет эгоизма.

- Та-ак, - посмотрел на него Чиф. - Значит, опять припадок? Покажи язык. Раздевайся.

Голубев показал язык, не спеша разделся.

- Где ушибы? - спросил Чиф.

- Какие?

- От падения. От падения тела на пол, на предметы материального мира. Ясно выражаюсь?

- Ясно. Просто все падения происходили удачно.

- Удачно? Хм, - Чиф незаметным движением сбил Голубева с ног. Тот отшатнулся к стене, гулко стукнулся о нее затылком и упал на пол. - Встать, - лениво сказал Чиф. - Покажи язык. Прикусил? Что ж ты так неудачно упал? Извини, друг. Дело в том, что у эпилептика все падения неудачные, ни одно не обходится без травмы, ушиба, прокусанного языка, перелома, выбитых зубов, глаз и прочих ужасов. Видишь, ты упал сейчас, и сразу же и ушиб появился, и язык с губою разбиты, и зуб шатается. Ай-яй-яй! У тебя, милок, не эпилепсия, у тебя истерия. Поверь бывшему гарнизонному врачу. В карцер! А потом пропишем лечение. Расходись!

После отбоя Чиф задержал меня в кабинете, подошел к столу и неожиданно бросил мне тяжеленную табуретку. Порадовался за меня, что я ухитрился поймать ее, предложил присесть и выслушать его на сон грядущий. Без долгих вступлений он объяснил мне, что я, оказывается, приговорен к работе в особо вредных условиях. С первого дня гребли у меня пойдет год за два, то есть мне, с учетом шести месяцев Мореходки, останется тянуть всего-то два года с хвостиком. А поскольку испытательный срок по молчанию из-за вредности тоже скашивается в два раза, то меня через девять месяцев повысят до великого молчальника, а там останется только ждать амнистию.

- Главное, постарайся за это время не родить, - пошутил он. Но поглядел на меня испытующе. Я и глазом не моргнул, проглотил, как не относящееся ко мне. - А амнистия не девушка, - продолжил он, - манежить не будет, так как астрологи предсказывают большие природные и социальные потрясения. А перед катаклизмами принято приносить жертвы и проводить амнистии. Лишь бы эти два мероприятия не совпали во времени, - опять пошутил он.

Я улыбнулся. Чиф остался доволен моим чувством юмора.

- Люблю таких собеседников. Не болтунов, - сказал он на прощание.

"Рассказчика бы тебе, - подумал я. - Где он теперь? Где Гера? Лишь бы она не сорвалась. Удержалась. Она так устала со мной".

Через несколько дней в Мореходку просочились слухи о том, что в пробах воздуха, вырывающегося из жерла вулкана, обнаружили присутствие золота. Золото было найдено и в пепле, правда, в микроскопических количествах. По самым скромным подсчетам, ежедневно "на воздух" выбрасывалось около полутора-двух тонн золота. В городе образовалась золотая лихорадка и все стали судорожно искать всевозможные ловушки и сети. Бесперспективное занятие! Пока соображали, извержение окончилось, усеяв окрестности Галер на сотни верст десятками тонн мельчайшей фракции золота. Чиф сказал по этому поводу:

- Услышу еще раз от кого-нибудь о золоте, изотру в золотой порошок и брошу в гальюн.

И Мореходка благоразумно замолкла.

 

Глава 62.

Название которой утеряно.

 

Галера шла вдоль берега.

Кормчий махнул рукой барабанщику, тот несколько раз от души ударил по барабану. Затем кормчий приказал всем построиться на борту. Прикованных к лавкам расковали. Мы с наслаждением потирали руки и гладили ноги, сгибались и прогибались. Какое-то время кормчий холодно глядел на нас, а потом гаркнул, без усилия заглушив все звуки моря и люда:

- Внимание! Высаживаемся здесь, вот в этом местечке Пирей. Выше Афин. Ровно на сутки! Внимание! Всем. Повторяю, всем! Все должны неукоснительно соблюдать следующее. Первое. Сейчас утро. Видите, где солнце? Завтра, когда мы все выстроимся здесь, оно должно быть на том же самом месте, ни секундой выше. Второе. В Афины не ходить! На берегу есть все: вино, мясо, оливки, женщины, песок, чтоб полежать. Всем хватит! Еще и останется, ха-ха. Третье. Если кто-нибудь спросит у вас о чем-либо, избави вас бог (любой, хоть Зевс), избави вас бог сказать ему хоть слово! Особенно женщине! Тут же увидят, что вы чужеземец, и без лишней болтовни прирежут, как пирата, либо заберут в рабство, давить виноград или пасти коз. Вот ему хорошо, - кормчий ткнул в меня пальцем. - И четвертое. Если кто вздумает убежать, смотри третье. Уверяю, подумать есть о чем. Средний возраст рабов здесь - 27 лет. Есть кто старше? Почти все. Вот и отлично. Пошли! Рыцарь, задержись на минутку. Заданьице для тебя, - кормчий пытливо глядел на меня, - от графа Горенштейна. По контрактику. Напоминать не надо? Так вот, тут можешь получить оплату, в качестве аванса. В тугриках, ха-ха. Сейчас, как все разойдутся по притонам, тебе надо будет пройти вон той тропкой на центральную площадь Афин. Не беспокойся, тебя не увидят и с тобой не заговорят. Кроме того, кому надо заговорить. Валяй, приятель!

 

Бог лени, одурев от жары, задержался на площади. У него порвался ремень на правой сандалии. На площади были одни только камни и не было ни одной тени. "Какое унылое место! - подумал бог лени. - И кто тут только живет? Зачем я отпустил колесницу? Плетись теперь пешком".

Впрочем, площадь была не абсолютно пустынна. Были еще четверо возле белой каменной стены: горящие в светоносных лучах осел, две собаки и лысый бродяга. Казалось, бродяга только что вышел из бани - красный, босой и в простыни. В бороде его могла спрятаться мышь, а лоб блестел, как медный щит.

На раскаленных камнях площади можно было жарить мясо, но у бродяги подошвы были, видно, тоже из камня. Он неторопливо пересекал площадь. И по всему его облику было видно, что ему нравится и жара, и площадь, и раскаленные каменные плиты, и осел с собаками, и, главное, он сам себе. Бог лени питал слабость к таким бродягам. Он их вполне справедливо считал своими детьми. Бродяга бормотал что-то себе под нос. А может быть, напевал.

Подойдя ближе, бродяга молча уставился на меня. На широко поставленных узких глазах его почти не было ресниц и оттого взгляд был какой-то странный, будто он одновременно глядел на меня и мимо меня. На руке у него была татуировка - не татуировка, написано одно слово: женское имя Ксантиппа. Неужели это Сократ?

- Чужеземец, - сказал он. - Как ты думаешь, бог лени есть? - и, не ожидая от меня ответа, продолжил: - Это должен быть верховный бог. Почему-то о нем все умалчивают. Лень, наверное, даже говорить о нем. Во всяком случае, люди больше остальных богов поклоняются именно ему. Даже больше, чем Дионисию. Почему бы это?

Глаза бродяги пытливо разглядывали меня. В его лице я вдруг обнаружил ту неуловимую усмешку над всем сущим, которую заметил у музейного Сторожа.

- Бога лени нет, - сказал я, сбросив с себя груз обета молчания.- Есть богиня. Прекрасная. Прекрасней Афродиты. Жаль, спросили не у меня, а у Париса.

- Пойдем выпьем. Сократ, - представился бродяга. - Выпьем за него или за нее - все равно! Сегодня мне с утра все кажется, что он (или она) находится где-то рядом.

- Ахилл, - представился я и подумал, а почему бы и нет? - Это твой осел? Я такого же видел где-то в горах. Да-да, в поселке геологов. Подрос. Сколько лет-то прошло┘

Сократ похлопал широкой ладонью по моим рыцарским доспехам.

- Ты смотри, холодный и пыль не оседает. Не жарко? Орихалк? Орихалк - что же еще, я его таким и представлял себе. Зачем лысому ослу еще один осел? Ахилл, говоришь? Воскрес, значит. Я был уверен, что ты не в Аиде и не во втором круге Ада, а на Блаженных Островах, со своими, как их там всех┘ - он стал бранчливо перечислять женские имена: - Еленой, Ифигенией-Орсилохией, Медеей, Поликсеной, Пиррой┘

- Я там один.

- Я так и думал! - воскликнул он. - Значит, женщин там нет? Видно, неправильно мнение всех тех, кто думает, будто смерть это зло.

- Кстати, Пирра - это я сам, "Рыжий". А почернел я от пороха и угара прожитых лет.

Бог лени, повозившись с ремнем, оторвал его, снял с ног обе сандалии и, чертыхаясь, пошел к сапожнику Гефесту. "Как они терпят?" - подумал он о многотерпеливых людях, шагая по раскаленным камням городской площади попеременно то на пятках, то на цыпочках. Смешно наблюдать за подпрыгивающим, как на сковородке, богом. Правда, его никто не видел. Площадь была пустынна, если не считать осла, сбежавшего из поселка геологов, да двух бездомных собак, которым лучше жара, чем холод.

- Метробий! Подай нам с Ахиллом хлеба и вина. Да не того, вчерашнего. Подавай завтрашнее.

Метробий тупо смотрел на Сократа, не понимая, какого именно вина хочет этот выживший из ума пьяница.

- Что смотришь на меня? Подай того вина, которое я спрошу у тебя и завтра, если захочет бог.

- А почем мне знать, какое вино ты спросишь у меня завтра, Сократ?

- Почем - кому как не тебе и знать. Тебе никогда не разбогатеть, Метробий. Ты должен безошибочно угадывать желания своих посетителей, как собака угадывает того, кто ее угостит костью, а кто пинком.

"С тобой разбогатеешь!" - подумал Метробий, угодливо улыбаясь. О, сколько злобы в угодливых улыбках! В них-то и видны все мысли.

- Извини, Сократ, если что не так. Мы, конечно, твоими талантами в спорах не обладаем, но какую-никакую, хвала Гермесу, забегаловку содержим. С полсотни сосудов разного вина в подвалах стоит и ждет своего часа. Оно, конечно, амброзийного благоухания, может, и не имеет, но не для богов же предназначено, в конце концов...

- Браво, Метробий! Ты потихоньку исправляешься.

- И много всякой утвари имеем. Шесть рабов. Панфея хочет купить себе рабыню. Товарами различными приторговываем┘

- Конечно, Метробий, конечно! Я, правда, как-то умудряюсь жить без этих вещей. Лишь бы хлеб да вино были, да травка под деревом, а остальное может и подождать. Не приучен к роскоши с детства, а сейчас поздно начинать. У каждого своя мера. В твою меру сотня моих войдет и еще место останется. Я все больше по камню, да словом. Утро принесло мне самый тяжелый труд - каменотеса, вечером же я решил заняться самым легким трудом - болтуна. Уж ты не гневайся на меня. Дай хлеба и доброго вина, этого будет достаточно. А травку потом я и сам найду, не хлопочи. Если возьмешь с меня плату словами, садись с нами, поговорим. Расплачусь сполна.

У Метробия отвисла челюсть. Сократ вечно приводил его в состояние какой-то собачьей запуганности: он с трудом вспоминал нужное слово, точно Сократ изъял все слова из обращения. А ведь Сократ ничего такого непонятного не говорил, но рядом с ним постоянно чувствуешь себя дураком. Хотя дурак-то - сам Сократ. Так по-дурацки промотать всю свою жизнь! Ни одного раба, в доме шаром покати, жена фурия, сам - голь перекатная, а смеется над всеми, как Вседержитель! Что за человек такой? Оттого Метробий обычно и молчал, тупо глядя на мудреца с городской площади. Сократ же в таком одностороннем диалоге лишался удовольствия докопаться до истины, вздыхал и ел свой хлеб, запивая его вином. При этом он бормотал, усмехался, мотал головой, хмурил брови, видимо все-таки ведя диалог с невидимым собеседником. Метробий шел к супруге и шипел ей на ухо, что опять зашел "наш голозадый мудрец" и опять у него только воздух в щеках да брюхе - и ни одной драхмы.

И сейчас он пошел жаловаться Панфее:

- Мало, сам пришел, приволок еще дружка в старинных доспехах, и оба хлещут неразбавленное вино так, что скоро прикончат бочку, что стоит в самом углу.

Метробий явно преувеличивал, так как Сократ был весьма умерен в питье и еде, а я один при всем желании не смог бы выпить и десятой доли бочки. У жадности глаза больше, чем у страха.

- Я позову Ксантиппу, она быстренько приведет в чувство своего муженька.

- Ты ей напомни, что он не расплатился со мной за три раза.

 

Я пригляделся к руке Сократа. Ниже "Ксантиппы" было зачеркнуто короткое имя. И в полном соответствии с ГОСТ-2503 правее в кружочке был проставлен номер изменения: 1.

- Как звали-то первую?

- Звали как-то. И сейчас зовут. Всех их как-то зовут.

- Сам стер?

- Зачем сам? Оно само стирается, само записывается. Ну-ка, покажи мне свою ладонь, - попросил Сократ.

- Мне гадать бесполезно, мои линии давно уже сплелись где-то в мертвый узел, Сократ.

- Я не гадаю. Приложи ладонь к своему лбу. Да, в тебе все гармонично. Ладонь настоящего мужчины, я разумею, воина и мудреца в одном лице, должна накрывать лоб. Это гарантия того, что сильный ум будет надежно защищен сильной рукой. Смотри, как у меня, - он широкой ладонью накрыл свой выпуклый и черный от загара лоб.

- Вот тут не прикрыто, - не удержался я.

- Где? - вскинулся Сократ.

- Самая малость. Практически нигде.

- Время - самый безболезненный эпилятор. Смотри, какая кожа гладкая... Ахилл, я знаю, ты не из любителей поговорить за жизнь, не любишь ты говорить и о смерти. Это я словоблуд и в своих блужданиях никак не могу вырваться из собственных заблуждений. Как ты думаешь, меня ждет ужасный конец? Что молчишь? Ты сейчас откуда? Из Сирии? Мне предсказали, что тот, кто явится из Сирии, скажет мне правду.

- А правда ли то, что тебе предсказали?

- Если правда, то и ты мне скажешь правду, если нет, то и ты мне солжешь, и я все равно узнаю правду. Говори. Истина скрывается в словах, истина скрывается и в молчании. Имеющий уши да слышит, имеющий язык да говорит. Истина, как всегда, где-то между ними, как тот буриданов осел с площади.

- Истина как раз в том, что тебя убьют не мои слова, которые ты жаждешь услышать, а убьет молчание толпы, мнением которой ты так мало дорожишь.

- Не я первый, не я последний, - вздохнул Сократ. - И это истина. Благодарю тебя.

- Сократ! - послышался снаружи женский голос. - Ты опять здесь?

- Ксантиппа, - вздохнул Сократ и тремя большими глотками допил свое вино. - Принесли черти. Не иначе, Метробий послал за ней свою мегеру. Сейчас начнется. У нее бабушка была амазонкой, а дедушка змеем.

Ворвалось пленительное создание, под стать Сократу, только жилистое и вихреподобное. Турбулентное, словом. Оно сразу же вцепилось мудрецу в бороду и стало пенять ему на свою нелегкую женскую долю. Сократ жмурился, как кот, и терпеливо ждал окончания женского порыва. Из смежного помещения, заваленного мешками и заставленного корзинами, осторожно выглядывал Метробий с супругой. Из воплей Ксантиппы я с трудом уловил, что Сократ что-то не сделал по дому или сделал не так, как она велела, и от этого теперь может произойти внеочередной конец света.

- Платон заходил? - задал наконец вопрос мудрец, когда супруга его выбилась из сил, и вопрос этот вымел разъяренную Ксантиппу из метробиевой берлоги, как сильный пинок хозяина раскудахтавшуюся курицу.

- Она терпеть не может Платона. Считает, что он мне дороже ее. Ее почему-то бесят его чувственные губы. Как мне убедить эту несчастную, что ближе ее мне в этой жизни никого нет. Мои слова - мое несчастье. Мне никто не верит. Даже собственная жена. Все почему-то считают, что я насмехаюсь над ними. Когда я говорю с ними серьезно, они считают, что я смеюсь над ними, когда же я в самом деле подшучиваю над кем-либо, он воспринимает это очень серьезно и обижается.

- У вас просто разные языки, Сократ, и им всем что-нибудь надо от тебя.

- А мне ничего не надо ни от кого. Единственное, что я хочу, это понять, чего они все хотят друг от друга. Но боюсь, уже не пойму. Слишком их много и слишком многого они все хотят, а я один. Может, Платон разберется. Я познакомлю тебя с ним. Занятный юноша. Метробий! Слышишь меня?

- Чего тебе, Сократ? - подошел трактирщик и нахмурился. Ему было неуютно под насмешливым взглядом старого бродяги.

- Ксантиппа случайно проходила мимо или по делам зашла?

- Почем мне знать, Сократ, где и как носит твою жену.

- Да, Метробий, тебе это воистину не знать. Подай-ка нам еще этого вина. В кредит. У меня здесь открыт кредит. Беспроцентный. Я его решил назвать "пенсией", - пояснил он мне, расчесывая широкой пятерней растрепанную бороду. - Правда, доброе слово - "пенсия"? Так ведь, Метробий?

- Так, так, - кисло ответил пузатый скряга. "Чтоб тебя разорвало от твоей "пенсии"!" - подумал он.

- Одно могу сказать точно, - вздохнул Сократ. - Ксантиппа любит меня. Метробий, вот ты вполне зрелый мужчина. А ты знаешь, почему женщины больше любят зрелых и даже пожилых мужчин, чем молодых?

- А что, они больше любят зрелых?

- Ну, тут тоже нужна мера: чтобы не перезреть. А то ты мне в прошлый раз дыню подкинул, сказал - зрелая, помнишь? А она уже бродить стала внутри. Так вот, женщины любят пожилых мужчин больше, чем молодых, потому что у пожилых осталось гораздо меньше времени, и все, что они обещают, они тут же, в отличие от молодых, делают.

- Да? - недоверчиво посмотрел на Сократа Метробий.

- Он нехороший человек, - сказал я, кивнув вслед удалившемуся хозяину трактира. - Да простят меня боги.

- Да, и эта черта мне в нем нравится. Тебя удивляет это?

- Нисколько.

- Раз он нехороший человек, от него не надо ждать подлости или предательства, так как ничего, кроме подлости и предательства, он совершить и не может.

- Да, Сократ, так ты скорее достигаешь личной свободы.

- Верно, Ахилл. Стоит мне освободиться от обязательств по отношению к тому же Метробию, стоит мне наплевать на то мнение, которое он имеет обо мне, и я тут же становлюсь свободным и от Метробия, и от его мнения обо мне, и от своих ожиданий по отношению к Метробию и его мнению, и от переживаний по поводу моих несбывшихся ожиданий, и от всяких последствий этих переживаний - мозговых, сердечных и, главное, душевных ударов. Теперь тебе понятно, что меня больше устраивает то обстоятельство, что Метробий нехороший человек.

- Ты всех людей считаешь нехорошими, Сократ?

- По отношению ко мне? Наверное, да. Во всяком случае, если кто-то не делает мне зла, это для меня уже благо, а если кто и делает мне зло, оно мне не вредит, так как я уже приготовился принять это зло спокойно.

- Ты подразделяешь людей на нехороших по отношению к тебе, а еще - по отношению к кому?

