TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Романы с продолжением20 апреля 2006 г.

Виорэль ЛОМОВ

 

МУРЛОВ,

или

ПРЕОДОЛЕНИЕ ОТСУТСТВИЯ

 

Роман

 

| Окончание Продолжение | Начало

 

Глава 24.

Кровь страсти - какой ты группы?

 

Фаине всюду мерещился Филолог. То она вдруг слышала его смех за спиной и суеверно боялась оглянуться, то с замиранием сердца видела его на перекрестке или в окне троллейбуса, то чувствовала на себе его пристальный взгляд, когда, задумавшись, брела возле ночных витрин универмага, а в майский полдень, когда она, радостная и легкая, летела по пронизанному солнцем и птичьим гомоном скверу в цветущих яблонях и зеленых газонах, по которым рассыпались одуванчики, как цыплята, Филолог сказал ей тихо на ухо: "Счастливая ты, Фаина: идешь по скверу - и тебе не скверно". А вечером, когда она сидела в кресле и рассеянно листала немецкие и итальянские альбомы с репродукциями картин знаменитых художников, а чарующий блюз ткал в воздухе ее уютной комнаты прямо-таки зримый причудливый орнамент тихой печали, Фаина мысленно продолжила неоконченный спор с Филологом о "древе познания добра и зла" и тут же почувствовала на коленях его руки, а потом голову. Он стоял на коленях у ее ног. Она закрыла глаза и откинулась в кресле, боясь пошевелиться, и слова, которые она собиралась сказать, которыми она хотела спорить с ним, расцветали в ней, как цветы фейерверка, и медленно таяли в темноте сознания без следа. И чувствует она, как его рука гладит ее ноги, она открывает глаза и видит восторженное лицо Филолога. Он что-то говорит ей, но она не слышит, от радости она плачет, и из-за слез расплывается его лицо, и она чувствует его руки, от прикосновения которых пронизывает дрожь. И когда сердце, казалось, вот-вот разорвется от восторга, она слышит, как он говорит: "Захочешь увидеть меня, Фаина, - вот в этом альбоме, на сорок пятой странице, увидишь меня..."

Она проснулась под утро в кресле, вся изломанная неудобной позой и с сильно бьющимся сердцем. У кресла валялся альбом с перегнутой страницей. Фаина подняла альбом, машинально расправила страницу и, глянув на сгиб, вздрогнула - на нее смотрел Филолог, как на той фотографии, молодой, серьезный, одухотворенный. Портрет был написан в манере Дюрера, но без подписи и без комментариев в конце альбома. Изломанная страница была сорок пятая.

- Как это все ужасно, - шептала Фаина. - Ужасно. Ужасно.

И не с кем было поговорить по душам. Отец был в Штатах, Альбина в отпуске на юге, Гвазава - только не с ним говорить по душам. Он понимает только тесную беседу двух тел, а еще лучше - задушевный монолог своего, неповторимого. Нарцисс! Среди всей богом забытой толпы знакомых мужчин разве только один Мурлов мог бы понять ее, а не понять, так хоть успокоить своим ненавязчивым вниманием. Ему можно вообще ничего не говорить, он и так понимает все.

- Как это все ужасно, ужасно, ужасно... - машинально шептала Фаина и соображала, где сейчас может быть Мурлов. Где, где? Да под боком!

Июнь был необыкновенно жаркий. Вода в реке, как парное молоко. Все загорели, как черти. Когда в троллейбусе баба Зина увидела негра, которого отродясь не видывала раньше в Воложилине, она вполне искренне посочувствовала ему: "Бедный! Загорел-то как!"

Когда по реке проходил теплоход, дети бросались в воду качаться на волнах. Волны накатывались на песок, а когда вода отступала, песок был похож на женскую кожу.

- Очень похоже на твою, - сказал Мурлов. Фаина быстро поцеловала его, а он радостно улыбнулся и попросил: - Еще!

Фаина смотрела в небо, и ей было до того хорошо, что не хотелось даже лезть в воду, хотя и лежать под солнцем уже не было сил.

Возвращаясь с пляжа, они зашли в блинную, взяли по три порции блинов с медом и клюквой и по два стакана чаю.

- Какой сегодня замечательный день, - сказала Фаина. - Это надо как-то отметить. Пойдем ко мне, у меня есть бутылочка "Алазанской долины".

Это был их день, их вечер, их ночь. И все было замечательно. И утром он спал, и улыбался во сне, а она целовала, нет, едва прикасалась своими мягкими губами к его слегка щетинистой щеке и повторяла чуть слышно: "Милый. Милый".

В июле они решили лететь в отпуск на юг. Перспектива вместе провести целый месяц, не прячась по углам, на море, вдали от всего и от всех - радужная перспектива. И вот они летят в Адлер. Сидят рядом в креслах, рука в руке.

Первые пять-шесть дней они провели в трех местах: затемненная комнатка, базарчик, пляж. Мурлов был счастлив и ненасытен - его радовало, когда в четыре утра под окном оглушительно орал рыжий петух. Фаина ворчала:

- Опять этот гад. Отруби ему завтра башку.

А Мурлов тут же спешил ее успокоить, а потом расслабленно заверить, что завтра разберется с этих горлопаном. Каждый вечер он вспоминал, что опять забыл о петухе, и само слово "петух" стало действовать на них возбуждающе и требовало очередной порции успокоительных услад. Мурлова они действительно успокаивали, и, поговорив о том, о сем, он сладко засыпал, посапывая и улыбаясь во сне. Но Фаина, увы, не становилась спокойней от такой приятной, но мелкотравчатой, как ей иногда казалось, жизни. Впрочем, она не подавала виду, а Мурлов этого, естественно, не замечал. Фаина долго не могла заснуть, и всякий раз пыталась разобраться в своих чувствах, но ей не хватало запалу, и она незаметно засыпала, так ни в чем и не разобравшись. А потом орал петух в четыре утра, и ей тут же хотелось вневременной, между явью и сном, неги, хотелось таять и растворяться друг в друге, как ночь в утре, любить и быть любимой, она бормотала: "Опять этот гад! Отруби ему завтра башку", - и благодаря петуху, все повторялось сначала, и весь день потом раскручивался, как гигантская стрелка, ход которой анализировать бессмысленно.

Фаина и Мурлов были абсолютно не приспособлены к жизни. Фаина всю жизнь росла под присмотром хорошо оплачиваемой и доброй няни, как домашний цветок в горшочке. Она открывала глаза - на тележке, как во французском фильме, дымился кофе, а закрывала - и не вспоминала, какие дела не доделала, и с чего начать завтра утро. Единственное, что она делала регулярно и со старанием, - перебирала книги, протирала их от пыли, сортировала по авторам, по темам, по меняющимся с годами увлечениям. Впрочем, как вскипятить чай, заварить кофе, намазать бутерброд, сварить сосиски или поджарить глазунью - в общих чертах она знала. Мурлов, разумеется, имел более широкий кругозор кулинарных познаний, основанный на пяти с половиной годах самостоятельной студенческой жизни: он мог сварить молочный суп, манную кашу, те же сосиски, и даже с тушеной капустой, сжарить картошку, и сварить настоящую тройную уху - этому он научился в детстве от деда.

За неделю им изрядно надоели плоские недожаренные цыплята с набережной, которых при жизни кормили резиной, а по смерти распластали и придавили грузом, и они решили купить настоящую домашнюю утку и приготовить из нее что-нибудь эдакое, с яблоками и домашним же красным вином в трехлитровой банке от радушной хозяйки.

- А еще приготовим вишневый кисель! Это прелесть что такое! - забила в ладошки Фаина.

В ларьке купили жирную утку, внешне похожую на домашнюю, на базарчике взяли вишен и затеяли готовить обед. Выщипать перья оказалось не таким простым делом, как представлялось поначалу.

- Побрить ее, что ли? - бормотал Мурлов. - Пинцета нет?

Пинцет не помог. Палить утку тоже было нечем. Мурлов разбил какой-то ящик и соорудил из щепок небольшой костерок, а Фаина тем временем совершенно изуверски разрезала на камне утку. Долго ковырялась во внутренностях, выдирая их и брезгливо выбрасывая в ведро. Мурлов склонился над ведром, выудил оттуда что-то бесформенно красное и спросил у любимой:

- Что же ты печенку выбросила, и пупок?

- Фу! Гадость какая! - передернулась Фаина.

Запахло паленым. Это Мурлов опалил себе брови. Стали палить куски утки. В черном дыму птица пузырилась, пузыри лопались, капал жир, огонь лизал пальцы, куски почернели от копоти.

- Какая-то африканская утка. Из Камеруна.

- Надо было ее сперва просмолить целиком, а потом уже резать, - догадалась будущая домашняя хозяйка Фаина.

Утку пришлось выкинуть, как совсем непригодную к еде; во всяком случае, такой специалист по птице, как ленивый хозяйский кот Касьян, пренебрежительно понюхал куски, чихнул и, дернув хвостом, удалился.

- Пошли в столовку, - сказала Фаина, - хлебать киселя.

В столовке за соседним столом сидела семья таких же "дикарей", родители с двумя детьми. Меньшой ел плохо, и папа регулярно отвешивал ему оплеухи. Старшой, уже искушенный в жизни, делал вид, что уплетает за обе щеки, а сам в это время наблюдал за матерью, которая красила губы, а кругленьким зеркальцем ловила чернобрового буфетчика. Тот, заметив сигнал, подергал бровью, подмигнул яркой блондинке и сделал губы бантиком, отчего они стали удивительно похожи на утиный зад.

- Сервис! - сказал Мурлов, разгибая кем-то согнутые зубцы вилки. - Может, перейдем на лечебное голодание?

- Слишком однообразное питание, - сказала Фаина, - да и ради чего?

И подумала, ради чего она, собственно, здесь с человеком, от которого хочется немного отдохнуть. Что же - идти замуж, рожать детей, плодить нищету, в абхазской забегаловке перемигиваться с жирным буфетчиком, а потом хихикать, рассказывая подружкам о губах, складывающихся в утиную попку? Или все мужики такие? Какой-то иррациональный мир. Зазеркалье.

Мужская доброта не спасает от скуки. Фаина чувствовала, как она изголодалась по бесполой утонченной интеллектуальности, изощренности мысли, которая, как стало ей казаться здесь, на юге, всегда волновала ее как женщину гораздо сильнее физиологических ощущений. "Нет, это какое-то извращение!" - думала она. Да, именно эта интеллектуальная извращенность так сильна была в Филологе. Как у Гоголя или у Итало Звево. Взять бы и слепить интеллект Филолога с плотью Гвазавы и душой Мурлова воедино... "О, Господи! Прости мне... Прости и ты, Филолог. Прости и ты, Мурлов". У Гвазавы просить прощения было не за что. Женщины, как машина, то и дело попадают на перекресток, а по какой дороге ехать - если бы они знали! Три дороги, три стрелки, а выбрать надо одну. Интеллект выберешь - голова разболится, душу - совесть заест, а мужика в дом - будешь потом его по гаражам да соседкам собирать. Не перекресток, а какой-то Сфинкс, задавший неразрешимую задачу. А сразу по трем дорогам не пойдешь - ног не хватит. Выбирают, а потом возвращаются к перекрестку, в надежде попробовать что-нибудь другое. Поздно, милые, поздно. Мужик - не пирожок, ждать не будет. Ищи-свищи его. Не доищешься, не досвищешься.

Беспокойство росло в Фаине с каждым днем, пока однажды не вылилось в раздраженный спор с Мурловым по поводу того, идти им на пляж или ехать в тисовую рощу. Мурлов озадаченно топтался на месте и мычал. Ему вообще-то хотелось идти на пляж, он приводил разумные доводы в пользу этого варианта. Но Фаина с порога отметала все его соображения и продолжала провоцировать Мурлова, дожидаясь, когда же он решительно скажет "да" или "нет". Фаина, конечно же, хотела ехать в тисовую рощу, и они в конце концов поехали туда. Когда они ехали, Фаина поняла, что раздраженный спор у нее получился не с Мурловым, а с самой собой. Короче, она не могла найти себе места. Все ее раздражало. Бывают, бывают такие дни.

Тысячелетние вечнозеленые тисы были огромны - они, казалось, подпирали синий свод неба, даже птиц не было видно в их кроне. И только немногие счастливчики могли похвастать, что видели, как высоко над землей, на рассвете ясного летнего дня, на ветвях резвятся гибкие, как куницы, дриады.

- Вот так и среди людей есть свои тисы, - заметил Мурлов. - Одинокие всю жизнь, гордые, и столько в них яду, что никакая зараза к ним не пристает, и всех они переживают.

Фаина с интересом посмотрела на него. Он, кажется, ответил на мучивший ее вопрос. И она не стала развивать эту мысль. К тому же, она все еще была на взводе, даже роскошный вид тисовой аллеи не разогнал до конца хандру.

Когда они вернулись домой, первым, кого увидели, был петух, но на этот раз он не вызвал у них никакого энтузиазма. Вечером Фаина напомнила Мурлову его слова и попыталась поспорить о том, что такие люди, в отличие от тиса, живут, наоборот, очень мало, поскольку своим ядом в первую очередь губят себя. "А Филолог? Нет, он был добр. Его погубила я. Неужели я?" Но Мурлов спорить не стал, согласился с нею. Положительно назревал разрыв. Мурлов чувствовал это, но ошибался, полагая, что спором и любым несогласием только ускорит его; а Фаина была чересчур молода и своенравна, ей не позволяла гордость просить Мурлова о том, что, по ее мнению, настоящий мужчина должен знать и делать бессознательно, что должно быть в нем врожденным (наподобие Платоновой "стулости") - мужчина должен идти вопреки женщине, поперек ее (если любит ее), он должен ее раззадорить и, раззадорив, покорить. Ну, что вы хотите - дитя еще!

"Доброта не спасает от скуки", - думала Фаина. Ей было приятно чувствовать себя интеллектуально злой. Для споров нужен запал, нужна отрицательная энергия. Отрицательная энергия - это не то, чем наделен отрицательный персонаж, господа. А не в ущерб ли эта энергия мне, как женщине? А и пусть в ущерб, если этот ущерб делает женщину более привлекательной - наподобие наклеванной воробьями вишни, о которой писал Олеша, или ущербной луны, о которой в Японии и Китае писали, наверное, все, кто умел писать.

Вечерами они ходили в ресторан. Там все повторялось по раз заведенному порядку: пили вина грузинские сухие и грузинские полусладкие, минеральную воду "боржоми", ели птицу курицу и рыбу форель, фрукты вишни и фрукты персики, танцевали под оркестр на ресторанной площадке, а ближе к закрытию, под растаявшее мороженое и остывший черный кофе, смотрели, как на опустевшей площадке гордые собой аборигены пляшут лезгинку, а гости солнечного юга этим восхищаются. И все приятно, и все хорошо, пустячные разговоры, тонкие иногда наблюдения и остроумные замечания, но как-то уж все чересчур по-домашнему, и нет полета мысли, и всякого разного...

Большую часть времени они проводили на пляже. Удивительное создание мужчина: одиннадцать месяцев работает, копит деньги, читает газеты и обсуждает последние известия, пьет водку и ест борщ, а потом выбирает самый жаркий месяц в году, едет в самое жаркое место Союза, и весь месяц, забыв о работе, валяется голый на земле, а вечером пьет грузинский квас с градусами и ест рыбу, у которой самое вкусное - это название. Более благозвучное, чем пескарь или чебачок. И делает все это ради так называемой женской красоты. Ну, а где, как не на пляже, увидишь и оценишь ее, эту самую женскую красоту. Каждый день, можно сказать, конкурс смешного и прекрасного. Лучшие же ценители женской красоты - сами женщины. У мужиков извилин в мозгах меньше, чем извилин в женском теле. Амазонки ведь были неспроста. И все-таки были. Женщину по-настоящему волнует только женщина. И Фаина млела, глядя на роскошных женщин, небрежно играющих своим телом, как рыба хвостом. Вот негритянка - черная, жаркая и блестящая, как смола. Приблизься к ней на критическое расстояние, и исчезнешь безвозвратно в астрономической черной дыре. Ан нет, это Полина из Костромы. Она здесь третий месяц, и под трусиками интригующе белеет полоска незагорелой кожи, как ватерлиния, погружаться за которую отнюдь не безопасно. А вот блондинка - розовая, как китайский зонтик, с синусоидой белых волос, вводящих равнинных горцев в тригонометрический транс, описываемый острыми углами наклона и округлыми дугами. А вот красотка с чувственным ртом, тонкими жадными ноздрями и змеиным язычком. Мужчины готовы слизывать шоколадную глазурь с ее плеч и пить, как молоко, убегающую из купальника грудь. Да и у самой Фаины кожа поджаристая, как корочка белого хлеба, удивительно ароматного и хрустящего на зубах. Какие женщины! А мужиков, как всегда, днем с огнем не сыщешь. Во Франции Делон и Бельмондо, в Штатах Брандо и Дуглас - пожалуй, все. А у нас один, и тот Иван Сусанин. Но нет, и на пляжном континенте объявился красавец-мужчина - не Бельмондо, конечно, но очень даже ничего.

Жгучий, как пуля, брюнет впивался то в Полину из Костромы, то в китайский зонтик, то в шоколадную глазурь, быстренько воспламенял их, а потом проваливался с ними, как сквозь землю. Назавтра красавица лежала под тентом, инстинктивно сторонясь солнца и индифферентно разглядывая молодящихся старичков. Брюнет же, как ни в чем не бывало, бороздил пляж, приводил в священный трепет очередную добровольную жертву и исчезал с нею до следующего дня. А пляж обдавала новая волна зависти, домыслов, легенд. И накрывала эта волна в основном женщин.

Шесть дней, как объявился красавец на пляже, и шесть козырных женщин побывали в его руках. С ними, как с шестью козырными картами, сданными легкой рукой, он мог начинать играть в незатейливого "дурачка" с любой очередной дурочкой - выигрыш был обеспечен заранее.

Видно, сама судьба нанесла неотразимого красавца в седьмой день его творений на золотистую Фаину, которая в то памятное утро лежала вдоль черты, разделяющей воду и сушу (на контакте стихий, как говорил Мурлов), и теплые волны ласково перекатывались через нее.

Бедный Мурлов с пяти утра стоял в очереди в авиационную кассу и, как все в очереди, потел, маялся и психовал, так как стоящей впереди него гражданке доподлинно было известно, что ей билет не достанется. Тем не менее, она стояла, гундела, и вокруг нее плавало кучевое облако тревоги. Фаина же загорала, листала "Советский экран", изредка поглядывая на пристающие к причалу катера - не появится ли на причале Мурлов. Его она и ждала, и не ждала, но некое чувство долга испытывала, скучала и между всем этим думала вскользь о красавчике, который неприметно, как сквознячок, проник в ее мысли. Думала она, разумеется, о нем абстрактно, как о формуле Эйнштейна, и никак не предполагала, никак не пред-по-ла-гала, что тень, нависшая над ней, а затем рука, змеей скользнувшая под живот и легко приподнявшая ее над контактом стихий, окажется тенью и рукой именно того, о ком она поутру рассеянно плела туманные мысли. Она чуть не вскрикнула: "Что это за... за..." - но ее ослепил вдруг блеск его здоровых зубов, пронзительных, магнетических, как уголь, черных огромных глаз, и само лицо - печать ласки и красоты - и она забыла, что хотела спросить.

Он подхватил ее на руки, понес в изумрудную воду и бесшумно, как зарницы в ночи, смеялся, наполняя ее безумным трепетом. А море искрилось, било изумрудными струями в глаза, и солнце слепило, а по спине, волна за волной, перекатывался сладкий холод - то ли от сильных рук незнакомца, то ли от невидимой и вдруг радужной водяной пыли. Держа Фаину на вытянутых руках, он скрылся в воде с головой и шел, шел, а Фаина разрезала грудью зеленые волны. Она забила ногами, он выпустил ее и, радостный и самоуверенный, вылетел из воды, как дельфин, взлетел над кишащими жирными и тощими курортниками, оттолкнувшись от дна ногами, силе и стройности которых позавидовал бы сам Ахиллес, сын Пелея.

Фаина вспомнила, что где-то там проклятые миллионеры заливают бассейны шампанским. Вот и она барахтается в море искристого вина, и со дна поднимаются жемчужной россыпью хмельные пузырьки и наполняют все ее нутро. Фаина закашлялась, брюнет принял ее на руки и привлек к себе, держась в воде усилиями упомянутых ног и брюшного пресса, напоминающего лепной барельеф Пергама.

- Вы! Изумительная! Женщина! Богиня! - воскликнул брюнет, и это было как крик чайки-самца. Он так прижал Фаину к своей груди, что у нее перехватило дыхание. Она устало кивнула в сторону берега и через минуту была там.

Положив обессиленную Фаину на гальку, мужчина сел сбоку, наклонился над ней, одной рукой упираясь в берег рядом с собой, другой - возле головы богини, де факто заключив ее в объятия, а де юре подготавливая к адюльтеру (если учесть серьезность намерений Мурлова). Фаина впервые экспериментально узнала, что есть давление света. Между ее грудью и грудью мужчины был просвет, и этот просвет давил. Фаина глубоко дышала, и ей было трудно дышать.

Она с удивлением поймала себя на том, что ей самой хочется прикоснуться к мужчине. Догадливый брюнет склонился над ней еще ниже. И тут начались незатейливые игры, предшествующие южному грехопадению, завертелся пляжный церемониал, как-то: улыбки, прикладывание к шее и ямочкам у ключиц попеременно горячих и влажных камушков, сдувание прилипших песчинок, щекотание травинкой, бессвязные, но со смыслом, речи. Уж ноги у Фаины стали нервно подрагивать и тереть друг друга, уж руки ее не знали, куда деть себя, и зарывались в гальку, уж разрывала ее тягучая истома, а мыслей не осталось никаких. Она оттолкнула его руки и села. Нет облегчения! Порывисто вскочила, вцепилась незнакомцу в руку и впилась в глаза ему. Те, клянусь, мерцали, как у дьявола. Кровь страсти, какой ты группы?

Как очутились они в полутемной комнате, как было все и что было - Фаина не помнила. В голове застыл высвеченный, как молнией, единственный великий миг, когда два загорелых тела сплелись яростным клубком ненавидящих друг друга змей и понеслись куда-то под стремительный, душу разрывающий уклон. И очнулась она, когда уже совершенно не было никаких мыслей, слов, сил и желаний. Будто от нее осталась одна змеиная шкура, из которой выскользнула гибкая юная страсть и канула в пучине спокойного моря.

Мурлов весь вечер искал ее и нашел на пляже: она лежала в воде возле самого берега.

- Где ты была? Я тебя всюду ищу. Здесь уже третий раз.

- Я ждала тебя весь день. У меня ужа-асно болит голова.

- Я достал билеты.

- Это хорошо. Я, кажется, перегрелась.

Весь следующий день Фаина не вставала с постели. Мурлов суетился с едой и питьем, принес фрукты, мед, орехи, ванильные сухари, бутылку сухого вина, пиво, вяленую мойву, но Фаина ни к чему не притронулась. Чувствовала она себя совершенно разбитой. "Больше ко мне не притронется ни один мужчина, - решила она. - Умру, а не буду никому принадлежать. Какая мерзость!" Ей казалось страшно унизительным - забыться настолько, чтобы не чувствовать своего превосходства. И над кем? Над самым заурядным самцом, у которого даже аппендикс переполнен семенем, с интеллектом гамадрила и единственной способностью к размножению себе подобных. Эти плоские его шуточки и восточные сравнения: руки-лианы, глаза-звезды. Черт бы их подрал! А ведь они волновали меня так, будто и на самом деле руки у меня - лианы, а глаза - звезды. А потом - такая мура! Ну, забылась, ну и что! Во сне я была, в гипнотическом сне. Мужчина всегда берет верх. Наездники проклятые! Фаина в бессильной ярости колотила подушку, и ей было стыдно - и перед собой, и перед Мурловым, и перед Филологом. Вошел Мурлов с очередной порцией успокоения.

- Чего тебе?

Мурлов был ошарашен, когда, прикоснувшись к ее плечу и предлагая фруктовое мороженое, встретил не ясный и лучистый, пусть даже несколько усталый, взгляд Фаины, а мутные и злые глаза приемщицы посуды.

- Я изменила тебе, Мурлов. Не прикасайся ко мне. Я скверная глупая баба. Умоляю, не спрашивай ни о чем, все равно мне нечего сказать.

Ох, эти южные пленительные ночи: томные, как танго, и темные, как душа метиса. Тепло земли, воды и неба, дурман лавра и магнолий, глянец листвы, светляки и лягушки, цикады и звонкий смех, искры сыплются с лунных гребней волн, вязкое море, камни синеют на посеребренной земле, и свежесть чувств, упругость тела и необычайная легкость поступков, решений, слов. Прощайте!

Проехали мимо кинотеатра, ресторана... Над ними вывески "Акинотеатр", "Аресторан"...

"Все правильно, - подумал Мурлов. - Все анормально, все аморально..."

 

- Все было именно так, - сказал Рассказчик, - хотя некоторые очевидцы утверждают, что перед тем, как ехать на юг, или вместо этого, Мурлов с Фаиной и, кстати, с Гвазавой, работал на Кавказе около месяца или двух.

- Постой, а июнь, а песок, как женская кожа, а блины и "Алазанская долина"? Наконец, аборигены? - спросил я. - Или это - если без "а" - долина под Лозанной? Бори и Гены? Ты же обещал мне правду, одну только правду, и ничего, кроме правды.

- Чего захотел! Правда твоя, правда и моя, а где она? - улыбнулся Рассказчик.

 

Глава 25.

На родине предков.

 

В двадцатых числах июня Мурлова вызвали в партком, что само по себе не сулило ничего хорошего. Он вяло раздумывал, идти ему или не идти, и, скрепя сердце, пошел. В кабинете уже сидело десятка полтора молодых специалистов из разных отделов. Из аспирантов был один Гвазава. Мурлов сел рядом с ним.