- Ты смотри, не я спрашиваю его, а он меня. Тебя никогда не было среди моих собеседников, но ты пользуешься моими испытанными приемами, - сказал Сократ. - Еще - ко всем остальным, так как в мире есть только они и я, третьего не дано. Во всяком случае, третье - не для меня.

- Ты хочешь жить, Сократ? Ради чего ты живешь?

- А вот это удар ниже пояса.

- Почему же ниже пояса? Ведь я для тебя такой же нехороший человек, как все.

- Такой же, да не такой же, - устало сказал Сократ. - Дело в том, что вопрос этот к людям не имеет никакого отношения.

- Почему же тогда ты сам спросил меня об этом?

- А ты имеешь какое-то отношение к людям? - насмешливо поглядел на меня Сократ. - Когда я сказал, что видно неправильное мнение всех тех, кто думает, будто смерть это зло, я опять же имел в виду мнение людей, которые постоянно и во всем лгут друг другу и сами себе. Раз они лгут, значит, и это утверждение, что смерть есть зло, - ложно. Выходит, для них она - благо. Но разве может быть благом для человека смерть, то есть отсутствие всякого блага?

- Смерть неосязаема, Сократ. Поверь мне. Осязаемо расставание с жизнью, но не так, как оно представляется по ту сторону занавеса. Ты не учитываешь, что есть еще благо после смерти? Вспомни, что говорил Пифагор.

- При чем тут Пифагор? Я одно знаю твердо: после смерти человека нет, а если и есть, то я его, увы, ни разу не встретил. О присутствующих мы не говорим.

- Они боятся до смерти твоих вопросов даже после смерти, - пошутил я.

Сократ задумчиво глядел на залитый солнцем пустынный дворик.

- Ни одной тени. Ни одной, - пробормотал он. - Скоро там не будет и моей тени, когда я стану пересекать его, а что изменится?

- Твоя тень, Сократ, и тень твоего плаща накроет все человечество, поверь мне, раз я из Сирии.

- Этот плащ, увы, никого не спасет от сомнений, а это для многих хуже смерти, Ахилл.

- Он даст единственное благо, которое ценишь ты, - знание.

Сократ ничего не ответил мне. Он, похоже, стал сомневаться и в этом.

- Странный сон приснился мне на днях, Ахилл. Будто я бреду в болоте по пояс среди зонтиков не то зеленой, не то белой, похожей на укроп травы. А на берегу много граждан, все праздны, тычут в меня пальцами и смеются. Меня смех толпы не смущает, но эта трава┘ Что это за трава?

- Это цикута, Сократ. Болотный укроп.

- Да, Ахилл, ты прав: взял в руки лук - жди стрелу в спину.

- А сейчас что ты увидел в небе, Сократ?

- Все мы, Ахилл, отражаемся в небесах, как в зеркале, и поверь мне, это зеркало не кривое.

- Почему ты ничего не записываешь, Сократ?

- А Платон зачем? С падежами у меня нелады: из всех знаю только один - падеж скота. Да и звуки голоса рядом с буквами - все равно что живые птицы рядом с их чучелами, - Сократ (заметно нервничая) постукивал и пощелкивал по столу карточкой, с одной стороны черной, с другой белой. - Погоди-ка, я на минутку до ветра, пос-смотрю, какой он там сегодня, - он бросил карточку на стол и вышел. В дверях бросил с укором, непонятно кому:

- Вот ведь жалость, жизнь прошла - без футбола и оперетты!

Я, признаться, опешил, услышав такое, взял в руки карточку, и в это время в кладовке что-то загрохотало. Послышался испуганный возглас Метробия. Я встал посмотреть, что там.

Метробий, испуганно глядя на меня, держал в руках кубок. На полу в луже горького вина валялись осколки кувшина, на которых, казалось, навек отпечатались метробиевы слова: "Какая жалость!"

- Ну-ка, что там у тебя? - я взял кубок у трактирщика. Тот нехотя выпустил его из рук.

- Это Сократ заказал, - промямлил он.

"Значит, все", - решил я.

Мне было теперь все равно - жить или умереть. Должен быть переход из одного состояния в другое, коридор, наполненный болью и сожалением или, напротив, спокойствием и блаженством, но я не видел этого коридора, не чувствовал его, не верил в него, и знал я только одно - сбылась моя мечта, единственная мечта всей моей жизни - спасти Сократа, спасти его от позорной и мучительной смерти. Я был убежден, что не было никакого суда, не было никакого приговора ("Верховного суда"!), не было душещипательных и душеспасительных разговоров Сократа со своими друзьями и недругами перед тем, как он выпил яд. Это всё выдумки журналистской братии. Наглая ложь, настоянная на столетиях людского безразличия. Его отравил в кабаке Метробий, а самого Метробия потом утопили в бочке с его же вином.

Откуда вот только Горенштейн узнал о моем тайном желании, как проник он в него?.. А почему - он в него, это мое желание проникло в него самого, вот так и узнал.

Я сделал два глотка из кубка, повернулся и глянул в напряженные глаза Метробия. Тот тут же потупился, но я успел заметить в нем смятение и страх. И тогда я схватил Метробия за жирное мягкое лицо, запрокинул голову и влил содержимое кубка ему в рот. Он захлебнулся и стал хрипло кашлять. Я оттолкнул его, и он осел на пол бесформенной кучей, в которой от человека остался только слабый плаксивый голос.

- Я не хотел, - догадался я по прыгающим губам трактирщика.

- И я не хотел. Мы оба этого не хотели, - сказал я и вышел вон.

Снаружи были только раскаленные камни, которые при всем желании невозможно превратить в хлеб. На эти камни меня и вырвало, на них я и лег, и провел какое-то время в безумной, переходящей в наслаждение, боли.

Последняя мысль, которую еще озаряло яркое солнце, была очень четкая и спокойная, как тень: цикута была для Сократа. И меня наполнила безмерная радость, причина которой была выше моих сил, и она тихо опустилась куда-то вглубь меня вместе с солнцем, которое, как я чувствовал, не хотело садиться раньше времени.

И уже совершенно новой мыслью, о которой можно было только догадаться (она проплыла в самом начале того неведомого перехода и быстро затерялась в нем), была: так вот он какой этот мрак, он, точно летний день, так полон света┘ Света выполненного долга?

Не кажется ли, что великие философы прошлого взирают на нас из будущего?

Очнулся я на борту галеры с резью в желудке и мякиной в башке.

- Хорош! - гоготнул кормчий и подмигнул мне. - Надрался! Это по-нашему! Еле доволокли! Все нормально? О¢ кей! Вставай, мы уже давно отошли от берега. Двоих болтунов все-таки потеряли! Туда им и дорога. Вернутся еще. Иди поешь, милорд, и снова в кандалы, уж простите!

Я встал и пошел на корму. В руке у меня была черно-белая карточка. На ней было написано: "Граф Горенштейн. Специальный и Полномочный Представитель" ("Представитель" непонятно кого и где) и реквизиты, которые никак не запоминались. А в углу визитки была пометка: "Александру Баландину. Лично".

Значит, я спас Саню Баландина? Значит, Саня - Сократ?.. А почему бы и нет? И Сократ после смерти может стать Баландиным, и Баландин после смерти может стать Сократом. Вот только кем был я и кем я стал?.. А не все ли равно, кем после смерти становишься? Может быть, и не все равно. Но если я спас Саню, господи, кто же тогда спасет Сократа?..

Я много повидал в пути. Наверное, все повидал, так как не находил больше ничего нового для себя. Но в странствиях поправимо даже это. Не мною, так кем-нибудь другим. Если надумал искать дорогу в ад, рано или поздно она сама найдет тебя. Да и что такое дорога? Что такое путь? Пространство из пункта А в пункт В, заполненное временем. Одно не ясно, что надо преодолеть - пространство или время? Преодолеть их одновременно, как правило, ни у кого еще не получалось. Вот и идешь, непонятно куда и непонятно зачем. Дорога ведет, ноги идут, глаза отмечают вехи. По пути развязываются шнурки и теряются пуговицы, на обочине остаются потерянные кошельки, зонты и годы, пыль позади покрывает разбитые бутылки и жизни┘

 

Глава 63.

На Островах Блаженных, Блаженных Островах.

 

- Земля! - заорал барабанщик.

Он прекратил отбивать такт, прыгал и махал руками, как сумасшедший.

- Земля! Земля! - заорали с кормы.

Гребцы двух верхних рядов - траниты и зигиты - перестали грести, побросали длинные тяжелые весла и вскочили с мест. Галера закачалась. Мы, прикованные к скамьям таламиты, могли только задрать головы. Нам не уйти от наших коротких, похожих на гладиаторские мечи, весел. Нам не уйти из смрадного и темного трюма триеры. Нам не избавиться от "груши" на шее, которую сжимаем зубами, чтобы не стонать от боли.

- По местам! - рявкнул кормчий. - По местам, сучьи дети! Опрокинете корыто! Где дозорный? Дозорный где?!

- Здесь я, - раздался слабый голос с правого борта. - По нужде...

Кормчий тупым концом копья столкнул дозорного вместе с его слабым голосом и сильной нуждой в воду: "Ополоснись слегка, догонишь", - и поставил вместо него другого. Ближайшие гребцы удостоились его бича и с багровыми рубцами через спины упали на скамьи. Кормчий подошел к барабанщику и коротко ткнул его кулаком в зубы. Авлет утер кровь и возобновил такт. Но такт у него шел плохо и тогда он барабан сменил на флейту. Гребцы дружно подняли весла, опустили. Первый ряд, второй, третий. Первый, второй, третий. Подняли, опустили. Подняли, опустили. В том темпе, как их вела флейта авлета. В темпе вальса: раз-два-три, гребок; раз-два-три, гребок. Где-то 20 гребков в минуту. Вальс-то, оказывается, зародился на галерах. То-то партнеры так цепко держат друг друга в руках, когда легко так кружат себя и свои головы. Одно из весел верхнего ряда огрузло, по нему вскарабкался дозорный.

- Вот так, - сказал кормчий сам себе. - И только так пишется история! А ты, - обратился он к дозорному, - не обжирайся впредь воблой. По сторонам лучше смотри, нет ли финикийцев.

- Во-бла, чем же тогда еще обжираться? - пробормотал дозорный.

Небо посерело. Полоска берега стала размываться дымкой. Но уже ясно было, что это остров. Свежий ветер гнал волну. Грести стало труднее. Кормчий стал часто поглядывать на юг. С юга наперерез ходу галеры с большой скоростью приближалась синяя туча. В глубине ее вспыхивали молнии, вспарывая лиловыми длинными ножами ее бесформенное провисшее брюхо. Туча сделала неразличимыми море и небо. Воздух был насыщен электричеством. Команда стала нервничать. Ветер с каждой минутой набирал силу. Кормчий, напрягая голос, закричал:

- Эй, на веслах! Рулевые! Слушай мою команду! Курс - на остров! Начинается волна - резать волну! Идти зигзагами! С гребцов нижнего ряда снять цепи!

Но скоро грести стало невозможно. Высушили весла и отдались воле волн. Туча накрыла море, и две стихии, соприкоснувшись, содрогнулись в экстазе ненавидящей любви. Нептун был в ярости - он не терпел принуждения даже от всесильного брата. Горе плывущему! Не поможет тебе орел Зевса. До острова оставалось два стадия, когда огромная бортовая волна накрыла галеру, ударила ее о подводные скалы и разнесла в щепы. И тут же волнение, словно выполнив свою миссию, угасло. А на берег обрушился шквал ветра, подняв в воздух все что можно, валя и выдирая с корнем деревья. Промчался, как и не было его. И снова с неба палило солнце.

Мне нечего было терять, кроме своих цепей. С меня их сняли. Но и без них ко дну с успехом пошел бы я в моих доспехах. Я и пошел ко дну, и достиг его, но оно оказалось на глубине всего полутора метров. Это позволило мне осторожно, опасаясь поскользнуться на валуне или провалиться в яму, брести к берегу. Невысокие волны размеренно и мягко накрывали меня с головой, но они были уже не страшны. На несколько мгновений синь неба и солнце скрывались, зеленая вода играла желтыми бликами - и снова вспыхивал ясный небосвод. Мне надо было только удержаться на ногах. Вот когда я возблагодарил Бога и моих родителей, давших мне шесть футов роста, о которых так любили писать Жюль Верн и Майн Рид и которые я хотел иметь, когда вырасту большим, а когда вырос большой, не знал, что с ними делать.

В одном месте была яма и я на пару минут оказался без воздуха. Руки уже стали совершать судорожные движения, но я взял себя в эти руки банальным рассуждением: "Захлебнусь - значит, захлебнусь. Больше ничего". И сразу же успокоился.

Я к берегу брел один. Не было видно никого. От галеры тоже ничего не осталось. Плавали вдали какие-то бревна и щепки. Где же люди? Где кормчий? Дозорный? Где сотни гребцов? Барабанщик? Не могли же они все утонуть? Ни души, сколько видел глаз окрест. Под ногами был песок, скоро я выбрался на сушу. Обломки галеры унесло в море, лишь несколько досок прибило к берегу севернее меня. Людей и на берегу не оказалось, ни живых, ни мертвых. Кого там боялся кормчий? Финикийцев? И финикийцев не было. Ты успокоился, кормчий? Нет ответа. Мысли мои, как перепуганные птицы, разлетелись в разные стороны, и я никак не мог собрать их и не мог сосредоточиться на чем-то определенном.

Можно было бы кричать просто так, звать кого-то, взывать к Богу, но мною владел обет. Я изгнал из себя слова, мною все больше овладевали образы. И посему я не кричал, не звал и не взывал. "Ничто так не содействует стяжанию внутреннего мира, как молчание", - говорил святой Григорий Богослов. Вот я и пытаюсь стяжать его, мой мир, а все, кому суждено, - увидят меня и сами окликнут. Два синих океана лежали предо мной, разделенные у горизонта светлой полосой. Оба они пресытились и отдыхали. И оба они были пусты, как моя душа. Какое-то время я просто ходил, сидел, лежал, спал. У меня не было ни мыслей, ни чувств.

Тот, кто терпел когда-нибудь кораблекрушение, кто глядел с безумным отчаянием в бездну, знает, какое первое чувство овладевает человеком на пустынном берегу, когда он, оглядевшись, отдохнув и побродив по местности, убедится, как некогда Робинзон, в том, что он совершенно один на необитаемом острове. Нет, это не чувство страха или уныния. Это не чувство голода или жажды. Это не потрясение или возбуждение. Это - тихое радостное чувство освобождения от липкого слова "люди", которое покинуло меня последним. Чтобы стать человеком, надо все человеческое потерять, а потом начать искать его и, найдя, приучать.

Нет, я не был мизантропом. Чтобы стать им, надо уметь любить и ненавидеть. А это возможно только с помощью слов и мыслей, состоящих из слов. Образы же лишены определенности, дающей четкий цвет, и каждый образ хорош сам по себе и не нуждается во множественном числе образов. Достаточно было того, что есть я, - и из этого факта уже можно строить Вселенную, вернее, осваивать ее, уже созданную для меня. И все-таки тогда мне пришла в голову мысль, которую я осознал только сейчас, - может быть, я уже нахожусь в другом мире? Тогда я стер эту мысль, как пыль, не зная, что пыль вечна. Не ведая, что пыль - это и есть прах.

Во всяком случае, моего соседа по скамье в этом мире не было. Видимо, он погиб вместе с остальными. А может, остался там жить?

В самом начале плавания я был прикован к скамье вместе с высоким худощавым мужчиной средних лет с густой вьющейся шевелюрой и большими глазами, которые временами были настолько лучезарными и светлыми, что становилось рядом с ним радостно, несмотря на все наше далеко не радостное положение. Но эти же глаза становились вдруг холодными и колючими, как лучи солнца в мороз, которые проникают глубоко, но не греют, а продирают до костей, когда умом понимаешь, насколько это яркий ослепительный свет, но телу от него холодно. Словом: светит, да не греет. В эти минуты я остро чувствовал разницу между мной и им, разницу в силе духа. Мне не дано было взглянуть на землю с его высот. Когда же он опускался до меня, я от радости становился ребенком. Он молчал, как и я. Дни, недели, месяцы отливались в остановившееся мгновение. Мы изредка, глядя друг другу в глаза, обменивались жестами. Собственно, нам было безразлично, что за жесты творят привычные к суете руки. Мы прекрасно понимали, что приветствовали друг друга и благословляли очередной восход солнца. И вот когда мне оставалось совсем немного до того дня, как я покину свою добровольную обитель молчания, он сказал мне:

- Тебе немного осталось. Я смотрю, тебе обет не в тягость. Дотерпишь. Ничто не выйдет из уст твоих и ничто не осквернит тебя. Хотя самая трудная - последняя неделя. Потом десятикратно труднее будет терпеть последние сутки. И уж совсем невыносимо терпеть, когда всего разрывает от желания сказать, крикнуть хоть что-то, - последний час, последние минуты. Ты, знаю, выдержишь. В твоих глазах удивление - зачем я нарушил мой обет? Я не давал обета молчания. Просто говорить не о чем. Обо всем уже сказано. В самом начале было слово, - усмехнулся он. - И в конце будет слово, но все же в конце лучше всего помолчать. Это ты правильно выбрал - молчание. Я в Галерах уже 11000 лет. Я немного округлил. Не люблю некруглых дат. Они мне напоминают осколки и лохмотья. Имманентно присущую времени нищету. Я не сошел с ума. И мой разум не в том "отсеке". Вот если бы я сказал, что я в Галерах 10893 года, - тогда другое дело. Точность - ремесло часовщиков. Часовщики полагают, что от них зависит точность времени. Разве это не сумасшествие? Попал я сюда случайно. Как и ты. Приходит твое время и оно определяет твое место. Ну а я в свое время решил определить себе это место сам. Тебе кое-что покажется удивительным. Не удивляйся. Никогда не удивляйся. Вспомни д▓Артаньяна. Давным-давно меня озарило, что я - посланник Бога. Бывает в жизни каждого один раз божественное озарение. Прозрение. Слово тут неважно. Важна вспышка света во всем твоем существе. Главное - его не прозевать, не проспать, не проболтать, не проморгать. Главное - его понять. А поняв - не продать и не изменить ему.

Вот и я - увидел, понял, решил. А потом уже поверил в это и сказал. Сказал один раз. Сказал другой. Третий. И повторял до тех пор, пока не нашелся первый, кто поверил мне, и другой первый, кому я оказался нужен. Затем вместо одного поверившего в меня стало двое. Вместо одного, кому я был нужен, тоже стало двое. Потом их стало четверо. И тех, и этих. Потом шестнадцать человек, двести пятьдесят шесть... В конце концов половина людей стала верить в то, что я посланник Бога, а другая половина использовала это себе на пользу. И если самые первые и еще десять-двадцать следующих за ними знали меня лично, так сказать, то все последующие знали меня все хуже и хуже, и последние, кто верил в меня и кому я был позарез нужен, не знали меня вообще. А это, как последний член геометрической прогрессии, подавляющее большинство. И я ходил рядом с ними, был вместе с ними, молился сам себе (вместе с ними). И они не ведали, не знали, что я - это тот, в кого они так безоглядно верят, как не верят самим себе, кого они используют в своих корыстных целях и эксплуатируют больше, чем самих себя. И чем меньше они верили себе, чем больше захватывала их жажда наживы, тем больше первые верили в меня и тем больше вторые заставляли верить в меня первых. И стоило мне только заикнуться, кто я на самом деле, как меня тут же упекли сюда. В этот трюм. И это хорошо, что в Галерах нет сумасшедших домов. ("А еще лучше, что нет великих и малых инквизиторов", - подумал я). Хотя, может, и плохо. Сидеть бы мне там. Ведь в сумасшедших домах и сидят настоящие, а не выдуманные, Македонские и Наполеоны. Это и не надо доказывать. У кого здравый ум, тому, известно, ничего не докажешь. Ты сейчас подумал, что Галеры и есть один большой сумасшедший дом. Отчасти ты прав. Но только от той части истины, которую тебе дано знать, которую в состоянии постичь вы, люди...

"Я буду твоим апостолом", - подумал я тогда. Впрочем, с обычной своей иронией. Наверное, неуместной.

- Не апостол, - сказал он. - Ты немой свидетель. Немым больше веры.

"Не твой, тогда чей?" - подумал я.

Так вот, этого соседа со мной сейчас и не было. Где ты, посланец богов? Где он? "Анх, уджа, сенеб" - "да будет он жив, здоров и благополучен". Хоть бы подсказал, что мне делать, или послал знамение, которое прояснило бы мне, где я, в конце концов, оказался.

Предо мною лежала песчаная коса. Она блестела металлическим блеском, как коса смерти. И было тихо-тихо, ничего ужасного не было вокруг... Или сжаты все поля, улетели птицы? Но беспокойства не было. Напротив, успокоение и блаженство мало-помалу проникало в меня, заполняло всего и мне час от часу становилось все легче и отрадней взирать на окружающие меня места. "Какое блаженство!" - подумал я и меня осенило: вот оно, знамение - мысль о блаженстве! Это же Острова Блаженных! Здесь отдыхают герои и полубоги от разбоя и войн. Здесь ждет награда их - за благодеяния и благородство. Здесь зализывают они свои раны, музицируют, занимаются декламацией и пишут божественные стихи и посредственные мемуары, рассчитанные на дурной вкус любителей пережаренных фактов и прокисшей клубнички. Чем не Дом творчества? Особенно если учесть, что где-то здесь вход в ад, источник вдохновения. И за вход заплатить всего-то один обол. Как в бордель. Да, где-то здесь, вот тут должен быть вход в Аид! Или в Тартар, или в долину, где течет подземный Нил. А может, все же черный леденящий Стикс и седой Ахерон с седым Хароном?

Я поднялся с земли, осмотрелся с высоты своего роста. Разумеется, ничего не заметил. Какой он, этот вход? Там зеленое озеро, клубы белого пара над ним? Как озеро Рица в первые осенние заморозки? Или пещера Тэнара, расщелина, провал в земле - черный и из него парит какая-нибудь серная гадость? Или храм с колоннами, львами и статуями, фонтанами и разбитым садом в английском стиле? Или покосившаяся избушка, с черными образами в углу, а в ней подпол, поднимешь крышку - и ступай себе, куда глаза глядят, хоть в рай, хоть в ад? Или развилка трех дорог, не ведущих куда-то, а уводящих от того места, где просто надо сесть и ждать? С оболом во рту, весом 1,04 грамма.

Хорошо, допустим, я безгрешен, и это Елисейские поля. Да, здесь чудный лес, богатые поля, здесь воздух можно пить, прозрачная вода журчит в ручьях, роскошная зеленая трава и золотой песок покрывают просторы, здесь ласковый ветер, здесь столько солнца! Но где же тени? Ответь, Вергилий.

Вижу - ко мне идут четыре человека. Наверно, с миром, раз ко мне. Но нет, они пришли убить меня. Подошли, встали полукругом, глядят жестко, говорят:

- Когда-то, сударь, вы нас лишили жизни. Защищайтесь!

Они пришли лишить меня блаженства, давшегося мне такой дорогой ценой. И я убил их сам. И, раненый, провалился, как свет в кружащуюся тьму. И был где-то вне себя, пока не вздрогнул, не очнулся, не убедился, что я есть я...

...И нет сил отлепить подбородок от ключиц, поднять голову и глянуть в пепельный глаз, прищуренный, с набухшими веками багрового неба и свинцовых песчаных дюн. Море, как зрачок, мерцает в лучах уставшего солнца и, как зрачок, пугает своей тайной. Жутко в него смотреть, будто это зрачок слепого. Обнаженные дюны разметались под влажным морским ветром. За ними грузно ворочается перед сном море. Розовая каемка над морем темнеет, сворачивается, гладкую кожу неба рассекают звезды.

Я сижу на берегу, уронив голову на грудь, и смотрю на прилипший к окровавленному бедру песок. Передо мной лежат двое. Они тяжело раскинули руки и похожи на спящих. Третий застыл у ног: голова уперлась в живот, рука вывернута в желании схватить что-то в воздухе, но другая рука выражает отчаяние, безнадежность и смехотворность этой попытки. Эти трое в полумраке кажутся совсем старыми. Четвертый, еще мальчик, обезображен гримасой боли, и тоже руки залиты черным. Это кровь. Это черная кровь - белоснежная повязка безгрешных. Вот и еще четверо приписаны к Блаженным островам. Надеюсь, жизнь их была безгрешна. Во всяком случае, погибли они как герои.

Как герои бульварного романа под названием "Жизнь".

Вдруг мне показалось, что все побережье усыпано праздными рыхлыми мужчинами и такими же праздными и ленивыми женщинами, между ними копошились дети, много детей. Их с младенчества учили не ходить прямо, а ползать. "Видения конца света", - подумал я.

А ведь сейчас должен, по идее, появиться Патрокл с двумя воинами! Я вскочил. С пригорка с ревом спускался на кривых ногах огромный бородатый мужик.

Бог ты мой! Это же Брательник! А вон наверху его усадьба, а вдали Галеры...

Брательник облапил меня и, как когда-то своего брата, стал радостно валять меня по земле.

- Пришел! Пришел, черт! Живой! - гудел он. - Твои сказали, что тебе копец, хана, амба, то есть кранты, словом. Жалко тебя было, сам не знаю почему. Видишь, слеза? Чувство!

- Они там? - спросил я.

- А где же им быть? Там, - он вытер ладонью глаз.

- И Гера? - холодея, спросил я.

- Что Гера?

- Гера - тоже там?

- Гера, того, кхм, она тебя отправилась искать. К ней собака бездомная прибилась, уши такие длинные, язык, взгляд печальный, окрас - такой чудесный окрас, солнечный шоколад! Вот они с этой собакой и отправились тебя искать.

- Куда? - еле выдавил я из себя.

- Куда, куда? Понятно куда. Ты где, по их понятиям, должен находиться? Туда и отправились. Ага, правильно смотришь, вон там, под теми скалами, их и можно будет найти. А лучше не искать. Да ты не беспокойся! Гера - она ночью прилетит, вон на ту ветку сядет. Она теперь ночью совой летает, а днем вороной. Совой все больше по Галерам тебя ищет, а вороной - по Воложилину. Там-то, говорят, ее лучше знают как Наталью из Сургута. Там в центральном парке о ней уже сказки рассказывают детишкам. Да, у нас очередное повышение цен! С первого числа. На сто процентов повышается налог с продаж, но это никак не отразится на жизни малоимущих граждан, так как цены на ритуальные услуги остаются прежними.

Всю ночь я не смыкал глаз под брательниковым абрикосом. В темных ветвях мне то и дело мерещились очертания совы и пара горящих глаз, сердце то падало, то взмывало. Но до утра так никто и не прилетел. А перед рассветом, когда мне было особенно тяжело, Борода-2 привел из Галер моих спутников. Почерневших от яркого солнца свободы, которая затянулась для них настолько, что вот-вот готова была затянуться на их шеях.

- Надо до света успеть вам проскользнуть вон в ту заброшенную штольню, ею партизаны еще пользовались, - сказал Брательник (он не стал уточнять, партизаны какого года - 1812-го или 1942-го). - Погодите, я принесу вам ведерочко жратвы.

 

Глава 64.

О Стриндберге и прочем.

 

- Как там наши? - сказал Борода. - Сестра, твоя жена, Боб...

- Какая? - споткнулся Боб.

- Тю на тебя! Забыл, что ли? Свадьбу играли.

- Ах, эта, как ее... А, ну-ну, помню, как же. Ждет, наверное, бедняжка. Да и я рвусь к ней. Все мои помыслы, мои мысли - мои кобели, пардон, скакуны - с ней, с ней одной. Это хорошо, что ты мне напомнил о ней. А то странствования, понимаешь... Засиндбадился я тут с вами, замореходился. Я ей, кажется, тыщу положил в месяц. У меня теперь хоть путеводная звезда есть. Спасибо, Борода. Спасибо, родной.

Пустынный был туннель, пустынный и длинный. Наши шаги гулко отдавались в его глубине, далеко-далеко, чуть ли не в нашем далеком детстве, и возвращались к нам в форме новых и странных шорохов и звуков. Будто и не от детства нашего отражались они, а от чужой старости, рассыпающейся под звуками наших шагов в прах.

- Да-а, - сказал Боб, - странные желания владеют мной: и вперед хочется, к жене, и назад тоже хочется.

- От жены, - сказал Рассказчик.

Боб снова споткнулся.

- Что ты, волчья сыть, травяной мешок, спотыкаешься? - спросил он сам себя и сам себе ответил. - Хочу обратно, к маме.

- Не дури, Боб, - сказал Рассказчик. - Если помнишь, ничего доброго не бывает, когда оглядываешься назад.

- Что-то не помню.

- Ладно, поверь на слово. Пошли.

Боб нехотя поплелся дальше, вполголоса рассуждая о преимуществе уже освоенных плодородных почв перед залежами и даже целиной. Борода в задумчивости шел рядом с ним. Мы с Рассказчиком замыкали нашу группу. "Если ты ушел от мамы, к ней можно всегда вернуться, но если она ушла от тебя, где ее искать?" - думал я.

- Неужели Галеры - ад? - невольно вырвалось у меня. - Правда, местами похожий на рай.

- Как всякие крайности, одна походит на другую. Ад, ты знаешь, когда пусто вокруг, пусто внутри, - усмехнулся Рассказчик. - Галеры - это только предадье, СИЗО своего рода, помойка, яма с нечистотами, которая наполняется, а потом отправляется в пустоту. Как в компьютере корзина. А вот кто даже в пустоте найдет хоть маленький смысл (как ты, например), у того есть шанс вернуться в чистилище, в этот туннель. Но основная масса - там, скоро увидишь.

- Брательник-то его тоже ведь вырвался из небытия. А с нами не пошел.

- Тут его ожидали бы весьма неприятные встречи. Не спеши, скоро сам поймешь.

- И что же, отсюда мы выйдем с очищенной совестью?

- Совесть не рыба, она не чистится. Ни с хвоста, ни с головы. Я знаю, что у тебя не идет из головы. Не вздумай возвращаться в Галеры. Ее там больше нет. Нигде ее больше нет. Смирись.

- Теперь я понимаю, почему Галеры не разрослись до размеров гигантского полиса. Я уже там стал догадываться обо всем: странно мне было - люди прибывают и прибывают, можно сказать, валом валят, а городишко так себе, Бердск или Урюпинск, и никаких новостроек.

- Кстати, Боб, хочешь узнать, что с Голубевым? - крикнул Рассказчик.

- Он в Мореходке притворялся эпилептиком, - сказал я. - А ты откуда знаешь его?

- Боб как-то показал, на расчистке улиц. А потом я видел, как на галеру их всех посадили, очередную группу, и отправили туда, где Макар телят не пас.

- Тс-с... Тихо! - сказал вдруг Борода.

Мы прислушались. Издалека доносились неясные звуки, то стихающие, то усиливающиеся, как шум моря, которого еще не видно, но которое уже недалеко. Не говоря ни слова, мы побежали вперед.

Перед нами был огромный сводчатый зал с земляным полом, деревянными столами и скамьями, с факелами вдоль осыпающихся стен. Гул стоял в зале, как от статистических сборников, нудный, невнятный, нечеловеческий гул.

За столами сидели оборванцы и пили из граненых стаканов бурду, наливая ее из трехлитровых банок, во множестве стоявших на столах. Некоторые из них, упав на стол или скатившись на пол, спали. Стоял шум, гогот, ругань, смешанные с духотой и кислым запахом. Кого-то били, вязали, успокаивали. Кого-то отпаивали бурдой. Кто-то истово рассказывал невидимому благодарному собеседнику о себе и смеялся вместе с ним. Кто-то танцевал в обнимку с непонятной фигурой в непонятном облачении непонятный танец, похожий на эскимосскую ламбаду. Несколько человек орали совершенно дикими голосами, как сочинские коты, совершенно непотребный мотив. Остатки рассеянной по подземелью народной интеллигенции баловали себя рассуждениями о вечном и высоком, во всяком случае таком, что было выше сводов подземных чертогов. И всуе произносили имена: Бердяев, Розанов, Андреев, Трубецкой┘

Рассказчик с пафосом продекламировал Тютчева:

- "Во сне ль все это снится мне или гляжу я в самом деле, на что при этой же луне с тобой живые мы глядели?"

На нас, понятно, никто не обращал внимания, словно нас, как Одиссея, тьмой несказанной окружила светлокудрявая дева Паллада, ни у кого в глазах не мелькнуло даже искорки заинтересованности. Один мужик попытался было схватить Бороду за руку, предлагая выпить. Он держал банку за горловину, окунув в сивуху грязные пальцы, и был искренне убежден, что Борода будет счастлив посибаритствовать с ним, но, увидав, что Борода за рулем да еще везет Афину, кивнул головой и махнул на него рукой - мол, не хочешь, тебе же хуже и катись тогда к чертовой матери. И, ставя банку на стол, разбил ее, смахнул осколки на пол, порезался и слизал мутную жижу со стола вместе с кучкой соли. А потом заплакал:

- Ах, сколько пропало всего! Сколько пропало! Мне абзу, лечо мне, а вам - хрен! Хрен вам всем!

- Не убивайся так, Вася! Смотри, зато сколько воды! - утешала его русалка в красном бюстгальтере и резиновой шапочке с надписью "Галина-афалина". Она сидела в бочке с водой и с наслаждением то опускалась в воду с головой, то с шумом выныривала из нее. Погружаясь, она говорила - оп! - а выныривая - ха-а-а...

Из закуски на столах, кроме хлеба, лука и соли, ничего не было. Боб сгреб несколько кусков хлеба и головок лука, раздал нам.

- Хочу выпить, но видит бог - не могу, - сказал он, брезгливо морщась.

Возле стены лежала женщина с задранной юбкой и храпела во сне, как мужик, снимая своей скрытой камерой окружающую обстановку. Боб сплюнул.

- Рассказчик, что там написал по этому поводу Иван Сергеевич Тургенев?

- Что написал Тургенев? "...Ласточки несутся без крика одна за другой по земле, и печально становится на душе от их безмолвного полета" - написал Тургенев.

- Спасибо, дорогой. Вспомнил. Мы же его проходили.

- Когда я слышу "проходили", - сказал Рассказчик, - я почему-то вспоминаю наши войска в сорок втором году, когда они, отступая, проходили донской и кубанской степью, а вслед им смотрели бабы.

Со скамьи встала женщина и, пошатываясь и кривя рот в улыбке, подошла к нам.

- Ребя-а-та, - охрипшим голосом сказала она. - Вы? Откуда? Живые?

Спутанные волосы падали ей на грязное, с кровоподтеком под глазом, лицо. Рот судорожно дергался, пытаясь улыбнуться, а глаза застыли, как у слепого.

- Сестра! - ахнул Борода. - Тю на тебя! - он обнял ее и прослезился.

Из-за стола выбрался пьяный мужик с волосатой грудью и, подойдя к Бороде, сгреб в кулак его рубашку.

- Ну, ты чего, гад, не видишь, чья баба!

Борода посмотрел на руку мужика, скомкавшую ему рубашку, и спокойно ответил всклокоченной голове:

- А ты что, не видишь, козел, что это у меня единственная парадная форма одежды? - и так шваркнул мужика, что тот кулем рухнул под стол, выдрав на прощание из парадной рубашки Бороды изрядный кусок, а заодно прихватив клок волос из его бороды.

Из-за стола попытались подняться дружки мужика, но я легонько стукнул самому резвому по шее и надолго освободил его от морального долга помощи, а заодно и от лишних телодвижений. Остальные же так и не смогли выбраться из-за стола, так как он не отпускал их.

Сестра обняла нас по очереди, а Боба только погладила по голове. Глаза ее просияли несказанной радостью. Меня даже уколола легкая зависть, чему я тоже слегка удивился. Мы впятером покинули трапезный зал.

- Сестра, объясни, что тут происходит? - попросил Борода.

- Сестра, объясни малышу, что месяц не было жратвы, а потом жратву привезли и пойла к ней, хоть залейся, - сказал Боб.

- Ты прав, - вздохнула Сестра. И снова сияющий взгляд. Или мне показалось?

- А ребенок?

- Нет ребенка.

Некоторое время шли в тягостном молчании.

- Уж лучше голодать, чем что попало есть, - сказал Рассказчик.

- Поглядела бы я на тебя! - сорвалась Сестра и заплакала.

- Да нет, я что, я ничего. Прости, ради бога. Это Омар Хайам, - ретировался Рассказчик. - Слова нельзя сказать. Все, замолкаю. Пардоньте.

- У тебя дети есть? - спросил я Рассказчика.

Тот помрачнел и ответил:

- Entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem. Так говорили древние. Сущность не умножается без необходимости.

- Ой, Рыцарь ты мой, Рыцарь! В каких краях был, кого защищал? - с надрывом спросила вдруг Сестра. Мне показалось, что я участвую в какой-то пошленькой пьеске с адюльтером и душераздирающими воплями. Как-то не вязался тон ее восклицания и смысл его со всем, что она пережила за это время без нас. Хотя - сколько прошло тут времени, кто его замечал, кто его отмерял?.. Мы остановились и сели передохнуть на какие-то ящики. Сестра двигалась с трудом.

- Как это все далеко! - пробормотал Рассказчик. - Как далеко!

- Не вытерпел. Что, баню в Галерах вспомнил? - спросил Боб.

- Да иди ты сам в баню! Кто про что, а вшивые про баню. Сдалась мне твоя баня. Ты про баню лучше жене своей расскажи. Кстати, Сестра, где она, жена его, а то Боб достал нас в пути, где да где его ненаглядная, а сейчас спросить стесняется.

Сестра пожала плечами.

- Да тут где-то. Где ей быть? Жены, они всегда под боком.

- Рассказ один вспомнил, - продолжил Рассказчик. На него опять нашел сказительный зуд с непременным атрибутом морализирования. - Маленький такой японский рассказик, миниатюрный и прелестный, как все японское.

- Кончается харакири, - предположил я.

- А что, у этого писателя даже о харакири написано совершенно изумительно. Я имею в виду Акутагаву. А вот Мисима, например, так даже сам наглядно показал, как надо всем писателям ставить точку.

- Ну, знаю, - сказал Боб.

- Это хорошо, - спокойно посмотрел на взъерошенного Боба Рассказчик. Когда он начинал о чем-либо рассказывать, он становился бесстрастным, как книга. - Это хорошо, что ты знаешь. Ты обогнал Сократа, вон Рыцарь не даст соврать. И рассказ-то ни о чем, особенно если его пересадить на нашу почву. Да он и не примется у нас. У нас буйным цветом всходят хлопчатник да кукуруза, а в их зарослях резвятся проститутки, дебилы и партноменклатура. А орошается все это слезами и соплями народа. Честное слово, хочу рассказать, а боюсь, не поймете.