- Набирают отряд в Эфиопию? - спросил он у Саввы.

- В Колхиду. На берега Эвксинского Понта, - сказал Гвазава.

"Кому Эвксинский, а кому Авксинский", - подумал Мурлов и сказал:

- Счастливчик, в родные места попадешь.

Савва орлом посмотрел на Мурлова.

Ровно в четырнадцать часов секретарь посмотрел на часы, и в это время за открытой дверью кабинета пропикало радио. Секретарь был зело зол на опаздывающих товарищей. В течение пяти минут он каждому опоздавшему говорил: "Опаздываете!", а загорелой и веселой Фаине обрадовано сказал: "А! Фаина Васильевна! Проходите". Она села слева от Мурлова, кивнув ему и Гвазаве. Мурлов услышал свое сердце - оно как-то самостоятельно реагировало на Фаину, а Гвазава заерзал на стуле. Вошел Сливинский.

Секретарь торжественно объявил собравшимся, что он имеет честь от имени парткома и руководства института поздравить всех добровольцев... (Так, подумал Мурлов, я уже доброволец. Почему не Гугу доброволец? Потому что Нигугу?) ┘высказавших похвальное желание участвовать в стройках пятилетки и утвержденных парткомом по их деловым и человеческим качествам. Кандидатуры обсуждались с учетом профессиональных навыков и умений каждого кандидата. Отбирались только те, кто уже участвовал в студенческих строительных отрядах либо имел независимо от этого профессию или квалификацию электрика, монтажника, водителя. Эту информацию секретарь изложил с таким пафосом, будто добровольцы отправлялись не ближе, чем на революционную Кубу. Поездка же предстояла на Кавказ, где в Карачаево-Черкесской АО надо было проводить ЛЭП-220 и дать свет заброшенному селу. (Мурлов по привычке стал соображать, что имел в виду секретарь под словом "заброшенное" - заброшенное в горы или заброшенное богом и людьми?) Бригадиром назначили Михайлова, сэнээса из отдела Сосыхо. Он же представлял партком в трудовом коллективе. Бригада, помимо Михайлова, состояла из двадцати двух человек: двадцать мужчин - по одному представителю практически от всех отделов и лабораторий института, и две женщины: Бордюже Татьяна, дипломница мединститута (у нее была практика в тамошней райбольнице), и Сливинская Фаина - "ее вы знаете".

- Переводчица, - пояснил Мурлову Гвазава, так чтобы слышала Фаина.

- Молчи, переводчик добра, - сказала она.

Несколько раз секретарь предупредил всех отъезжающих о сухом законе, и поймав ироническую улыбку Сливинского, с надеждой посмотрел на Михайлова - тот обнадеживающе растопырил над столом ладонь, мол, все будет, как надо.

Затем последовало интересное сообщение о том, что сохраняется 50 % зарплаты плюс заработанное "в поле", плюс собственно "полевые". На дорогу выдается сухой паек...

- Чтоб закусывать сухой закон, - сказал Мурлов Фаине. Та прыснула.

...ну, а обратно о еде должны позаботиться сами. Деньги и паек, разумеется, выдадут до отъезда, а не после. Всем без исключения вручили разработанную парткомом памятку о правилах поведения в полевых условиях, технике безопасности и необходимых на чужбине одежде, обуви, предметах личной гигиены. Особо был выделен пункт о вреде алкоголя. В памятке для Бордюже было вписано от руки, какие лекарства она должна была взять с собой на Кавказ.

- У меня предложение: послать вместо нас всех на Кавказ автора этой памятки. Он прекрасно справится со всем. Один, - сказал Мурлов.

Секретарь покраснел, а Сливинский едва сдержал улыбку.

В самолете Мурлов, Фаина и Гвазава сидели рядом, и Гвазава охотно рассказывал, стараясь перекричать гул двигателей, про родину предков.

- Как тебя Сливинский-то отпустил? - спросил его Мурлов.

- Что я - девочка? Сказал - хочу, он - пожалуйста, если хочешь. В счет отпуска.

Мурлов перевел взгляд с него на Фаину, пытаясь уловить, есть ли какая взаимосвязь между ними. Фаина, точно догадавшись о сомнениях Мурлова, сказала:

- А я отцу тоже сказала, что хочу, а он мне - перехочешь. Он тебе, Савушка, тоже, наверное, так сказал? Тогда я упросила Квачинского послать вместо Федулова меня, тот даже рад был.

- А я вообще только на собрании узнал о том, что еду, - сказал Мурлов, - а заодно, что я и электрик, и доброволец, и патриот. Интересно получается! Был весьма тронут.

- Это тебя Хенкин сосватал, - засмеялась Фаина.

- Из тебя выйдет хороший муж, - сказал Гвазава.

- Не трогай его. Он и так уже весьма тронут.

Фаина вертелась и прикасалась к нему то ногой, то локтем, то завитком волос над ухом, Мурлов чувствовал, как горит его лицо, но ничего не мог поделать с собой.

После самолета был поезд, положивший начало успешной борьбе с сухим законом. Сухой паек, действительно, пришелся как нельзя более кстати. В Черкесске отряд вышел, оставив в опустевшем вагоне пустые бутылки и забившиеся под полки, до следующего раза, взрывы юного хохота, пугающего мирных пассажиров с детьми, кошелками и кошельками.

В Черкесске, вопреки ожиданиям, папах, бурок и кинжалов было мало, так же, как мало было норовистых коней и голодных шакалов. Скромные горянки с кувшинами на голове тоже не встречались. Утро было прохладное, дул свежий ветер, покрывающий золотой - от солнца - рябью лужи после ночного дождя. На мокрой скамейке сидел расхристанный пьяный мужик с лицом, похожим на рожу, и бессмысленной улыбкой. Он бормотал что-то на получистом русском - отрывистые отдельные слова вперемешку с ругательствами, интонационно неотличимыми друг от друга.

Голубой просвет в небе снова затянуло серым киселем, и на землю посыпался серый дождь, неровно и сердито. Потом перестал, побрызгал, снова перестал. Ветер рвал ветки, сдирал с женщин платья - ветер, как мужик, везде одинаков - и в горах, и на равнине. Зонтов почему-то ни у кого не было. Их, видимо, не донесла еще сюда цивилизация. На глазах потемнело. Рябь в лужах посерела и поднялась в воздух, и все плоское огромное пространство между небом и землей дрожало, как в ознобе. Ливануло, как из ведра. Через пять минут ливень оборвался, и по улицам побежали потоки воды, переливаясь и горя в ярких солнечных лучах. Солнце, как ни в чем не бывало, светило со своих недосягаемых высей.

Пообедав в привокзальной столовке, направились в мехколонну, где их ждали уже с утра. К вечеру все оргвопросы решили и занялись нехитрым досугом. Оказывается, в селе, куда они ехали, жили греки, и это обстоятельство вызвало дополнительное оживление и прогнозы.

- Гляжу, как безумный, на черную шаль, а хладную душу терзает печаль, - продекламировал Гвазава.

- Гляди мне! - погрозила пальчиком Фаина.

- В поезде сочинил? - спросил Мурлов. - На черную шаль, как безумный, глядел - ведь ты на ежа белой задницей сел.

Фаина веселилась, Гвазава смурнел.

К вечеру тучи уплыли. Коротко, "как кынжал", вспыхнул закат и тут же его залила ночь, с отчетливой луной и отчетливыми звездами, от которых было холодно и не было светло, как от ясных прозрений в старости. Одинокий лай собаки и редкое тарахтение одинокой же машины на трассе только усиливали ощущение темной пустоты, которой, казалось, не было конца. Эта ночь где-то другим своим концом накрывала Воложилин, Семплигады, Илион.

Вечер прошел бестолково, суетливо, опять пили сухое вино под колбасный сыр, травили анекдоты, ставшие крепче от разбавления горького мужского раствора десятью процентами женского сахара, и как-то лихорадочно ждали чего-то такого сверхъестественного, чего и быть-то не могло. А потом вповалку уснули в просторном помещении мехколонны. Помещение было настолько большим, что сны до утра не могли найти спящих. В шесть утра их должны были разбудить и на автобусе отправить в горы, в направлении к Марухскому перевалу.

В шесть часов действительно загудел клаксон, и через полчаса отряд трясся не в автобусе, а в крытой брезентом машине по дороге, ведущей в горы. Сверкнула вдали пару раз серебряной нитью Кубань-река, де послушная большевикам, долго тянулись пологие зеленые холмы и небольшие горы, непослушные никому. Солнце слепило, попадая на поворотах в глаза.

В полдень приехали на место. Здесь тоже ночью был дождь, и на дорогах было много мутных луж. Машина остановилась у сельсовета, кособокого старого помещения, больше похожего на сарай. Выпрыгивали из кузова прямо в лужу, а шофер из кабины скалил зубы. Разместились в двух домах напротив друг друга по обе стороны дороги, рядом с сельсоветом. Побросали рюкзаки по углам, расставили раскладушки и высыпали на улицу, окружив не чаявшего такого внимания стройного ишачонка, с недоверием взиравшего на шумную ватагу красивыми печальными глазами.

Мурлов с Гвазавой по-приятельски поставили раскладушки рядом в дальнем углу. В этом же доме, за перегородкой, вместе с хозяйкой разместилась и Фаина. Татьяна Бордюже осталась в райцентре, передала Фаине аптечку с пожеланиями не болеть, и обещала раз в неделю наведываться в село. "С похмелья лучше всего горячий борщ", - был ее совет дня.

Михайлов часа два искал представителей местной власти и специалистов хозяйства. Привел их откуда-то с края села, и все они провели вводный инструктаж под роспись в замызганном журнале. Распорядок дня с завтрашнего утра был очень простой: в шесть подъем, завтрак и затем весь световой день пахать на благо Отчизны. Воскресенье - выходной. Баня, экскурсии, рыбалка, клуб, ну и все такое прочее. У местных товарищей был несколько заплетающийся язык, видимо следствие вольной жизни в горах, что не помешало им довольно разумно объяснить прибывшим топографию села, "фронт электрических работ", диспозицию, то есть, нет, дислокацию населения. Исторически сложилось так, что по одну сторону от реки Аксаут жили православные греки-переселенцы, а по другую - мусульманские карачаевцы. К русскому языку как греки, так и карачаевцы относились веротерпимо. "А свет нам нужен, как учение Ленина!" - сказали они.

- И в заключение попрошу учесть вот что: честь наших дочерей для нас дороже даже законов гостеприимства - это для юношей, - сказал грек. - А для девушек, - он посмотрел на Фаину, - то их хочу предупредить особо, особенно особо светленьких и рыженьких: у нас Кавказ, знаете ли, могут похитить или еще что хуже.

- Изнасилуют? - в ужасе округлила глаза Фаина.

- Кхм, да, в некотором роде.

- Да об этом мечтает каждая нормальная женщина! - под дружный смех воскликнула Фаина.

Представитель скомкал конец речи.

Действительно, прозрачная речка с ледяной водой, в которой мелькали то огромные светлые валуны, то небольшая темная форель, с искрящейся пеной и матовым дымом брызг, рассекала село, где тихо, где с грохотом, на две приблизительно равные части. Несколько висячих, чутко реагирующих на каждый шаг, мостиков, и один деревянный, разрушенный паводком и наскоро починенный месяца два назад, да еще брод - соединяли два берега. На каждом шла своя жизнь, с разной скоростью, в разные, быть может, стороны, но к одной цели: всех она вела, в конце концов, к успокоению и тишине, еще большей, чем окружала их, и не зря говорили, что за перевалом есть тропинка, по которой можно прийти к причалу, от которого отправляются по расписанию суда на Острова Блаженных, где пируют красавицы и герои. Недаром там в войну были самые ожесточенные бои с немцами - говорят, сам фюрер приказал альпийским стрелкам во что бы то ни стало найти этот причал, и каждому пообещал железный крест. Все они получили свой крест, правда, деревянный и по эту сторону причала.

На греческой стороне помимо сельсовета был магазинчик, клуб, сады, километрах в пяти вверх по течению Аксаута пункт геологоразведки, бегали, ходили и лежали свиньи с поросятами. На карачаевском берегу было тихо, довольно голо, бродили и стояли на привязи овцы, лошади. Свиньи не было ни одной, и стоило какой-нибудь перебраться по мосту на карачаевский берег и осквернить землю предков, как на нее с криками и дубинами выбегали из ближайших к реке домов. Свинья спешила, мелко труся тугим задом, убраться восвояси к любящим свинину грекам.

Как те, так и другие жили небогато, и если в греческих домах была еще какая-то мебелишка, то в карачаевских стояли только кровати с пирамидками подушек под самый потолок, изготовленных в качестве приданого дочерям, точно будущий супруг их был змеем о семи головах.

Сосуществовали карачаевцы и греки мирно, без вражды, но и без особой любви.

В селе на греческой стороне было мало мужчин. Сколько их было на карачаевской стороне - не могла сказать даже всесоюзная перепись населения. Говорят, раз дети гор, значит, горы - их дом. Греки же то ли калымили где, то ли воевали, хотя это было вовсе непонятно, так как в это время был мир во всем мире. Стреляли глазками симпатичные гречанки. У Гвазавы глазенки тоже поблескивали, и Фаина говорила ему: "Савушка, узнаю, сообщу в комитет ВЛКСМ - будет тебе гречневая каша". Савва божился: "Да чтоб я?.. Да отсохнет у меня рука!" - "Смотри, отсохнет".

Пошла первая неделя.

Отряд разбился на три группы: восемь человек вели отводку от ЛЭП к селу, еще семь тянули линию по селу, четверо делали в домах открытую проводку, один развозил с трактористом от мехколонны опоры вдоль трассы. Михайлов, как начальник, был на подхвате, но большей частью занимался проводкой, так как на всякий случай требовалось его постоянное присутствие в селе.

По графику ежедневно один человек дежурил по кухне: колол дрова, таскал воду, копал за селом картошку, потом чистил ее, ходил в магазин, ездил на ферму - дел, словом, хватало. Еду готовила хозяйка. Она же мыла посуду. За это ей шло сто пятьдесят рублей в месяц.

Фаина и Гвазава занимались проводкой, а Мурлов развозил бревна, просмоленные особым составом, названным по имени изобретателя немца "креозотом". Фаина, как обронил как-то Михайлов, хорошо справлялась с проводкой и не просто работала "подай-оттащи", а самостоятельно крепила выключатели, розетки, провода, делала разводку и даже вкручивала лампочки.

Ребята, работающие в селе, оказались в весьма щекотливом положении, требующем от них известной твердости характера и дипломатии. Во-первых, нельзя было обидеть греков отказом от "угощения", разлитого по банкам, бутылям и четвертям - видел бы их правильный секретарь парткома, во-вторых, нельзя было обидеть отказом от просьбы поставить опору во дворе или хотя бы на углу дома, разумеется, не соседского, и в-третьих, никак нельзя было отказом обидеть юных дев, чья честь так заботила их родителей.

Тракторист Федя потреблял исключительно один одеколон, и из кабины "Беларуся" несло, как из парикмахерской. Поскольку Федя был не грек, Мурлов особо с ним не церемонился, и когда тот угостил его "тройным", Мурлов категорически отказался. В целом же, отношения между ними сложились нейтрально-приятельские. Техпроцесс был достаточно простой и однообразный: Мурлов ломиком поддевал бревно, "чикерил" его тросом, заскакивал в кабину, трактор, кашляя и гудя, тащил бревно к положенному месту, Мурлов выскакивал, выдергивал трос, ломиком подталкивал бревно к обочине, и они возвращались за новой опорой. Возле каждого дома радушная хозяйка (или ее дочка) поджидала их с кислым молоком "айраном" или кринкой вина, глубокой тарелкой фруктов или пирожков.

Федя в первый же день предупредил Мурлова, чтобы был поосторожнее с креозотом.

- Смотри, шкура слезет, как носок. Безжалостная немецкая хреновина. Я бы этому Креозоту задницу смазал и на солнце положил. Ты куртку-то не снимай. Не сопреешь.

И правда, те, кто работал голый по пояс или вообще в одних плавках, вместе с загаром получили ожог от черно-желтой пропитки и нестерпимый зуд кожи. Кожа чесалась, болела, слазила, не давала уснуть. Ее смазывали всем, что попадалось под руку, мочили водой, махали до утра руками, но пока кожа не слезла, ничего не помогало.

Дни летели стремительно, и их бег не могли затормозить даже черные ночи, после которых то у одного, то у другого появлялся синяк под глазом или были покусаны губы.

С Фаиной Мурлов виделся мельком, утром да вечером перебрасывался парой слов, и если поначалу его еще как-то беспокоило, что она постоянно находится с Гвазавой, то через неделю он и думать забыл обо всех этих глупостях и полностью абстрагировался от всяких к ней чувств.

- Как вы там? - спросил он однажды Гвазаву перед сном.

- Как надо, - многозначительно подмигнул тот. - Все на мази.

"Ну, на мази так на мази", - подумал Мурлов и спокойно уснул.

За неделю они с Федей развезли все опоры, Федя укатил домой в Зеленчук, а Мурлова перебросили на верхнюю улицу рыть ямы под опоры. Там ребята явно не справлялись, так как сломался бур и приходилось долбить каменистый грунт ломом. Больше двух ям за день еще никто не выкопал.

В первый день Мурлов провозился с ямой до вечера. Ее будто специально кто-то завалил огромными камнями. Камни приходилось окапывать со всех сторон, поддевать и выворачивать ломом, пока яма не превратилась в ловушку для слонов. Мурлов, заработавшись, пропустил время обеда и часов в пять вечера опомнился от трудового энтузиазма. У него гудела голова и противно тряслись ноги. Он сел на теплую землю, с наслаждением привалившись к стене. Парнишка притащил из дома холодный густой айран и мытые сливы в чашке. На крылечке появилась высокая девушка и, помаячив, исчезла. Парнишка какое-то время глядел, как Мурлов неторопливо грызет сливы, потом ему это наскучило и он, крикнув через забор: "Соника! Я пошел!" - убежал куда-то.

Перекусив, Мурлов с новой энергией взялся за яму. Оставалось немного, но тут, как черепаха, вылез огромный валун. Минут десять Мурлов бестолково бился с ним, кряхтя от натуги, пока не свалился на него без сил. Полежав с минуту, он с ревом попробовал еще раз хоть чуточку приподнять его над землей, но, убедившись в тщете этого занятия, яростно отшвырнул лом в сторону: "К чертовой матери!" - и вспомнил вдруг старика, что пророчил ему о каменьях...

Раздался смех. Мурлов вздрогнул, поднял голову - наверху стояла девушка. У нее были длинные загорелые ноги.

- Я давно наблюдаю за тобой, - сказала она. - Какой ты белый. Ваши все уже облезли по два раза.

- Они красные, а я белый, - Мурлов вылез из ямы и сел на скамейку.

- Хочешь грушу?

Мурлов облизнул губы. Девушка вынесла груши. Мурлов с наслаждением откусил сочную сладкую грушу. Сок потек по руке, по шее. Девушка с интересом разглядывала его.

- Тяжело копать?

- Не знаю.

- Не знаешь, - засмеялась она. - А кто ж тогда знает?

- Не знаю.

- Хочешь, покажу место, где можно купаться и форель ловить? Тебя Димитрос звать? А меня Соникой.

Спустившись к реке и пройдя немного вверх по течению (я уже в какой раз говорю: вверх по течению, хотя правильнее сказать: вверх против течения; по течению будет, когда пойдешь вниз), они вышли к мелкой заводи, круглой, как искусственный бассейн. Мурлов залез в воду, она была холодная, но терпимая. Он полежал немного, замерз и вылез на берег.

- Ты чудной какой-то.

Мурлов внимательно посмотрел на нее. Ей было лет двадцать пять. Неужели и правда ей двадцать пять?

- Ты на грека похож, - и она спросила его по-гречески: "Сколько тебе лет?"

- Двадцать четыре, - ответил по-гречески Мурлов.

- А выглядишь на восемнадцать. Я тебе нравлюсь?

- Да. А что?

Она улыбнулась и ничего не ответила на дурацкий вопрос. Мурлов смотрел на Сонику, и странное чувство овладевало им, будто он целую вечность на этой земле, под этим солнцем, рядом с этой сильной красивой женщиной, а все, что было до этого, и все, что будет после, - не имеет к нему никакого касательства. Успокоение вошло в его душу. И даже восторг. "Вот оно, остановись, мгновение, - подумал Мурлов. - Я ничего больше не хочу". Что-то похожее он испытал, когда читал интерлюдию "Последнее лето Форсайта".

- Ты сейчас похож на старика, - сказала Соника, - уставшего от жизни, но довольного жизнью. Ты не такой, как все ваши. Они такие липучки. Один ваш грузин чего стоит.

"Опять Савва", - подумал Мурлов, и блаженное состояние покинуло его. Он сел и стал пускать по воде блины.

- На танцы придешь? - спросила она. - К девяти.

- Приду.

Соника засмеялась:

- Я думала, ты скажешь "не знаю".

В клубе собралось, наверное, все село. В раскрытых настежь окнах и дверях чернело небо, и на его фоне причудливо, как ангелы, маячили освещенные фигуры местных юношей и девушек. Пацанята с девчонками гоняли голыми ногами под окнами клуба по неостывшему еще песку; ноги проваливаются в песок, песок скрипит, и хрустит, и журчит меж пальцев, озорные черные глазенки шарят по клубу, освещенному от бензинового движка... У них все еще впереди, и это грядущее - сплошная тайна, которую так волнительно увидеть заранее. У левой от входа стены сбились местные, у правой - приезжие. Крутили пластинки. С заигранных пластинок неслось загадочно: "маручелла", "ладзарелла" и прочие итало-пряные мотивы. Несколько раз играли на баяне и инструменте, похожем на скрипку.

Фаина танцевала с Гвазавой, Мурлов с Соникой, и четыре пары глаз не скрывали взаимного любопытства. На "белый" танец Фаина пригласила Мурлова, а Соника ушла в угол пошептаться с подружками.

- Нравится? - спросила Фаина. - Ничего. Смотри только, за вами тут поглядывают, - и замурлыкала что-то.

- Что за девушка? - спросила Соника. - Твоя?

"Перекрестный допрос", - подумал Мурлов.

- Вон его, - указал он на Гвазаву.

- А-а, этого я знаю, - успокоилась Соника и прижалась к Мурлову. У нее была тонкая талия. - У вас танцы хуже? - спросила она.

- Я не хожу на танцы.

- Да? А что же ты делаешь вечерами и в праздники?

- А ч-черт его знает! - вырвалось у Мурлова. - Что я делаю вечерами?

Соника засмеялась:

- Нервничаешь зачем? Пошли, - она выскользнула из дозволенных танцами объятий и пошла к выходу. Мурлов поспешил следом. Он чувствовал на себе с двух сторон взгляды - Фаины и еще чей-то, неуловимый. "Судьбы", - подумал Мурлов.

Было темно. В сторонке тлели красные огоньки сигарет. Мурлов прошел мимо. По банальной шутке понял - свои. Под большим деревом смутно белело платье.

- Димитрос!

Мурлов подошел к платью, почувствовал на шее руки и на губах своих ощутил губы Соники.

- Идем, - шепнула она. - У меня дома сейчас никого нет.

Мурлов обнял ее за тонкую талию и сказал:

- Идем.

Оба шли молча, и в свете луны Мурлов увидел, что она улыбается, а глаза ее блестят. Соника сжала ему руку.

Возле дома темнели три силуэта. Мурлов как-то чересчур расслабленно подумал о том, что сейчас, скорее всего, будет драчка. Тикать бессмысленно - свернешь себе на этом крутогорье шею или, чего доброго, угодишь в собственную яму - вот уж истинно, кто копает яму, тот упадет в нее - да и не тот случай, чтобы тикать. Ему показалось, что Соника с любопытством смотрит на него. Он перешел на другую сторону от девушки, чтобы стена прикрывала его сбоку.

- Вот мы и пришли, - сказала Соника. Темные фигуры стояли молча. Судя по осанке, это были молодые парни. Девушка приблизилась к ним и тихо сказала что-то. Высокий парень три раза ответил по-гречески: "Эхи" - "нет".

"На нет и суда нет", - подумал Мурлов и подошел к ним. Он узнал высокого парня: в прошлый раз, когда приезжие проиграли местной команде в футбол, этот парень хорошо пару раз посылал мяч по лежачей дуге в нижний угол ворот, огибая штангу по вогнутой траектории. Красивый удар. Не видел Саня Баландин. "Если у него и руки, как ноги, э-хе-хе ..." - подумал Мурлов.

Соника зашла во двор, положила на калитку руки, на руки подбородок и ждала чего-то.

Парни окружили Мурлова. Футболист протянул руку:

- Ну, привет.

- Привет.

- Я тебя знаю. Ты на левом играл. Это моя сестра.

- У тебя такая красивая сестра.

- Выпьем, Димитрос? Я Никол. Эти оба Миши.

Они вошли во двор.

- Тс-с! - приложил палец к губам Никол. - Мать спит.

Прошли в землянку. Соника уже собрала на стол. На деревянном столе без скатерки вокруг керосиновой лампы лежали разнообразные дары южной природы, буханка хлеба, стояли банки с самодельным вином.

- А ты шутница, - сказал ей Мурлов.

- Зачем шутница? - спокойно сказала Соника. - Грузин сказал, что ты трус. А я не поверила ему. Теперь вижу, что он точно трепло.

- А когда это он сказал тебе?

- Да когда я его спросила, кто это такой, похожий на грека.

- Не может быть, он не мог сказать такого.

- Он не мог, а я могу? Никол, принеси помидоры.

- Миша, сгоняй за помидорами, - скомандовал Никол.