- Не боись, - сказал Боб. - Акутагаву поймем.

Я вспомнил, что Борхес не дерзнул пересказывать Данте своими словами. Рассказчик взглянул на меня и сказал:

- Так то же Борхес.

- Что? - не понял Боб.

 

1. История о том, как Гармония дала трещину.

 

Там никакого действия нет, а так, полутона, полудень, полувечер, все пристойно, по правилам хорошего тона, я бы сказал, по японским правилам. Харакири, кстати, выполняется по жесточайше консервативному ритуалу. Оно у них относится к правилам высочайшего тона. Самурай, прежде чем выпустить себе кишки, должен настолько высоко воспарить духом, что нам, грешным, не разглядеть его с земли даже в телескоп.

У нас ведь жизнь тоже по правилам идет, но по всяким частным правилам: в трамвае висят правила проезда в трамвае, в магазине - правила закрытия магазина на обед, в общественном туалете - правила хождения на двор. А вот правила хорошего тона нигде не написаны - кому их писать? Оттого их, наверное, теоретически знают только искусствоведы, а практически лишь самураи да приличные художники.

Так ведь, Борода? Пардон, отвлекся.

Так вот, летним японским вечером сидит на японской веранде японский профессор с японской фамилией и читает для души, для японской своей души, неяпонскую "Драматургию" Стриндберга...

Боб, давно перечитывал Стриндберга для души? В третьем классе? Это ты "Муму" читал. А может, фильм такой смотрел. А скорее всего - надписи на женских маечках. Стриндберг не хоккеист, хотя швед. Из команды шведстремов, а не финноненов.

Читает профессор, думает о японской культуре и японских традициях и испытывает чувство глубокого удовлетворения от жизни, от своего положения в обществе, от теплого летнего вечера, от изысканного чтения, от собственных, надо полагать, нетривиальных мыслей, словом, от всего своего существования почти на олимпийской высоте. Только он прочитал о том, что актеры часто спекулируют случайно найденным сценическим приемом, употребляя его кстати и некстати, пока совсем не заездят, как его прервали: пришла незнакомая дама лет сорока.

Кстати, говорить о незнакомой даме, что ей лет сорок, по меньшей мере некорректно. Но это не Акутагава сказал. Это я так предположил.

То была мать одного из его учеников, который сейчас лежал в больнице. Профессор, надо отдать ему должное, как-то навещал больного ученика в больнице (представь: наш профессор навещает в общежитии занемогшего студента). После традиционного обмена любезностями стали пить чай. Ча-ай!

Профессор поинтересовался у гостьи здоровьем ее сына.

"Умер, - сказала та. - Неделю назад".

Просто так сказала, как говорят: "Дождь перестал".

Профессор едва не поперхнулся. Ситуация возникла непростая. Профессор растерянно молчит, а посетительница поясняет профессору, что сын всегда хорошо отзывался о нем. Поэтому она и сочла возможным навестить его, чтобы выразить свою благодарность. Профессор был сильно смущен: надо было как-то утешить незнакомку, но есть ведь и правила приличия - незнакомка может воспринять это участие как фамильярность. Его смущение усугублялось странным поведением дамы. У нее умер сын, а она спокойна, на губах играет улыбка, говорит о каких-то пустяках. Обыденность ее поведения не могла не показаться профессору странной - ведь слезы, безутешный взор, что там еще? - были бы так естественны!

Тут случайно упал на пол веер (хотя ничего не бывает в жизни случайно, особенно когда о ней пишут хорошие писатели), и, поднимая его, профессор с изумлением увидел под столом дрожащие руки гостьи - они комкали и рвали носовой платок.

Помню дословно, в русском переводе: "Дама лицом улыбалась, на самом же деле всем существом своим рыдала".

Профессор поразился выдержке посетительницы и, приписав это свойство всем японским женщинам, испытал от этой абстрактной мысли какое-то гордое и тонкое удовлетворение, очень конкретное, кстати, может быть, еще и оттого, что жена его была американка.

Проводив женщину, он принял ванну, поел вишен, уселся в кресле под фонарем, рассеянно размышляя о тождестве этики и повседневной морали, и немного погодя продолжил чтение Стриндберга. И тут же напоролся на описание дешевого актерского приема, состоявшего в том, что актриса с ясной улыбкой на лице рвет руками платок.

Всю безмятежность профессора как рукой сняло, точно ее тоже скомкали, будто носовой платок. Мало того, он вдруг почувствовал, как рушится его привычный, прочный, уютный, добротный и возвышенный мир, в котором он находился, судя по всему, с рождения. Его космополитический ум еще был во власти ясной космогонии, в основании которой сияла чистая Красота, а вот японская душа его оказалась во власти первобытного хаоса, где ничему не было своего места и вещи не имели своих имен. Гармония дала трещину, как вон та стена, и через эту трещину нельзя уже было перекинуть мостик, соединяющий реальный мир идей и странный мир повседневности.

 

- Вот, собственно, и все, - вздохнул Рассказчик, - и как это все далеко!

- Да уж, - сказал Боб. - Нам бы их проблемы! Из твоих баек, сказитель ты наш, впору халат шить, и еще останется.

- Я же сказал: не поймете, - опять вздохнул Рассказчик, печально глядя на меня, будто один я мог разуверить его и сказать, что мы прекрасно все поняли.

А Сестра сказала тихо:

- Я знаю, о ком этот рассказ. Он обо мне и о тебе, Рассказчик.

- Да? - удивился тот.

- Да, о тебе. И еще об одном человеке...

- Сестра, расскажи-ка о себе, - попросил Борода. - Пока Рассказчик задумался. Только, чур, не сказки, а быль.

 

2. Рассказ Сестры.

 

- Когда вы ушли, - начала свой рассказ Сестра, - нас осталось человек пятнадцать. Мы жались друг к другу, как котята, стараясь не раствориться в этой дикой толпе. Мне толпа стала напоминать какую-то бесформенную тушу гигантского паука с множеством глаз и липких тонких лапок. Как в твоих, Рассказчик, древнегреческих мифах. В нашей группе были в основном женщины, два старичка, инвалид и детей... трое. Казалось бы, лишения должны были сплотить нас, но┘ Еще на уроках русского языка меня эти "но", "вдруг", "однако" всегда приводили в трепет. Вроде как все хорошо - но! вдруг! - как крысы из углов... Кстати, о птичках, о дрофах. Крысы - интереснейшие создания.

- Да-да, "Чума" Камю, "Крысолов" Грина, "Дата Туташхиа"... - поддакнул Рассказчик.

- Мне о них много инвалид рассказывал. Над крысами, как над людьми, любят эксперименты ставить. Как-то голодных крыс запустили в комнату с бассейном, посреди которого на островке оставили еду. Думаете, они ринулись наперегонки? Как бы не так! Одни остались на берегу, а другие сплавали за едой, вернулись и всю ее отдали тем, кто поджидал на берегу. Раз так, эксперимент усложнили. Запустили только одних пловцов. Все поплыли? Не тут-то было. Часть поплыла, а остальные их на берегу поджидают. И так вплоть до двух последних крыс-пловцов: одна поплыла, вторая осталась и слопала то, что ей принесла первая. То же самое произошло и с той партией крыс, которая в первом эксперименте оставалась на берегу. Одни кормили других, включительно до двух последних.

- Да-а, - сказал Рассказчик. - Не прав Михаил Евграфович, не прав с двумя генералами. Им и мужик-то был ни к чему, рано или поздно один генерал стал бы кормить другого.

- А мне, - сказала Сестра, - всякий человек, рвущийся к власти, напоминает крысу, которая ждет на берегу. Вплоть до последней.

- До первой, ты хочешь сказать, - поправил ее Рассказчик. - Интересная получается вещь: изначально существует некая цепь предопределения, кривая распределения крыс по силе воздействия друг на друга. И истинно свободны всего две крысы: наисильнейшая - господин, которую кормят все, и наислабейшая - раб, которая кормит всех, а остальные, то есть практически все, (n - 2), если быть точным, влачат полурабское существование, урывая у слабого то, что тут же вынуждены отдавать сильному. И так всю жизнь: у слабого урвать, сильному отдать, а в процессе передачи материальных благ от слабого к сильному урвать что-то и себе. И о каком нравственном возрождении общества может идти речь, если общество состоит из крыс? Извини, Сестра, я опять увлекся. Продолжай.

- Я тебя поправлю, Рассказчик, - вмешался я. - Крысы передают материальные блага в сторону повышения потенциала, а люди сваливают их в некую потенциальную яму, как в общественный нужник. Крысы стоят в эволюции, видимо, выше нас.

- Кстати, величайшим крысоловом всех времен и народов был не гамельнский Флейтист, о котором свидетельствуют сто тридцать семь летописей и прочих древних документов, а также семьсот двадцать пять песен, баллад, поэм, повестей и сказок, - а одноглазый бультерьер Билли, - сказал Рассказчик. - А величайшим мышеловом была черепаховая кошка Таузер. Она за свою жизнь поймала 28899 мышей.

- О, господи! Да кто же их считал? - спросила Сестра.

- Кошка, - сказал Боб.

- Что-то мы все о крысах да о крысах, - сказала Сестра. - Дошли слухи, что вы все погибли, и мы оставили всякие надежды. Началась у нас пьеса Горького "На дне", только без слов и восклицательных знаков. Говорить было тошно, не о чем да и сил не было. И если раньше я себя и других людей воспринимала как нечто сложное и глубокое, то в те дни все стали вроде блюдца с водой - толкни и расплещется весь. Смотришь на него, а он весь в одном желании - поесть. Раньше, я говорила, мы как-то жались друг к другу, а тут стали расходиться с каждым днем все дальше и дальше, точно каждый боялся, что другой съест тебя. Так и находились на расстоянии пяти метров друг от друга. Чувства до того обострились, что я, например, стала всем телом ощущать присутствие другого человека, как что-то темное, тяжелое и опасное. Несколько дней, а может, и недель есть вообще было нечего. Голодали. Я к голоду всегда относилась серьезно. Это, наверное, у меня в крови. У моей мамы после войны и голода вены на руках как корни деревьев стали... О, мама миа! После какой войны? - испуганно взглянула на нас Сестра и продолжила: - И всегда мне было странно, что люди вдруг добровольно голодают, а врачи убеждают их в пользе этого голодания!

- О пользе голода говорят сытые, - заметил Рассказчик.

- Представьте, Жанна д▓Арк вдруг стала бы говорить о пользе сжигания на костре, - сказал Боб.

Зря сказал. Кощунство это. Он это почувствовал, так как смутился вдруг ни с того ни с сего.

- Да, уж... И, главное, аргумент какой у них: мол, звери тоже вынуждены голодать зимой. Так, может, поэтому звери и остаются зверями, что голод целиком поглощает их тела, мозги, души...

- Я разбирался в этом вопросе, - опять не удержался Боб. - Целиком поглощать тело, мозг и душу может только пресыщение, одно только пресыщение. До отрыжки и тошноты. Извини, Сестра.

- Ничего, Боренька.

Боб с ужасом посмотрел на Сестру.

- Первым сдался инвалид. У него было что-то... Не помню. Он лег возле стены на пол и сказал: "Думал писателем стать, как Гоголь. Не получилось. Умру, как он", - и отвернулся к стене, и больше не отвечал на наши вопросы.

- Вы его оставили? - хрипло спросил Боб.

Видно было, что мысли его заняты другим.

- Потом старичок разбился насмерть. Потом заметили, как одна женщина, неприметная такая, все куда-то отходит - чаще, чем положено. Проследили. Оказывается, она прятала краюху хлеба и отщипывала себе по крошке. Женщины тюкнули ее камнем по голове, даже не знаю - насмерть ли, не видела ее потом. Краюху разделили с учетом малышек. В тот час мы все опять как-то сплотились. Вокруг этой краюхи. Однажды притащились сюда, в этот зал. Не соображу, сколько дней-то прошло. Может, шесть. А может, и месяц┘ И вдруг (вдруг!) - на тележках откуда-то сбоку здоровенные парни с бычьими шеями и ухмылочками прикатили нам жратву. Что тут началось! У крыс хоть порядок. Все словно онемели, только мычат и, как бульдоги, мертвой хваткой вцепились в куски, стали бороться из-за них, пинать, возить друг друга по полу, грызть друг другу руки, и все это сосредоточенно, молча, ужасающе молча. И глаза у всех - прямо одни чьи-то безумные глаза... Ивана Грозного глаза! Да-да, на той картине, где он сына убил. ("Гаршина", - не удержался Рассказчик). Я сама обезумела. Помню: одной рукой бью старичка по лицу - а он так жалостливо улыбается, а другой вырываю у него что-то, и он мотается, как рыба на крючке. Потом пришла в себя. В руке колбаса вся в крови, а ребенок мой в сторонке лежит... Потом я почти всю колбасу старику отдала. Так он еще извинялся передо мной. И вот я думаю сейчас: почему мы не в тех жлобов мертвой хваткой вцепились, а друг в друга? Да в эту жалкую подачку? Гаденькие же мы! Тогда во мне все окончательно сломалось, рассыпалось... Ой, давайте спать!

- Сестра, извини, ребеночек-то чей?

- Знала бы я, чей!

 

3. Сон Боба.

 

Я проснулся от стона. Остальные тоже проснулись и глядели на Боба. Он подложил под щеку ладонь и громко стонал, а по щекам у него текли слезы.

- Галеры снятся, - подмигнул мне Борода.

Тут Боб проснулся, мутно посмотрел на нас, на часы, снова на нас, откинул голову, стукнувшись затылком о доски, и резко сел, скрестив ноги, как азиат.

- Ты чего? - спросил Борода.

- Приснится же! - хрипло выдавил Боб.

- Галеры?

- Какие Галеры! Таких снов ни Марксу-Энгельсу не снилось, ни самому Фрейду. Лежу я где-то на травке... Да чуть ли не в Галерах. Там, в предгорье, где твой Брательник, Борода... И вдруг мне голос. Оттуда, - Боб ткнул пальцем в потолок. - Сейчас начнется отсчет времени, и я за минуту должен вспомнить как можно больше людей. Кого вспомню - тот останется жить. Кого забуду - того и не вспомнит больше никто. У меня в башке смерч вспыхнул. Он, он, она, она, вы все, врозь и вместе┘ Всех надо вспомнить, никого не забыть! И тут сигнал. Как ревун на корабле. Полголовы отвалилось сразу. Что я пережил - не передать. В горах видел сель. Так вот, это был сель имен, лиц, фигур, пятен, запахов, звуков. Чего-то нереального, но связанного с реальными людьми. А как много против моей воли мелькнуло всякой дряни с этих газетных полос и телеэкрана! Досада брала, а ничего не мог поделать! Литературные герои, министры, депутаты, писатели, полководцы, проходимцы, преступники - откуда что бралось? Словно пылесос всасывал. Соседи, старухи в сберкассе, алкаши возле гастронома... А сколько, братцы, женщин, сколько женщин! Никогда не думал, что их столько! Причем некоторые натюрель, а от кого-то остались одни глаза, улыбки, губы. Ножки. В туфельках на высоком каблуке и без туфелек. Спина, шея, завиток над ухом, родинка, шелест платья, мое ожидание, просто объятья... Кончилась минута. Я был, как лимон, как мочалка в общаге, но почти счастлив. Вас вспомнил - и врозь, и вместе. И вот я уже вроде как откинулся на травку, закинул руки за голову, гляжу в небо... И тут - как подбросило меня! Весь покрылся холодным потом и сердце бешено-бешено забилось... Мать! Маму родную не вспомнил! Забыл...

Боб сидел, сгорбившись, а по щекам его ползли грязные слезы. Видно, длинный путь, длиной в целую жизнь, проделали они и были солоны и едки.

В сторонке, отвернувшись от нас лицом к стене, сидела Сестра. У нее тряслись плечи - от смеха или от рыданий? Она свернула листок бумаги и спрятала его за пазуху.

 

После долгой ходьбы по темному туннелю мы с облегчением выбрались на слабый свет, в котором могли различать друг друга. В стороне было ответвление - крутой спуск, закручивающийся по спирали вниз. Спустившись на три полных витка, а затем пройдя по короткому коридору и поднявшись на десятка два ступеней вверх, мы оказались в длинном сводчатом зале с земляным полом и колоннами в два ряда. С одной стороны зала были фальшивые арки, заложенные красным кирпичом, а с другой - высокие и такой же формы, как арки, фальшивые окна, забранные затейливой кованой решеткой из железных прутков прямоугольного профиля. Вместо стекол в окнах тоже был красный кирпич. По здравом размышлении непонятно было, куда могли выходить эти окна, находящиеся явно ниже уровня земли. Это наверняка был сигнал, знак, символ, в котором нам следовало бы разобраться, прежде чем идти куда-то дальше.

- Может, перекурим, - предложил я. - Что-то тут многовато фальши.

На трубах-карнизах под самым потолком были навешаны шторы, которые можно было бы назвать прозрачными, не будь на них столько пыли, непонятно откуда взявшейся в этом царстве вечного покоя. Пыль при малейшем нашем движении покрывала руки и головы, как мука. В узкую косую щель вдоль всей продольной стены над окнами проникал бледный свет, и на шторах, как на матовом экране, двигались тени, видимо, от проходящих высоко над нами людей. А может, то проносились их бесплотные тени? Или души?

Рассказчик попытался залезть по решетке вверх и проникнуть в щель, но тут же превратился в мельника, обсыпанного мукой, и яростно зачихал. Щель была настолько узкой, что в нее не пролазила даже рука, и такой глубокой, что нельзя было дотянуться до конца ее даже палкой. О том, чтобы как-то расширить щель, не могло быть и речи, без отбойного молотка и лома с этих стен можно было разве что отбить слой штукатурки, да в бессильной ярости осушить кулаки о стены.

Побелевший Рассказик слез с решетки, прошелся взад-вперед вдоль всего зала, глядя вверх, и сказал:

- Теперь я знаю, откуда Платон взял свою пещеру. Там, понятно, все по-другому было, но тени те же самые. Ничего не изменилось со временем. Эти тени даны нам, я думаю, как свидетельство того, что мы сможем узнать их имена и по ним восстановить облик предметов, но для этого нужен длительный и постепенный процесс восхождения от чувственного созерцания к солнцу разума. Большинству людей на это не хватает жизни. Хотя жизнью это и не постичь. Да, собственно, и зачем им это знать? Ведь в мире теней жить тише и спокойней. И потом, я абсолютно уверен, что жизнь человека - сама по себе, а человек - сам по себе. И друг от друга они не зависят┘ И наши жизни, как мертвые листья, носит ветер странствий, а сами мы - бог знает где.

"Что он мелет? - думал я. - Хотя он, может быть, и прав. Скорее всего, он прав. Но о пещере хорошо рассуждать в дубовой или кипарисовой роще, а не в самой пещере. Особенно, если она - уголок чистилища. Из пещеры надо сначала выйти. А если из нее не выйти? Тогда остаются одни рассуждения".

Я прислушался к словам Рассказчика и понял, что он не верит ни одному своему слову, он даже не прислушивается к тому, как они отдаются в нем самом, и просто говорит, чтобы не слышать отчаянных криков своей смятенной души. Может, он сумасшедший?

Рассказчик вдруг наклонился ко мне и зашептал:

- Какой же я балда! Вечно лезу со своими литературными страницами! Вылез с Хайямом этим! Ведь Сестра могла подумать, что это я ей на еврейку Мириам намекнул, которая съела своего грудного младенца в дни осады Иерусалима.

- Успокойся, - сказал я. - У тебя чрезмерно развито воображение. Какая, к черту, еврейка, какая Мириам, какой Иерусалим? Проще смотри на вещи! Мир прост. И в этом мире Сестра и Мириам ничего не знают друг о друге. Они не существуют одновременно. Есть или Мириам и тогда нет Сестры, либо есть Сестра и тогда нет Мириам.

- Может, ты и прав; а может, и не прав. Только я вот чувствую, что тут, кроме Мириам и Сестры, еще замешан Боб, - вздохнул Рассказчик, успокоился и приготовился вздремнуть, но вдруг встрепенулся и доверительно сообщил мне: - Думаешь, почему я болтаю, болтаю, болтаю непрерывно? Да только для того, чтобы не сойти с ума! Из нас каждый несет в себе что-то главное, что уцелело в нем из прежней жизни, что двигало им там, пусть даже двигало к непонятной цели. Ты там вечно искал справедливости, и вот ты получил ее, а я вечно желал словами изобразить то, чему и слов-то нет.

- А Борода? Боб? - спросил я.

- Борода? Он там жил и тут живет. У всех художников одна жизнь - жизнь в искусстве. Ну, а Боб - он и в Африке Боб. С ним нигде ничего не делается и не сделается. Поскольку у него хороший консервант - женщины. Женщины замечательно предохраняют от плесени и скисания. Надо быть идиотом, чтобы предохраняться от женщин. Исключая присутствующих.

И он уснул. И снилась ему, я был в этом уверен, не прошлая и не эта жизнь, а причудливое сплетение слов и символов, которое распускалось у него в груди, как весенняя мимоза.

Эта пещера и есть, наверное, мир теней, Аид. (Я стал дремать). И нет в этой стране никакого устройства, нет мощеных улиц, нет домов, нет фонарей и нет виселиц, нет солнца и нет звезд... И так темно тут, так темно, что темнота превратилась в лед и все застыло, и тени не отбрасывают своих теней... И я среди этих теней, я тень той тени, что была когда-то желтой плотью дня┘ Я уронил голову, встрепенулся, огляделся вокруг. Все спали. Потом как-то все разом зашевелились, проснулись, стали зевать, похохатывать, перекидываться словами и снова дремать и клевать носами.

И опять мы спали, примостившись на досках и щитах. Сестра лежала рядом со мной и я чувствовал на себе ее взгляд. Потом шепот:

- Спасибо тебе за все. Ты вернул мне его, моего ребенка, - глаза Сестры светились счастьем.

Мне стало не по себе: кого я вернул ей? Ведь ее ребенок погиб. Он ушел туда, откуда пришли мы: я, Рассказчик, Борода, Боб... Неужели?.. И тут только я понял причину ее отстранения от Боба, понял, что имел в виду Рассказчик, понял значение ее взглядов в сторону Боба. Никакой загадки тут не было. Это был взгляд любящей женщины, которая любуется своим сыном. Своим, и ничьим больше!

- Я только одного не пойму, - продолжала шептать Сестра, - там мне условие поставили: я нахожу его, но теряю всю свою будущую жизнь. И я вот думаю теперь, хорошо, а как же тогда он появился на свет? А еще я все время вижу одни и те же сны и никак не пойму - это сны о том, что у меня уже было и никогда не будет, или о том, что будет, но чего никогда не было? Еще во мне прямо-таки животный ужас от слов "тиф", "рак" и "нелепица". Не знаешь, почему это? И еще я не могу вспомнить имя одного человека. Вот когда смотрю на него, мне кажется, что я знаю. А сейчас вспомнить не могу. Может, ты подскажешь? Может, это ты? Как твое имя?

И я сказал, как уже сказал кто-то до меня:

- Мое имя Никто. А он Он сам найдет тебя.

"Да что же это такое!" - думал я, и так было тревожно, словно это была наша последняя минута, длящаяся вечно.

 

Глава 65.

"Площадь Воздаяния".

 

А когда после сна мы продолжили наш путь, то опять оказались в огромном сводчатом зале с земляным полом, устланном серой листвой высохших иллюзий, деревянными грубо сколоченными столами и скамьями, с факелами вдоль осыпающихся стен. Место это, оказывается, называлось "Площадью Воздаяния". Если красная краска на стене не врала. Надписи на стенах обычно говорят правду. И было все то же: и скамьи, и люди, и мерзость, и нищета. Монумента не было, жаль. Монументы бодрят. Сестра прижалась ко мне.

Прошел, озираясь, сутулый мужчина. Он шарахался от встречных и дребезжащим голосом подбадривал себя:

- Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины. Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины.

Не ведал Архип Кузьмич: боязливым в озере гореть. Заметив нас, он подошел ко мне. Обрадовался. Чему?

- О! И вы тут? А на меня в парке рысь прыгнула. На самом-то деле это желтый пакет запутался в ветвях и трепетал на ветру: фыр-р-р, фур-р-р... А мне показалось: рысь. Вот и не выдержало сердчишко, - он жалко хихикнул. - Я славный Архип Кузьмич, зять бабы Зины...

Не иначе как сквозняком занесло Джозефа Пью. Рассказчик точно описал его. Пью приставал ко всем по очереди, как банный лист:

- Ножи точить, бритвы править! Кого обуть, кого раздеть? Лужу, паяю, золото скупаю! Кровь пускаю, грехи отпускаю!..

И все, за неимением всего, отмахивались от него.

Желтый Пью, взметнувшись под потолок, упал, как коршун, на бедного зятя бабы Зины.

- Золото! Золото! Покупаю золото! - проорал он над ухом Архипа Кузьмича.

Тот грохнулся замертво, а Пью с диким хохотом упал на стол, за которым сидел с дружками пьяный ухажер Сестры и уговаривал очередную банку сивухи, почесывая волосатую грудь.

- Гвазава! - взвыл Пью. - Вот ты где! Ты что мне всучил в прошлый раз?!

- Смотри, - Рассказчик кивнул на хорошенькую, явно не из этих мест, женщину. Публика расступалась перед ней, пялила глаза. Красавица, как одинокая волна, шла по серому залу, и видно было, что у всех душа, как пена, поднимается к горлу. Лицо она прикрывала платком. Услышав вопль "Гвазава!", она вздрогнула и подошла к столу, за которым волосатый пьяница отбивался от настырного Пью. Она похлопала Пью по плечу. Тот обернулся, поклонился даме и исчез. Бывший ухажер Сестры взял женщину за плечи и захохотал: "Ты! Ты!" Красавица опустила руку с платком. В носу у нее, как у туземки, висело большое золотое кольцо.

- Далеко же ее занесло в раскаяниях, - пробормотал Рассказчик. - Не узнаешь? Это Елена, жена Хенкина.

К нам подошла большая группа женщин, состоящая из одних близняшек. Они так и шли парами, рука об руку.

- А это еще что за "ручеек"? - встрепенулся Боб. - Сыграть, что ли?

Они подошли к Бороде и выстроились перед ним. Я насчитал семнадцать пар.

- Где он? - спросили первые две, с луками за спиной и полупустыми колчанами.

- Кто?

- Брательник твой? Ему одного раза мало было, так он нас два раза отправил на тот свет, да еще так зверски. Где он?

- Да откуда же я знаю? - ответил Борода. - Я ему не пастух.

- Понял теперь, - спросил Рассказчик, - почему он не пошел с нами? Ему там спокойнее будет. Представляешь, если сюда явятся утопленники из аномальной зоны, в шкурах и с поднятыми руками? Сотни тысяч утопленников.

- А где тут Боб? - к нам подковыляла не иначе как сама королевна бомжей, принцесса сточных ям и помойных акваторий. Вид у нее был, если сказать жуткий - ничего не сказать. В жилистой черной руке она цепко держала клюку. Не менее цепкие глаза, казалось, видели одинокие крошки и семечки в карманах достойных граждан. Несло от принцессы, как от студенческой столовой.

- Ну, я Боб, - представился Боб. - Чего изволите, мадам?

- Поклон принесла издалека...

Боб учтиво поклонился, воротя нос в сторону.

- Из старинной богатой Фландрии. От прелестной девочки Жанны и старого шарманщика Карло, у которого я проторчала в жопе триста пятьдесят лет. А дай-ка я тебя поцелую! - и она вцепилась в Боба. - Давно не целовалась ни с кем!

Боб отшатнулся, едва успев молвить:

- Я не достоин такой высокой чести, сударыня! - однако тут же был крепко схвачен за руки двумя дюжими мужиками.

- Достоин, достоин! - ласково сказали они. - Дал нам один глаз на двоих, поманил бабами, завел в лес, лишил там одноглазого царя последнего глаза (царского!) и бросил, сукин сын, на произвол судьбы! Сколько лет искали то бабу, то Боба. Целуй, фея, целуй! Крепко целуй. Взасос.

Фея, вцепившись в Боба и прицелившись к его губам, с некоторой обидой произнесла:

- И это за всю мою доброту!..

- Сколько тебе говорить, - рассердились мужики, - не делай людям добра! Целуй, не рассусоливай!

- Ты не боишься, Рассказчик, что и к тебе нагрянет такая же орава и начнет целовать взасос?

- Не боюсь. Бояться надо тем, кто всю жизнь лузгал семечки, пока не пролузгал всю свою жизнь. А я, увы, только пересказчик чьих-то творений или действительных событий. Это вот такие творцы усатые необдуманно плодят детей, а потом бросают их, безусых, на произвол судьбы, да и сама жизнь плодит, а нам, тварям, увы, не дано! Мы побираемся крохами с их стола!

- Не юродствуй.

- С меня спрос, как с зеркала. Разбить, конечно, можно, предварительно глянув в меня лишний раз и смахнув пыль. Но чтобы учинять с меня спрос - увольте! К тому же, я никого, кажется, не убил, даже в мыслях. Это вот с тех, кто боевики ставит, с тех по большому счету спросится. Кстати, это "Малая Площадь Воздаяния", а есть еще и "Большая┘" Туда не пойдем, вот там с них и спросят. Это как Большие и Малые Лужники, и нужники, соответственно, при них.

- Сдрейфил, однако. Побледнел, как венецианское зеркало. В Лужники не побежишь, в Большие? Ну, да ладно. Оставим мертвых мертвым. Что же тогда было с Данте?

- Да ничего не было. Он же не выдумал ничего. Это был всего-навсего гениальный, но репортаж. Как у папы Хэма, мама миа, из Испании. Он, правда, описал не этот угол, а тот, куда его затащил Вергилий. Просто Вергилию самому не хотелось тут встречаться кое с кем, вот он и повел Данте через парадный подъезд. А чаще сюда приходят черным ходом. Да ты не бойся: ни Гектор, ни Патрокл, ни двенадцать троянских юношей не будут доставать тебя здесь, они уже достали Гомера. Правда, пощадили слепого старика. На первый раз. За правду. Надо ослепнуть, чтобы лучше видеть ее.

- Боб! - воскликнул Борода, уславший девичий "ручеек" куда-то вдаль. - А ведь один из этих мужиков был Гомер, а второй - Кутузов!

- Где же тогда Сократ, Рассказчик? - спросил я. - Или Саня Баландин? У меня уже в голове мутится. Где я был? Там и не ад, и не чистилище, и не рай, насколько я смог разобраться. Так что же там? Или в самом деле Афины?

- Они там, куда и нам дай Бог попасть с тобой, - вздохнул Рассказчик. - И не так важно, Сократ то был или Баландин. Важно, что ты спас их, а тем самым спас и себя. Они продолжают жить, независимо от причитающегося им воздаяния, кары или вознаграждения. Это не важно для них. Они живут чем-то более высоким, чем другие. Вон, поинтересуйся у Бороды, чем живут художники, которые всю жизнь расписывают храмы? (Борода буркнул что-то крайне неприличное). Я сам-то только-только стал понимать это. Вот ты ценой своей жизни спас кого-то из них, тем самым спас и себя. А где те, кто был с тобой на галере, кто так яростно бился всю жизнь только за собственную жизнь? Кстати, скоро ты их увидишь.

Рассказчик отвел меня в сторонку.

- А что ты меня никак не спросишь о Фаине? Где она?.. - он помолчал. - Как-то нехорошо получается: все, кто были там, все они здесь, а ее нет - ни там, ни тут. Вот тебе последние откровения Филолога. Ты как-то спросил меня, почему я предал ее. Помнишь, с этой длинноногой поэтессой в начале ума? Фаина - это Мимоза, Дима, да-да, Ми-мо-за. Думаешь, зачем я занимался мифотворчеством и всем вам морочил голову пустой болтовней, нимфами и самородками, этим придурком Пью? Это же я ей памятник воздвиг, "нерукотворный" памятник. Что я еще мог для нее сделать? Это она, Дима, она, вечно живущая и вечно умирающая, прекрасная и желанная, и она везде - и тут, и там, и в Греции, и в Австралии, и где нас нет, и где мы еще есть, и где нас никогда не будет, и никто никогда, ни один мужчина в мире, включая самого бога любви, не сможет сказать: "Она - моя!"

Рассказчик круто развернулся и ушел.

"Бедняга, - подумал я. - Как же поразили его когда-то эти тревожные желтые цветы! Всю жизнь окрасить в придуманный кем-то цвет! А может, все-таки это лучше, чем бесцветная жизнь?"

И я еще долго бродил по площади, здороваясь со всеми кряду, так как все они, вроде, были мне и знакомы, но все как бы из другой жизни. В которой, как оказалось, один цвет - цвет тревоги. Ко мне подошла женщина, которую я поначалу принял за цыганку.

- Здравствуй, соколик. Ты не знаешь меня, ну, да ты и знать никого не хочешь! Полено-то все тогда о тебе верно сказало, вот я только зря Нате не сказала о том. Хотя, разве это спасло бы вас? Ступай, еще свидимся.

 

Глава 66.

Иди и смотри.

 

Рассказчик скитался где-то много часов. Не иначе как из часов этих где-то разбит роскошный парк. Потом пришел и сказал:

- Сейчас немного поспи, а потом, видишь, туннель ведет наверх? Иди и смотри. Один. Потом поговорим с тобой. А пока отдохни, наберись сил.

Я спросил его:

- Ответь мне, Бога ради, почему здесь есть все, но нет никого, кто был со мной рядом в детстве: ни мамы, ни папы, ни бабушки с дедушкой? Какие это были райские дни!

Рассказчик вздохнул:

- Ты сам и ответил, почему. Потому что все они остались в том раю.

- Да, там был рай.

- А в Монте-Мурло, вспомни, разве не был рай? Рай везде, где нас любят.

- Зачем же тогда мы все покидаем тот рай?

Мне снился необыкновенно солнечный день с синим сиянием неба. Женщина уходила вдаль, оборачивалась и махала мне рукой. Я лежал в траве... Теплый ветер шевелил мне волосы... По шее приятно елозила травинка...

Проснулся я в четыре часа. Минутная стрелка на круглых больших часах только что дернулась и застыла на двенадцати. Я всегда просыпаюсь в это время, когда звериные инстинкты уже засыпают, а человеческие еще не пробуждаются. Время равновероятное и для добра и для злодейства, время, в которое можно проверить колеблющуюся душу. Хорошо в это время разрешать свои сомнения, не губя, быть может, при этом свою душу. Свечи обычно гаснут в это время.

Перешагивая через спящих, я вышел в туннель. Он мне почему-то напомнил "вентиляционные" шахты египетских пирамид, которые направлены на Пояс Ориона. В таком случае, этот громадный зал не что иное, как гигантская усыпальница царей. Здесь и пойдут наши души в вечность и сольются с ослепительным сиянием звезд. Что скажете мне на это, профессор Фердинандов? Так об этом просить - и дадут? Или не просить - и все равно дадут?

В туннеле тоже спали, вдоль стен и посреди прохода. Я едва нашел себе уединенное место и сел на остаток ящика, привалившись к стене. Беспокойно мне было, как никогда. Я думал, я искал выход. Выход был один - в той стороне, где был сюда вход. И одному мне не выйти. Вот так и зреют в истории бунты. Надо одному - а делают все! Я сидел и мысленно говорил Рассказчику, непонятно зачем говорил, да еще так вычурно! В последний раз?

"Вообрази себе, мой друг, огромный-преогромный шар с зыбкой нефиксированной поверхностью. И эта поверхность изрезана бороздками и канавками. Канавок несчетное число. Они причудливо переплетаются друг с другом, переходят друг в друга, подныривают тоннелем или перелетают, как акведук. По каждой из них летит чья-то жизнь, как граммофонная игла или магнитофонная головка. При этом она извлекает из трепетного профиля самые разнообразные голоса и звуки, мелодии и ритмы. Все это пульсирует и бурлит, сливается и клокочет. И гремит под управлением невидимого Дирижера грандиозная космическая симфония. Разумеется, в миноре. Хотя... Каждая ощущающая точка скользит по поверхности, последовательно окунаясь в то состояние, которое вечно находится на том самом месте, куда до нее наверняка погружались мириады других ощущающих точек и где многие нашли либо свой конец, либо свое возрождение┘ Ты знаешь, меня всегда занимало взаимоотношение прошлого, настоящего и будущего. Так вот, это не три составные части времени, а одна неразрывная ткань его; они существуют одномоментно и даны, как говорится, на века. И удобнее всего предположить форму этой данности в виде такого вот шара, плодородный верхний слой почвы которого изрезан ходами червей, населявших, населяющих и тех, что будут населять его".

Я услышал чей-то вздох за спиной. Оглянулся - никого. Это ты, Рассказчик?

- Если тебе стыдно за убогость людей, смири свою гордыню, - услышал я его голос. - И оставь свои умопостроения. Они никому не нужны. Иди и смотри.

Туннель круто поднимался вверх, своды его давили, впереди дергались в конвульсии полета летучие мыши.

Вдруг я понял: смерть за спиной.

И тут же позади раздалось рычание и, судя по взметнувшейся тени на стене, громадный пес кинулся на меня из расщелины туннеля.

В голове промелькнуло - нет, не успею - ни повернуться, ни защититься, ни даже вскрикнуть.

И я шел, как шел до этого, шел, куда шел.

За моей спиной ревел, бесновался и прыгал под самые своды туннеля неистовый цербер, а из мрака свистел и подначивал его неведомый хозяин, гремя металлической цепью.

От рева собаки сыпались камни со свода, а мне на минуту заложило уши.

Но я шел, не оглядываясь.

Подумаешь, тень за спиной! У нее за спиной еще одна тень. Вот он где мир теней...

Главное, не бояться, решил я. Ничего, никого, никогда.

И цербер отстал. Слышно было, как он заскулил в чьих-то безжалостных руках.

И вот я на страшной высоте, на каменной площадке, на краю отвесной скалы. И нет ветра, нет солнца, нет луны и нет звезд. Громадная долина внизу как бы дышит и источает бледный свет, словно она - бледный конь смерти. Белые горы охватывают справа долину полукольцом, их вершины теряются в бледном мраке свода, слева мерцают черные воды бескрайнего моря, а между водой и сушей, как живая, кипит бурая пена. На белой стене гор жутко пляшет одна громадная бесформенная серая тень. Как тень костра, потухшего миллион лет назад. Нет на самой равнине ни гор, ни ущелий, ни рвов, ни круч, нет ни ям и ни скал, ни домов, ни деревьев, нет ни травы, ни цветов, ни ручьев, ни пещер, ни озер и ни рек, нет ни огня, ни дождя, ни земли и ни снега - поле, голое поле, на котором все как на ладони. И смрад, жуткий смрад пропитал все пространство. Из-за смрада пространство трепетало, как дым, и плясало серой тенью на горной стене. Я пригляделся и вздрогнул. Вся долина шевелилась, она вся кишела мириадами белых червей. От них и шел бледный свет, как от гнилушек. И тут я увидел, что у этих личинок лица людей, но безглазые лица, и рты их открыты, но крика в них нет. Личинки кишат и безмолвно сжирают друг друга, но число их не убывает, ибо из моря, из темных мерцающих вод, из бурой прибрежной пены к ним ползут и ползут всё новые черви, разинув в крике немые рты и вперив в небо ненавидящие пустые глаза... И нет им конца.