Пили вино из трехлитровой банки, потом - из другой банки и другого вкуса. Мурлов, удивляясь своей словоохотливости, рассказал о Сане Баландине, об Эдуарде Стрельцове, о Николае Озерове. Никол обнял его и сказал:

- Ты мужик что надо! - и, подхватив обоих Миш, удалился. Мурлова же занимал вопрос, почему все-таки Савва за глаза обозвал его трусом, и он как-то не заметил, что парни ушли. "А, может, он прав, Савва, грузин, и я трус? Что он имел в виду?"

- Он тебе не друг. Имей в виду это, - Соника села рядом с ним. - Поэтому не переживай. Когда я его спросила, чья это девушка, он сказал - твоя. Он видел, что я интересуюсь тобой, а сам, дурачок, только подогрел мой интерес. Ты настоящий грек. И улыбка у тебя грека и волос черный волнистый и, главное, глаза хитрые и смелые, а улыбка, хоть и редкая, но добрая.

- Я поцелую тебя?

- Ты спрашиваешь?

Мурлов посмотрел на дверь. Она встала, закрыла ее.

- Никол ушел к Лизике...

Под утро Мурлов лежал в полудреме, а Соника крутила на палец его вихор и ворковала, ворковала:

- Я нравлюсь тебе?

- Угу! - отвечал Мурлов.

- Я нравлюсь тебе... И ты нравишься мне...

- Угу, - соглашался Мурлов.

- Мне никто еще не нравился так, как ты...

- Угу? - не верил Мурлов.

- А ведь я замужем...

- Угу, - констатировал Мурлов.

- Он в геологоразведке, в партии... Узнает - убьет...

- Как замужем? - встрепенулся Мурлов.

- Не дергайся. Лежи. Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись. Как замужем бывают? Да я еще и не пойду за него. Мне двадцать семь уже. В конце концов, могу я позволить себе одну ночь провести с тем, кто мне очень нравится?

- Одну?

- Не спеши, эта еще не кончилась... О, какие мы стали...

На рассвете постучал Никол:

- Атас, геолог идет.

Мурлов заартачился, но Соника открыла дверь и поцеловала его:

- Ступай, не дури. Ведь он муж мне. Прости меня, грешную...

Когда Мурлов утром копал яму, к нему подошел Никол и передал привет от сестры.

- Она уехала в партию, дура, - сказал он. - А это груши тебе.

Мурлов сел на скамейку. Как-то сразу же навалилась усталость, а прекрасный, хорошо видный сверху, вид села в зеленых садах, Аксаут и горы за ним подернулись сероватой дымкой, смазавшей яркие краски.

- Жаль, - сказал Мурлов и попросил у Никола сигарету.

- Она уже столько раз портила себе жизнь, что мне уже и не жаль ее. Не успеваю жалеть, - сказал Никол.

"Испортил себе человек жизнь или не испортил - об этом можно судить по тому, испортил он жизнь окружающим и близким своим или нет", - подумал Мурлов.

- Но ты прав, - продолжал Никол, - он убьет ее когда-нибудь. Зарежет. А ты достал ее...

"Мне от этого не легче", - подумал Мурлов.

- Но ты молодой еще. Тебе сколько, двадцать?

Мурлов кивнул головой. Что-то рот не открывался лишний раз.

- Вот, а ей мужик в хозяйстве нужен, лет сорока, с понятием о жизни.

- Я понимаю, а для души - собака.

- Зачем? - не понял Никол.

- Да это я так, - устало произнес Мурлов. - В доме, говорю, для хозяйства нужен мужик, а для души - собака.

- А-а, - засмеялся Никол. - Это у вас в городе. А у нас для души - душа.

"Понимаю, - подумал Мурлов. - Вот только где она?"

- Значит, уехала? - сказал он. - Жаль.

- Ага, уехала. Зарежет он ее. Оба они дурные.

Дни полетели стремительнее и слились в одну пеструю ленту чередования дня-ночи, работы-сна, разговора-молчания, и все короче становились дни, все привычнее молчание.

В субботу работу закончили в обед, чтобы постирать, попариться в бане, подготовиться к завтрашнему походу в горы. После бани Мурлов лежал на раскладушке, положив руки под голову. Зашла Фаина. Долго разглядывала его.

- Ты чего? - не выдержал он.

- Ничего. Так просто. Ты осунулся. Устаешь?

Мурлов подумал было, что это очередная насмешка или издевка, но в глазах ее не было искорок и голос был мягкий и ласковый. "Что это с ней?" - подумал он.

- Не знаю.

- Почему ты никогда ничего не знаешь?

- Потому что никогда.

Она засмеялась. Засмеялся и Мурлов. И словно убрал кто невидимую преграду между ними.

- Ты завтра что делаешь?

- В горы иду, с ребятами.

- Слушай, пошли завтра с нами.

- С вами - с кем?

- Со мной и Гвазавой.

- А-а... Пошли.

- Тогда пошли в магазинчик, пока не закрыли.

В магазинчике никого не было. На прилавках лежали всевозможные, как пишут в английских романах, колониальные товары: от стопятидесятимиллиметровых гвоздей и тихоокеанской селедки до раскрошившегося еще в прошлом году печенья и противозачаточных средств, вызывавших у местного населения искреннее недоумение. У входа на ящике сидел дед Симон, он же Семен, или Семенэ, чистокровный хохол - один на все село, баивший по-русски, по-гречески, по-карачаевски и даже по-польски. Фаина прошла в магазин, он поймал ее за подол и подмигнул.

- Гарна дивчина, га? З гарной дивки - гарна й молодиця.

Фаина сделала книксен: "Калиспера".

Старик отпустил юбку и сердито пожевал губами:

- Хохол я. Индейка из одного яйца семерых хохлов высидела. Так вот я один из них. Мне говори: "Гутен таг, мсье".

- Как только окажусь я в Вене, так будет "гутен таг", Семенэ, - сказал Мурлов.

Фаина зааплодировала. Возле Симона отирался ишачонок. Красивые влажные глаза и стройные ноги умилили Фаину.

- Какая прелесть! - сказала она.

- Как ты, - бросил Мурлов, и Фаина искоса взглянула на него

Купили колбасного сыра, печенья, конфет, две бутылки вина - больше брать было нечего.

Привычка вставать в шесть часов подняла их рано, и в семь они уже шли в направлении пункта геологоразведки. До геологов вела узкая извилистая дорога, щемящая, как итальянская песня. Когда вдали показались пять или шест? домиков, у Мурлова невольно сжалось сердце. Дорога свернула влево, и Фаина предложила здесь начинать подъем. Продравшись сквозь придорожные заросли, попали в зеленый туннель, круто поднимавшийся вверх к далекому синему небу. Путь к небу преграждали сваленные стволы огромных деревьев, скользкие, трухлявые, покрытые мхом и плесенью. Здесь было сыро и прохладно. Огромные валуны там и сям лежали на откосах. Солнечные лучи вспыхивали в просветах веток, на листве, траве, на голых камнях.

Неожиданно раздался гул, и глазам путников предстал двухкаскадный водопад: пенистая, искрящаяся, издающая гул лавина воды и падающий на нее сверху золотистый бесшумный поток света.

- Где-то тут должна в хрустальном гробу лежать спящая царевна, - сказал Мурлов.

- Под такой-то грохот? - спросил Гвазава.

- Где ты услышал грохот? Тут вечный покой.

- Я та царевна, - сказала Фаина.

У подножия отвесной скалы сделали привал и перекусили. После вина Мурлов пребывал в дремотном состоянии, Фаина задумчиво смотрела вдаль на белую шапку перевала, а Гвазаву потянуло на воспоминания.

- Когда мне было лет десять-одиннадцать, меня спускали на веревке с такой вот скалы, - начал он свой рассказ. - Метрах в двадцати над землей было орлиное гнездо, а в нем орлята. Я с тремя друзьями очень хотел достать их. Это был поступок истинного мужчины...

Мурлов слушал Савву вполслуха и смотрел на Фаину. При последних словах Гвазавы она как-то брезгливо, как показалось Мурлову, пожала плечами.

- Но достать снизу мы никак не могли, и на следующий день пришли с веревкой. Меня обвязали, обмотали веревку вокруг валуна и стали спускать вниз со скалы.

- А почему тебя? - спросила Фаина.

- По жребию. На случай, если прилетит орел, у меня был большой нож. Только спустили меня до гнезда, глядь - орел, еле успел от него ножом отмахнуться. Орел - мудрая горная птица. Он не стал лезть под нож. Он стал клювом бить по веревке. Ударит - так жилки или двух нет. Ребята отогнать его не могут - веревка в руках, поднимают меня, а он долбит и долбит веревку. Хорошо, в одно место не попадал, а то бы мне хана была. Вытащили друзья меня, еле живые от страха...

- За тебя? - спросила Фаина.

- Конечно, за меня. В веревке в одном месте оставалась треть жил всего, не больше.

- С тебя хватило трети жил, чтоб ты, Гвазава, долго жил, - пробормотал Мурлов.

- Повтори, повтори, - заинтересовался Гвазава.

- Видно, селение, в котором ты жил, было высоко в горах, - сказала стервоза Фаина (совсем как тетя Полли у Тома Сойера: жарко ли сегодня было в школе).

- Почему ты так решила? - спросил Гвазава.

- Ну, если вы так запросто сбегали за веревкой┘

- Мы на следующий день пришли, на сле-е-дующий.

- Ой, господи, да хоть через неделю. Зачем вы только гнездо разорили?

Возвращение не стало легче со времен Одиссея. Первым спускался Мурлов, за ним Гвазава, Фаина замыкала группу. Когда у Саввы сорвалась нога, он невольно вскрикнул. Валун съехал вниз, как бы нехотя накренился, ме-едленно перекувыркнулся и исчез, а Гвазава судорожно вцепился в какие-то ветки, с ужасом почувствовав под собой пустоту, а вернее - ничего не почувствовав. Одна ветка тут же лопнула, и из ладони посыпались продолговатые бледно-зеленые листочки. В это же мгновение нога нащупала твердь, и Савва обмер - валун! Мурлов! Гвазава прыгнул к перегибу спуска и увидел, что Мурлов смотрит вверх на кувыркающийся прямо на него валун. В последний момент он дал ему дорогу, отступив на самый край обрыва и качнувшись на нем. Валун проскакал в нескольких сантиметрах, чиркнув по скале и выбив из нее жгучий каменный дождь. Сметая все на своем пути, он набирал скорость. За ним следом ползла серо-белая россыпь камней разного калибра. Она с шумом устремилась вниз. И валун, и эта россыпь смяли папоротник внизу и скрылись в его гуще. Через несколько секунд зашуршало и защелкало со дна лощины. Смолкло. Мурлов глянул вниз, покачнулся и отступил от обрыва. Потер ушибленную ногу и сказал спокойно:

- Аккуратней, Савва.

- Что случилось? - спросила сверху Фаина. Спросила, чтобы только услышать собственный голос, так как в ней все замерло от ужаса, она все отлично видела сверху.

- Да, пустяк, - сказал Мурлов и стал спускаться дальше.

Последние сто метров спуска, пологого и ровного, они бежали, не в силах сдержать своих ног. Вломились в густые заросли допотопного папоротника, скрывшего их с головой. Было странно - одновременно и душно, и прохладно. А потом запахло лягушками и земляникой. Прозрачный ручей звенел по бурым камням, отсчитывая кому-то за что-то чистое серебро.

Теперь поскользнулся Мурлов и с размаху шлепнулся в воду. Чертыхаясь, выбрался из ледяной купели, разделся, развесил на ветках одежду и запрыгал по берегу.

- У тебя кровь на щеке.

- А, пустяк!

Фаина прилепила к ранке листик земляники, потом растянулась в мягкой прохладной траве. Она лежала на животе и, как черепаха, вертела шеей, ртом срывая землянику. Сорвет и заблеет: "Ме-е-е!" Мурлов попил ледяной воды, от которой заломило зубы и лег рядом с ней. Гвазава в стороне швырял в изумрудных лягушек камни.

- Крутой спуск, крутой подъем, крутой поворот, крутой нрав, крутое яйцо, - бормотал Мурлов, загибая пальцы. - Что еще? Крутой подбородок, крутой затылок, крутой лоб, крутой разговор...

- Крутая гора, крутой берег, - сказала Фаина, - крутой кипяток, крутой мужик - так еще не называют, но скоро, вот увидишь, будут...

- Уже пальцев не хватает. Крутая грудь, крутые бедра, - сказал Мурлов, глянув на нее и сразу загнув четыре пальца.

- Так уж и крутые! - сказала Фаина воркующим голосом.

Мурлов засмеялся. Гвазава продолжал швырять камни.

Ручей убегал вправо к Аксауту. Аксаут глухо шумел за зеленой стеной деревьев. О чем шумел? Кому шумел? Всю жизнь шумел и никому не надоедал. Учиться надо даже шуметь.

Отлоги ближних гор (не поправляй меня: не отроги, а отлоги), смыкаясь внизу, напоминали громадный бокал, наполненный голубым искрящимся вином с плавающей в нем красной ягодой солнца и белым льдом перевала.

- Правда, красиво? - спросила Фаина.

Тени, как гуси, тянули свои шеи и рвались, и перескакивали через ручей, и стремительно ускользали по теплой еще дороге на восток. Навстречу им и солнцу промчалась, громыхая бортами, машина. То ехали на ферму за молоком.

- Савва, ты что там разохотился? Всех лягушек перебьешь. Иди сюда, зверобой, - позвала его Фаина. Савва нехотя подошел. - Ложись, - она постучала по земле справа от себя. - Подождем машину и вернемся на ней. Что-то неохота тащиться пешком.

Закат был очень красивый. Может, потому, что за ним следовала тьма. Лежали молча. Мурлову было приятно ощущать близость Фаины. Фаина же испытывала сильное беспокойство и, как она поняла, беспокойство это исходило от Гвазавы. Она взъерошила Мурлову волосы:

- Ты когда пострижешься, Жерар Филипп? - спросила она.

"Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись". Кажется, это было сто лет тому, которые кончились секунду назад.

Мурлов опустил лицо в траву и закрыл глаза. Фаинина рука лежала на затылке и на шее, и он чувствовал ее тепло и почему-то то, что она изнутри незагорелая, белая.

- На свете счастья нет, - сказал Гвазава.

- Есть, - сказал Мурлов. - Почему ты цитируешь поэтов?

- Я же не ты. Это ты цитируешь себя.

Фаина убрала руку. Мурлов невольно прижался к девушке плотнее боком и замер, как замирает закат перед тем, как обрушиться в пропасть тьмы. Гвазава встал и, потянувшись, сказал:

- Посмотрю, не идет ли машина.

Его не стали удерживать. "И жаль тебя мне искренне, что, братец, ты неискренний". Фаина повернулась к Мурлову и стала с улыбкой рассматривать его. Оба ее глаза то сливались в один, то расплывались в три, и Мурлов почувствовал, как дрожь охватывает его тело. Фаина спросила:

- Ну?

Мурлов коснулся ее холодных губ, пахнущих земляникой, своими губами и понял, что пропал, безвозвратно пропал, на всю свою жизнь пропал, и нет ему спасения от Фаининых колдовских чар.

- Бог ты мой! - сказала она. - Есть дни, как жемчужины в пыльной шкатулке.

- Жемчуг тускнеет со временем.

- Жемчуг - да, жемчужины - нет. И вообще, Мурлов, не выпендривайся: жемчуг тускнеет со временем! Целует красивейшую девушку гор и занимается астропрогнозами...

Мурлов обнял ее.

- Не надо. Сегодня мы уйдем с тобой в горы. Вдвоем, на всю ночь. У меня есть бутылочка замечательного напитка - ты не пил, нет, не спорь - вишневый финский ликер. Отцу подарили в Тампере, а он только водку пьет, да на Новый год шампанское. Слушай, Мурлов, это ты заразил меня. Я вся дрожу, - она положила его руку себе на сердце. - Ты тоже дрожишь, глупенький. Успокойся. Наше время еще не пришло, - она вскочила, подбежала к ручью, зачерпнула в ладони прозрачной воды и напилась. Принесла в ладошках воды Мурлову и напоила его, а затем приложила свои ладони к его лицу. Мурлов целовал их, и так им было обоим хорошо, что ничего-то больше в жизни и не надо.

- А ты больше не думаешь о той? - неожиданно спросила Фаина. Уж такова особенность всех женщин - задавать каверзные вопросы своим непостоянным кавалерам. Да и вообще во все времена все женщины - неиссякаемый источник вопросов, а мужчины - не заполняемый мусорный ящик ответов. Почитайте на досуге "Тристрама Шенди", господа, и проверьте, не забыли ли вы завести часы.

- Нет, - вздрогнул Мурлов, - я всегда думал только о тебе, я...

Фаина надавила на его губы ладонью. Подошел Гвазава.

- Едет машина. Слышно за поворотом.

Он не смотрел на них. Фаина ткнула ему пальцем под ребро. Гвазава вздрогнул и зло посмотрел на нее.

После ужина то да се, пятое-десятое, легли спать. Когда Мурлов выходил, он обернулся и увидел, что Савва смотрит на него. "Сейчас кынжал схватит, - подумал он. - А и черт с тобой!" Фаина ждала его. Мурлов взял у нее из рук легкий, но объемный рюкзак и надел на спину:

- Что там?

- Одеяло. Ты почему так долго?

- Гвазава ворочался.

Сначала песок скрипел под ногами, потом шуршала галька, потом глухо стукали камни друг о друга, шумела и журчала вода. Мурлов снял ботинки, дал их Фаине, закатал штанины и, подхватив девушку на руки, осторожно понес ее через реку на другой берег. (Вот она и понесла от него, - подумает нетерпеливый слушатель. Никогда не надо спешить. Всему свое время). Вода упруго, точно двумя широкими ладонями, пыталась столкнуть его в себя, но он был осторожен и устойчив. Фаина одной рукой держалась за его шею, а другой светила фонарем. На середине реки она поцеловала его. Мурлова качнуло.

Выбрались на карачаевский берег. Выкарабкались на дорогу. Дорога светилась в лунном свете.

- Мурлов, я слышу, как воздух дрожит. Что это? Это я дрожу. Обними меня, мне холодно и страшно. Эта дорога ведет, наверное, в ад.

- Чего ты боишься, малышка. Ну, в ад так в ад. Вдвоем не пропадем. С тобой я рад идти хоть в ад.

- Я боюсь, что не будет больше этой ночи, не будет этой реки, дороги, тебя, меня. Ничего не будет. Нет, будет все-все другое. Все-все...

- Это еще надо доказать, - сказал Мурлов. - Ты плачешь?

- Я счастлива. Я мечтала об этой ночи полгода, больше, я мечтала о ней всю жизнь.

Они шли, обняв друг друга, останавливались, целовались, шептались, говорили, восторженно восклицали, и все это было и глупо, и мудро одновременно, и казалось, этому не будет конца.

- Мы идем вон туда, - сказала Фаина. - Видишь, вон там перегибается черное небо.

- Это снизу горы, а выше воздух.

- Я хочу туда. Чтобы быть на самом перегибе, чтобы стать самим перегибом, чтобы почувствовать его боль, чтобы понять переход тверди в ничто.

- Это любовь.

- Да, милый, да. Идем туда, идем скорей.

- Там растут голубые ромашки. Там много голубых колокольчиков. Там непуганые рыжие лисы. Там прозрачные ручьи. Там дорога шуршит, как змея. Там мягкие белые облака, как сон, как белые кошки, они, как дымчатые кошки, трутся о ноги. Там орешник, дубы, там буки. Там спят ящерицы и шумят сосны. Там будем мы. Забрезжит рассвет - и мы будем там, вон там, где черная полоса перегиба. Видишь, как она серебрится под луной. Как спина у кота.

- Мне холодно, - сказала Фаина. - Я вся дрожу. Ты окончательно заразил меня, Мурлов.

Она сняла с Мурлова рюкзак, вырвала из рюкзака одеяло и протянула Мурлову┘

Земля остыла, но им было тепло. Они укутались в одеяло и, прислонившись к дереву, задремали. Потом очнулись, пили из горлышка вишневый финский ликер, целовались, и Фаина лежала с закрытыми глазами, и Мурлов говорил ей тихо: "О как пленительно любить с разбегу губы в кровь и дико и с белой кожи землянику потом раздавленную пить".

Они пришли в село уже поздно. В доме был лишь дежурный, да Гвазава устроил Фаине сцену, а сам перешел с раскладушкой в другой дом.

- Вот дурак! - сказала Фаина хозяйке и покрутила пальцем у виска. - Что я ему - государственный трехпроцентный заем? Что он, рассчитывал на три процента с меня? Сколько вложил - пожалуйста. А больше - ни-ни.

Хозяйка ничего не поняла и подумала: "Замуж выйдет - перебесится, а не выйдет - так повесится". (Это ей как-то Мурлов сказал, когда пришел мрачный-мрачный и она для успокоения налила ему стакан чачи).

"Какой же я идиот, - думал Мурлов. - Да нет, все было так искренне, так нежно, как дай мне бог любимым быть другой..."

- Фаина, послушай, что я сочинил: "Бабочки красивые, вам на пряном юге были б только крылышки да стебелек упругий".

Фаина ударила его по лицу. Мурлов улыбнулся и подставил другую щеку:

- Мечты порочных жен и грезы дев невинных полны мужских достоинств длинных.

Фаина стала бить его в грудь и восклицать:

- Нет!.. Нет!.. Нет!..

А потом с ней сделалась истерика. Мурлов пожал плечами и ушел. "Как у них все легко, - думал он, - порх, порх... А я сам? Я одновременно могу любить и Сонику, и Фаину. Любить... Бог ты мой, что я знаю о себе?"

Когда он увидел перед собой домики геологов, то понял, что ничего не знает о себе, и повернул обратно в село. Опоздание на работу он компенсировал в обед. А после ужина все-таки ушел к геологам. В четырех домиках было темно, а в пятом горела свеча - язычок пламени слегка колебался и коптил. В домике было тихо. Мурлов осторожно приоткрыл дверь и вошел. В углу на кровати сидела Соника и широко открытыми глазами глядела на него.

- Димитрос! Ты с ума сошел! Он же тут. Сейчас зайдет.

- Ты боишься?

- За тебя.

- За меня не бойся.

Послышались шаги, раскрылась дверь, вошел коренастый мужчина лет сорока. Хмуро глянул на пришельца.

- Что пришел, сынок? - спросил он, и, собиравшийся было ответить дерзостью на любой его вопрос, Мурлов стушевался и промямлил что-то о папироске, и услышал, как Соника облегченно вздохнула, и тут же понял, что этим вздохом она и благодарила его, и признавалась ему в любви, и прощалась с ним на веки вечные, а когда мужчина вышел в сени, видимо, за сигаретами, сжала ему руку и взглянула благодарно. Геолог протянул ему папиросы. Мурлов закурил.

- Приезжий?

- Ага.

- Хорошее дело после себя оставите.

- Как получится.

Мурлов поблагодарил и распрощался. Больше никогда не видел он женских глаз, так пронзительно и с такой любовью глядящих на него. Он вышел, стукнувшись лбом о притолоку.

С того вечера Мурлов чаще общался с местными жителями и находил в этом забвение. С ним охотно разговаривали, шутили, даже пытались сосватать ему одну девушку, скромницу и сироту. Когда Мурлов отшучивался от этого вполне серьезного предложения, у него болело сердце. Всем нравилось, что он знает греческий язык┘

Как-то перед вечером, часа за три-четыре до темноты, наступающей сразу же после того, как солнце красным шаром зависает на несколько минут в расщелине гор, с одной из вершин пешим порядком спустился большой отряд бородатых воинов, одетых в юбки, со щитами и копьями. У некоторых были вместо копий луки или мечи.

- Наши вернулись! - кричали пацаны и радостно бегали взад-вперед и гоняли на велосипедах, непрестанно звеня.

Местные мужчины смотрели на входящий в село отряд с гордостью, а женщины возбужденно махали руками и платочками. Хотя некоторые поглядывали на них с испугом и растерянностью.

Мурлов в тот день дежурил по кухне. Он вышел из калитки и тоже стал смотреть на приближающихся бородачей с копьями. "Вот и дождались оккупантов", - подумал он, и ему почему-то стало весело. Запыленные доспехи местами, где была стерта пыль, вспыхивали на солнце, как зеркальные. Пыль поднималась за воинами, как за отарой овец, и Мурлова невольно заинтересовало это сравнение.

Впереди шагал высокий широкоплечий мужчина, с гребня шлема которого свисал по-видимому конский хвост. Он нес огромное копье, просто несуразно огромное, похоже, он один только и мог управляться с ним. Прямо Дон Кихот какой-то! Копье было на два локтя длиннее прочих копий и много толще их, а острие было не медное, а скорее всего стальное.

- Ахилл! Ахилл! - раздались восклицания.

Мужчина потряс копьем в воздухе. Белые зубы блеснули на черном запыленном лице.

- Стой! Ать-два! - сказал он. - Разойтись по домам. Привести себя в порядок. Сбор завтра, как обычно. Главкон! Найди Патрокла - он отстал.

Вскоре Главкон пришел с хромающим Патроклом. Патрокл снял шлем и, улыбаясь, воскликнул:

- Неужели пришли! - его зеленые глаза радостно перебегали с Ахилла на Главкона и обратно.

- Патрокл, у нас осталось что-нибудь от трофеев?

- Пропили, шеф, - вздохнул Патрокл. - В той деревне, за перевалом. Как ее, "Заря коммунизма", что ли┘ Помнишь, нам прикатили две телеги апельсинов и несколько бочек вина. Мы им все и оставили. Ты же сам распорядился.

- Да? Ну и хорошо, легче идти. Правда, сложнее будет убить время.

- Тогда время само убьет нас, - засмеялся Патрокл.

Ахилл пристально посмотрел на него.

- Ладно, ступай. С девками меньше возись. Отоспись лучше.

Мурлов с интересом слушал оккупантов.

- А ты кто такой? - спросил Ахилл, повернувшись к нему.