- Се человечество! - раздалось за моей спиной.

Я обернулся. На бледном лице Рассказчика горели безумием глаза.

- Не бойся, я не брошусь туда, как Борода. Вергилий не показал Данте эту адскую кухню, он ему показал фасад, выставку достижений. У него даже в аду избранные, чей грех так явен и мерзостен, а здесь все остальные, с мелкими грешками, все-все, ибо нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил. Вот они в наготе своей, и не надо им ни наказаний, ни кипящих озер, ни диких птиц и зверей, ни ледников, ни землетрясений, они сами наказывают себя. Господь наказывает лишь тех, кого любит, а эти забыты им. Это долина самоубийц. Я бы ее назвал "Харакири-дол", - Рассказчик даже тут был верен себе. - Ты стремишься сюда? Молчишь? Ты сюда хочешь привести всех тех несчастных, что вверятся тебе? Не смотри на меня, это уже решено где-то выше: они пойдут за тобой. Они готовы. Вот только - готов ли ты? Куда бы ты ни повел их, ты их приведешь туда, вниз. Видишь, черви ползут из вод? Видишь пену? Это тоже они. Это с разбитых галер идет пополнение. И твоя галера вся там. Каждый день уходят галеры и каждый день тут царит пир. У каждого в жизни были желания, и каждый здесь получил то, что желал - каждый ест каждого, но никак не может насытиться и никак не может поесть.

- Полагаю, я это вижу в последний раз, - сказал я.

Рассказчик пожал плечами.

- Скажи мне: горяч ты или холоден? - спросил он. - Только не говори, не знаю, или что ни горяч, ни холоден. Кто ты?

- Я обжигаю, как лед, доволен?

- Вполне! - ответил Филолог.

 

Глава 67.

Возле шестого зала.

 

Возле шестого зала на городской площади собралась огромная толпа. На лицах людей отсвет горящей в фонарях ворвани, отсвет горящих в душах страстей. Булыжник мостовой, булыжник голов и кулаков, душ булыжник. Как много камня в одном месте! Как странно, лучшие памятники трепетной нежной жизни - из камня.

Когда на телеге провезли вора на казнь, на лицах зевак появилась детская радость и дикие проблески мысли. Не успели осужденного столкнуть с телеги, как поймали еще одного вора с поличным. Скрутили его, оттащили к месту казни и швырнули к ногам палача. День давал богатую пищу уму и изысканные развлечения для трудящихся масс. Есть ли более приятное зрелище, чем наблюдать, как вешают, сжигают или отрубают голову преступнику, укравшему у тебя трудовые гроши. Есть ли большее наслаждение, как видеть ужас на лице вора, видеть, как он обмочился от страха, вдыхать жирный смрад костра, слышать душераздирающие вопли, сменяемые почти ласкающим ухо потрескиванием костра, сопение и надсадное мясницкое хеканье палача, а следом - глухой стук скатившейся головы, недоуменно продолжающей взирать на покидаемый ею мир. И в этот миг, когда голова катится по земле, вся Вселенная вдруг начинает вращаться вокруг нее.

Человеческое - ничто нам не чуждо.

Возле дороги стоял книжный киоск. Киоскер со сморщенным, как у Шопенгауэра, лицом помахал мне рукой. Я подошел к нему. Он обнял меня, смахнул слезу.

- Как там Наталья, Манюся, Колянчик? Дима как? - спросил он.

- Нормально, - ответил я.

Хотя в душе моей была долина червей.

- Эротический журнальчик не хочешь взять? С картинками. Есть детективы.

Он нагнулся, стал рыться под прилавком, но астматически закашлялся и махнул мне рукой - мол, ищи сам - отошел в сторонку и закурил. Я увидел сборник Франсуа Вийона. Стал листать его, он еще пах типографской краской.

- Стихи совсем свежие, только что написал, - сказал киоскер.

"Свежие, как твое личико", - подумал я. Что-то неладное было с моей головой. Выдержала бы давление собственных мыслей! И мысли, как белые черви. Пожирают друг друга. Только затем, чтобы дать место новым мыслям!

- Кстати, вон он со своим приятелем Перчиком. Слово напишет, а тот тут же ахает. Такая притвора! Так и живет ахами за его счет. А тот - простофиля!

Из-за поворота донесся стук колес. По булыжнику прыгала карета. Возница без нужды погонял кнутом лошадей. В карете сидел, судя по карете, лошадям, костюму и бесстрастному лицу, знатный вельможа. Чуть дальше к тому месту, где трудился палач, поперек дороги лежал мертвецки пьяный оборванец. Возница оглянулся на вельможу - гнать?

- Постой! - остановил тот его.

Созвал народ: бродяг, проституток, не пойманных еще воров, торговок, мастеровых.

- Разбудите эту свинью. Пусть убирается, не то поеду прямо через него. Только, чур, за него не браться. Будите, хоть в колокол бейте. А если найдется смельчак и оттащит его в сторону - смельчака засеку. Ну, будите, будите ближнего своего! - хохотнул он.

Он был очень доволен. Его полное розовое лицо излучало довольство, которое может излучать только безраздельная власть. Никто не трогался с места, все молчали, боясь даже окриком попытаться разбудить пьяного. Вельможа промокнул батистовым платочком губы, тронул кучера за плечо шпагой, так что у того вылетел клок ткани вместе с подкладкой.

Скрипнула ось, колеса завертелись. Лошади, запрокидывая головы и кося глазами, пританцовывая, двигались на лежащего человека. Вот откуда появились гуигнгнмы. Лежащий не шевелился. Душа его уже стала собираться в рай.

Толпу душило любопытство. Тут из толпы выскочил взлохмаченный человек и, ругаясь, оттащил бесчувственное тело на обочину.

- Ты кто?

- Я тот, кого ты высечешь.

- Засеку, хочешь сказать.

- Скажу: хочешь засечь.

- Ты, наверное, не хочешь, чтобы я тебя засек? - не унимался вельможа.

Он вроде как стал еще более доволен жизнью. Он был по природе своей циркач. Ему, наверное, нравилось жонглировать словами, как чужими судьбами и жизнями, - у некоторых эта страсть врожденная.

- Гусь очень не хотел идти на вертел и только поэтому обжирался зерном и нагуливал жир.

- Да ты шутник.

- Гусь тоже шутил, когда его поймали. Он гоготал. Он думал, с ним будут говорить о боге.

Вельможа смеялся, вытирая батистовым платочком слезы. Толпа вокруг хохотала.

- Ступай! Лови дукат! - вельможа покатил дальше.

- И для поэта и для ката - награды лучше нет - дуката! - воскликнул молодой нечесаный человек и, поцеловав монету, почтительно поклонился отъехавшей карете - своим не менее острым, чем язык, и к тому же заплатанным задом. - Перчик! Глянь-ка, что у нас! Два дня теперь можно не писать, не ахать.

- Ай да Франсуа! Ай да Вийон! - смеялись горожане и качали головами: такое не часто увидишь - вместо побоев дукат!

С громом прокатила королевская карета с эскортом придворных пугал. Во все века эскорт один и тот же, если приглядеться. Меняются только короли. Остановилась. Высунулась царственная рука с вытянутым указательным перстом - он был длинный-длинный, до границ империи, - и ткнула в пьяного, лежащего у дороги.

- Пьяный? - спросил брезгливо резкий голос.

- Пьяница, ваше величество.

- Карл! Карлос! Король! - закаркала толпа.

- К богу надо обращаться по-испански, - в уважительно-гробовой тишине произнес Карл, - к возлюбленной по-итальянски, к лошади по-немецки, к пьянице по-русски. Есть кто-нибудь, говорящий по-русски?

Я сделал три шага вперед.

- Рыцарь? И говоришь по-русски? Что за орден?

- Граф Горенштейн, сир, - ответил я с поклоном. - Орден "Дружбы народов".

- А, немец, - сказал король. - А скорее, самозванец. Я лично не знаю Горенштейна. Ну да все равно. Вас много, а я один. Не обессудьте, многие из вас - мне на одно лицо. Правда, я не сир. Сир там, - он ткнул пальцем направо. - Франциск. А там - сэр! Генрих! - хрипло засмеялся он.

Я никак не отреагировал на эти подробности, я просто думал: "Сир, сэр - один сор".

- Кар! - послышалось сверху. - Карл!

- Немцу, и правда, только с лошадью говорить, - сказал Карл кому-то в карете. - Граф, окажите любезность, как только этот оборванец соблаговолит пробудиться, пригласите его от моего имени на завтра ко мне во дворец на костюмированный бал. Это будет лакомый кусочек, - обратился он опять к кому-то в карете.

- Натюрлих, Маргарита Павловна, пардон, Горенштейн! - крикнул он на прощание мне, и карета с громом укатила.

Путь Юпитера всегда сопровождается громами. Даже если он направляется к Венере.

Придворным пугалам доставляло удовольствие затоптать какого-нибудь ротозея. Это одна из самых лакомых придворных затей. Особенно приятно потоптаться по кому-то из своих. Люди рассыпались с их пути, а на дороге остался лежать самый страстный почитатель, самый подобострастный поклонник, который в этот час оказался ближе всех к их милостям.

Вот и увидел я, наконец, рабов на конях, а князей ходящих, подобно рабам, пешком.

Однако, как кружится голова и плывут в разные стороны мысли и образы. Как их поймать, удержать и направить в нужное русло? В голове воспоминания, как короткие вспышки трамвайной дуги во тьме. Куда несет меня мой трамвай? В Галерах я помнил одно: мне надо спасти Сократа. А что мне делать сейчас? Кто подскажет?

- Возьму? - показал я киоскеру сборник Вийона.

- Конечно, бери, - сказал киоскер. - Заходи как-нибудь. Вместе легче ждать.

"Чего ждать, - подумал я, - светлого будущего? Так это оно ждет нас. Странный человек".

- Хорошо, зайду.

С ворами было покончено. Люди нехотя разбрелись, ища себе других развлечений. Им, конечно же, было бы интереснее наблюдать с утра до вечера, как кончают с ворами, но тогда на ночь глядя было бы труднее найти еще какое-нибудь развлечение для души.

Я пробирался среди наскоро сколоченных лавок, будок, сдвинутых рядами бочек, ящиков, сундуков, широких и узких подвод, с которых торговали солью, вином, мясом, овощами, горшками и прочей кухонной утварью. Цыганки продавали сигареты и губную помаду, доставая их из-за необъятной пазухи, гадали по углам денежным простофилям, шептались о чем-то со стражниками. В тесном кружке на земле дрались тощие петухи. За столом тягались в силе на руках. В телеге, укрывшись рогожей, елозила парочка, а под телегой сладко спала старуха. Ей, наверное, снилась любовь. А может, пончик. Жизнь шла своим чередом.

Куда-то запропастились мои спутники, или я сам оторвался от них? У меня, от обилия лиц и мыслей, еще сильней закружилась голова. Как проблески солнца сквозь густую листву, вспомнил вдруг Кавказ, Ахилла, Сонику...

Мне навстречу попадались люди, которые, судя по всему, узнавали меня и приветствовали. Я спрашивал у каждого:

- Кто ты?

Они на миг огорчались, потом лица их прояснялись и они вслух объясняли сами себе причину моей забывчивости:

- Да, ведь целая жизнь прошла.

- А какой сегодня день? - спрашивал я у всех.

- День? - спрашивали они. - Время так бежит. И не поймешь куда - вперед, назад?.. Какой день? Зачем нам день? Зачем нам время? Что его - солить? Нам бы узнать, какой сейчас век. Да и то не к спеху. Ты вспомни: мы убивали время день за днем, пока оно не убило нас.

- Я что-то не понимаю вас.

- А зачем вообще что-то понимать? Разве недостаточно просто быть?

- Смотря кем.

- Опять двадцать пять. Зачем быть кем-то? Будь самим собой. Никем.

- Думаете, я знаю себя? Я знаю, что мне надо попасть в шестой зал. Вот он, передо мной.

- Ты заблуждаешься. Это не шестой зал. Шестого зала нет в природе, как в Англии нет тринадцатого номера дома.

- Зато он есть во Франции. Нет, ребята, вы меня не путайте. Нет шестого зала в природе, но он есть в моем уме. А я еще, слава богу, пока в своем уме. В "Камере находок" я его не видел.

Мимо меня, осторожно ступая босыми ногами, прошла хорошенькая девушка в длинной ночной рубашке. Она с беспокойством озиралась по сторонам черными глазами, на длинной шее билась жилка. Она задержала на мне взгляд и, коснувшись меня рукой, молча прошла мимо.

- Кто это? - спросил я у слепого, оказавшегося рядом.

- Ты не знаешь ее? - спросил он. - Это Наталья из Сургута.

- Что она делает тут?

- То же, что и ты. Смотрит по сторонам.

- Она испугалась чего-то? Куда она бежит?

- Куда и все, - сказал слепой. - Не видишь, что ли?

- Не путай Рыцаря, - поправил слепого зрячий. - Она без очереди зашла сюда. Ей теперь далеко возвращаться. Успеть бы.

- Успеет, - заверил слепой.

- До чего успеет? - спросил я.

- Как до чего? До третьих петухов.

- Что-то я хотел ей сказать... - пробормотал я.

- Как прикажешь, Рыцарь. Рыцарю - Наталью из Сургута!

Несколько темных фигур бросились догонять ее.

- Вы не так поняли меня, - сказал я.

- Да, мы поняли этак, - согласились они. - Этак и делаем.

Фигуры вернулись.

- Ну, и где она? Разгильдяи.

- Она исчезла, сеньор. Сударь.

- Товарищ. Я вспомнил - я кореец из Северного Вьетнама, товарищ Го.

- Она исчезла, товарищ Го-сударь. Превратилась в сову. А может, в ворону. Ты не разобрал? - спросил один другого.

- Жаль. Они все исчезают из моей жизни. И эта, как ее. И другая. И еще кто-то был... А эту, говорите, Еленой зовут?

- Натальей. Из Сургута.

- А-а┘ Значит, Троя в Сургуте. Вон оно что... Ошибся Шлиман.

- Зачем трое? Одна всего - Наталья.

"Наталья? Что они мелют! Она же летит сейчас где-нибудь в вышине..."

В фонарях догорал жир. Они чадили и гасли. Сгущалась темнота. Возросло беспокойное оживление. Как за минуту до премьеры: вот-вот разойдется занавес и на полутемной сцене явятся актеры. Что представят они нам? Что будут представлять собой? Кого и зачем? Внезапно вспыхнули с двух сторон прожектора. Люди загалдели, завертели шеями. Прожектора чертили потолок и стены, как будто искали в воздухе врага. Как при вспышке молнии, из темноты возникли одухотворенные лица, белые и почти прекрасные.

Рядом со мной, в темно-желтом кимоно и высокой шапке, со свитком в руке стоял изможденный человек, похожий на Николая Островского, только с восточным разрезом глаз.

- Стократ благороднее тот, кто не скажет при блеске молнии: "Вот она, наша жизнь", - продекламировал он и представился: - Басе.

- Акутагава, - сказал я.

Басе встал на колени, положил прямо перед собой руки ладонями вниз и смиренно попросил у меня прощения за некоторые свои стихи:

- Они так грубы и многословны в сравнении с вашей "Странной историей", Акутагава-сэнсей.

- Ну что вы, что вы, маэстро, - сказал я. - Дорогою тьмы, исходящей из сердца, слепые идут. Что это я? Это же не ваши. Сыграем-ка лучше в "го". Эй, вы там! Дайте-ка сюда доску и фишки! 361 - не правда ли, в этом числе есть какая-то магия?

- Да, - согласился Басе, - это число дней в солнечном году без числа времен года; змея, заглотившая свой хвост и выплюнувшая четыре зуба мудрости; это трехголовый шестикрылый однохвостый дракон.

И тут Басе закружило в толпе и он исчез.

Все вокруг меня вдруг забегали и что-то потащили, понесли, покатили по земле. Как когда-то в музее и еще где-то... На месте, где только что отпустили грехи, а заодно и души карманным ворам, быстренько сколотили из бочек, телег и досок не то баррикаду, не то трибуну, и на ней возле микрофона замаячило несколько приземисто-тупоугольных и несколько вертикально-остроконечных деятелей - пять-шесть лишившихся разума Дон-Кихотов и столько же Санчо. Лишившись разума, они стали полностью взаимозаменяемы. Они по очереди брали микрофон и призывали к чему-то безликую толпу - либо спокойно и обнадеживающе, либо хлестко и раздражающе; и слышно было, как низкий голос в ритме авлета бубнил за их спинами: "Регламент... Регламент..." Очередную галеру несло на скалы.

Масса темных людей слушала их, как всегда, ничего не понимая, но одобрительно или негодующе шумя. Это было заметно по тому, как они реагировали на выступление лысого военного. Генерал сказал: "Мы пойдем налево!" - и все заорали: "Налево! Налево!", а когда через пять минут он, оговорившись, сказал: "Мы пойдем направо!" - все так же дружно заорали: "Направо! Направо!" - и зааплодировали себе. А для военных - что налево, что направо - всего лишь одно из двух направлений движения, по лысой голове трудно определить, в какую сторону она наклонилась.

На таких площадях легко завоевывать себе сторонников. Сторонники находятся быстро, так же как и противники. Достаточно иметь мозг хотя бы в трубчатых костях, чтобы поддержать или отвергнуть какое-либо начинание.

Я стал пробираться сквозь толпу к трибуне и только тут заметил, что за мной следом идет мой небольшой отряд. Где он был все это время?

Нарисовался плакат: "Добро пожаловать в 6-й зал!"

- Рыцарь! Го-сударь! Дорогу государю! - раздались голоса.

"Тушинский вор", - подумал я, по-царски решительно свалил плакат вместе со стойкой и прошел по нему, не разуваясь.

- Мы пойдем своим путем! - воскликнул я.

Толпа взвыла, одобряя, но тут же неожиданно расступилась, и навстречу мне вышли два серых рыцаря с мечами на изготовку. На обоих был пышный плюмаж из белых перьев. Что ж, обваляем рыцарей в их собственных перьях.

Рассказчик сунул мне в руку металлический прут, похоже, тот самый, которым я бил когда-то крыс. Где он взял его? Опять крысы? Прут был достаточно увесист, но игрушка в сравнении с мечом, да еще с двумя противниками сразу. Что ж, судьба, знать, моя такая. Дело мое правое, и я стал заходить справа, чтобы оставить их обоих в одной от меня стороне. Ближний ко мне рыцарь кошачьими шагами направился ко мне. Когда между нами оставалось три метра, он встал, опустил меч и глухо и гнусаво сказал:

- Ну ты, падла, в натуре!