Мурлов чуть не ответил: "Штурмбанфюрер эсэс отто зиц, зиг хайль!", так как уж очень все было похоже на сошествие с гор съемочной группы Бондарчука или Лиозновой.

- Дежурный, - благоразумно ответил он, так как интуиция подсказала ему, что подкалывать мужика с таким копьем, да еще покрытого пылью и славой, не надо. И он машинально показал кухонный нож, которым резал мясо.

- О▓кей! Я остановлюсь здесь, в этой избе. Дуся жива? Накормишь меня. Все равно, чем. Чем себя, тем и меня.

- Я котлеты буду крутить.

- Котлет не надо! - встревожено сказал Ахилл. - Будь другом, брось на сковородку луку побольше и кусок мяса, ну, с две ладони, что ли. Да поджарь. Только не сожги. А то я не люблю пережаренного лука.

- Бог охраняет береженого от стрел и лука пережженного, - сказал Мурлов.

- Гомер! - воскликнул Ахилл. - Я тебя познакомлю с ним. Он просил подаяние на дорогах, пока я не посоветовал ему написать обо мне. Ну, так сделаешь?

- Все будет тип-топ, шеф.

- На двоих делай. Потрапезничаем вместе.

- Сначала я воды хозяйке натаскаю.

- Натаскай. А я пока отдохну. Нет, сначала умоюсь. Посмотри тут за моими шмотками, чтоб не сперли, - Ахилл разделся донага и неторопливо пошел к речушке. Влез в воду по горло, посидел с минуту и с шумом выскочил. Потерся песочком, помылся и довольный вернулся к избе. - Полотенчик найдется?

Мурлов подал свое полотенце.

- Слушай, а я тебя раньше не встречал здесь. Ты чей будешь? Кто отец?

- Димитрос я, - ответил Мурлов. - А отец - Никол из Воловьих жил.

- А, знаю, - сказал Ахилл. - Торговец.

- Нет. Ремесленник.

- Не воин. Все равно. А ты?

- Я? Учусь.

- На воина?

- Не знаю еще. Если призовут на два года...

- Не знаешь? А учишься.

- А ты будто бы знал?

- Я? Знал. Я еще под стол пешком ходил, а уже знал, что буду воином, буду героем, что меня убьют стрелой. Вот сюда, - он похлопал себя по бронзовому напятнику. - Кстати, отсюда пошло выражение "душа в пятке". Я его никогда не снимаю, - он снова похлопал себя по напятнику. - А все равно убьют сюда. Судьба. С нами пойдешь завтра?

- Куда?

- Куда поведут.

- Это привычно. Пойду. Веревку с собой брать?

- Зачем веревку? Копье дадим. Ладно, вздремну немного. Укрой меня чем-нибудь. А как сжарится - буди. Не церемонься. Не смотри, что я царь.

Мурлов накинул на Ахилла простынку от мух, натаскал в бачок воды, почистил картошку и стал жарить лук и мясо на огромной сковороде. Все это выделила Дуся, когда узнала, что Ахилл пожелал отведать в ее доме жареного мяса. Она послала Мурлова в погреб за бутылью вина и маринованным чесноком.

- Ты жарь мясо, а я соберу на стол, - сказала она.

Приготовив трапезу, Мурлов с трудом разбудил Ахилла. Тот мычал и отворачивал голову.

- Кушать подано! - сказал Мурлов.

- А? Ага-а...- сказал грек и сел, растрепанный, весь в ссадинах и кровоподтеках. Глаза у него были мутные, как с похмелья.

- Дай я тебя смажу, - сказала хозяйка. - Вон весь побитый, как пес.

- Смажь, - охотно согласился Ахилл. - Я свою мазь Главкону отдал. Ему здорово досталось.

Хозяйка смазала Ахилла зеленкой, йодом, каким-то кремом. Ахилл морщился, но, похоже, легкая боль и пощипывание доставляли ему удовольствие.

- Добрая смазка. Ты мне дай чего-нибудь в дорогу, - попросил он хозяйку. - А в другой раз я тебе чего-нибудь подарю. Сейчас, извини, растратился, издержался в дороге.

Сели за стол, накрытый просто, но щедро.

- Женщина Дуся, принеси, родная, два стакана или две кружки. Из горла как-то надоело в походе.

Хозяйка вынесла из избы две литровые эмалированные кружки.

- Добрая посуда. Глоток полновесный получается.

- Полновесно литровый, - дополнил Мурлов.

- Да, полновесно литровый, совершенно верно. Я тебе уже говорил, что ты, как Гомер? Вообще большому куску рот радуется. С устатку по кружечке, по другой┘

Ахилл опрокинул в кружку бутыль. Красное вино ударило в кружку, но в последний момент Ахилл ловко перевел струю в соседнюю, не пролив на стол ни капли. Вторую тоже налил доверху так, что даже мениск приподнялся над краем кружки.

- Мастер же ты разливать, - сказал Мурлов.

- Дело нехитрое. Привычка, брат. Поразливай с мое - с закрытыми глазами будешь так разливать. Хочешь, с закрытыми разолью? Видел бы ты, как Диомед льет. Артист. Хозяин гостя спрашивает: "Любишь прошлогоднее вино?" - "Люблю", - говорит гость. "Тогда приходи на следующий год". За этот миг - он не повторится, - сказал Ахилл, поднимая кружку.

В вине были сладость и терпкость винограда и легкая горечь каких-то добавок.

- Горечь слышишь? Самое цимус. Это какой-то особый сорт винограда. Надо у хозяйки узнать, - сказал Ахилл.

- А я думал, это косточки раздавленные.

- Не только.

- А ты что, вино водой не разбавляешь? - спросил Мурлов.

- А кто тебе сказал, что я разбавляю вино водой?

- Да так, знаю...

- Это, наверное, какой-нибудь сладкоречивый Одиссей разбавил тебе мозги водой...

"Я не ошибся насчет Одиссея", - подумал Мурлов.

- Ты, наверное, и девку обхаживаешь три дня, прежде чем потоптать ее?

- Мне вечера хватает.

- А-а. А то я уж подумал, что вам в детстве всем ведерные водные клизмы три раза в день ставят, - Ахилл повторил цирковой номер с разливанием, только теперь уже с завязанными глазами. Снова кружки были полным-полнехоньки, так что их нельзя было приподнять, не расплескав вина.

- Далеко ходили? - спросил, отдуваясь, Мурлов. Он прислонился к стене, так как его неудержимо клонило вперед и вбок. Слово "ходили" у него не прозвучало, но Ахилл услышал.

- Да нет. В этот проклятый Илион. Через горы вон туда до моря, а потом на кораблях налево.

- И долго идти?

- Нет. Полтора месяца плюс-минус неделя. Это если из Троады. Признаться, осточертела мне вся эта Атридова затея. Да она мне и с самого начала не внушала доверия. Обещал горы золотые, а вышел шиш с маслом. Что в окрестностях награбим, то и хорошо. Баб и тех не осталось. Хорошо, эти дуры амазонки вздумали воевать с нами.

- Полтора месяца - многовато времени.

- А что с ним делать? Солить? Не все ли равно, где его провести - в новых краях и путешествиях или у себя дома? Ты-то везде один, а?

- Не знаю, - ответил Мурлов. На него нашло вдохновение. - Когда нас трое, мы в настрое, а раз в настрое, что нам Троя!

- Гигант! Спиши слова. Гимн будет. Но ты не воин. Не умеешь считать. Нас тут не трое. Посчитай лучше - четверо. Ты Гомер. Иди учителем. Благороднейшая, доложу тебе, профессия. Плохо - ученики сволочи - могут убить. А то смотри, пошли завтра с нами. Я тут тропинку одну ищу, к островам кое-каким...

- Вы что, завтра уходите? - у Мурлова рассеялся в голове туман, и мысли вновь нашли друг друга.

- А что тут дольше делать? Пришли, проведали. Все на своем месте.

- Погуляли бы, отдохнули.

- Ты прямо, как мама, - помрачнел Ахилл. - Впрочем, как мама - не знаю. А дом, друг мой, не для отдыха и гуляний. Пойдешь с нами?

- Ребят надо предупредить. На верхней улице им туговато будет без меня.

- Предупреди. Конечно, нехорошо уходить, не предупредив. Царь у вас кто?

- Царь?.. Леонид... Ильич, наверное.

- Это тот, что с Фермопил?

- Нет, этот на фермах не пил. У него дач хватает.

- У него надо отпрашиваться? Смотри, могу словечко замолвить, по-свойски, по-царски.

- Отпрашиваться? У него? Зачем? Для него все равно, есть я, нет меня, здесь я, не здесь я, под Троей или у черта на куличках, живой, мертвый, грязный, пьяный...

- Плохой царь. Да и какой царь? Пустое место, - сказал Ахилл. - Боюсь, что и ты такой.

- Почему?

- Какой царь, таково и войско.

- Проверь. Я не люблю напрасных слов.

- Ты сам себя проверишь. А насчет троих ты верно сказал. Три - золотое число. Меня еще Хирон учил: на три любое число делится, без остатка. Хоть бутылка, хоть кувшин, хоть бочка. Хоть жизнь - детство, зрелость, старость. Не у всех, правда, - помрачнел грек.

После третьей кружки стены заходили, как живые, закружились, забаловались... Если сейчас произвести обратное арифметическое действие и умножить кружение стен на три кружки, получишь точно Вселенную, со страшной скоростью завивающуюся в спираль.

- А вот теперь можно и с девушками побаловаться, - сказал Ахилл. - Как тут у вас, много пленниц? Может, поделитесь? Заимообразно. На обратном пути рассчитаемся.

- Одна.

- Всего? Вы что, голубые?

- Мы все красные. Нам местных хватает.

- Местные? - не переставал удивляться Ахилл. Создалось впечатление, что царь спустился на землю не с гор, а прямо с неба. - Да где вы их тут нашли? Тут все до одной - дочери достопочтенных граждан. И без их согласия, я имею в виду отцов, как можно?

- Очень даже можно. Нам вполне хватает согласия девушек. Если ты заходишь ко мне в дом выпить вина, не пойдешь же ты за разрешением в милицию?

- Не пойду, - согласился Ахилл. - Я никогда в нее не хожу. Она сама ко мне ходит. И пьет вместе со мною. О, времена, о, нравы! - произнес Ахилл. - Где я это слышал? А, неважно!

- Ну, так как? По девушкам идем или...

- Нет, сперва они пусть по нам походят голыми ногами. Люблю, когда по спине и позвоночнику девки ходят. Ух, как распрямляет! Давай, зови местных, раз пошла такая пьянка. Мне эту, Сонику, она на верхней улице живет, крупная такая, хорошенькая. Как она ходит, как ходит!

- Нет Соники, - сказал Мурлов.

- Похитили? Умерла?

- Замуж вышла.

- Жаль. Хорошая девушка была. А сейчас превратится в ведьму.

- Хорошая. Жаль.

- А ты-то чего жалеешь? Ты, гляжу, пострел, везде поспел.

- Долго, что ли, умеючи.

- А ты, случаем, не знаешь, где она?

- Где-где, у геологов, - машинально сказал Мурлов и спохватился, что сболтнул лишнее.

- У геологов? У этих собак? - взвился Ахилл. - Идем!

- Куда? Зачем? - взял его за руку Мурлов.

- Идем! - сказал Ахилл, вырывая руку.

- Почему ты геологов собаками называешь?

- Они живут по своим законам, а баб таскают наших. Я зол на них!

- Подожди, фонарь возьму.

- Хорошая вещь. Надо будет под Илион взять. А то посты, и те толком не проверишь.

"Занятно будет, когда Шлиман фонарь найдет, а какая-нибудь спектроскопия определит ему возраст в три тысячи лет, - подумал Мурлов. - Потом фонарь попадет в музей, и о нем будет рассказывать посетителям экскурсовод или музейный сторож".

Через час были у геологов. Мурлов едва поспевал за длинноногим вождем. "Хорошо, копье не взял, - подумал Мурлов. - Разнес бы сейчас всю хату к чертовой матери".

- В этой избе? Или там?

- В этой.

Ахилл пнул ногой дверь, та слетела с петель. Он ворвался в избу и, направив фонарь на кровать, заорал дико:

- Руки вверх!

- Чего ты орешь, фриц недорезанный? - спокойно спросила кровать. - Зашел, будь гостем. Да не свети ты в рожу, а то засвечу сейчас.

Зажглась спичка, а за ней свечка на табуретке рядом с кроватью.

- Ахиллушка! - прыгнула с кровати Соника. Она была в чем мать родила, и по реакции троих мужчин было видно, что форма одежды им всем одинаково хорошо знакома - идеально делится на три. - И ты, Димитрос! Как я рада видеть всех вас!

- Да, тут надо выпить, - почесал затылок коренастый геолог. - Сейчас принесу, - он поднял с пола дверь, посмотрел на Ахилла. - Я понимаю, не царское дело - вешать дверь на петли. Царское дело - двери с петель срывать. Но будь другом, царь, повесь со студентом ее обратно. А то дует. Я сейчас, - он прогремел чем-то в сенях и принес две бутылки "Ставропольской". Видимо, плотницкие работы давались царям легче других. У Ахилла, совсем как у царя Петра, дверь нависла на петли сама собой, даже не скрипнув.

- Соника, где еще два стакана?

Соника достала из допотопного буфета два стакана, подула в них:

- Помыть надо.

- Наливай, спирт убьет микрофлору, - сказал Ахилл.

Забулькало. Выпили. Крякнули. Зажевали луком. Выпила и Соника. Но не крякнула и лук не покушала. А натерла чесноком черствую горбушку и аккуратно откусила. У Мурлова потекли слюнки.

- Отломи кусочек, - попросил он.

Соника отломила половину и с улыбкой протянула Мурлову. Мурлов со второй попытки поймал ее руку и галантно поцеловал. Потом положил голову на ее голую грудь.

- Учись, геолог, придворным манерам! - заорал Ахилл.

- Не ори, не в море.

Мурлов вскинул голову и запел:

- Учись, геолог, крепись, геолог, ты солнцу и ветру брат!..

- Я уже всем сказал, вам только не говорил: это Гомер, это наш ахейский аэд.

"Занятный кульбит, - подумал Мурлов, - мусульманство наизнанку".

- Ну что, братья греки! Пардон, и сестры. Предлагаю тост за вас! - заорал он.

Забулькало в другой раз. Выпили за братьев греков. И за сестер. Огонь и тепло разлились по телу, по душе и по мыслям, и все это закружилось по независимым друг от друга орбитам и направлениям. Мурлов снова положил голову на грудь Сонике.

- Со-ни-ка-а... - сказал он и обнял девушку. Геолог с трудом оттащил студента и усадил рядом с собой на пол.

- Мне хорошо! - орал Мурлов.

- Кайфует парень! - радовался альтруист геолог.

- Нам всем хорошо! - ревел эгоист Ахилл, отрываясь от губ Соники, которая, оказывается, сидела у него на коленях.

"Вертеп, - вертелось какое-то непонятное слово в голове у Мурлова. - Что за слово? Откуда взялось? Неужели я пьян? А разве я пьян?"

- Развъ, ык, пъянъ? - спросил он Ахилла.

- Н-н-т, - ответил тот и стал стаскивать с себя через голову юбку, но ему мешала Соника, которая продолжала сидеть у него на коленях.

Мурлов проорал ему в ухо:

- Ах-лъ! Ту-ту, ту-ту-ту-ту, ту-ту, ту-ту-ту-ту!

- Успеется! - заржал на призыв трубы Ахилл и, бросив сдирать с себя юбку, предался с Соникой распутству.

"Однако", - подумал Мурлов и вышел из хаты. На свежем воздухе ему стало плохо и вырвало.

Очнулся он утром на кровати. С трудом стал приподнимать голову, туловище. Туловище, однако, не слушалось головы, впрочем, как и голова не слушалась туловища. Они будто бы принадлежали разным людям. Все закружилось, поехало, туловище в одну сторону, голова в другую, пол опрокинулся и повалил Мурлова снова на кровать.

- А где Ахилл? - прошептал он и тут же уснул.

Проснулся он в каком-то другом времени. Была боль в висках и больше ничего. Комната была пуста. Вошла Соника с припухлыми губами.

- Проснулся, алкоголик? Привет. Погуляли, ничего не скажешь. Хорошо, хату не развалили. Ты как свалился, они еще две бутылки выжрали. Ахилл утром ушел. Тебе привет передал. Хороший ты мужик, сказал. Но слаб насчет шнапса. А потому в поход тебе лучше не ходить. Не вынесешь походных условий. Из него, из тебя то есть, хороший учитель выйдет, но не воин, сказал он. И советовал тебе вообще не пить, чтобы не переводить добро.

- Спасибо на добром слове. У тебя квасок или рассольчик найдется?

- Я борщ разогрела. Похлебай.

Борщ спас Мурлова. Он перестал трястись и попросил Сонику налить еще мисочку.

- А где твой геолог?

- Он теперь солнцу и ветру брат, - ответила Соника. - Занял твою вакансию. Сошлись они друг с другом, как два бубновых короля. Вот его Ахилл и забрал с собой.

- А ты хороша была, - вырвалось у Мурлова.

- Чья бы мычала, а моя молчала. Просто, но как есть. Не зли меня, я и так злая.

- Да, Соника, Кавказом я по горло сыт!

- Не уверена, - сказала Соника и скинула халатик. И была она великолепна и чиста, как всякая красивая женщина, способная любить и дарить любовь┘

- Нагулялся? - спросила вечером Фаина. - Фу! Перегаром как несет! Луку, что ли, поешь. Тебя собирались "чистить" вечером, но я сказала, что ты повез больного в больницу, попросили, мол. Подробности сам придумай.

- Спасибо, - сказал Мурлов. - Больной помер в дороге. Не довез. А где Ахилл?

- Кто? - спросила Фаина.

- Да нет. Это я так просто, - и он вышел из избы.

"Ушел┘ Надо же мне было так надраться! Черт! Но ведь он сказал, он же меня уже взял! - Мурлов ударил кулаком по стене. - Анкету не заполнил - вон оно что! Была, была возможность все бросить, уйти из этой жизни, уйти без раздумий, без сожаления, без оглядки, без паспорта, уйти к чертовой матери под Трою, под гнет тридцати столетий, уйти с тем, в ком остался еще мужской дух, и которого хотел бы понять не меньше, чем самого себя. А он ушел. О! - Мурлов был вне себя от ярости и не знал, куда ему деться, на что истратить свою никому не нужную жизнь.

- Что с тобой? - спросила Фаина участливо и нежно. Мурлов хотел бросить ей в лицо что-нибудь резкое и обидное, но, взглянув в ее прекрасные, все понимающие, добрые глаза, он встал на колени у ее ног, и обнял их, и прижался к ним головой.

- Прости меня, прости, - говорил он, ему казалось, что он просит прощения у Соники, слезы текли у него из глаз, а она гладила его густые волнистые волосы и сама едва сдерживала рыдания - ей казалось, что она гладит по голове Филолога, и тело ее было так близко, так согревало его душу, метавшуюся в ярости и одиночестве, как белый медведь в тесной клетке Воложилинского зоопарка, а Фаине вдруг пронзительно ясно стало, что любить одного мужчину в принципе невозможно.

"Неужели я был так пьян? - с ужасом думал Мурлов. - А кто же тогда напоил меня? Что, тихо сам с собою? Это я вмазал ту бутыль один, что на всех была отложена? Не может быть!"

Не спросил Мурлов у старика Симона, видел ли тот, как уходил из села ахейский отряд. Ответил бы ему дед Семен и по-русски, и по-гречески, и по-карачаевски, и по-польски, и по-хохляцки, как хочешь ответил бы, что да, видел, как из села уходил отряд, а позади шел высокий широкоплечий воин с огромным копьем, и сквозь него были видны и горы, и солнце, и кремнистая голубая дорога. "Я только-только начинал вторую банку, да... Было время, ходил и я с ними", - ответил бы Мурлову хохол Семенэ.

 

- Так был Ахилл-то?- у меня вдруг перехватило дыхание.

- Ты у меня спрашиваешь? А сам-то что, не знаешь? Ты о ком всю жизнь думал? О ком писал? Вот и пришла пора репетировать пьесу. Как ты там ее репетировал - во сне, наяву, в процессе творчества, в пьяном угаре, просто в воображении. Образ, согласись, не менее реален, чем вахтер на работе или родной сын. Скрытный же ты! Ведь ты рвался с ним в Грецию только затем, чтобы спасти Сократа. Уж это-то я точно знаю. А ведь никто из знавших тебя не знал, не узнал, что у тебя это был бзик. Ну, ушел бы ты с ним. Думаешь, так просто попасть из века Трои в платонов век? Нет, друг, там другой путь.

 

Глава 26.

"У меня скоро будет папа!"

 

После юга Мурлова с Фаиной как подменили: точно они оказались вдруг одни-одинешеньки на голой вершине земли, и их обоих подхватил вихрь забвения и перенес на год назад, когда они были едва знакомы друг с другом, и разбросал по разным углам, и Новый год, и весна, и Кавказ, и поездка на юг им еще только грезились в снах да неясных очертаниях бытия. Изредка встречаясь в магазине, на работе или на улице, они здоровались, улыбались, перебрасывались парой-другой фраз, говорили о том, о сем и расходились, стараясь не думать, не вспоминать, не рефлексировать. И не думали, и не вспоминали, и не рефлексировали. Вот только когда к Фаине во сне приходил Филолог и, не успев отшутиться и отыграться на ком-то безымянном, таял, как дым, а Мурлов вдруг, задумавшись, сталкивался в толпе с Соникой, и эта толпа тут же уносила Сонику, кружа ее, как льдину в половодье, - Фаина вспоминала Мурлова, а Мурлов Фаину, и они встречались на следующую ночь в одном сне или в общих воспоминаниях, и утром просыпались оба в слезах. А потом встряхивались, принимали холодный душ и забывали друг о друге до следующего раза. Что было - то было, умерла - так умерла...

Вечерами Мурлов иногда заходил в кафе, в котором любил бывать с Фаиной. Впрочем, заходил не по причине морального мазохизма, а просто больше идти было некуда, это было одно из немногих мест, где можно выпить сухого вина и не получить за это в рожу и не отоварить от избытка сил и радости кого-либо другого. В студенческом кафе, какой никакой, а порядок был. Фаина, впрочем, в кафе не появилась ни разу. Значит, нашла другое место, и это правильно.

Как-то в сентябре за столиком, где он обычно сидел, оказалась молодая женщина, несколько крупноватая, но приятной белой внешности и не вульгарных манер. Вечером она угощала Мурлова у себя дома варениками со сметаной и самодельным вином из геленджикского винограда. Мурлов невольно подумал, что она сама напоминает вареник - крупный, белый, горячий, аппетитный... Он месяц прожил у нее: первые две недели в приятном забытьи и пресыщении земными радостями, а вторую половину в легком, но мучавшем его раздражении. В последнее воскресенье сентября он проснулся рано, но лежал с закрытыми глазами и вспоминал море... Попечительница зевнула и, шаркая тапочками, вышла из спальни. Она никогда не закрывала дверь, считая, что все приятное ей должно быть приятно и ему - наверное, так. Под шум моря и крик чаек он услышал, как она плюхнулась на сиденье своим крупным телом и заерзала на нем, устраиваясь поудобней; сиденье ерзало по унитазу, и унитаз вскрикивал, как раненый лебедь.

Мурлов вспомнил старинную легенду о лебеде, который после смерти своей лебедушки взлетел высоко, насколько хватило сил, и, сложив крылья, камнем упал на землю. Не завтракая, сказав лишь: "Прости", он с болью в душе ушел из дома, где ему был обещан приют и покой во веки веков. "Можно быть немного счастливым всю жизнь, - думал он, - или сильно счастливым маленький ее отрезок, но нельзя быть просто счастливым всю свою жизнь".

А тут началась осень. И видеть никого не хотелось. На работе корпишь, после работы спешишь - в кино или читальный зал, по воскресеньям - за город, где догорает осень, где так тревожно и так спокойно одновременно. Уезжал Мурлов за город, убегал, ибо бежал людей, бежал общества, бежал себя самого. Все знают, что от себя не убежишь далеко, но и от людей никуда не денешься: убегаешь от одних, неизбежно прибегаешь к другим, так как бег этот в заколдованном кругу людей.

Да, тоску по женщине может разогнать только женщина - подобное лечится подобным. Судьба столкнула его с Натальей Николаевной. И если Фаина и в самом деле была от бога (ой ли?), то Наталья была от людей, тех людей, которых Мурлов так упорно избегал.

Наталья Николаевна тоже была одинока, как может быть одинока молодая женщина, у которой маленький сын и большой коллектив сослуживцев, и больше ничего.

Как-то в июльский полдень, четыре года назад, когда Мурлов только-только кончил слушать последние импровизации Сани Баландина, на трамвайной остановке к Наталье Николаевне подошел незнакомый мужчина лет пятидесяти. Он торопливо переходил дорогу и не сводил с женщины глаз, будто боялся, что она вот-вот испарится под жгучими лучами солнца. Солнце одиноко застыло в зените, и рядом с мужчиной, как собака, бежала крутобокая тень. Мужчина прихрамывал, стараясь не хромать, и этим был забавен, а вернее, заметен среди других. На остановке не было ни души, трамвая на горизонте не видно, и Наталье Николаевне стало не по себе, словно дело происходило в осеннюю ночь на пустыре с ямами. Было душно. С востока гроза теснила застоявшийся воздух, он медленно, как масло, полз через город за реку.

Наталья Николаевна заметила этого мужчину час назад, и весь этот час он преследовал ее. Куда бы она ни зашла, куда бы ни свернула, он - следом. По всем магазинам, по всем переулкам. И так на душе нехорошо, а тут еще это. Мужчина был самый обычный, и тем необычнее было его преследование. Он подошел наконец, остановился в метре от Натальи Николаевны и, глядя ей в глаза, глухо сказал: "Не убегайте же. Выслушайте меня. Вы ведь тоже не хотите идти домой. Я понимаю, это смешно, может, я сумасшедший, в другой раз я ни за что не подошел бы к вам. Сегодня что-то нашло на меня. Вы прекрасны и одиноки. У меня тоже никого нет. У меня дом, свой дом. Берите его себе. У меня хорошая профессия. Можно сказать, Авиценна. Нет-нет, шучу. Аптекарь. А в войну был даже начальником госпиталя. Идите за меня замуж, а?

Наталья Николаевна была молода и красива, и решила было, что он сейчас начнет клянчить рубль на выпивку или пристанет просто так, как пристают иногда мужчины к женщинам, не подавшим им ни малейшего повода. А он вдруг - замуж. Она хотела сказать - я уже замужем - и не сказала, хотела сказать - я вам в дочки гожусь - и тоже не сказала. А говорить - я вас вообще не знаю - казалось ей вовсе глупо. Она стояла и никак не могла понять, что же сдерживает ее. Она глядела на его выпуклый загорелый лоб, на который выкатились жемчужины пота, и ей стало жаль этого мужчину. "А кто пожалеет меня?" - думала она, не учитывая как-то, что он ее уже пожалел. И мужчина уже стал тяготить ее. Нет, не мужчина, а собственные мысли по поводу мужчины. Значит, они задевали ее. Ведь она и вправду пожалела его. Время, казалось, тоже оборачивалось в духоту. А трамвая все не было.

Мужчина с отчаянием повторял: "У меня никого нет. У меня только один дом. Один пустой дом. Возьмите его. Наполните его собой. Я запишу его на вас..." Наталья Николаевна взметнула руку. Ах, этот поспешный взмах руки! Такси со скрежетом остановилось. Двадцать резких ударов каблучков об асфальт, выстрелом хлопнула дверца, и машина, присев, хищно прыгнула с места. И только успела она заметить на прощание, как странно мужчина улыбнулся, будто что-то оказалось так, как он и думал, но чего очень не хотел.

Наталья Николаевна, волнуясь, вошла в свой дом. Ей запоздало стало казаться, что сейчас должна решиться вся ее дальнейшая жизнь, но в то же время она была уверена, что все останется по-прежнему, так как не с чего вдруг меняться ее жизни. И она поняла, что чувствовал тот мужчина. "Какая же я бессердечная!" - подумала она. Квартира ее представилась ей таким же ненадежным миром, как камень трамвайной остановки, на котором может трясти озноб в июльский полдень, потому что там равно одиноко и в часы пик и в крестовые часы безлюдья. "Ему в доме не хватало только меня, одной меня..."

Муж без интереса поглядел на нее, мыслями оставаясь в плену честолюбивых замыслов.

- Купила? - спросил он и тут же угнул голову к белому холоду своих бумаг, и затылок его досадливо съежился. С некоторых пор он стал очень жалеть время, растрачиваемое понапрасну на вещи, которые он знал заранее и которые изо дня в день повторялись с завидным постоянством.

Наталья Николаевна пошла на кухню, села перед открытым окном и стала думать, что у нее тоже есть дом, вроде бы и наполненный домашними заботами, но ведь тоже по большому счету пустой, и видимо, эта пустота и помогла ей понять того мужчину. Ничего не хотелось делать: ни готовить, ни прибирать... "Перебьемся сегодня как-нибудь так", - вяло подумала она.

Наталья Николаевна смотрела во двор и видела себя - не себя, а свою неприкаянную душу. Душа ее мечется, рвется куда-то... Хлопает дверь. Вот она снова на пустынной остановке. Камень да змеиный шорох автомобильных покрышек. Ветер гоняет пыль. Небо осело, как тяжелая дума. Она улыбается. Окажись сейчас кто-нибудь рядом, ему показалась бы странной ее улыбка. Но нет никого, нет даже собственной тени. Оттого и улыбка, как у того мужчины, улыбка дрожащих губ. Пусто кругом. Осталось лишь молчание ушедших шагов, червоточина упавших фраз, да ветер поднялся, чужой злой ветер рвет железку на столбе, и она ржаво жалуется: "Ж-жаль-ль... Ж-жаль-ль..."

- Ах, однако! - раздражается Наталья Николаевна и прогоняет наконец хандру. И опять она на границе своих забот, на границе своего уютного королевства, но что-то раздражает ее, что-то не так, точно кто-то из полотна устоявшейся жизни выдернул необратимо нить и швырнул ее туда, на остановку. Швырнул, а она уже и там никому не нужна, и тут ее не хватает.

А через день или два она со смехом пересказала мужу эту забавную историю: "И ты представляешь, он был абсолютно трезвый!" - и муж отнесся к этим пустячкам снисходительно и чуть-чуть ревниво, и не заметил, что смех у жены странный. А вечером (видимо, все-таки после раздумий) хмыкнул: "Не иначе это какой-нибудь местный поэт. Тоже мне - Федор Тютчев!" А Наталья Николаевна уже за полночь думала сама о себе с иронией: "Полотно. Полотно устоявшейся жизни. Чудачка! Нарисованный очаг из "Буратино"!"

А через три года - всего-то! - они развелись. Как две льдины в половодье. Судьба необдуманно столкнула их на какое-то время, а потом так же хладнокровно разнесла в разные стороны навсегда. Муж Натальи Николаевны после удачной защиты кандидатской диссертации почему-то спился, как-то потускнел, засмурнел, точно потерял стержень в жизни, бросил работу, месяц лежал, плевал в потолок и все думал, как это умеют делать мужчины, думал, потом сказал ей "прости", упросил подать на развод и уехал из города куда глаза глядят, видно, лихо искать. Она осталась с маленьким Димкой одна, а с Сахалина через три месяца пришел первый перевод┘

И вот снова осень, снова год пролетел, и все идет по-старому, и слава богу. Кто-то сказал: глухая пора листопада. Скоро, совсем скоро облетят последние листья.

Серый асфальт в черных иероглифах трещин. Он ползет прямо, аллея - направо. По одну сторону сквозные березы, по другую какие-то китайские деревья, черные и раскидистые. Их точно нарисовали тушью.

Свежо, но солдаты все еще ходят в гимнастерках. И старички в темных плащах пристыли к жестким скамейкам, и мягкие их взгляды длинны, как их жизнь, как аллея шуршащих шагов.

Грустно. Сбоку балаболит Димка. Между деревьев плавает сизая дымка. Осенняя гарь.

Сегодня ей снился малахитовый лед катка в золотых огнях. Кружево матовых царапин. Скрежет крутых поворотов. Синяя сталь. А она - фея замерзших вод. И чье-то теплое дыхание на щеке.

Ах, это теплое дыхание во сне!

День уперся в вечер. И ноги устали, и хочется есть. Пора домой.

Автобус летел. Кружась, неслась ему вослед опавшая листва. Димка уткнулся носом в заднее стекло.

Удивительно, как необозримо прошлое, как широко все, что мы покидаем. И белые пунктиры асфальта трассирующими пулями улетают к серому горизонту. А что там впереди?

- Почему вы не сядете? Смотрите, сколько свободных мест.

Опять он. Второй месяц он смотрит на нее, смотрит. Зачем смотрит? Пристально и молча. Наконец-то заговорил, молчальник. И то поздно - выходить пора.

- Дима. Дима! Выходим.

В уменьшающемся окне растаяла его улыбка. Какой он смешной! Димка смотрит автобусу вслед.

- Этого дядю я не знаю.

Закатилось красное воскресенье, как солнце. Всего ничего - шесть будних дней - новое рассвело. Прострекотал механический кузнечик утра. Что это, только семь часов!

- Дима, это ты его завел? Ты погляди, темень какая на дворе!

Ледяные прозрачные струи. Теплый шарф. "Дима, тебе не холодно?" А снегу все нет. И застыли березки - почти по Высоцкому - обнаженные нервы зимы. И колдуют тяжелые, как комья грязи, вороны. Колдуют над таинственными письменами трещин и ветвей. И в раздражении накаркивают черные проклятия. Березы уже не дрожат от ветра. Скользит он, не задевая тонких ветвей. Шепот: "Мама. Опять этот дядя. Вон сзади". Что он там шепчет? Дергает за рукав. Что ты говоришь, Дима? Ох... (Какой он, все-таки чудной. Долговязый, нескладный... И добрый).

- Здравствуйте. Привет, малыш. Я твой тезка. Тоже Дима.

Вот уже долго ходят. Потеплело как-то. И разговорам нет конца.

- Вся прелесть цветов в том, что они увядают, не успев надоесть.

- Дима. Во-он веточка. Видишь? На ней листик большой. Принеси, пожалуйста... Так в этом и вся прелесть?

- Ма! Мамочка! На! - стремглав летит к ним с веткой малыш.

- Спасибо, Дима. Поиграй с мячиком... Удивительное дело: он чужих боится, а с вами запросто.

- Значит, я ему свой. Я вас возьму под руку? Он не будет против, раз я свой.

Как это приятно - ходить под руку, когда на лужах уже с утра белеет лед, а рядом прыгает радостный сын. И ведь лет-то всего - двадцать семь! Только чуточку страшно чего-то.

- Сегодня по радио слышал: "К нам на радио приходят сотни писем. Марина (откуда-то) спрашивает - объясните, если сможете, почему тринадцать лет назад луна была большего размера, чем в настоящее время?"

- Тринадцать лет назад мне тоже луна казалась огромной, как вся моя будущая жизнь...

- К семидесяти ее, наверное, вообще перестаешь видеть.

Стемнело. И снова автобус. Приехали.

- Я вас провожу.

Димка прыгает под ногами, как песик. С хохотом катает мяч.

- Вот, значит, где вы живете. А я дальше.

- Хотите чаю? - а хотела спросить что-то про... про... Ах, да неважно, о чем хотела спросить, когда, волнуясь, уже поднимаются они по гулким ступеням на третий этаж, в лимонный кубик тепла! Приятные минуты секундами летят. Какой удачный пирог спекся! И Димка так задорно смеялся.

Вот опять одна и Димка. А словно кто-то еще прячется за столом, близкий и веселый.

- Мама, а где наш папа?

- Папа?..

И вспомнила, как однажды, давно уже, глянула в мертвое окно - господи, луна на небе, огромная, белая!.. И одна. Совсем одна. Луна в небе стынет, в серебряной своей горнице. А ведь когда-то она таяла, там, наверху, между ветвями, два года назад, и заливала листву тяжелым серебром, когда они с Толиком глядели на нее дурашливыми глазами. Забыть это?.. "Толя, пойдем пройдемся?" - "О-ой! Мне на Совет вторую главу выносить, месяц остался, Сливинский давит". И Толя - не Толя, куда что делось. И всего его сожрала проклятая диссертация. Нет его больше. И голос его молчит, и гитара его молчит, и все так ужасно тихо. А на листочках формулы, формулы... Формулы несчастья. Надо же, весь Толя в эти формулы выложился. Переход материи в энергию. А душа куда делась? Защитился Толя - и нет его. И скука штопала заношенные дни. От скуки еще никто не умирал. Только вот пьют. Да тоскуют.

И где-то сейчас наш папа? Ах, как давно это было. Как давно! Да и было ли? Если прошлого нет с нами - было ли оно вообще?

- Где наш папа, сыночек?

- Да. У Насти вон есть папа. Чем я хуже ее?

- Хуже? - ломкий какой-то голос. Как в одиночку все ломко. И все клюют, как воробьи одинокий подсолнух. Даже собственный сын. Ведь должен же быть кто-то, кто вольет силу в слова, в мысли, в руки сына? Как же иначе из него вырастет мужчина? Да и мужская ли будет рука у сына, не знавшего руки отца?..

Неминуемость встреч. Благословенная случайность. И чередой уходят вечера в белое забвение. Мягкий, как ласка, снег покрыл дома и деревья. Покрыл настоящее, покрыл прошедший год. Вот он, волшебник Новый год. И кто-то догадался потушить на три минуты свет и успел сообщить: "Такой обычай в Болгарии..." И триста ударов сердца длился поцелуй. Какие там триста - все шестьсот! И длился он вечность и стремительно скользнул в темноту. Только рукам стыдно и довольно смущенный смешок.

Заколыхались свечи. Музыка играла. И красивые слова, как цветы, распускались и увядали, не успев надоесть. Как ждала она их! Ах, это теплое дыхание во сне. Триста, нет, шестьсот щемящих ударов. И вечность. И что с ними? Что с ней? Что с ним? Пелена. Но вот они одни, и она - роскошная женщина с жемчужными россыпями смеха - шепнула только: "Погаси свет". И зажглась луна.

А через неделю, сладкую неделю греха, съездила к маме за Димкой. И сын сразу спросил:

- А где наш Дима?

И каждый вечер пили чай. Он его так хорошо заваривал. Аромат колыхался в комнате. И звенел чистый Димкин смех. И эта мимолетность головокружительного забытья.

- Дима сказал, что если я буду слушаться тебя, он станет моим папой.

- Когда он тебе это сказал?

- Давно уже, после Нового года. Помнишь, ты тогда печатала на машинке, а я с ним ходил в магазин┘ Только он просил не говорить тебе.

- А ты сказал, - она не узнала свой голос.

Потом они съездили на субботу и воскресенье к маме. Мама долго глядела на нее, на него, на Димку и вдруг быстро-быстро заморгала: "Надо Пете написать, чтобы приехал".

Возвращались - деревья пылали как хрустальные люстры, опущенные на золотых лучах с ослепительно голубого неба. Истребители царапали чистый небосвод. И февраль тер лица наждаком, лез ледяными ладонями под рукава и за шиворот. Галки мерзли. Он уехал на месяц в командировку. В марте они должны расписаться. Как долго и как страшно мало осталось ждать!

- Мама, а Дима где?

- Он в командировке, малыш.

- Он сказал: если я буду слушаться тебя, он станет моим папой.

- Спи, спи, сыночек...

Ах, это теплое дыхание во сне┘

┘И вот уже Хенкин стучит вилкой по рюмке:

- Друзья!

- Прекрасен наш Союз! - сладко шепчет Нигугу.

- Друзья! В термодинамике критическим состоянием называется такое состояние...

- Когда женишься...

- Нигугу! Извините, Гриша! Такое состояние, когда две фазы равновесно сосуществуют, - Юрий Петрович изобразил равновесное сосуществование постукиванием указательного пальца о большой, - и при этом тождественны по своим свойствам. Например, пароводяная смесь. Удельные объемы воды и пара равны. Так? Граница раздела фаз исчезает. Так? Лекцию я читать не буду. Поверхностного натяжения нет. Так? Напомню следующее: критическое состояние пароводяной системы - это предельное состояние и воды, и пара, то есть обеих фаз.

- Сдвиг по фазе, - яростно прошептал Нигугу.

- Все! Тост! Предлагаю тост: за семейный союз Натальи Николаевны и Дмитрия Николаевича! Уверен, они сумеют жить тождественно, как тождественны их отчества, душа в душу, избегая предельных состояний и не допуская критических.

- Друзья! Довольно громких фраз! За равновесие двух фаз! - воскликнул Богачук, в то время как Анна Николаевна с Клавдией Тимофеевной выясняли за его спиной, куда же девался Каргин, первый муж Натальи.

- Опять влез, черт, - поморщился Хенкин и взглянул на Елену. Жена, прощенная им, но не прощаемая памятью, с наслаждением пила шампанское, доставляя наслаждение желудку и одновременно вредя ему. Шампанское казалось Елене Федоровне горьким, так как тождественность отчеств перенесла ее вдруг на год назад, и перед глазами невыносимо зримо появились нервные губы, жадные до удовольствий глаза, а на спине она ощутила руки, которые делали ее беспомощной и покорной┘

 

- Тебя, наверное, интересуют некоторые подробности Натальиного жития-бытия домурловско-дооктябрьского периода? - спросил Рассказчик. - Что ж, изволь, расскажу. Время позволяет. Про детство не буду. Про школу опущу. Про первую любовь расскажу. Первая любовь век помнится. Хотя что в ней такого, чтобы помнить? Говорят, чистота. Что это такое, я, признаться, не знаю. Парадоксы памяти. Впрочем, первый блин всегда комом. Но перед этим еще немного о Мурлове, самую малость, а то забудется потом. О его житье-бытье, о квартире, о соседях.

 

Глава 27.

Волшебная сила искусства.

 

С диким воем бешено ворвалась в обледенелый Воложилин февральская вьюга. Березки, как индийские танцовщицы, змеились в бело-синей слоистой мгле, а тополя и клены торопливо кланялись вьюге в пояс, да так, что трещали на них кафтаны. С утра кипел белый снег. Холодный пар поднимался от кипящих сугробов, и белые змеи клубились и гоняли друг друга. Тридцать два градуса по Цельсию плюс северо-восточный ветер пятнадцать метров в секунду.

В такую вот погоду Порфирий Иванов уходил на целый месяц в лес, без еды и одежды, с одной только верой во Всевышнего, в Природу и в себя, а через месяц возвращался, окрепший и просветленный. Администрация метрополитена, не разделявшая подобный образ жизни, в своих "Правилах..." запретила "проход на станцию и нахождение на территории метрополитена без обуви" (п. 2.11.6). Впрочем, она - администрация - может быть, имела что-то и против босоногого Сократа.

Именно в этот день, 9 февраля, в Айпинге появился Невидимка.

Этот же ледяной ветер завывал и на Скамандрийском черно-белом лугу, думал Мурлов, эти же белые змеи пылили по гудящей промерзшей земле, со свистом пронзая корабли, шатры, загородки. В рвущихся тучах дергалась эта же ледяная луна, а море засасывало желтовато-красное пятно дня. Никогда еще, ни до, ни после этого проклятого года, февраль не был таким лютым и злобным. Вокруг костра сидели голодные люди и ждали, когда поджарится собака, которую посчастливилось отловить накануне. Она, бедняга, сама забрела в лагерь в поисках еды. Все правильно: пожирающий буден пожран. Кто-то сказал, что лучники едят человечину. Все ближе угнулись к стелющемуся огню и неприязненно поглядели на подошедшего караульного. Тот потоптался, помахал крест-накрест руками и, сгорбившись, ушел в воющую темноту, которая уже завладела всем побережьем. Обжигаясь, разодрали, разрезали собаку на куски и быстро съели, разгрызая кости в пыль.

Мурлов передернулся. На обледеневшей земле темнело пятно, большое, с неровными краями. От него тянулась цепочка пятен до целой лужи замерзшей крови. Поземка то заносила снегом пятна и лужу - последнюю тропку и последнее пристанище чьей-то жизни - то срывала с них снег, и они то краснели, то темнели - до тошноты в горле. Убийца и убитый, быть может, до этой встречи ничего не знали друг о друге, а теперь они навеки соединены кровными узами. Хотя как знать, что там было в их предшествующих жизнях и соединяло ли их еще что-нибудь?

С трудом преодолевая сопротивление ветра, Мурлов минут пятнадцать пробивался к дому. Он уже не мог отчетливо вспомнить, где видел эти пятна крови: в своем воображении или наяву. Что ужаснее? Он вспотел, порядком устал и обморозил нос и щеки. Праздники унеслись, как поземка, потянулась работа и не было ей ни конца, ни, казалось, смысла. Если бы не Наташа... Сливинский интересовался, Хенкин наседал, термопары перегорали, программа не шла, экспериментальные точки не ложились на прямую, лаборанты с техником после обеда, озираясь, опрокидывали в глотки мензурки со спиртом, дающим перхоту горлу и огонь телу, и тут же закусывали ледяной водой из крана. Формула не конструировалась, выводы не рождались. "Во всяком случае, у меня, - думал Мурлов. - Сливинский, наверное, давно уже сделал все выводы". И сейчас, так ничего и не добившись очередной серией экспериментов, возвращался Мурлов в пустоту своей комнаты с пустой башкой, пустым желудком и ощущением пустоты в душе. Если бы не Наташа - зачем жить? Ахилл, ответь. Или тебя не интересуют женщины? Неужели тебя не заинтересовала бы Наташа? Конечно же, нет. Разве может интересовать то, что есть, чего много и что давно надоело. Ахилла не интересовало даже, сбудется ли предсказание о его гибели под Троей или нет. Он знал, что сбудется. И знал, почему сбудется. Потому что он заглянул дальше, чем положено смертному. Смертный не ведает своего последнего часа. Ну, а если разведал, то и получи. Побоялся Зевс, побоялся сделать его своим сыном! В голове Мурлова проносились обрывки несвязных мыслей, будто их гнал февральский колючий ветер, хотелось есть и спать, вернее, уже ничего не хотелось. Вдруг вспомнилось прошлогоднее весеннее мартовское небо, да-да, вот тут, именно с этой точки он любовался предзакатным голубым небосводом, на котором облака вверху были окрашены розовым цветом, а ниже к горизонту были синие, а ниже облаков и неба замерли бежевые, зеленые и белые тополя и березы, изящно и небрежно переплетая в прозрачном воздухе свои черные ветви и веточки, и все это смотрелось как старинная лаковая миниатюра, покрытая сеточкой трещин-паутинок, и было спокойно и радостно на душе. Природа создает столько картин в масле, акварели, в черной туши, размытой водой, - успевай только смотреть.

Какие у Наташи мягкие теплые руки... Неужели настанет день, и он будет вспоминать эти мягкие теплые руки, как единственную земную благодать? Просто удивительно, что было общего у нее с Каргой? Общий теперь я, решил Мурлов.

Он нырнул под арку и утонул в дымящемся сугробе. Чертыхаясь, продрался во двор. Оглянулся - арка вдруг показалась странно узкой, как дуга над лошадью.

А как раз над аркой, в огромной, почти в сто квадратов полезной площади (полезной с точки зрения взимания коммунальных платежей со всей площади и совершенно бесполезной для каждого жильца в отдельности) коммунальной квартире пенсионерка баба Зина согласно очередности принимала ванну. И до злобности природы не было ей никакого дела, и было ей тепло и тихо. Бабе Зине было бы совсем хорошо, если бы Архип Кузьмич не был ее зятем, и не просто зятем, а зятем-примаком. Был бы Архип Кузьмич просто соседом - как было бы хорошо! Когда сосед дурак - невольно чувствуешь себя умной, когда же дурак зять - невольно и себя чувствуешь дурой.

Мало того, что распрекрасный ее зять был чудо природы и жертва родительской поспешности, был он еще и дважды жертвой ванны. В первый раз он заработал в ванне тик правой щеки, а в другой - стал заикой, и теперь, когда хочет что-нибудь сказать, зевает, как карась. Угораздило же Люську выскочить за него! Мужского-то - мослы да шерстка на куриной грудке. Ни кола, ни двора, водку и ту пьет, как микстуру. Когда зятек прикладывался к рюмке, у бабы Зины начинали ныть зубы. Бабу Зину так и подмывало спросить у дочери о мужских достоинствах зятя, но природная скромность пока сдерживала ее любопытство.

Невероятно, но Архип Кузьмич сразу же после армии был влюблен в обрусевшую испанку Мару. Как-то раз принимал он у Мары ванну, и только намылил обильно голову, как ворвалась эта Мара к нему, сиганула с хохотом в ванну и ну визжать и щекотать его. С перепугу тогда Архип Кузьмич и задергал щекой. Заикой же зять стал аккурат в этой самой коммунальной ванне. Тер он себе как-то мочалкой поясницу, и вдруг стукнуло ему в голову, что дверь в ванную за его спиной распахнута настежь, и Мария Ивановна, Федра Агафоновна и любимая теща Зинаида Ильинична разглядывают его, как кролика на прилавке. Обмер он, похолодел, оглянулся дико, уставился на закрытую дверь, обмяк, сполз в воду да так час и пролежал в ней без движения. С тех пор слова и выходят из него с натугой. Крайне слабой стала перистальтика речи.

Баба же Зина обожала ванну, так как в ней можно было не только помыться и расслабиться, но и скрыться от усатой физиономии Марии Ивановны Годуновой и прокурорского лика Федры Агафоновны Горевой, скрыться от собственного зятя, от рыжего годуновского кота Хрыча, которого постоянно истязает сын Горевых - Гришка, скрыться от чужих глаз и ушей, от кухни и разговоров, от всех дел и забот, от запаха коммунальной квартиры и вообще от всего мира. Как уютно греться в ласковом кубике тепла и хочется петь, как в детстве, может, оттого, что становишься чище.

Баба Зина замурлыкала мотивчик, смолкла, прислушалась, снова замурлыкала и попыталась представить себе, ругаются ли Мария Ивановна с Федрой Агафоновной или обсуждают очередные вопросы культуры края.

Известно, что о состоянии культуры страны вполне можно судить по ее состоянию в общежитиях и коммунальных квартирах. Вряд ли найдется другое такое место, включая министерство культуры, где столько и так обстоятельно обсуждали бы насущные проблемы культуры. Представьте только кухню, полную еды, в прихожей обувь, куртки, шапки, белье на веревках...

Мария Ивановна была огромна, простодушна и усата. От ее энергичных движений на кухне всегда тесно. Все, что она готовила, ужасало своими размерами. Можно было подумать, что она откармливает роту на постое, тогда как жили они вдвоем с мужем. Годуновы любили, грешным делом, покушать. Егор Борисович имел отменный аппетит, а желудок у него был, как паровозная топка. Он не сомневался: чем больше он съест, тем больше совершит пользы для государства, так как дело, по его мысли, есть прямое следствие переработки съеденной пищи.

Годуновы занимали угловую, самую большую комнату в пятикомнатной квартире, с двумя окнами на оба переулка. Две комнаты занимала баба Зина с семейством, одну - Горевы, и самую маленькую - с видом во двор - Мурлов. До Мурлова в ней жила сотрудница института с сыном, потом она вышла замуж за военного и уехала, а комнату выделили Мурлову, как перспективному молодому специалисту. Мурлов долго еще находил по углам шпильки, и каждая такая находка настраивала его на минорный лад.