"In natura. Sic!" - подумал я и, вытянув вперед руки со сжатым в них прутом, с ревом бросился на него головой вперед. Он успел взмахнуть мечом, но не успел опустить его на меня. Я снес его. С грохотом ударился металл о металл, у меня зашумело в голове. Я почувствовал под собой шевелящееся железо и, обхватив его руками, стал методично бить о бетонный пол. Вдруг раздался пронзительный женский визг, я инстинктивно скатился с рыцаря в сторону стены, и в следующий миг на него со страшной силой обрушился меч второго рыцаря. Я поднялся на трясущихся ногах и, пока серый рыцарь поворачивался ко мне, подножкой сбил его на пол. Нахлынувшая толпа накрыла их обоих, схватила за руки, за ноги, за головы и стала совсем не по-рыцарски подбрасывать их в воздух и не ловить. Видно, тяжкие были грехи их - с тяжким грохотом падали они на бетонный пол. Три раза дано было им отпущение грехов, после чего они успокоились навеки.

Да, мое дело правое, раз победил я, но на месте двух серых рыцарей было уже четыре - тоже серые, с белыми плюмажами.

События разворачивались стремительно - так должен был прокомментировать Рассказчик.

Я подобрал меч и с мечом в правой руке и прутом в левой стал отступать к колоннам. Толпа отхлынула от нас. О, эти приливы толпы и отливы людские - энергии вашей хватило бы, чтоб осветить всю Вселенную.

Рыцари обступили меня полукольцом. Да, прямо скажем, шансов у меня маловато, за мою шкуру вряд ли даст кто-нибудь хоть пенни, даже сама королева Елизавета с этого пенни. Пока я буду биться с одним, даже если сразу с двумя, остальным ничего не стоит обойти меня с двух сторон и сделать из меня отбивную или бифштекс с кровью. Возле колонн мне крышка. Надо рыцарей как-то растянуть в пространстве.

Я отскочил в угол, чтобы они не могли обступить меня со всех сторон и мешали друг другу. Я не учел даже, что рыцари - не колхозники и не серая шпана, спесь не позволяет им делиться победой, все равно пойдут по одному. Хоть я и нарушил тактику рыцарского поединка, они не были смущены, не торопились, уверенные в своей силе. Перевес был явно на их стороне. Это придало им излишнюю самоуверенность, а мне это было на руку. Левой ногой я запутался в каком-то шнуре и уже хотел дернуть ногой посильнее, но увидел, что это удлинитель, воткнутый в розетку. От удлинителя были запитаны софиты и галогенные лампы. Я вскочил на низкий подиум у стены, отсек мечом шнур - лампы и софиты погасли. Меня тряхнуло, судорога прошла по руке, но я успел разжать ее и выронил меч. Перехватив свободный конец шнура, я намотал его на прут, затянул узлом и приготовился к бою.

Я не питал к ним ненависти, нет, они мне были глубоко безразличны. Непонятно только, зачем я им дался? Кто они? Уж кого-кого, но убивать рыцарей у меня никогда не было в мыслях. Может, они спутали меня с кем? Не с Александром же Невским! Что они увидели во мне такого, чего не увидел я? Во всяком случае, на мой взгляд, я не заслуживал такого пристального внимания этих сеньоров, не иначе как представляющих здесь некое официальное лицо. А ведь они появились только тогда, когда я принял решение: все, что угодно, только не бледная долина червей!

Первый рыцарь небрежной походкой приближался ко мне, почти волоча меч по полу. Бедняга, как он презирал меня! Подойдя на расстояние удара, он секущим движением махнул мечом на уровне моей головы. Что ж, махнул мастерски. Этому он посвятил всю свою жизнь и во имя этого погубил массу других жизней - во имя этого мастерства.

Я прижался к стене и прутом заслонился от удара. Меч коснулся оголенного конца провода, посыпались искры, я едва успел выпустить прут, а рыцарь дернулся, заорал и, сделав два шага в сторону, грохнулся на пол.

Три рыцаря остановились. Я поднял меч. Краем глаза глянул на трибуну и увидел, что там все еще долдонят в микрофон. И тут же ворвались в уши какие-то призывы, но тут же и погасли, так как внимание мое целиком переключилось на второго рыцаря. Он шел на меня немного собраннее, чем первый, но тоже довольно небрежно (небрежность губит хорошую работу), бешено вертя над головой мечом, как пропеллером. "Силен, бродяга, - подумал я. - Что ж, поверти-поверти, устанешь. А я пока отдохну". Я стал отступать в угол, и когда рыцарь в запале охоты не рассчитал расстояния и зацепил мечом стену, я рубанул его сверху вниз без всяких правил, вложив в удар всю нерастраченную силу и злость моей жизни. "И тогда боец не целясь хрястнул немца промеж глаз". "Прости, рыцарь, я ничего не имел против тебя. Аминь". Шлем у рыцаря вмялся, из уголков рта и носа потекла кровь, и он, не пикнув, повалился на пол лицом вниз. Похоже, я вырвал себе руку, но ничего, осталось только двое, полдела уже сделано, полпути позади.

Пока эти двое раздумывали, что им предпринять, я кинулся на одного из них вперед головой, как на самого первого, как в регби, сбил его с ног, а навалившаяся на него и на четвертого рыцаря толпа слепила из них два железных пирожка с мясной начинкой┘

На месте четырех рыцарей, уже возле самых трибун, выросли, как из-под земли, шестнадцать рыцарей в серых панцирях и с плюмажами из белых перьев. Да, похоже, их не победить - у них тоже правое дело. В какую сторону ни глянь - у всех правое. То-то бьемся друг с другом насмерть. Однорукие и безмозглые.

"Что за гидра, что за Змей Горыныч? - подумал я. - Кого они защищают? И от кого? От меня? О господи!.." Но кровь пролилась. И кровь уже стала не страшна. И люди потеряли чувство страха. Оно у них притупилось от слишком долгого употребления. Плотной стеной они шли на рыцарей. Весело шли, как на праздник. Вприпрыжку шли, подбирая палки и камни. А выше их голов качались белые перья. На них во все глаза глядел скульптор и лепил что-то из грязи. Сверкнули мечи - и первые шестнадцать человек упали. Но по ним, как муравьи, ползли новые и новые, пока не покрыли собой рыцарей, ораторов и трибуну... Когда через какое-то время куча шевелящихся черно-красных тел распалась, на полу и трибуне лежали сотни трупов и толпа завыла, как волчья стая. Но не было больше ни псов-рыцарей, ни лис-ораторов. Некого было больше убивать.

- Склады! Ломай! Круши! Тащи!

Двери треснули, как скорлупа, и разлетелись на части. Возле них лежали раздавленные люди, а на пороге растекалось черное жидкое месиво, в котором шевелились десятки конечностей. Полки и ящики были очищены в два счета. Все запасы продовольствия были сжеваны, сожраны, проглочены, распиханы и растащены в руках, за пазухами, в мешках, карманах, сумках и набитых ртах. Не успев дожевать дармовую пищу, победители стали требовать себе вождя.

- Нужен начальник! Директор! Командир! Шеф нужен! Генералы где, где генералы? Даешь генерала!

- Восстановим социальную справедливость! - выполз откуда-то первый оратор.

- Все в залы! Там наше народное добро! - вторил ему другой.

- Все наверх! С богом - ура! Рыцаря! Даешь Рыцаря! Государя!

Меня взяли на руки и подняли на трибуну. "Интересно, сколько строк отведут мне в учебнике истории? - подумал я. - Одну: число, тире, число. Жизнь человека, в лучшем случае, всего лишь прочерк между двумя числами. И она всегда получается со знаком минус, так как из меньшего числа вычитается большее. Во всяком случае, в последние два тысячелетия. Может, потому и жизнь так изменилась в новую эру?"

- Говори! Веди нас!

И я понял, что я обречен. Эх, Рассказчик, знал ведь! Я не принадлежу больше себе. Принадлежать себе могут только сумасшедшие да мертвые, в чем я, вообще-то говоря, точно не уверен. Я и толпа - опять мы заложники друг друга. Я - человек толпы, я - раб ее, и она делает меня своим господином. А для чего? Для того только, чтобы я взял на себя смелость отдать ей приказ делать то, что ей хочется делать самой, что она давно и без меня решила делать. Толпе нужен приказ извне, который родился у нее внутри. Я - усилитель и рупор ее желаний. Сейчас я начну писать свою строчку в учебнике истории - в "Истории умершего мира"? Чем - кровью? Чьей?

- Люди! - хрипло, как и подобает кричать в данном случае, крикнул я. - Вы устали! Всем отдыхать! На ночь распускаю все партии! (Как Пенелопа ковер, сказал бы Рассказчик. А для чего Пенелопа распускала ковер, спрошу я тебя, Рассказчик. Она просто ждала своего царя, вот для чего). Утром - в поход!

Поход, опять поход - куда? зачем? Знал бы я, куда и зачем. И тут я понял, что хватит быть личинками, хватит ненасытно жрать друг друга! И тут же понял, что нет, не хватит. Эти две мысли сшиблись в моем мозгу в яростном поединке. И победителей в нем не будет. Так что судить будет некого. Причины, которые нас всех привели сюда, они же, и только они одни, толкают нас идти дальше. Безликие останутся безликими, потеряют еще лишь голос. Может, оттого, что отдадут его за кого-то или кому-то? Вот отчего мне так по душе обет молчания! Голос, голос и слова - и есть душа человека! Не избежать мне с моими мыслями новых рыцарей, нет, не избежать! Они придут мне на помощь.

- Ура! - заорали все и стали расходиться, подыскивая себе тряпье, жратву (хотя и насытились до икоты), угол для ночлега и тело для тепла.

Жизнь изрыгнула нас, понял я, в нее нет возврата, но есть продолжение пути. Он не должен оборваться в той бледной долине! Значит, только не в шестой зал! Оттуда путь один - в Галеры! А из Галер - червем к червям, ко все чертям! Если же мы будем рваться наверх, мы неизбежно скатимся вниз. Если будем цепляться за жизнь, зацепимся за смерть. На нашем пути встанет легион рыцарей, а потом легион легионов... Оба пути гибельны, оба. Чуткий нос Боба раньше времени завел нас в Галеры, так бы нам еще скитаться и скитаться по туннелю. Мы прибыли туда не по расписанию, и только это спасло нас...

Мне вдруг стало жарко. Около меня сбилось десятка два оставшихся в живых ораторов. Это они испепеляли меня почтительными взглядами. Ораторам, как ни странно, хотелось еще поговорить. Они полагали, что я не обойдусь без них.

- Кыш! - сказал я им, и они меня поняли. Куриный - их язык.

Ко мне опять подошла баба Марфа.

- Ну и зверь же ты! - сказала она. - Сколько ребят напрасно загубил. Там и трактористы, и комбайнеры, и даже "проходимец Европы" был, тот, что первый на тебя кинулся, дурачок!

- Да кто ж их заставлял нападать на меня? Я не нападал на них.

- А то ты не знаешь, кто!

- Что, неужели Горенштейн?

- Вот-вот, Зильберштейн и нанял их. Тут еще две бабки шарашились, то ли Вера с Сарунчиком, то ли Сара с Верунчиком, всё спрашивали его. А третьим в их компании мужичок в кепке был, почтительный такой, с красной рожей - помогал через завалы перебираться. Руку все калачиком подавал и кепку ломал. А может, и не Зильберштейн, может, Хуан Педро де Мальва или Ванька Сидоров. Не упомнить их всех. Тут ведь все на одно лицо. И все норовят в шестой зал по блату пройти, дурни! Контрамарки суют!.. Мне бы Николая найти, - сказала она и ушла искать сына.

А мне почему-то казалось, что я уже видел где-то ее в начале моего пути, в музее, что ли? Где же она? Николай-то в ларьке детективами торгует.

Я растянулся на полу. Страшно ломило все тело. Вот уж точно, как будто по мне ходили ногами. Как там поживает заброшенное в горы село, которое так полюбилось древним грекам? О чем же я только что думал? Сестра и Рассказчик присели рядом со мной. Сестра погладила мою железную руку. Скоро и на ней вздуются вены. Что по ней нагадает цыганка?

- Бедный, ты так устал. Ты спас нас всех.

- Спас ли? - сказал Рассказчик. - Завтра он поведет всю эту орду наверх грабить и убивать. Что им всем ценности материальной культуры, когда жизнь копейка, а душа полушка? Сейчас все страшно дорого, а цена всему грош. Страшный завтра будет день, и страшнее всего он будет для тебя.

- Ты прямо, как адвокат какой. Не пугай, - попросил я.

- Я не пугаю. Я предупреждаю. Может, снимешь свои доспехи - без вождя они никуда не пойдут; а пока выберут нового, подходящего для всех, глядишь, перегрызут друг другу глотки. Ты пойми, чем сильнее будет толпа рваться к выходу, тем больше будет на ее пути (на твоем, заметь) рыцарей. Завтра их будет 256. А будешь дергаться, или толпа заставит тебя дергаться, будешь рваться наверх, на твоем пути, на вашем пути их будет уже 256 в квадрате. И так без конца. Я думаю, это и есть ангелы-хранители тех людей, что еще живут на земле.

- Без конца - бес конца... Я это понял, что их завтра будет 256, а потом 256 в квадрате и так далее. Это я вчера еще понял...

И тут я вспомнил лучезарные и ледяные глаза посланца богов. Вспомнил, как его, словно сердцевину ствола самого древа жизни, окружали сначала концентрические светлые кольца поверивших в него, а потом темные - использующих их светлую веру. Геометрическая прогрессия людских заблуждений и пороков. Это что, они - хотят вернуть меня к этой вере?.. Или им просто не нужен больше "немой свидетель"?

- Понял я также, - продолжил я после минутного своего замешательства, - что у толпы одно чувство - смертельная обида на тех, кто там посчитал их лишними. Они будут рваться туда с воплем: "Это мы еще посмотрим, кто из нас лишний!" Их никто не остановит. Обида страшнее цунами. Вон даже непробиваемая толстокожая Земля от обиды на жалких людишек проглатывает целые города. Нет, Рассказчик, это не выход. Это очередной тупик. Я не сниму свои доспехи. Пока я в них, я иду своим путем. Если сниму, пойду путем толпы. И пусть я не знаю пока, куда мне идти, но хоть одна-то из сторон света да не кончается тьмой! Пусть это будет аксиома! Изопью чашу до дна. Поздно, поздно что-либо менять. Будь что будет.

- Ну что ж, принц, давай перекусим и - спать, - вздохнул Рассказчик. - А вообще-то ты молоток. Немца промеж глаз классно хрястнул! Ладно, черт с тобой, дам последний совет. Толпа - порох. Блесни глазами, взмахни рукой, брось слово - и толпа твоя! Только будь от нее чуть-чуть в стороне, а то при взрыве она разнесет тебя.

Я закрыл глаза. И подумал: "Ладно, меня разнесет. Всех разнесет. И тебя, мой друг, тоже..." Рассказчик побрел куда-то, уныло бормоча себе под нос:

- Где доспехи, там и вехи... и успехи... и помехи... и-ху-хе-хи... и-хо-хе-хи...

Меня оставили в покое. Через несколько часов надо поднимать людей и вести их на других людей, на бесценные сокровища, уже принадлежащие им, но это ими не осознано и времени на осознание, увы, кажется, больше нет. Им все кажется, что время у них в руках, в то время, как они сами у него под ногами. И я не имею права предать их, но так же не имею права предать и себя. Вот только - почему, почему я должен вести их куда-то? Кто сказал мне об этом, кто приказал, что заставляет меня думать так? Можно, конечно, уйти от людей. Повод, как говорится, вырос до причины. Но что этим я решу? Уход от людей - это, как правило, доказательство людям того факта, что можешь прекрасно обойтись без них. Но зачем тогда, в этом случае, им что-то доказывать? Жизнь, сама по себе, - аксиома, а мы по глупости своей пытаемся ее доказать.

Где выход? В чем? Торжество справедливости, видимое этим людям обратной стороной, не видимой ими, являет собой всего-навсего акт вандализма. А как сразу увидеть предмет со всех сторон, если видишь одну только грань и даже не подозреваешь о наличии других? Люди спят и видят, как им под ноги кулями валятся смотрители и хранители музея, как руки их жадно расхватывают ценности, сберегаемые веками для них же. И не хотят понять, что ценности тогда только обладают ценностью, когда они не принадлежат никому. Ценности - не шведский стол, в конце концов!

Я не спрашивал себя, что я буду делать. Я не нуждался более в советниках. Я знал. Я был в одиночестве, в абсолютном китайском одиночестве, когда нет никого ни в одной из шести сторон: ни спереди, ни сзади, ни справа, ни слева, ни внизу, ни наверху, и ждал того часа, когда мне придется вести толпу в одно из этих пустынных направлений: наверх. Толпа не знает, не хочет знать, что все стороны света погружены во тьму. Что моя жалкая аксиома света перед этой всеобъемлющей теоремой тьмы? Жалкая свеча. Толпа не ведает: кто понесет смерть наверх, тот наверху ее и получит. У толпы нет инстинкта самосохранения, у нее есть инстинкт безумия. И я в толпу упал, как капля в лужу. Не раствориться, не растечься, не дать себе забыть, что ты не море, ты всего лишь капля... Я не спрашивал себя, что я буду делать, так как этого "буду" для меня просто не существовало. То, что я буду делать, я уже делаю и делал всегда.

И вот, когда день мой окончился, стало все ясным, как день. Полнолуние жизни ушедшей. Начало моего пути скрыто на склонах гор, и что там, оливы или абрикосы, - не разобрать, не разглядеть отсюда. Из тьмы возникнув, мой путь мерцающей дорожкой спустился с тех гор на равнину асфальта, к развалам метро и канализации (каналам цивилизации, Рассказчик, да-да), мрачным скалам гранитных монументов и бетонных домов. Он (путь мой) довел меня до Горенштейна с его чертовой визиткой, до музея, где сплошная техника "кракле" и тонкий запах селедки, через Вороний парк с собаками и бомжами в отдел кадров и обратно в музей к профессору Фердинандову. И, совсем как в юности, на пути моем было время собирать друзей, и, как в несостоявшейся старости, пришло время их всех потерять. Туннель должен был выбросить нас на Площадь Воздаяния, а с нее в 6-й зал. Затем, понятно, нас ожидали Галеры, скорый, а потому Верховный суд, учебка, галера, крушение, Харакири-дол имени Рассказчика. Пена. Селение Ничто. И нет возврата. Так должно было быть, если бы... Если бы не чуткий нос Боба, учуявшего воду, из-за чего мы вылезли на воздух раньше отпущенного нам времени. (Да-да, от этих мыслей меня давеча отвлекли ораторы). А по пути еще были Монте-Мурло, "Рай"... Дом, где помидорчики и Филя, где белый паук и теплый взгляд родных глаз. И вот мы в Галерах, где нас не ждали с этой стороны. Кто мы, откуда? Нас не трогали, "предоставили" Геру... Ах, какой же я болван! Даже "Отсек потерянного разума" не подсказал мне, кто она! Потом экзамен (?) на верность идее: спасу я или не спасу Сократа? Спас - и потому снова в туннеле. Мне даже разрешили взять с собой Боба, Бороду, Рассказчика... Мне не разрешили спасти лишь ее. Она ушла туда, куда должна была уйти, чтобы не быть моим "балластом". Как бы то ни было, спасая одних, мы неизбежно губим других. Да, у нас сейчас есть два пути, но среди них того, о котором я думал вчера - пути наверх, - нет. Есть путь через 6-й зал в Галеры, с дальнейшим, как сказано, молчанием. И другой - сразу напрямик, как Борода (прости мне, Борода, я без намеков), вниз головой! Толпе же хочется наверх. Ей хочется вернуться, пройтись еще разок по собственным ошибкам. Только наверх! Как рыбе против течения. Где выход равен входу, где сумма наших усилий будет равна нулю, где всех нас сбросят с утеса в долину. Толпе все это не понять, ей не дано было это увидеть. Ей трудно понять, что любой путь - путь всегда односторонний. Она привыкла в трамваях, джипах, пешком или в инвалидной коляске хаотично двигаться в разные стороны, дергаться по жизни, как электрические заряды в поле, где нет души, а есть лишь внешняя сила и силовые линии. Она привыкла с места брать в карьер, привыкла бешено мчаться во тьму неосвещенных улиц, привыкла жать на газ, рвать скорости и, не думая, сворачивать в проулки, где привиделся свет, и вслед за тем сворачивать себе голову. Она привыкла называть это жизнью, путем, она наивно полагает, что двустороннее движение (и только двустороннее, пусть даже оно левостороннее) - единственная и неизменная форма пути. Она полагает, что покинув пункт А, неизбежно придет в пункт Б, а при желании вернется обратно. Чтобы снова начать из него свой безумный путь, уже набело. Разум ее поверяется арифметикой - расстояние, время, скорость - гармония неведома ей, она для разума толпы уже высшая математика, на которую никогда не хватает ни этого расстояния, ни времени, ни скорости. Да и кому она нужна, гармония, если и без нее сплошной кайф!