Егор Борисович Годунов часто заходил на кухню проведать жену и имел привычку после свистящего приветствия: "Здрас-с-сть-е...", равно относящегося и к пятикласснику Гришке, и к пенсионерке бабе Зине, декламировать один и тот же монолог:

- Те, которые будут жить через сто, двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свои жизни так глупо и так безвкусно, - те, быть может, найдут средство, как быть счастливыми, а мы... увы! - восклицал Годунов, вздыхал и пробовал кушанье, и на лице его отражалась уверенность, что те, кто будет жить через сто и двести лет после нас, так вкусно кушать не будут.

Когда он впервые произнес эти слова, он прослезил всех присутствующих дам, может, потому, что голос у него был сильно мужской, как у артиста Василия Ивановича Качалова. Когда в комнату въехал Мурлов, оказалось, что это был монолог Астрова из пьесы А.П. Чехова "Дядя Ваня".

Квартира жила долгим ожиданием счастливых перемен, возможно, поэтому нервозность достигла апогея. Летом всех наконец-то должны были расселить в новую девятиэтажку, воздвигаемую неподалеку, и коммунальная квартира стала походить на аэропорт в нелетную погоду. Сегодня обстановка накалилась сразу же, как все пришли с работы. Мария Ивановна похвасталась новой французской комбинацией из нежно-розового нейлона, которую Егор Борисович привез ей в подарок из Москвы. "Надо же, и во Франции, выходит, есть женщины с такими фигурами", - подумала Федра Агафоновна. Поражали кружева: снизу на четверть, и на груди восемь розочек крест-накрест, как две пулеметные ленты. Плечики же были явно для француженок, но ничего, сойдут. "Чтоб не затаскать, не застирать, буду надевать ее исключительно на прием к врачу", - решила Мария Ивановна.

Федра Агафоновна принесла альбом с репродукциями, который подарил ей муж Ипполит Сергеевич. Все были восхищены и поначалу не находили слов, а только листали и ахали, листали и вздыхали: "Ах, какая прелесть! Какая красота!" Шло много рыбы, мяса, ягод, цветов, фруктов, овощей, по поводу чего Мария Ивановна, вздохнув, заметила, что раньше хорошо кушали. После плотной и разнообразной еды пошли не менее аппетитные, и тоже не страдающие отсутствием аппетита, розовые мясистые тети и золотистые поджаристые дяди, в общем-то вполне подходящие друг другу, но почему-то все голые, и некоторые голые не только врозь, а и вместе: голая женщина и тут же голый мужчина; а то вдруг совсем непонятно: он - при латах, а она - без всего. Что и говорить, по натуре было видно, что жизнь тогда была сытая. Дошли до Венеры. Через два-три листика - еще до одной. Стали сличать обеих. Обе были довольно полненькие, белые и лежали в готовности ╧ 1, одна, правда, передом, а другая - задом, и гляделась в зеркальце. Бабе Зине и Марии Ивановне понравилась Венера задом - и поаккуратнее, не такой откровенно бабий филей, и попристойнее; а Федре Агафоновне нравилась больше Венера передом - может потому, что сама она была несколько тоща по женской части. Венера задом ей нравилась меньше, но она отдала должное мастерству живописца. Потом шли зеленые и синие пейзажи, точки и мазки, разноцветные пятна, а кончилось все какими-то синюшными физиономиями и костлявыми телами, сложенными чуть ли не из детских кубиков.

- Ну, это уже безобразие какое-то! - сказала Мария Ивановна.

- Не скажите, не скажите, - загадочно произнесла Федра Агафоновна, - во всем этом есть какая-то непостигаемая тайна, неизреченное великолепие...

Баба Зина вдруг сказала:

- А мне из всего этого бабья и всяких лужаек больше всего подсолнух понравился, там, в конце. Одинокий такой, красивый. Как это похоже на правду. Вот на полустанке поезд остановится, вдали лес синеет, тут травка, солнышко, а он стоит один, ничего не ждет, голову только за солнцем поворачивает, и клюют, клюют его воробьи, и всем тепло и хорошо...

Федра Агафоновна снисходительно улыбнулась:

- В живописи, Зинаида Ильинична, совершенно другие задачи. Это образ, а не подсолнух на полустанке. Это, может быть, образ целой России или какой-то ее части!

- Ну, и бог с ним, с этим образом, а для меня он как есть подсолнух, а не образ, так и будет, вы мне хоть десять лекций прочитайте. Да и какая к черту Россия, когда там художник, уж и не упомню, совсем не наш, а... как его... Виннисент, о!

- Извините, Зинаида Ильинична, никто вам лекции читать не собирается.

- И прекрасно!

И атмосфера непонятно почему сгустилась может, оттого, что надо было возвращаться к своим кастрюлям. Тут Мария Ивановна вспомнила, что видела в окне, как по двору тащили из гастронома уток.

- Да что же вы раньше-то молчали! - воскликнули в сердцах женщины.

- Так искусство же, - пролепетала Мария Ивановна.

Правильно, этого следовало ожидать, уток разобрали еще полчаса назад. В этот раз, как и всегда, победило искусство. И, что особенно обидно, были не одни только утки, но и куры. Очередь в основном стояла молча и монолитно, но одна дама интеллигентного вида, в очках, сильно волновалась.

- Ноги! Какие у них ноги? - восклицала она. - У них должны быть такие ноги! - она показывала руками, какие у кур должны быть ноги, и в третий раз обратилась через головы покупателей к продавщице: - Скажите, ноги у них какие?

- Человечьи, - небрежно бросила продавщица, мельком взглянув на суетливую даму и не прерывая двух своих вечных дел: взвешивания с обвешиванием и подсчитывания с обсчитыванием.

Федра Агафоновна, худая, хоть и широкая в кости, в сравнении с Марией Ивановной была сущим пустяком, правда, наполненная смыслом. И если у Годуновой за прорвой дел абсолютно не хватало времени на умственные упражнения, то у Федры Агафоновны вначале было слово, а уж потом дело. Хотя и хозяйкой она была неплохой: у нее и суп варился как-то сам по себе, и что-то парилось в кастрюльке, а она, если не жаловалась на погоду (она, как импрессионист, плохо переносила дурную погоду и ветер), то рассуждала исключительно об искусстве, этнографии и Жане Марэ. Вернувшись из гастронома без уток, она вспомнила, какие шикарные утки были у этих голландцев.

- И вообще Ренесанс - у нас такого не было, нет и не будет!

Марии Ивановне Рене Санс представлялся непременно брюнетом с усиками, как у сослуживца мужа, Аркадия Григорьевича, и с кожаным коричневым портфелем. Мария Ивановна со школьной скамьи вышла сразу же замуж и не успела нахвататься основ, которыми у девушек принято прельщать юношей.

- Вы знаете, - воскликнула Федра Агафоновна, - какой у них спонтанный мазок! - она взглянула на растерянное большое и усатое лицо соседки, на мгновение застывшее в раздумье, и подумала: "Нет, как еще сильно в нас невежество, и ведь страшно подумать - появятся у нее дети и она начнет учить их, наше будущее. Что ждет страну?" - и добавила: - Нет, вы себе этого даже не представляете!

Федра Агафоновна полагала, что спонтанный мазок можно производить только на специальных холстах и исключительно акварелью или масляными красками, которые продаются в коробках в магазине "Школьник". Не будем забивать ей голову рассказами о том, что на самой обыкновенной белой бумаге, на том же ватмане или полуватмане (вон спросите Бороду или хотя бы Федю Марлинского... Что смотришь, Рыцарь? Не все ли равно, кого спрашивать - ответ-то будет один), можно рисовать еще и простыми графитными мягкими 5Б и цветными, свинцовыми и тушевальными карандашами, черной и китайской тушью - пером и кистью, мокрым, сухим и твердым соусом - черным мелом, пальцем и растушевкой, однотонной акварелью и гуашью, сангиной и пастелью, обычным и промасленным древесным углем, сливочным и подсолнечным маслом, лимоном и керосином, раствором чая и кофе, обезжиренным молоком и раствором кинопленки в ацетоне, резинкой и ватным тампоном и просто прикладывая грязные пальцы к шероховатой бумаге. Не будем забивать ей голову рассказами о том, что совершенно изумительный рисунок выходит на предварительно намоченной, натянутой и хорошо просохшей цветной бумаге, столь любимой старыми мастерами. Не видела она последней выставки, на которой были широко представлены разнообразные бумажные салфетки из-под тарелок с салатами, супом, котлетами по-киевски, с разноцветными жирными пятнами, отпечатками пальцев, ладоней, толстых и тонких губ... А сколько она потеряла, не посетив выставку, на которой демонстрировались женские панталоны, заботливо собираемые одним семейством на протяжении ста пятидесяти лет и разрисованные жанровыми картинками. Название этой чудной выставки было: "Сокровенное". Да и в конце концов, если спешите, можно к деревянной доске прибить простыми гвоздями крест-накрест кисть и карандаш - это и будет герб художника или, если угодно, его крест.

Чтобы покончить с Рене Сансом, Мария Ивановна решила заварить чай, пусть с полчасика потомится на плитке. Егорушка любит крепенький. А то третьего дня в гостях таким напоили! Мария Ивановна взяла в щепотку второсортного грузинского чаю, бросила ее в заварной чайник, посмотрела, добавила еще полщепотки и залила крутым кипятком. Кипяток вылетел через носик и обварил ей руку.

- Мария Ивановна! Голубушка! - удивилась Федра Агафоновна. - Давно хотела вам сказать: вы совершенно не в курсе, как заваривать чай. Для заварки, во-первых, нужен байховый чай. Высшего сорта, разумеется. Китайский, индийский или цейлонский. На худой конец, экстра грузинский. Бай-хо-вый. Бай-хоа. По-китайски "белые реснички". А во-вторых, вот это, что у вас в чайнике, не чай, это, пардон, моча конская.

По коридорчику шмыгнул Архип Кузьмич и закрылся в туалете. Следом за ним ткнулся в дверь Ипполит Сергеевич, но опоздал.

Марии Ивановне было крайне досадно: другие и работу приличную имеют, и по хозяйству расторопны, и детей воспитывают, и об искусстве свободно говорят и даже рассуждают, и про брюнета Рене Санса с белыми ресницами знают, а тут ни работы стоящей, ни детей, ни образования, а вместо искусства и Жана Марэ одна жратва. Мария Ивановна злобно, но у нее даже злобно выходило мягко, намяла тесту бока.

К Федре Агафоновне опять подошел Ипполит Сергеевич, надув губки, шепнул что-то и почесал ножкой о ножку, но та сказала: "Потерпи, Поль". Поль стал терпеть возле самой двери, за которой замолк Архип Кузьмич, и как бы невзначай время от времени брался за ручку. Слышно было, как за дверкой хихикал зять бабы Зины. Он там любил читать "Крокодил".

В это время и вошел Мурлов. Он спешил, так как хотел записать кое-какие мысли и образы, пока они не испарились, не улетучились в кухонно-прачечной атмосфере коммунальной квартиры. У него руки чесались написал что-нибудь эдакое об Агамемноне. Эпическое.

В ванной щелкнула щеколда, и из нее вышла распаренная баба Зина.

- Ой, не смотрите на меня так! - воскликнула она, столкнувшись с Мурловым. - Какой вы холодный! Мария Ивановна, вы опять в прихожей не выключили свет!

Через полчаса на кухне у кого-то что-то сгорело, и дом долго сотрясали двенадцатибальные (по шкале Рихтера, не Святослава) эмоции соседей. Хор пел: "Вот так всегда! Вот так всегда!" А бас с меццо-сопрано, сцепившись, восклицали вместе и врозь: "Чтоб вы сгорели! Чтоб вы сгорели!" И над ними, выше и громче, тенор надтреснуто дребезжал: "Бачок, кто будет смывать бачок?!" И дико орал рыжий годуновский кот Хрыч, истязаемый будущим Агамемноном - Гришкой Горевым.

Говорят, МЧС зародилось как раз на этой кухне┘

Мурлова хотели взять еще тепленького, прямо в постели. Но он кубарем скатился по лестнице и что есть духу шпарил по узким незнакомым улочкам. За ним гнались упорно и быстро, шумно и хрипло дыша. Свернуть было некуда. Тут подвернулась открытая дверь. Мурлов заскочил и закрыл дверь на крюк, и в то же мгновение что-то большое навалилось на двери. "Занес же меня сюда черт!" - в сердцах подумал Мурлов. С потрепанного плаката пальцем в лицо тыкал мужик со злобной физиономией. За дверью что-то обсуждали. Мурлов осмотрелся. Оказывается, это был туалет самой обычной конструкции. Ничего тяжелого не было, и Мурлов рванул цепочку от бачка. Тут унитаз встал на дыбы, как конь, подхватил Мурлова, вышиб дверь и дунул вдоль по улице. Из-под ног прыскал всякий вздор, а впереди, мелко дрожа, с визгом перла огромная, как с павильона ВДНХ, свинья. За спиной, разевая пасть, галопировал черный рояль. С тротуара крикнули: "Третий номер обходит!"

Мурлов наподдал и пришпорил. Свинья круто развернулась, врылась в землю всеми копытами и угнула голову. "Сворачивай!" - гаркнул Мурлов, и унитаз снес заборчик и забурился в грядку с укропом. На дороге ревели столкнувшиеся свинья и рояль - две ветви цивилизации. Мурлов, весь в земле и укропе, стоял посреди развороченной грядки, а со всех сторон бежали преследователи.

Мурлов вскочил на унитаз: "Голубчик, выручай! Вовек не забуду!", и с криком: "Ну, сучьи дети!" - прорвал окружение и вылетел на околицу. Унитаз выскользнул из-под Мурлова, как кусок мыла, и, подпрыгивая, пропал за горизонтом, а Мурлов очухался в своей комнате на полу рядом с кроватью. За окном выла метель, и, подгоняемый порывами ветра, как сирота, плелся куда-то к чертовой илионской матери самый древнегреческий царь, Атреево отродье, гроза троян, ахеян слава, генсек и вождь народов, бабник и алкаш, ворюга мерзостный - Атрид Агамемнон... Как все надоело!

 

Глава 28.

Банная суседка.

 

В зимнюю сессию на втором курсе Наталья досрочно сдала экзамены и, пользуясь оказией, на военно-транспортном самолете вместе с отцом улетела в Сургут за два дня до Нового года. В сотне километров от города в небольшом селе доживала свой век ее бабушка, отцова мать. Воинский "газик" довез их до деревни. Кругом, как пух, лежал снег, и на душе тоже было светло, легко и мягко. Отцу надо было завтра лететь обратно, и им повезло, что не было ни пурги, ни заносов.

Наталья вспомнила, как на уроке географии очень рассмешила географа, когда сказала, что в хвойных лесах под Сургутом много леших, а на дне болота живет Сатанаил.

Бабушка едва передвигала ноги, но, готовясь к приезду дорогих гостей, так и не присела ни разу. В ее просторном доме было чисто и тепло. Когда-то в этом доме было много детей. Звуки их голосов еще иногда доносились из разных углов и потаенных мест, где ребята любили хорониться от нее и друг от друга. Беспрестанные заботы, требующие здоровых ног и полного вдоха, продлевали ей век и еще не оседлали ее до потери памяти.

Вечером, когда прихлебывали чай из блюдечка в прикуску с твердым сахаром, бабка, хитро глянув на внучку, спросила:

- Ну, а гадать-то завтра станешь? Девки-то нашенские уже сбили табунок, собираются и на перекресток идти гадать, и во дворе, и по избам. И погода не должна испортиться: вон дым из трубы, как медведь, лезет.

- Это давление, мама. Давление воздуха прижимает дым к земле.

- Ну, по-научному, по-военному пусть будет давление, а по-нашему, по-простому - медведь лезет. Оно так понятней. Плохо только - мороз на нет изошел. В мороз-то и поцелуй жарче! Чего смотрите? Думаете, с ума сошла бабка? Может, у меня вторая молодость, - засмеялась она, - ой, господи, прости! Да будет, будет завтра мороз. Хватит на вас! Что-то перед вашим приездом воспоминания меня одолели. Шел бы ты, отец, в сени курить. Не порти воздух.

Отец вышел, накинув телогрейку.

- Эх, Наточка, не дело это - воспоминаниями жить. Мне просто другого ничего нет, а так... От воспоминаний от этих жизнь какая-то странная получается, как у мерина, как и не жизнь вообще, а одни соображения о ней. Ведь куда лучше: приспичит целоваться - целуйся, приспеет плакать - плачь. Хорошо, когда душа изливает себя, как ручей. Внутри как-то свежо становится. Ты, Ната, запомни мое слово, больше-то сказать некому, мамка у тебя занята очень: придет беда - пусть располагается, не гони ее до сроку, она сама знает свой срок. Сама уйдет и тебя оставит, даже и не вспомнишь о ней; а станешь перечить беде, да упаси, гнать ее начнешь, все равно что себе поперек жить станешь, и беда вернется, не одна, а с подмогой.

В сенях раздались голоса. Зашел отец с румяной полногрудой девушкой. На ней был платок, наброшенный поверх жилетки.

- Помнишь Варьку? - спросила бабушка. - Соседка наша.

Наташа смутно помнила Варю маленькой черноглазой девочкой с тощими косичками, а сейчас перед ней стояла русская красавица с косой и пронзительным взглядом темных глаз. У нее был приятный грудной голос, с завораживающим воркованием.

Варя позвала Наташу на улицу, где познакомила со своими подружками, ничем, в принципе, не отличавшимися от институтских подружек Наташи, разве что более рассудительными и более подготовленными к реальной жизни. Всем им было лет по семнадцать-двадцать, и все они, как сказала Варя, подоспели к замужеству.

- Завтра погадаем, чей срок на тот год выйдет, а второго у меня день рождения - там уж потешимся, - сказала Варя. - Такие вечерки задам, с пирогами, чаем, танцами, песнями. Такого, Наталья, в городе не увидишь даже во сне. А заодно над парнями покобенимся. Ох, отыграюсь кой на ком! Спились вконец от безделья. Хорошо бы на них спячку наслать на всю зиму. Бесполезный народ! А ты тоже черненькая, - сказала она, проводив Наталью до крыльца, - значит, счастливая будешь.

Перед сном бабка долго рассказывала внучке, какие раньше бывали гадания, когда не хи-хи, а самый настоящий черт мог прийти и задушить чересчур рисковую девушку. А сейчас что - церкви нет, и черти куда-то подевались. Раньше-то и слово "черт" боялись вслух произнести, а уж ежели какое богохульное слово - избави, господи! Сейчас распоясались, хулят друг друга, матятся...

- Ты завтра непременно Васильевский огарок загодя вечером приготовь. Лучинку обожги в печке на угольках и с собой прихвати. Как гадать начнете, обязательно этим огарком около себя круг очертите против солнца, а после гаданий - в другую сторону, по солнцу, расчертите по тому же самому кругу.

- А чего же страшного было? - спросила Наташа.

- У, чего! Много чего было страшного. Взять хотя бы гадание в бане. В банное окошко девушка вставляет свой зад и ждет, погладит ее кто-нибудь сзади или нет. Голой рукой погладит - будет жених, но бедный, мохнашкой погладит - будет богатей. Хуже, если только ветром одним обдаст - вековухой ходить.

- А если зад в окошко не влезет?

- А такой и гадать не надо - таких купцы любили, сразу безо всяких гаданиев на них женились. Если же какая проваливалась в окошко - мала, значит, рано еще ей гадать, подрастет нехай.

- Ну, и как, гладили кого-нибудь?

- А как же ты думала? Все, кто замуж вышли, - всех гладили. Еще как!

- И что, все гадания сбывались?

- Ну, как тебе сказать. Это смотря с какой душой гадать будешь: с открытой - сбудется, захлопнешься - все наперекосяк пойдет. Ты, Ната, вот что: завтра с девками-то иди, они пусть гадают, они черт-те на чем только гадать не будут - и на перекрестке дорог, и во дворе, и в подполе, и в прихожей, и в спальне, и с подушками, и с башмаком, и с билетиками, и с зеркальцем, и со стаканом, и с иглой и ниткой - с ними не соскучишься. Жадные они все до всего. Им одного мало. А ты на одном погадай. На всем нельзя гадать. Бесполезно. Да и вредно может быть. Кишки еще завернет. Возле крыльца поленица, ты из нее любое полено, не глядя, возьми, а лучше выдерни. И мне принеси. Я тебе по нему все расскажу, что тебя ждет. Хоть и грех это - наперед жизнь знать, да возьму грех на свою душу еще один. Все одно скоро каяться во всех грехах сразу придется. Мне по полену вся жизнь сложилась.

- Прямо как "Буратино", бабушка.

- Не знаю такого. Не наш, чай?

На другой день вечером Наталья приготовила Васильевский огарок, а ночью девки пошли за село, на перекресток. Варя взяла огарок, очертила им круг и, стоя на какой-то тряпке, быстро-быстро проговорила:

- Полю-полю белый снег, выйди в поле человек, за батюшкину хлеб-соль, за матушкино здоровье, где мой суженый-ряженый - там мне и почудься: али голос заговори, али песню запой; быть в чужой стороне - колокольцы загреми, самолет пролети, али машина проурчи, али конь заржи, аль собачка залай; быть мне без дому, без крову - звездочка упади али зорька полыхни; а быть мне умереть - заруби, затеши.

Тишина вокруг была страшная. Девчата не дышали, слушали. Но ничего не было слышно, не объявился никому жених, никому не грозила чужая сторона, никому не строгала судьба еще гроб.

- Что-то не так мы делаем, - сокрушалась Варя. - Не может быть, чтоб всем тишина одна выпала.

А потом завертелась кутерьма с непрерывными гаданиями, смехом, шутками, ужасами. Наталья, как ей и наказывала бабушка, стала гадать только на поленице.

- Осторожная ты, - сказала Варя, как показалось Наташе, с недовольством.

Под утро Наталья заявилась домой. Бабка не спала. Сидела у синего окна в хрустальных разводах и глядела невидящим взглядом вдаль.

- Нагулялась? Выкладывай.

Наташа сладко зевнула. Присела на кровать.

- Спать хочешь? Это хорошо. Сон постарайся ухватить и запомнить. Ну, как погадали?

- За селом тишина-а была - ни звука. Один раз только вроде как нога в снегу огрузла.

- А кому огрузла? Кому огрузла-то? Спишь, что ли?

- А? Не помню.

- Полено-то где?

- В сенях.

Наташа принесла два полена.

- Чего так?

- Да я стала вот это брать, а это - раз - и само мне в руки скатилось. Я решила оба захватить.

- Правильно решила. Скатилось-то вот это? А когда это упало, первое уронила или нет?

- Нет. В руке осталось. А это ударило больно.

- Да, девка, два раза замужем тебе быть. И первый муж не от тебя уйдет, а просто новую жизнь уйдет искать, а тебя он в душе не бросит. А второй свалится - за ним уход и погляд нужны. Отчаянный человек - сам не знает, что от себя ждать. Ну-ка, давай сюда полешки, к свету поближе. Видишь, первый - смирный и кроткий. Парень-то есть у тебя?

- Есть. Только он веселый и поет.

- Ну, это время покажет, какой он... Смирный будет и лицом чистый.

- Не поняла, бабушка.

- Ох, непонятливая вы, молодежь! Ну, смотри, - она погладила полено. - Гладкое-гладкое, ни сучка, ни задоринки. Вот тут только с верхнего краю изгибается. Тут-то и изогнется у него жизнь, а значит, и у тебя. А другое - совсем другое. И сравнить нельзя. Смотри. Половина гладкая-гладкая, даже глаже первого, а половина - сучковатая и вроде как трещина вглубь идет. Редкое полено. И середка, глянь, вроде как источена чем, а не трухлявая, - она поколупала спил пальцем. - Это на душе его камень какой али еще чего. Но в целом доброе полено. От него жар большой бывает, если, конечно, не сгорит за зря, - бабушка отложила полено в сторону и перекрестилась. - Ты только смотри, оплошность не соверши. Первым мужем не вздумай небрежить - он, может, с тобой всю жизнь проживет; а другой - это так, предупреждение от жизни.

На день рождения у Вари собрался весь девичий "табунок". Варя напекла пирогов с мясом, рыбой, капустой, ягодой, поставила два самовара; как закипели, заварила чай, отдельно магазинный, отдельно разнотравный. Поставила несколько чашек с моченой брусникой. Как водится, без приглашения явились сперва три парня с вином и самогоном, а потом еще двое с большущим магнитофоном. Изба гудела и ходила ходуном, как живая. Выпили чай - и магазинный, и разнотравный - после него и кровь, казалось, потекла быстрее по жилам; потом, на сытый желудок, вино - и девкам стало хорошо-хорошо. Парни же нагружались по-привычному, чем покрепче, хотя не брезговали и чайком на травах - видно, знали его какой-то секрет, а может, просто разбавляли внутри самогон, чтоб не жег чересчур нутро. Они, правда, не начинали с чаю, а чаем заканчивали. Пироги умели до крошки. Заботливая Варя вынула из печи еще один здоровенный пирог с клюквой, разрезала его, раздала куски. Еще посидели малость, покушали и направились в соседнюю комнату плясать. Танцевали так же, как в городе, кто как мог. Разве немножко попроще и немножко поплотнее друг к дружке.

Варин парень как бросил глаз на Наташу, так и не отходил от нее весь вечер. Сначала он кланялся ей, а потом просто стал протягивать руку. Он предпочитал медленные танцы и танцевал обстоятельно, как будто это была посевная. Наталья трещала в его объятиях. Чувствовалась в нем не только большая сила, но и большая самоуверенность, которой так не хватало ее институтским знакомым. "Интересно, как его зовут. Наверное, Ваня", - думала Наташа. Парень довольно складно и даже интересно трепался обо всем помаленьку.

- Ваня, - представился он после пятого или шестого танца. - А тебя как?