Я еще в юности обратил внимание, что когда плохо тебе, кажется, что должно быть плохо всем. Может, оно и так? Но как в этом случае хочется красиво страдать!

Этот туннель вырыт вне времени. (Я поймал себя на том, что мысли мои были об одном и том же и пошли на третий круг. Может, это и есть истинные круги ада?) В нем можно замереть кристаллом в белом мгновении; в нем можно раствориться черным семенем в бесплодной вечности; в нем можно наслаждаться бесконечно "воздаяниями" на гулких площадях позора; в нем можно играть, жертвуя собой, королевский гамбит с самим Буддой; в нем можно периодически проходить медосмотр и периодически убеждаться, что жив; из него можно попасть в шестой зал, а из шестого зала в Галеры, а уже из Галер туда, откуда начинается главная улочка "Селения Ничто"... Но из него можно делать радиальные вылазки в исторический музей, в замок Монте-Мурло, в собачий рай, в Афины к Сократу, в пещеру Платона, в подземелье, где белые и красные по очереди пытают друг друга, домой... При безумном желании можно еще раз заглянуть в "Отсек разума", даже остаться там навсегда или хотя бы на ближайшие десять лет; а может, встретить и самого Горенштейна и глянуть в его бесстыжие от постоянной честности глаза. Можно было услышать от Рассказчика тысячу и одну версию собственной жизни, насадить этих саженцев в бесплодной степи целый сад, лелеять и любоваться ими, пока их все с корнем не вырвет степной ураган или вырубит чья-то безжалостная рука. Или то были мои сны? Или просто мысли? Но в каком цветке, в каком плоде зародились их семена?

Вот только - кого хочу, кого так хочу увидеть?.. Мне показалось, что кто-то есть рядом. Я открыл глаза - рядом сидела Сестра, последнее мое искушение. Мысли мои прекратили свой бег. Это, наверное, финиш.

- Может, не пойдешь? - спросила она, но по тону ее было понятно, что она знала заранее мой ответ. Но спросила, все же надеясь, что я останусь. Останусь хотя бы я. Бобу она никогда ничего не скажет, никогда ни за что - это было понятно.

- Пойду. Это мой долг.

- Это долг раба, - мягко, но с легким раздражением сказала она. - Подумай: кому и что ты должен? Должен бываешь тому, кто что-то дал в свое время тебе. А у тебя только забирали, забирали, ничего не давая взамен, не возвращая, не говоря даже "спасибо". А ведь можно худо-бедно жить и здесь.

- Сестра, не будем говорить о высшем долге. Он есть. Я знаю, что он есть. Раз он был у греков, у римлян, у русских - значит, он есть. Его нельзя выдрать с корнем. Он не вмещается в худо-бедно, он шире, он - в других измерениях. На площади я услышал, как один хромой человек в сутане убеждал всех, что бедность, оскорбления и презрение составляют три ступени совершенства. Я не понял только: человека или государства? Думаю, это безразлично. Россия преодолела эти три ступени, преодолела их уже столько раз, что заодно преодолела и четвертую ступень, смертный грех - уныние. А с нею преодолели его и все мы. Значит, он был, этот высший долг, есть и остался, так как только уныние лишает его всякого смысла. Что давала грекам Родина? Да только одно: возможность умереть за нее. Нет, это не пафос. Может, это и есть самое ценное в жизни - возможность добровольно отдать ее за что-то более важное? Я ничего не помню. Я все забыл. Я предал все, чему, быть может, поклонялся. Я сжег мосты. Но вот тут, вот тут томятся несколько граммов души, и такая страшная в них тяжесть! Словно огромный камень придавил их! И в них есть нечто, что не подвластно провалам памяти. Это, быть может, и есть я сам. И потом, "долг раба" - нелепица...

Сестра вдруг дернулась и глотнула воздух.

- Сестра, извини, я не хотел тебя обидеть. Долг раба - нонсенс. Только долг и делает человека истинно свободным, только он один возвышает человека до Бога. У раба нет долга, у раба есть только инстинкты толпы, и рабы только в толпе становятся свободными, то есть равными друг другу. А у толпы долг один: всех, кто еще не раб, превратить в раба либо уничтожить.

- Это понятно, - сказала Сестра. - А в чем твой высший долг?

- Не предавая всех этих несчастных, защитить от них всех счастливых.

- На двух стульях редко кому удавалось просидеть хотя бы один вечер. Надо брать чью-то одну сторону.

- Это уже было. Было много раз. И до сих пор из этого ничего путного не получалось. Знаешь, я слаб в логике. Я поступаю больше по наитию. По совести. Два часа осталось, два часа, а там видно будет.

Два часа - чего? Время то уплотняется в алмаз, то расползается ветошью, то пульсирует, как горный поток, то опустошает, как отчаяние. Два часа надежды? Надежда может жить в камне, летящем навстречу другому такому же камню, но надежды, похоже, нет в луче света, летящем во тьму.

Незаметно пролетели два часа. "Как быстро, - подумал я. - Значит, я уже ни на что больше не надеюсь и ничего больше не жду. Может, это и к лучшему".

Сестра уснула. Ей сейчас нельзя быть рядом со мной. Никому нельзя сейчас быть рядом со мной. Рядом со мной должна быть только толпа, только те, кому меня не жаль и кого не жаль мне. И вдруг я вспомнил. Я всю жизнь любил человечество и презирал отдельных людей. Как я ошибался! Во всяком случае, мне не хотелось бы стать жертвой тех людей, кто мне не безразличен. Я тихо встал. Женщина улыбнулась во сне. "Прощай, Сестра", - подумал я. Лицо ее приняло растерянное выражение. Мне раньше казалось - я тоже вспомнил вдруг - что растерянность можно увидеть только в глазах.

- Прости, Сестра, - тихо сказал я и пошел к трибуне, тут же забыв обо всем на свете. Внутри меня рухнул мост. По нему мне уже не вернуться.

Я поднялся на трибуну, щелчком проверил работоспособность микрофона, набрал в легкие воздуха, шумно прогнал его через себя, выдохнул, успокоился и нырнул на дно людского залива. Там осмотрелся и убедился, что он страшно темен, илист и глубок. Но что о нем говорить, что портить слова и краски? И я разбил людей на отряды и назначил им командиров - Боба, Бороду и Рассказчика.

- Командиры - ко мне!

На трибуну поднялись мои спутники.

- Ты что, с ума сошел? - спросил Рассказчик. - Какие мы, к черту, командиры?

- Ну да, я кончал бронетанковую академию, - сказал я.

- Ты - Рыцарь! - патетически воскликнул Рассказчик, а Боб закивал головой.

- Понимаю, тебе было бы сподручнее вести колонну не этих оборванцев, а прозаиков и поэтов, а Бобу - девиц из кордебалета, но, видишь ли, литераторам что-то тут не пишется, а девкам не пляшется, и ополчение из них уж точно не собрать.

- Ты - Рыцарь, - повторил Рассказчик. - Тебе видней.

- Раз видней, вот и пойдем, пока не развиднеется. А там видно будет! Главное, ребята, людей надо мотать по подземелью как можно дольше, чтобы у них не осталось даже злости. Основная задача: растянуть колонну, разорвать ее на группы, а людей в каждой группе оттянуть друг от друга. Пусть между ними будет пустота. Пусть каждый побудет немного с собой наедине. Пусть каждый обрушит свою злость в эту пустоту или внутрь себя, что, впрочем, одно и то же. Чем меньше будут группы, тем больше в них будет людей. И чем дальше эти группы будут друг от друга, тем больше в них людей останется. Короче, создадим архипелаг древнегреческих полисов. Как вам такая идея? А хотите, раздробленные княжества Руси? Пусть потом объединяют их, кто захочет, в Великую Подземную Русь! А что будет потом? Да что угодно! Что надо, то и будет! Ясно?

- Да! Так точно! - сказали Боб и Борода, а Рассказчик вздохнул.

- Похоже, это единственный способ спасти народ. Когда зерна остается мало и оно уже гниет, его надо раскатать, просушить и провеять, отделить плевелы, а потом только печь хлеба и засевать землю вновь.

- Не нам отделять плевелы, Рассказчик. Ограничимся малым. Не надо думать за весь народ. Думай о себе. И о ближнем. Этого вполне достаточно. А теперь главное, - вздохнул я. - Лучше сказать сейчас, чем никогда. Выхода отсюда, ребята, нет. Ни для кого. Думаю, вы уже догадались об этом. Выход есть, но он не выход. Какое-то время придется скитаться, господа. Может быть, и всегда! Все, братцы, по местам! Прощайте! Авось еще свидимся. Ничего, Боб, тяжело только первые сто лет. Спроси Брунегильду.

- И это друг! На какую жизнь ты обрекаешь нас?! - воскликнул Боб.

- На жизнь кастрата, Боб: сплошной процесс и никакого результата, - ответил за меня Рассказчик.

А Борода, совсем как в пошленьком фильме, с ревом вздернул кулак:

- Иы-есъ!

Я дал им всем последнюю надежду. Зачем? "Счастлив тот, кто свои надежды забирает в могилу". Кто сказал это? Зачем сказал? Кому, по какому поводу? Не вспомнить. Да не все ли равно, кто сказал? Почему я дорожу тем, что осталось там? Ведь оно уже не мое. Неужели все, что осталось там, и все, кто остались до поры до времени там, неужели будут дороги мне до скончания века? И вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я поднял голову. Высоко-высоко, в темном углу, на балке из лиственницы сидела какая-то косматая птица, сова или ворона, не разобрал, и, я чувствовал это, глядела на меня! Я помахал ей рукой. И стал спускаться по ступеням на землю. Я спускался и думал: "Все, все они будут со мной во веки веков!"

Господи! Я не кощунствую, позволь повторить сказанное: на кого ты меня оставил? Этот бесконечный путь по тусклому подземелью, где один только свет - надежда в глазах измотанных людей, да еще свет разума, остатки которого поддерживают меня и не дают сойти с ума, не дают быть по-человечески счастливым...

И я вспомнил свой полузабытый сон. Гляжу я ночью в темное зеркало, а из него глядит Рассказчик прямо мне в глаза. А у него в глазах я вижу Фаину, в глазах которой меркнет белый свет...

Нет-нет, в зеркале, конечно же, был не Рассказчик, и был не я, и Фаины там не было, просто я вспомнил вдруг, что жил на свете один бедный Филолог, и было у него одно двустишье: "Родился Марк и зашагал. Шагал, шагал и стал Шагал". И когда у него в горле от слов образовалась горечь, а на синем небе сверкали золотые звезды неоткрытого еще никем созвездия, он подумал: "В начале было слово, потом - слова, слова, слова┘"

Не правда ли, жить - можно, и умереть - можно, и все это можно сделать кратко и выразительно, не обременяя окружающих.

Но при этом никогда не надо забывать, что бессмертным стать проще, чем это кажется. Стоит прожить половину жизни, и становишься бессмертным. "Земную жизнь пройдя до половины..." Тебе остается прожить еще четверть жизни, потом одну шестнадцатую часть, затем одну двести пятьдесят шестую - и далее бесконечно долго, по Зенону. Правда, каждый последующий миг будет все короче и короче и надо будет каждый раз прилагать все больше и больше усилий, чтобы прорваться сквозь него, как сквозь все возрастающий строй рыцарей. Прорвется прорывающийся. К чему? Быть может, к пылинке праха в конце. В конце концов, ведь бессмертен только прах, ибо прах ты и в прах возвратишься.

 

Автор хотел закончить роман этими словами. И сами слова, похоже, собирались разделаться этим с ним. Но нет!..

Нет и еще раз нет, не согласен! Они пойдут вперед радостно, как греки, как будто у них еще все впереди - целая новая история, а за ней - сверхновая, которые вспыхнут на их пути, как новые и сверхновые звезды, и затопят все подземелья светом.

Радостно пойдут, с танцами, подскоками, под звуки кифары самого Аполлона! И что им Марс, что им Фортуна, что им Немезида сама! Человека не только нельзя победить, его нельзя и уничтожить. Если он человек.

 

ЭПИЛОГ

 

Сколько же он длился, их путь? Длинный был туннель, пустынный и длинный, как жизнь. Как жизнь, в которой не знаешь, где находишься - в начале, середине или конце. Как жизнь, реальность которой кажется умозрительной, поскольку умом ее не постичь. Как жизнь, бесконечность которой стянута в нуль и напоминает дельта-функцию - то ли прозрение, то ли поясничный остеохондроз.

И, как в жизни, в пути к ним то приставали люди, то покидали их. И не было людям числа. И никто не считал их. Зачем?

И был путь, и не было времени. Не было времени на раздумья, ибо все время забрал этот путь. И люди в конце концов, как мысли, как пыль или свет, растерялись в безвременье, и собрать их вместе уже нельзя было ни усилием воли, ни силой воображения. Если даже и собрать людей вместе, как пыль или свет, - чем сцементировать их, если цементирует отнюдь не воображение или воля? Цементирует одно лишь время. Весь фокус - во времени. А время - это атрибут Бога, в котором Он может быть убит или снова возрожден. В зависимости от того, пошлет Он в этот момент людям разум или безумие.

Как всегда, все определилось само собой.

Был рассеянный свет, как на заре нового дня, но достаточно яркий для глаз, привыкшим к тьме.

- А где все? - спросила у Рыцаря Сестра.

Ей наплевать было, где все, - впереди шагал Боб!

- Всех спасти - нелепи... Пардон, оксюморон, - важно произнес Рассказчик.

Борода галантно подал Сестре руку.

- Не оступись, Сестра, тут камушек.

"Где все? - подумал Рыцарь. - Кто ж его знает, где? Все они где-то". И он ничего не ответил Сестре.

Рядом с Рыцарем шла босоногая девушка. Жилка билась на ее шее.

Их было (или осталось?) шестеро: впереди Боб - казалось, он опять уловил носом запах близких перемен и поспешал им навстречу, за ним следом шли Борода с Сестрой, потом Рассказчик, Рыцарь с девушкой позади. Дева примкнула к ним где-то в пути. Счастье светилось в ее глазах, то и дело сменяясь тревогой. Впрочем, за недостатком света об этом можно было только догадываться.

Боб внезапно остановился.

- Здесь проход, - сказал он. - Дует и капает вода.

- Рыба, - одобрил его Рассказчик. - Рыба обязательно выведет всех на чистую воду.

- К утопленникам, - уточнил Борода.

- Пустите меня, - Рыцарь мечом стал расширять проход.

Воздух и свет приняли их.

Боб и Борода взялись за руки и побежали навстречу солнцу. Сестра крикнула: "Эй! Эй! Вы куда - без меня?!" - и припустила за ними.

У Рыцаря перехватило дыхание и потемнело в глазах. Он отбросил меч, скинул перчатки и сел на землю, опершись руками. Земля была теплая!

Рассказчика охватило более сильное, чем словоизвержение, чувство - молчание.

У девушки на глаза навернулись слезы.

Пылая в лучах солнца, показалась белая лошадь. Из-под копыт ее сыпалась каменная россыпь и прыскали кузнечики. Она шумно дышала, глаза слезились от старости и печали.

- Конь-огонь, - прошептал Рассказчик.

Рядом с лошадью бежал пес, и золотисто-шоколадная шерсть его вспыхивала на солнце. Пес восторженно и громко лаял на лошадь. А та, словно успокаивая и соглашаясь с ним, кивала головой и скалила желтые стершиеся зубы.

Сердце Рыцаря вздрогнуло и долго не могло успокоиться.

- Дюк! - крикнул он вглубь самого себя. - Верста!

И слова эти отозвались в нем, как горное эхо, громкими ударами сердца.

- Вот я, кажется, и привел вас, ребята, куда хотел, - сказал он.

Боб, Борода и Сестра не слышали его. Они ушли вперед и с высоты каменистого холма, поросшего бессмертником и шиповником, любовались тихим хутором, утонувшим в зеленых садах, залитым синью неба и золотом солнца.

Рыцарь взглянул на Рассказчика. Тот смотрел вниз, в балку, и молчал, будто потерял дар своей нескончаемой речи. По дну балки бежал ручей, а над ручьем раскинулся огромный куст с необыкновенно яркими желтыми цветами. Откуда взялся он тут? Из Китая или из самой Австралии?

Рыцарь поднялся с земли, взял девушку за руки, что-то сказал ей. Она спросила. Он ответил. Она с отчаянием глядела на него. Он кивнул головой. Пышный павлиний султан качнулся пару раз и замер. Рыцарь помахал девушке рукой и стал спускаться с бугра, оступаясь на съезжающих камнях.

И он сделал шаг вниз. И словно удалился на два. И сделал еще несколько шагов┘

"Ручей пригоршню серебра швырнул на камни. Зазвенело. Как две змеи, два гибких тела скатились вниз к ручью с бугра. О, как пленительно любить, с разбегу, губы в кровь, и дико, и с белой кожи землянику потом раздавленную пить. Раскинув руки в синеву, глядеть, молчать, когда словами..."

Огромный камень свалился у Рыцаря с души, покатился вниз, подпрыгнул пару раз и врезался в яркий желтый куст.

Рассказчик видел, как вспыхнул вдруг Рыцарь не то синим, не то лиловым пламенем, будто живьем сгорел в небесном золотом огне. "А где же она, черноглазая? - подумал Рассказчик. - Куда она делась?" Девушки нигде не было. Но она должна была видеть это! Она видела это! "Снова никого, - с тоской подумал Рассказчик. - Опять один. Одни лишь слова вечно пребудут со мной┘"

Боб с Бородой обернулись и почти одновременно воскликнули:

- Видел? Стекло вспыхнуло на солнце! Может, бутылка?

А Сестре показалось, что мимо глаз ее промелькнула золотая (но не из золота!) стрела самого Купидона.

 

 

1970-2001

 

 

 

 


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
267453  2006-03-28 12:23:21
-

269274  2006-10-18 15:10:37
ОС /avtori/soldatov.html
- Замечательная статья, высокий стиль. И Куклин - молодец, и Анжелика манит...


Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100