Варя, на правах именинницы - по непонятно кем и когда заведенным правилам - приглашала парней на танец сама, приглашала всех без разбору. Ваню же она обходила, и только глаза у нее расширялись, когда он был совсем рядом с ней. Уже под конец "вечерок" она пригласила и его. Видно было, что у них состоялся неприятный разговор, и, не докончив танца, они вышли в сени. Через пару минут в сенях загремело ведро, и, вертя косу в руке и блестя глазами, вошла Варя. Немного погодя вошел Ваня с поцарапанной щекой.

- Зацепился, черт бы его подрал. Этот крюк", - зачем-то стал объяснять он причину появления царапины. Дружки его ухмыльнулись, а девчата, склонившись друг к дружке, прыснули от смеха.

На следующий день Ваня заявился к Наталье в гости и до сумерек просидел у нее, подметая все, что подавалось на стол, и рассказывая про трактора, лесоповал, охоту, рыбалку на зорьке, про геологов, которых утащил водяной... Смеркалось, и он пригласил девушку прогуляться-подышать по свежему воздуху. Гуляния, на взгляд городского жителя, были немножечко странные: гуляли впотьмах задами села, то и дело проваливаясь по пояс в снег, а из достопримечательностей заслуживали внимание разве что дом эстонца Мооса да сарай-дворец для бугая Жана-Луи (говорят, его привезли из самой Франции, только никто в это не верил; мальчишки, правда, кричали ему издали: "Пардон! Пардон!", а бабы обзывали по-своему).

К ночи ударил морозец, и снег стал поскрипывать, а ночь посинела и посветлела одновременно. Ваня вначале помогал Наташе вылезать из снега, потом стал поддерживать ее под руку, дальше - больше: обнял ее, и то и дело жарко целовал и лез горячими сильными руками под шубку. У нее ток бежал по спине и слабли ноги, а после нескольких долгих поцелуев у нее сорвалось дыхание и закружилась голова. Она не чуяла под собой ног, а целовалась, целовалась и куда-то потихоньку шла, шла...

Очнулась она возле какого-то темного пятна на фоне звездного неба. Ей вдруг показалось, что вот то глубокое-глубокое звездное небо - это вся ее будущая жизнь, а темное пятно, которое было еще глубже самого неба, точно уходило куда-то коридором вглубь, - был ее сегодняшний путь, сегодняшний выбор. И уводил он вроде как в сторону от этого неба... Но все это пронеслось в голове ее быстро и не оставило следа.

Ваня не сильно, но настойчиво тянул ее за руку и повторял:

- Пойдем... Пойдем...

- Что ты? Что ты? Зачем? - говорила она, но ноги ее не слушались. Наталья потихоньку шла, глядя то на ставшее вдруг серьезным и незнакомым крупное лицо Ивана, то по сторонам, словно в поисках защиты, в которой, в общем-то, и не особо нуждалась. Она, как все благоразумные девушки, надеялась, что в самую последнюю минуту все это отложится, хотя бы на завтра, а там видно будет. О том, сколько девичьего благоразумия поспешно скомкано в кустах и на сеновалах, девушки узнают уже задним умом, когда лишаются ума переднего.

- Идем, идем, - говорил Ваня. - Не пожалеешь...

Он затащил ее в сарай, сильно обхватил руками, а ногой, пяткой, прихлопнул дверь. Наташа обмякла в его руках и закрыла глаза. Она как-то один раз была пьяная, так вот сейчас чувствовала себя точно так же, только еще всю крутила сладкая истома. Ваня целовал ее в шею, отчего было ужасно щекотно и томительно, и она тихо смеялась и взвизгивала, и не узнавала свой голос. Она почувствовала, как ее кладут на что-то мягкое и шуршащее, как его руки хозяйничают на ней...

Но тут послышался скрип и треск распахнутой настежь двери и возглас:

- А-а! Здесь они! Я так и думала! Ты что же, пес бесстыжий, на моем месте всех девок решил делать?

Ваня вскрикнул, так как Варя огрела его по башке увесистым дрыном, вскочил и по-женски закрылся руками. Но Варвара не стала бить его по лицу, а точным движением ноги сильно ударила в кобелиное место. Иван взвыл и сел на пол.

- И ты туда же! Господи! Да ты титьки сначала нагуляй, а потом уж...

Наташа выбежала из сарая и, не помня себя от страха и сгорая от стыда, побежала по сугробам, не разбирая дороги. Над нею распростерлось огромное синее небо, все в звездах, как в грядущих светлых надеждах, и под ним было совершенно все равно, куда бежать. На ее счастье бабушкин дом был на пути, а так и спросить было некого, везде уже спали. Она не стала ничего есть, сразу же залезла в постель. Ее всю трясло, хотелось и плакать, и смеяться. А когда бабушка спросила ее что-то, она, заикаясь, сказала, что замерзла.

- И девчата тоже все замерзли, - почему-то приплела она девчат, хотя бабушка сама проводила их из хаты, пока не совсем поздно стало.

- Ванька не приставал? - проницательно взглянула на нее бабушка. Эхе-хе, проницательность наша, проницательность! А ты-то - не детище ли наших грехов?

- Не-ет.

- Смотри, девка, этот парень почище Жана-Луя будет. Да и не его опасаться надо - Варьку. Ох, глаз у ней! Прошлым летом Никодим Кудыкин чем-то ей не угодил, так она на двух его свиней и на всех курей порчу навела. Ох, сердечная, как тебя трясет-то! Отвыкла в городе от наших просторов. Вот тебе чаек успокоительный, попей и спи. А завтра, живы будем, баньку истопим. Чай, давно не парилась? Ну, спи-спи...

Утром пришла Варя и, как ни в чем не бывало, посидела, покалякала, не отказалась от чаю и вообще чувствовала себя как дома. А Наташе было и стыдно, и страшно глянуть ей в глаза.

- Ну что, Варя, париться будешь с нами? Я баньку ближе к вечеру истоплю. Наташе я плохая напарница, а вдвоем вам славно будет.

Варя серьезно посмотрела на бабушку, потом на Наталью и согласилась. И голос ее стал вновь воркующий и завораживающий.

- Ты, бабусь, может, и плохая, а я - хорошая на-парница, - сказала она.

- Вечно ты все слова исковеркаешь! - махнула рукой бабушка. - Ой, девоньки, вы тут сидите, а я прилягу. Наколготилась, моченьки моей нет. А полчасика-часик полежу, можно будет и баньку начинать топить.

- Я помогу, - сказала Варя.

- И я, - поддержала Наташа.

Бабка, кряхтя, улеглась и, похоже, тут же задремала. Варя взяла Наталью за руку и, глядя ей в глаза, сказала:

- Я на тебя, Наталья, зла не держу. И ты на меня не обижайся. Наше дело бабье: ведут - не брыкайся, бросают - не цепляйся.

- А что же сама в Ванюшку вцепилась?

- Нужен он мне сто лет! Он, паразит, вздумал мне за Никодима мстить! Я ему покажу месть! Ты только не лезь меж нами. Потерпи, тебе мало осталось. Уедешь скоро. Там... сколько тебе влезет.

- Я сама не думала, что так выйдет.

Варя изучающе поглядела на нее.

- Ладно, схожу за квасом, он у меня особенный, после него и баня, как любовь, и любовь, как баня.

Банька была небольшая, с крохотным предбанником, с маленьким окошком, размером с девичий зад, и парилкой на двоих, от силы на троих не особо толстых посетителей Жар материально и равномерно охватывал все тело, и из него материально и равномерно проступал гладкий пот, изгоняющий из тела и души всю гниль и сажу болячек, болезней и тревог.

Бабушка сделала один заход, покряхтела, попричитала по годам своим, ополоснулась, передохнула в предбаннике и, укутавшись в одеяло, засеменила домой "понежить кости". Девушки продолжали париться, радостно и по-молодому упруго и ненасытно. Квас и правда был особенный: после него тянуло в парилку, а после парилки тянуло к нему.

- Эх, Натка, вот сейчас самое то - завалиться на перину с каким-нибудь Жаном-Луем. Не пробовала? Ну, какие твои годы! Испробуешь еще. Обязательно после баньки спинкой попробуй. Ох, продирает! Дай-кось покажу, как веничком париться надо. Не просто махать да бить, а чтоб жар до нутра доставал, чтоб кожи не обжигал и следов не оставлял.

Варя показывала, как это все надо проделывать, пересыпала свою речь всякими байками весьма вольного содержания и в самых причудливых выражениях, и ее голос действовал на Наташу почище веника и кваса, разжижая в ней все, что стыло годами, что будоражилось разве что девичьим, неадекватным реальному процессу, воображением.

Напившись квасу, зашли в четвертый раз. Наташа легла на живот, расслабилась, горячая волна прошлась по спине, по бокам, по ногам до пяток и обратно. Жар доставал до таких сокровенных глубин ее организма, о которых она и не подозревала. Собственно, тело ее уже парило в воздухе и представляло собой как бы воздушную массу, созданную из двух встречных потоков: жара парилки и жара организма.

Над ней ворковал приятный голос Вари, он будто обладал, как пар, материальной силой и гладил ее, успокаивал, усыплял... У Наташи вдруг поплыло перед глазами, тошнота подступила к горлу. Она с трудом приподнялась и села, уронив голову на колени, не в силах встать. Тут ее как бы обдало жаром. Она встрепенулась, глянула - в парилке она одна, Вари нет, и вообще вроде как ничего больше нет, только эта слабость и желание упасть на пол и забыться в приятном сне. Наташа встала, сделала шаг к двери и потеряла сознание┘

Очнулась она в предбаннике. Она сидела на полу, прислонившись к стене, а бабушка брызгала на нее изо рта водой и крестила, шепча что-то. За ноги хватала струйка холодного воздуха, просачивающегося в дверь бани.

- Ох, слава тебе, господи, очнулась! Нет и нет вас. Думаю, случилось что, и сюда. Глядь - ты лежишь на порожке. Видно, как свалилась, так дверку-то и раскрыла. А то там спеклась бы без всяких сомнений. Варька-то где?

- Не помню. Кажется, помылась и ушла, а я еще ополоснуться захотела...

- Не бреши, - бабка покачала головой. - Ой, повезло тебе, что дверка была открыта, ой, повезло. Подозревала я Варьку, но как-то все несерьезно. Вот дура старая! У нее, у Варьки-то, бабка точно с чертями хороводилась, помирала долго, мучилась, а как Варьке гребешок свой отдала - так и померла сразу. А Варьку точно враз подменили. Не иначе как она банная суседка. Я о них много чего знаю, а вблизи ни разу не видала. Думала, они круглые и мохнатые, а они вона какие. Как это она тебя до конца не придушила? Видно, и впрямь у тебя с Иваном ничего такого не было. А так бы не жить тебе. И милиция ничего не нашла бы. Какое там! Будешь помнить нашу баню! - засмеялась она.

Засмеялась и Наташа, слабо и тихо.

 

Глава 29.

"Образовалось все, слава богу!"

 

Страшная слабость и тошнота. Поднимаешь голову - стены начинают плыть и качаться, потом складываются и раскладываются, складываются и раскладываются, будто собирается взлететь белая птица с квадратными крыльями. Кладешь голову на подушку - стены снова занимают вертикальное положение, зато вновь подступает к горлу тошнота. Холодный клюквенный морс еще как-то спасает от жара и дурноты. В краткие промежутки времени между сном и полудремой смотришь в расползающиеся строки на желтых страницах старых книжек, без обложек и оглавления, без вырванных страниц из середины, пошедших на растопку печи или бог знает какие иные хозяйские нужды еще в те времена, когда не было всеобщей грамотной повинности, и только-только начинаешь вникать в ночные кошмары огромного пустого итальянского дома с заколоченными окнами и жуткими оборотнями, прячущимися во мраке его бесчисленных комнат, как строки снова расплываются, исчезают, слышно, как глухо падает книжка на пол, приятное оцепенение сковывает все тело, и снова строки приобретают четкие контуры, и оказывается, что это никакие не вампиры, а беспечные горожане съехались на дачу и треплются по пустякам о любви и печенье, или бред смертельно раненого солдата, лежащего то ли в камышах, то ли в краснотале, превращается незаметно в любовное признание непонятно кого какой-то пустышке с золотистым пушком на ушке, дрожащими опущенными ресницами и румянцем на провинциальных щечках. Тут же проехала карета, кучер жалуется на жизнь своей старой кобыле, слышится скрип половиц. Не открывая глаз, смотришь в щелочку и никого не видишь, а половицы сами собой прогибаются, скрипят под невидимыми ногами, и даже в свечечке на столе огонек замигал от движения воздуха, и белую занавесочку на синем окошке вроде как отодвинул кто-то и снова задернул.

Бабушка заходит, куда-то уходит, дверь за нею захлопнулась, снег под окошком проскрипел, глядь - а она никуда не ушла, лежит на своей койке и дремлет, а потом - прыг, как и не дремала, шурудит уже у печи и в то же время лоб ей ладонью трогает, и шепчет что-то, вроде как "спаси и помилуй", а то вдруг с барыней какой-то разговаривает о рюшечках и фестончиках, и гусар тут же, румяно-кучерявый, с черными усами и блестящими глазами-сливами, сверкает белыми зубами. Вроде как Варя сидит на скамье, и глаза у нее то в щелку сжимаются, то расплываются пятном, и вроде как они припухли от слез. А то вдруг подушка возле головы начинает мурлыкать, изгибается горбом, зевает и запускает когти в перину.

Нет, и не Варя, а женщина молодая с печальным лицом и испуганным взором сидит на табуретке в расстегнутом полушубке, платок спущен с головы, покрывает плечи. Платок черный, в черных кружевах. Бабушка говорит, что это подруга ее, Наташина, Ольга Васина, и у нее вроде как муж три с половиной дня как помер, вчера схоронили только, двое детей осталось, и трудно ей, сердечной, сейчас одной и с хозяйством управляться, и за детьми смотреть, и с самой собою быть, в своем одиночестве ночи коротать. Муж умер-то неожиданно, кто же думал, в бане попарился, квасу ледяного густого попил - и нету мужа. А с каким удовольствием квас пил! Ох, страшно Ольге ночами в холодной просторной кровати одной засыпать! Прикрывается уж она и одеялом, и подушками, и "Отче наш"-ем, а все кажется, что стоит над ней кто-то, наклонился и сдерживает дыхание, чтобы она не услышала раньше времени. Мучается так Ольга до полуночи, а сил нет откинуть одеяло и посмотреть. Ведь тот, кто наклонился над ней, того и ждет, когда она одеяло откинет. Так в страхе Ольга и засыпает. Один раз вроде как присел кто-то сбоку на кровать, еще заскрипела сетка и провалилась перина. И очень уж просит бабушка за Ольгу, так просит Наталью, чтоб пожила она у Ольги какое-то время. Наталье так и хочется сказать: "Ну как же, бабушка, у меня сил нет встать с постели, слаба я еще". Но, взглянув на Ольгу, ей совестно стало - та, бедняжка, осунулась вся, почернела, глаза ввалились и блестят нездоровым сухим блеском.

Вроде как снег попал в валенки и приятно холодит ноги. Как клюквенный морс. А в избе жарко натоплено и нет никого. Только она и младший мальчишка. Ольга на работе в смене на телефонной станции, старший пацан в школе. А мужа нет, умер. И младший этот вертится под ногами, как котенок, да так настырно, что Наталья уже и нервничать стала, и злиться, и едва не накричала на него, чтобы он не мешался тут, сел где-нибудь и успокоился. Да он-то вроде не просто вертится, а как сказать ей что-то хочет. Тут она увидела себя в зеркале и очень удивилась: сорочка-то у нее, оказывается, длинная-предлинная, все ноги закрывает, только пальцы видать, волосы распущены и блестят по свежевымытому. Вроде как Иван или кто-то похожий на него промелькнул в зеркале, бледный-бледный. Наташа вздрогнула, уронила зеркало, зеркало бесшумно разбилось. А мальчишка подпрыгнул, чтобы не поранить босые ноги. И еще не все осколки бесшумно упали на пол, спрашивает Наталья у пацаненка:

- Ты мне сказать что-то хочешь? Почему так смотришь странно?

А он ей и отвечает:

- К нам папа каждый понедельник вечером приходит.

- Постой, сегодня же будет первый понедельник, как он...

- Ну и что, - говорит он. - Каждый понедельник приходит. Ни одного не пропустил.

Нехорошо у нее на душе стало. Глядит она обеспокоено в окна, там солнце еще вовсю светит и дети играют под окнами. А мальчишка говорит ей еще:

- Вы бы, тетенька, спрятались куда, а то он не любит, когда у нас чужой кто-то.

Только что солнце светило и дети играли, а уже двор залит лунным светом, и не дети, а тени чьи-то синеют под окнами, а приглядишься - так и не тени вовсе, а так, непонятно что. И в комнате коптит керосиновая лампа, и некому прикрутить фитиль. И тут шаги чьи-то за дверью, ноги кто-то обметает от снега, а дверь не открывает, точно ждет чего-то. Глядит Наталья на мальчика, а тот бледный весь и трясется.

- Ты чего это? - спрашивает она у него, а сама не слышит свой голос, только мороз по коже.

- Тятя пришел, - лепечет мальчик.

Дверь открылась бесшумно и быстро, как картонная. Входит незнакомый мужчина. Странный такой. Она никогда не видела Ольгиного мужа, а тут вроде бы и узнала его. Стоит он посреди комнаты, голова в плечи ушла, а взгляд прямо в перепуганного малыша, тяжелый, недовольный.

- Кто у нас? - спросил и передернулся.

- Тетенька чужая живет, - заслоняется ручонкой от хмурого пришельца ребенок.

А Наталья зажата между шкафом и стеной, и не спрятаться ей, не убежать, боится пальцем пошевелить и знает, что он видит ее, только виду не подает - стоит посередине комнаты и чутко прислушивается к малейшему шороху. Как кот или рысь.

- А кто ее приглашал? - и он вобрал голову еще больше в плечи, втянул носом воздух и резко, как стрелка на уличных часах, повернул голову к ней и пригвоздил ее взглядом к стене. Наталья обмерла - это был Иван!

- Пришла? Пришла - посмотреть на меня? Погоди, сейчас Варвара в гости придет.

Опрометью, не помня себя, выскочила Наталья в сени, во двор, на улицу, за околицу, в чисто поле мимо трех сосен, вбежала в длинный, как чулок, коридор, гулкий и мрачный. Света нет, а вроде и видно что-то, и будто бы со всех сторон смотрят на нее с нечеловеческим любопытством человеческие глаза. Она оглядывается в ужасе назад, крик вот-вот готов сорваться с ее губ, но никого нет позади, далеко-далеко пропадает коридор в оба конца, только тени вдали промелькнули или показалось это. И подсказывает ей что-то, что гонятся за ней, вот-вот догонят. Воздуху не хватает бежать, хрипы в груди. Кончается коридор, обрывается, как тоскливая песня. Площадь перед нею, огромная, покрытая где булыжником, где бетонными плитами, где паркетом каменным, в который, как в лед, вмерзли желтые, красные, черные листья дуба, клена, липы, похожие узорами на причудливые черепа; а где и вовсе ничем не покрытая, простоволосая, утоптанная земля да следы колес от подвод и бричек.

Карета промчалась. Через пять минут - другая, со свитой верхом. Пьяная свита с наглыми рожами сделала круг вокруг нее, другой, третий и, хохоча, пришпорила коней. Еще карета┘ Кареты останавливались, когда становились величиной с горошину, стояли несколько минут и катили дальше. Там видна большая толпа. Там тоже площадь. Вот и Наталья у того места. Рыцарь стоит в черных доспехах, смотрит на нее, и взгляд его не беспокоит ее, не пугает, а вроде как даже притягивает. Лица вот только не видно. Жаль. Он касается ее руки своей рукой и проходит мимо.

- Кто это? - слышит она за своей спиной голос Рыцаря, но что ответили ему, не разобрала.

И снова гонятся за ней. Хорошо, дверь в стене - открывается легко, как игрушечная, только пальцем тронь. Вбегает она внутрь и замирает у входа, а шаги ее бегут, бегут по залу, гулкому и просторному, пока не ударяются в противоположную стену и не замирают там. Посреди зала возвышение, свечи горят, то ли лампочки, и так горят, что светом своим не освещают, что там на возвышении, а наоборот, как бы маскируют - за колеблющейся завесой огня ничего не видно. И тут дверь открылась, ветром задуло свечи, а темно не стало, и видит Наталья, что на возвышении сидит Иван, свесив ноги, но не тот, сгорбленный и озабоченный, а молодой и беспечный, и зовет ее, рукой машет, возле себя хлопает, садись, мол, отдохни, находилась за день. За жизнь-то. А возле него вроде как баба Марфа, и она это, и не она; стоит возле Ивана, как манекен, глаза закрыла, а сквозь веки нет-нет да и блеснет на диво молодой и пронзительный взгляд. Жутко стало Наталье, оборачивается Наталья, а у нее за спиной Варвара стоит с протянутыми к ней руками, глаза у нее закрыты, а рот так широко улыбается. Вздрогнула Варвара и воркует:

- Ну, что ты, голубка, иди к Ивану, иди, твой он теперь, навеки твой.

Господи! Неужели помощи нет ниоткуда? Рыцарь черный заходит вдруг в зал. Все ему кланяются и отступают перед ним, и дают ему дорогу. Он у них, видимо, главный или боятся они его.

- Отпустите ее, - говорит Рыцарь и протягивает ей железную руку, и, не спеша, как под венец, выводит ее из зала на крыльцо, с которого видны бескрайние зеленые луга, золотые поля, голубое небо с ослепительным солнцем, сверкающая река. - Ступай дальше одна. Тебя не тронут.

- А ты? - спрашивает Наталья.

- Жаль, но мне нельзя, - отвечает Рыцарь.

- Но я тебя увижу когда-нибудь?

- Когда-нибудь - быть может. Но не знаю точно. Увы, это зависит не от меня.

- А от кого? - шепчет она самой себе. - Я найду от кого, найду...

Спускается она с крутого бугра, делает шаг вниз, а Рыцарь отдаляется сразу на два, делает еще шаг, и сердце щемит у нее, и слезы льются из глаз, и солнце слепит, и доспехи на Рыцаре горят, будто это Рыцарь сгорает живьем в небесном золотом огне. Вот и не видно его, только блеск доспехов какое-то время еще заметен, но пропадает и он. От усталости валится Наталья в густую траву и, очнувшись, видит бабушку и отца. Они сидят за столом, пьют чай с пирожками. Баба Марфа рассказывает отцу о внезапной болезни Натальи:

- Второй день, как ей лучше стало. А ведь Варьки нет нигде, никто не знает, где она. Ну, да на поправку пошла. Образовалось все, слава богу! Уж я молилась-молилась... Съешь еще пирожочек, сынок...

Ах, Рыцарь, Рыцарь, Рыцарь черный, светлый мой господин. Твоя я навеки, твоя. Что будет в жизни - не знаю, а там, где была я, там я твоя, там настоящая моя жизнь, с тобой, только с тобой!

И радостно ей, тепло и уютно засыпать под неторопливый тихий разговор родных ей людей, под седьмой стакан чаю с десятым пирожком.

И неведомо ей, бедняге, что только что она побывала там, где никто из ее родных еще не был, заглянула ненароком туда, где все, все-все, от мира сего и никого их нет уже в нем, вдохнула в грудь запах того времени, которое еще только достается из закромов вечности.

"Знаю я, знаю, где Варька. Не проболтаюсь, - улыбается она, засыпая. - А то еще начнете меня спрашивать о нем. Никому о нем не скажу, никому..."

И когда кажется ей, что сейчас опять наступит тот солнечный день и опять черный Рыцарь подаст ей надежную свою руку, вдруг задумывается она и печалится: странно получается - отец за столом сидит, мирно с бабушкой чаи гоняет, а ведь только что на той громадной площади он за прилавком стоял, вроде продавца, молча глядел на нее, и такое отчаяние было в его глазах и одиночество, что она невольно приостановилась, но почему-то прошла мимо, и поняла, что это папа, только тогда, когда было уже слишком поздно и нельзя было вернуться назад.

 

Глава 30.

А где-то там, за горизонтом, едет машина с сыном.

 

На следующую осень Наталье довелось еще раз побывать у бабушки Марфы. Вместе с отцом они прилетели на пару деньков отметить ее восьмидесятилетие. Наталье не хотелось ехать в такую даль на пару дней, уж лучше приехать на зимние каникулы - говорила она, но отец сказал, что до зимы еще дожить надо и зимой оказия может не подвернуться, бери то, что дают. Да и бабушка последнее время сильно хворала.

Была пора солнечного золотого сентября, обычно лучшего времени года в тех краях. Дорога от Сургута до села была бы прелестна, если бы и в этом году было как прежде, если бы не прошли затяжные дожди. В выбоинах на дороге и в колеях по обе стороны стояли лужи, похожие на кофе с молоком. Хорошо, после долгих ненастных дней наступило наконец тепло, необыкновенно прозрачный воздух, как бы светящийся изнутри, заполнил пространство между небом и землей, и окрестности горели на солнце, как лаковая миниатюра. Свежий ветерок немного просушил дорогу, но машину все равно то и дело заносило юзом. "Газик" укачивал Наталью, укачивал отца, их одолевала дремота, но и не отпускало смутное беспокойство о здоровье бабы Марфы; отец, закрыв глаза, стал листать в памяти, как в старой книге, картинки своего детства, а Наталья стала думать о своем черном Рыцаре, родом из этих глухих мест. Словом, дорога настроила их обоих на элегичный лад. Обоим казалось, что они едут не в военном "Газике" по мокрому и скользкому шоссе, а несет их невидимое судно на воздушной подушке по узенькой мягкой тропке, усыпанной старой хвоей, по невидимой грани меж двух времен, между прошлым и будущим, и отведи только рукой желтую листву - там сломя голову летит куда-то вдаль босоногое отчаянное детство, и одинокий Рыцарь стоит на косогоре и смотрит в неоглядные дали, и горят на солнце золотые его доспехи... Вовсе они не черные.

В деревне возле бабушкиного дома стояли люди и тихо разговаривали. Бабушка умерла день назад, и телеграмма опоздала к отъезду.

Отец в траурные дни был мрачен, молчал и казался одиноким, хотя Наталья от него не отходила. Она удивилась, когда заметила, что отец как-то чуждается ее и все норовит остаться один. А под утро проснулась от глухого собачьего лая и спросонья никак не могла понять, откуда взялась собака, а потом ее как током пронзило - это же рыдает, уткнувшись в подушку, папа. "Неужели он свою маму любит больше, чем я свою?" - ужаснулась она. Невдомек ей было, что рыдания отца уносились в бездну и из бездны, усиленные, возвращались, не понять было Наталье тогда, что отец теперь занял место бабушки на самом краю пропасти, где рано или поздно окажется и она сама.

Соседская девочка Нина рассказала Наташе, что два дня назад баба Марфа была совсем здоровой и вот взяла и умерла. А два дня назад старуха вязала у окна носок. Не себе - людям. Людям носок свяжешь - они тебе потом, может, хоть саван соткут. Да и не греют старость носки, когда в ней таятся восемьдесят зим.

В доме было тихо, сухо, но холодно. В углу большой комнаты стояли друг на друге липкие рамки от ульев и сепаратор, накрытый брезентом. На грубо сколоченном столе, протянувшемся от стены до стены, сушилась крапива. А в прошлую осень за ним гуляли свадьбу внука: на нем пили, под ним спали - три дня!.. Пахло и медом, и крапивой, и сладковатый привкус першил горло.

Старуха то и дело глядела в окно и вздыхала. Меж стекол в прозрачном тепле звенели мухи. Для них между рамами было все еще лето, и низкое солнце прогревало его квадрат насквозь. За окном в марле паутины болтался паук, и мухи как будто рвались к нему, душегубу, елозя по грязному стеклу и отбивая звонкую дрожь. Ишь, танцульки устроили!

За раскисшей, размазанной дорогой съежился и поседел за ночь луг, а за лугом возвышался холм с рыжей щетиной голых березовых и осиновых ветвей. В редкие быстрые просветы меж осенних облаков проникали солнечные лучи, и в них сверкали белыми молниями стволы берез и вспыхивала антрацитом черная грязь на дороге, по которой бродили свиньи и гуси. Гусей скоро начнут откармливать зерном - они станут обжираться, радуясь, что настала сытая жизнь, и самые жадные вперед пойдут под топор. Вскрикнет гусь, стукнет топор, и тихо-тихо... Окончится сытая жизнь одних. Начнется сытая жизнь других.

От звенящих мух в пустом доме тоскливо и зябко. Не спасают ни шерстяные чулки, ни платок, ни теплая кофта. Изнутри зябко. Сама по себе эта пустота в доме - ничто. Но когда ее заполняют мухи, одни только мухи, - она становится размером с этот дом. И не хватает воздуху, трудно дышать, и тоска давит грудь.

Старуха включила транзистор. Приемник загремел. Она убавила звук до отказа - транзистор все гремел. Сухо щелкнул рычажок. Гром растаял в черном чреве приемника, и снова в голове этот зудящий звон. И где-то вне его - сидит она у окна, вяжет носок, сипло дышит и думает что-то, глядя на серый крест рамы. Но что? Не слыхать мыслей. Может, то они и есть - мерный звон в ушах. Кто прожил восемьдесят лет, тому не грех подумать перед крестом окна, за которым вся жизнь. Вот только о чем они, эти думы, когда нет для них нигде пристани? О чем они, когда позади столько лет, а впереди осенний день, который надо занять вязанием, едой, беседой с соседкой, дорогой в магазин, растопкой печи... А сил нет никаких ни на что, о, господи, господи...

Предстоящий день ничем не дополнит те восемьдесят лет, а прожитые годы не отнимут от сегодняшнего дня ничего, так как отняли у него, кажется, все. А когда-нибудь, может, завтра, скажут лишь кратко: "Долго жила!" - и слова эти для нее уже не будут ничего значить, хотя и скажут их о ней.

Старуха попыталась представить себе этот день, когда ее вдруг не станет, и - не смогла. Право, странно представлять себя, когда тебя уже нет. Над селом опять мокрая паутина дождя, в которой, кажется, запутался весь мир, крутые бока холмов полны жизни, как бедра тридцатилетней молодки, дорога переваливается с бока на бок, как живая, а ты - одна, лежишь одна, от всего этого на отшибе, и что самое странное - видишь, как лежишь. А раз видишь - значит, ты есть. Как же нет, когда есть. Оттого и странно, что, оказывается, нет на свете силы сильнее тебя. Вот только куда эти силы подевались?

Однако все перемешалось. Прежде-то, коль вечерняя заря догорает - в утро ведро, хорошо. Утрешняя догорает - к непогоде. А сейчас и вечер горит, и утро горит, и сам бес не разберет, чего будет на улке через час. А чего будет - то и будет! Интересно, когда жизнь догорает - к какой это погоде? Скоро полвека одна! Муж-то как с германской вернулся, еще пяток лет повоевал со своими же мужиками, так и помер в двадцать шестом. И за всю семейную жизнь десятка ночей не собрать, когда нужны были только друг другу и не думали больше ни о ком и ни о чем. Увидел бы он сейчас старуху такую, что бы сказал? Эх, не отколь ему глядеть. Да и что углядишь через столько лет? Может, и не узнал бы┘

Сдавило грудь. Старуха потихоньку вышла на крыльцо. Так и есть. Под ворота подлезли соседские гуси и переваливаются по огороду. Вот змеи! Прогнав их, она запыхалась, вышла на дорогу и долго глядела в край села. Оттуда доносилось сорочье стрекотание и железный лязг лопат - копали картошку. Тянуло то навозом и парным молоком, то прохладной тиной. Грязь жирно чернела на дороге. Прогнали на выпас стадо. Оно тепло обтекло старуху с обеих сторон, и она впервые уловила в звуке бегущих овечьих ног сходство с крупными каплями летнего дождя. Эх, дожить бы! До этой весны такая крепкая была. С батогом ходить было стыдно. А теперь вот и не стыдно. Годы навалились на нее этой весной, как мартовские волки на загнанную кобылу. Вроде бы и вырвалась - а дыху уже нет. Хрип один. Дробь овечьего дождя угасла, и чистый воздух кромсали длинные голоса овечек и ягнят. Бараны молчали. Коровы шли степенно, как старушки в церковь. Впереди стада шла черная корова - опять быть плохой погоде. Бугай остановился у плетня и стал подрывать его копытом.

- Не пройдет тут машина. Не приедут, - вздохнула старуха и зашла во двор. Уж какой день она ждала и выходила встречать сына с внучкой. Обещал приехать на юбилей. Да и без обещания приехал бы, он всегда приезжал, когда ей становилось плохо. Чувствует, видно┘

Растопила печку, вскипятила чай, согрелась, взяла батожок, сумку и пошла через балку до магазина за хлебом. С некоторых пор эта дорога пугала ее своей страшной длиной, будто вела не в край села, а на край света.

Возле продовольственного магазина тосковал пьяный Алексей, бывший ветеринар и фронтовик. Он приветствовал старуху, блеснул железными зубами, дохнул сложным запахом одеколонно-лукового перегара и пристал тут же с двадцатипятилетней, набившей всем оскомину, исповедью.

- Я, Марфа, Алеша-фронтовик. Проходимец всей Европы. Чтоб ей и в хвост, и в гриву! Пехотинец. Артиллерист. Рука хирурга. Глаз снайпера. Душа моряка. Морская пехота! Поняла, нет? Я все знаю. Все! Пушку знаю. Миномет знаю. Пулемет знаю. Станок для случки знаю. Космический корабль? Тоже знаю. Поставлю, р-раз - и готово! Дома или чего еще - нет! Меня все фашисты боялись от Карпат до Берлина. Главное - прицел вот так, и р-раз - готово!

Далее он перечислил старухе все европейские государства, которые прошел пешком, причислил к ним зачем-то и Абиссинию, и еще раза три повторил, что он все может и главное в любом деле - прицел. Старуха терпеливо слушала. У нее не было сил ни уйти, ни сказать ему хоть что-нибудь. Ей бы лечь прямо тут, у желтой стены в подтеках, накрыться чем-нибудь теплым, закрыть глаза и забыться. А Алексей - пусть, пусть говорит себе, ему надо излить свою не изливаемую душу. Ведь журчит ручей всю жизнь, и никому от этого не бывает плохо. Ободренный вниманием, Алексей продолжал:

- И дети все у меня такие. Конечно, не академики, не большие люди - инженеры там или полковники, но все пятеро работают по специальности. Первый - шофер. Другой - шофер. Третий - шофер. Четвертый - нет, не шофер. Редкая специальность - белошвей. А дочка в "Лебедином озере", в райцентре, эту самую - одетую - пляшет.

Старуха кашлянула и поворотилась идти, но Алексей не отпускал:

- А вот сам я - пастух. Трехгодичную ветеринарную школу за три месяца сдал, и главное - прицел. Прицел хорош - зарплата тож. 170-180. Редко 137. Да ты у Аньки моей спроси. Я ж ей в пятьдесят девятом такие сапоги отвалил - почище хрома будут! Спасибо Гитлеру - из лаптей в сапоги обул. С тех пор сам не вылажу из них.

- Побойся бога, Алексей! - сказала старуха. - Что говоришь-то! Уж лучше б те ноги в лаптях да живые были, чем мертвые да в сапогах. Что ты!

"Проходимец Европы" обиделся, что его не поняли, махнул рукой и пошел за угол, а Марфа зашла в продмаг.

- На водку-то денег нет, - указала продавщица на Алексея, который маячил в окне, - так тянет из меня на перцовку. Я уж ее припрятала. Анька-то строго-настрого приказала не отпускать ему алкоголь. А он, паразит, у Глашки пузырек тройного купил за 99 и выхлестал тут же. Ну что ты будешь делать! Теперь про Берлин да про Гитлера брешет. Добрешется. А от самого разит, как от мистера Икса... Ну, а твои-то приехали? - спросила она, подавая хлеб.

- Да нет. Грязь. Поди, развезло дорогу, - ответила старуха.

- А ты к ним что же не едешь? Зима скоро. Собиралась ведь.

- Да ить тяжело уже. Тяжело и ехать к ним, и жить у них. Внуки выросли. А я зачем им? Сноха-то советует дом продать и к ним переехать. А я не решаюсь. Дом продам, а она меня выгонит. Ой, Зин, присяду я, что-то моченьки моей нет. Вот та-ак... Минутку посижу. Да, выгонит, выгонит. Уж шибко она серьезная. Городская - чего ты хочешь? Сын Николай говорит: "Помрешь, тогда и продадим дом сами, а пока живи". А мне оно так и спокойней.

- Ну, а Федор как живет? Что-то давно его не видела.

- Федор-то? Да хорошо живет. Хорошо. Чего ему плохо-то жить? Мед у него в этом году славный. Надо сказать ему, чтоб пришел, коробки забрал свои, а то валяются с июня. В том месяце обошелся без них. Запасся, наверное. Дочки вот жалко нет у меня. Пол уж очень мыть тяжело. Нагнуться нагнусь, а вот разогнуться тяжело.

- Да, с дочкой-то может и жила бы.

- Все может быть, - сказала старуха, кряхтя, поднялась и ушла.

Всю дорогу она думала про то, что вот ежели бы фронтовик Алексей был ее сыном, он не пил бы так шибко. Зачем ему было бы тогда пить, зачем обижать мать? Ведь пьют, когда не хватает ласки. И чем более не хватает, тем более пьют. А когда хватает ласки, пить - грех. Хотя... Федору вон никакая ласка отродясь не нужна была. Всю жизнь бирюком прожил. На что только семью заводил?

Когда она спустилась в балку и стала подниматься по склону, а ноги не слушались и разъезжались, она так заторопилась, что едва не задохнулась. Ей все казалось, что возле дома стоит машина или, в крайнем случае, она сползает с пригорка прямо к воротам. Нет, уже должна стоять. Поди, заждались ее, серчают.

Машины не было.

Потускневшими глазами старуха долго глядела на одинокий вековой клен, торчащий на пригорке, заправила волосы под косынку, согнулась и поковыляла к огромному пустому дому.

Возле калитки пятилетняя Нинка, дочь соседки, которой Марфа вязала носки, залезла в лужу и утопила в ней сапожок.

- Я грязная! - радостно сообщила она старухе.

Та заайкала, вывела девчонку из лужи и потащила к себе.

- Тебя ж мамка прибьет. Вот увидит, какая ты чумазая, и прибьет.

Она усадила девочку возле печки, дала ей конфет и стала мыть сапоги.

- Ай-я-яй, ты погляди, а? Ты же насквозь их промочила. И правый, и левый, а?

Нинка долго сверлила бабку глазенками и мотала ногами. Наконец, склонив голову набок, лукаво спросила:

- Баба Марфа, а, баба Марфа. А правда, ты ведьма?

- Вот те раз! - опешила старуха.

- Да. Ты все время одна, и у тебя дом ночами гудит. Почему он у тебя гудит?

- Да с чего ты взяла, что гудит?

- Сама слышала. Выгляну ночью в окошко, а дом твой такой черный-черный, чернее ночи. А окна так и вовсе черные, и так страшно-страшно. Нет ни огонька, ни собаки, ни коровы, ни уток, никого нет. И так - фу-у-у! фу-у-у!

- Это ветер, Ниночка, - погладила старуха девочку.

- Ветер?

- Ветер, ветер. А что пустой двор - так мне и с таким не справиться. Где уж мне скотину держать. Отдержалась. А скотины нет - я и ложусь рано, и встаю поздно, вот и нет огонька. Да и зачем мне свет? Читать не читаю, глаза болят, не видят ничего. Да и чего читать? О моей жизни ничего не пишут.

- А что ты одна живешь? Наша бабушка с нами живет.

- А это уж как кому на роду написано.

- А у меня на роду что написано?

- У тебя написано: жить тебе, Ниночка, в тепле да среди своих.

- А я за Ваську замуж пойду. И будет у нас трактор и пять детей. Вот сколько пальчиков. Это уже решено. Он мужик хозяйский - сам лисопед починил. Вот только школу закончим и сразу - замуж. Он за меня, а я за него. Друг за друга замуж поженимся.

- До этого еще далеко, - засмеялась старуха. И вдруг поняла, что этот смех у нее, видать, последний. На другой уже и сил не хватит. Слава Богу, светлый вышел этот последний ее смех.

Ушла Нинка. Как не была. Даже голоса ее не осталось.

Все, что было, - того уж нет; а все, что есть, - того не будет. И если было уже все, то не будет больше ничего. Все так просто.

Вечер настал. Мухи притихли. Растворились ворота ночи, и лег перед глазами черный необъятный луг. И колышется на нем черная летняя трава, и где-то там, за горизонтом, едет машина с сыном. И тихо так, тихо...

┘И приснился Наташе сон, будто бы на закате солнца баба Марфа повязала белую косынку, перекрестилась, поклонилась образам, взяла за руки, как маленьких детей, ее и отца и повела куда-то в край деревни, а края этого и в помине нет. Долго шли они вдоль бесконечной белой стены, пока не оказались перед одинокой дверью. Возле нее бабушка перекрестила папу, поцеловала его в лоб, и тот исчез за бесшумной дверью. Дальше они шли высоким берегом реки, глухим бором, гулким подземельем, и когда вышли на мерцающий лунный свет, появился вдруг Рыцарь, и бабушка вложила руку Натальи в его руку и растаяла в темноте туннеля. Навсегда.

 

Глава 31.

Нет на свете ничего сильнее человеческой слабости.

 

Ревизия административно-хозяйственной службы института выявила много упущений в ее работе, в том числе наличие неучтенных материалов и оборудования, пылившегося на складах чуть ли не с войны. Все знают: неучтенка страшнее растраты.

Руководители институтов менялись, главбухи менялись, не менялся лишь заместитель директора Борис Семенович Перчик. Его звали "Зам по ахам", так как он постоянно всему удивлялся, высоко поднимая густые брови и с какой-то женской грацией ахая. Хотя, между нами, чем выше взлетали брови и чем чаще слышалось "Ах!", тем безразличнее был на самом деле ко всему на свете, кроме самого себя, Перчик. Если быть точным до конца, как того требует бухгалтерский учет, все эти неучтенные материалы и оборудование доставались Перчику (а значит, и институту) по случаю, когда случай сводил его с одной из белокуро-аппетитных дам в состоянии молочно-восковой спелости из различных контор, ведающих снабжением и сбытом. А еще Борис Семенович был льстец божией милостью, с какой-то даже восточной изощренностью. Он льстил всем, и хотя на роже у него было написано, что он прохиндей, все равно всем было приятно. Нет ничего легче, чем лесть, но нет и ничего дороже ее.

Сливинский с удовольствием слушал трепотню Перчика, хотя в общем-то удовольствия не было никакого. Ревизор Прозоров, прямой во всем, как жердь, главбух родственного (словечко-то!) предприятия, отнесся к промаху совсем не по-родственному, сочинив убедительный документ, который можно было использовать, как кому заблагорассудится. "Похоже, пошла охота на волков, пошла охота, - думал Сливинский. - Уже и на кафедре интересовались, и аспирантами в кои веки, и морально-психологическим климатом в коллективе института. Скоро начнут ворошить грязное белье, проверять ногти и воротнички... Воронье вылетело с соседней станции", - решил он.

Комиссией, к немалому удивлению Перчика, было обнаружено: два турбореактивных двигателя РД-9Б для самолета "МиГ" (в смазке и с пломбами), запас кинопленки на десять лет (с гарантийным сроком хранения на один год), 2667 черенков от лопат и еще много всякого ценного и неценного оборудования и просто хлама. Особое впечатление на комиссию произвела партия конских седел в количестве 500 (Пятисот) шт., партия хомутов в количестве 272 (Двухсот семидесяти двух) шт. и партия шлей в количестве 79 (Семидесяти девяти) шт.

Перчик, удивляясь и ахая, ударился в пространные объяснения. Сливинский не прерывал его. Ему вдруг стало абсолютно все равно. Он себя почувствовал уже как бы освобожденным от должности директора института и смотрел на сегодняшнюю ситуацию как бы с высоты этого положения, когда всем вокруг все ясно, но при этом все так изощряют свой ум и язык, словно надеются, что придет ясность второго рода. Говорил же отец, что Бог не только наделял, но и отделял: свет от тьмы, землю от неба, и так далее; но когда сотворил человека - не позаботился, чтобы отделить в его душе свет от тьмы, добро от зла, чистоту от грязи. Оттого, наверное, иногда так хочется жить, а иногда - не хочется...

Перчик, видя, что Сливинский не слушает его, вполне резонно решил: значит, все ерунда, пронесло. Но это решение никак не повлияло на его привычку удивляться даже тому, что сегодня среда, а не вторник и не четверг. И брови его продолжали удивленно взлетать вверх. Словно большая птица летала по его лицу, широко взмахивая большими крыльями.

- Значит, Борис Семенович, так, - прервал полет крупной птицы Сливинский. - Конскую сбрую хоть на себе таскай, но чтобы через неделю на институтских площадях ее не было. Проверю. Двигатели оприходовать и передать на станцию Сидорову. А теперь о главном...

"Зам по ахам" посерьезнел. Птица парила над океаном.

- Кто мне песни пел про то, что помещений не хватает? Понял, да? В два часа буду у тебя с Хенкиным. И чтобы все кладовщики на месте были, чтобы никто не вздумал экстренно болеть или рожать. Знаю я тебя. Сам вскрою все комнаты.

Перчик, почтительно выслушав пожелания руководства, растаял. Птица, сложив крылья, камнем упала вниз. Через двенадцать минут во всех закромах началась муравьиная работа, и в два часа дня довольный Перчик доложил Сливинскому, что после титанических усилий удалось освободить один склад, две комнаты и клетушку под лестницей.

Сливинский улыбнулся:

- Клетушку оставь себе, - и сказал Хенкину: - Учись, Юрий Петрович, за два с половиной часа сто метров полезной площади. Распоряжайся по своему усмотрению. Сосыхе не забудь одну комнатенку.

Был теплый весенний день. Синеватый, пасмурный, свежий, но чувствовалось, что солнце вот-вот прорвется из серой дымки и сразу же затопит мир желтым теплым светом. "В воздухе конденсируется - нет, не тепло, а только ожидание тепла", - сформулировал Сливинский свои ощущения и обратил внимание на молодого человека, спешащего к остановке трамвая. Юноша напоминал кого-то (может, то был студент или один из многочисленных Фаининых знакомых - где он его видел?) и был похож на американца периода "потерянного поколения" между двумя мировыми войнами: длинное, свободного покроя, легкое серое пальто, серая шляпа с широкими полями, добротный серый костюм. Он весь как бы соткался из серого плотного воздуха. Юноша был бы смешон, если бы не природная элегантность, худощавое бледное лицо с серьезным выражением и лихорадочно блестящие глаза. Он легко подбежал к остановившемуся трамваю и вскочил на подножку. Сливинский поспешил следом. В трамвае он стал неназойливо разглядывать юношу, стоявшего рядом. Тот скользнул по Сливинскому рассеянным взглядом и отрешенно уставился в какую-то точку. Казалось, эта точка заменила ему весь мир - так сильно приковала она его внимание. Сливинский мучительно вспоминал, где же он встречал этого молодого человека? И не мог вспомнить. Что он знает его - сомнений не было, но кто он - вспомнить не мог. Сливинскому стало досадно вдвойне, так как зрительная память на лица у него была превосходная. Через несколько остановок молодой человек встрепенулся, оторвался от своей точки и выскочил из трамвая. Сливинский безотчетно последовал за ним, так же безотчетно посмотрев на то место, где была та самая точка - там было пыльное стекло и больше ничего.

Купив на углу тюльпаны, юноша свернул в сквер за почтой. Навстречу ему почти бегом приближалась девушка. Девушка улыбалась, она была мила и счастлива. Сливинского укололо в сердце. Ему вдруг показалось, что девушка спешила к нему, а не к этому юноше, но в последний момент передумала. Да, он знал эту девушку, он ее помнил, но не знал, кто она и как ее зовут. Девушка скользнула по нему взглядом, взяла молодого человека под руку, и они тихо пошли прочь, глядя под ноги и о чем-то беседуя.

Взгляд порой, как плоский камень по воде, скользит по человеческим лицам, прыгая от одного к другому, пока не утонет в чьих-то глазах. Взгляд Сливинского канул в глазах девушки, а ее взгляд отразился от его лица и утонул в очах ее спутника.

"Боже ж ты мой, ведь это Ирина! - с ужасом подумал Сливинский. - А этот юноша - я сам..."

Сливинский медленно брел весенним сквером, а вокруг него ожидание сгустилось настолько, что готово было лопнуть и затопить все светом и теплом. "И как я мог подумать, что я несчастен? - думал Сливинский. - Вот же я, счастливый, молодой, полный надежд, целеустремленный. И ведь это длилось не час, не день, не месяц, это длилось почти два года. Неужели память настолько неблагородна и неблагодарна, что целиком похерила всю эту весеннюю роскошь ожидания?"

Сливинский долго смотрел в одну точку своего окна в кабинете, совсем как тот полузабытый юноша, которого, наверное, и вспоминать-то некому.

"Да, моя популярность стала многим поперек горла, как кость. Разложим-ка пасьянс из моих человеческих и общественных слабостей, пока этого не сделали другие. А может, уже давно разложили да и в кучу смели? Направление у института очень перспективное, но требует больших затрат, больших проработок, больших капвложений, длительной экспериментальной проверки. Это слабость первая. Кадры у меня отличные. Действительно решают все, и решают сами. Кому же еще решать задачи, как не кадрам? Но... Персональные оклады, надбавки, жилье. Как еще переманишь и заманишь технарей, спецов и ученых? Это слабость вторая. Теперь эти ТРД и конская упряжь. Пустячок, конечно, но кому-то будет приятно. Это третья - не слабость, а добавочка. Что ж, вполне хватит, чтобы попереть за развал, злоупотребление, и прочее, прочее...

Не учел еще Сливинский двусмысленности своего семейного положения, о котором знали достаточно хорошо многие: жена где-то в Москве, сам позволяет себе всякие лирические отступления... Фигли-мигли, понимаешь!

Но и не это было главное. Не учел, к сожалению, Василий Николаевич своего особенного положения в институте. Во всем житейском покладистый, отзывчивый, демократичный, с неизбывным чувством юмора и оптимизма, он был кремень во всем, что касалось центральной идеи его научной деятельности. "За свою идею я один в ответе, поэтому каждый пусть занимается своим маленьким, но необходимым разделом, - опять вспомнил Василий Николаевич о разделе земли и неба и прочей чепухе, одолевающей в минуты безделья. - Обсуждать я ничего и ни с кем не собираюсь, все беру на себя. У нас нет времени на дискуссии, на всю эту размазню. В дискуссиях погиб мир. В согласованиях гибнут цивилизации". Примерно так красиво и глобально отсеивал он на всех конференциях и заседаниях Ученого совета предложения многих маститых, как они себя считали, ученых. Сливинского достало слово "маститые", и он как-то не совсем удачно пошутил на реплику сверху, что у него в институте действительно работают маститые ученые: "Да, действительно, у многих из них мастит послеродового периода, но у них трещины не на груди, а на заднице". Такие шутки не прощают.

В самом деле, идея сверхзвукового пассажирского самолета на каком-то "засекреченном" топливе была выношена им, и ему нужны были скорее ученые-повитухи, а не научный консилиум с демагогическим уклоном в мир собственных забот. Ему некогда было заниматься всей этой трепологией. Рабочий день начинался у него со стремительного обхода отделов, лабораторий, опытных цехов и участков. За ним размазывался на полсотни метров шлейф не поспевающих замов, помов, начотделов, начлабов, всех прочих, кому на сегодня грозило внушение. Сливинский мог мгновенно разобраться в ситуации, поскольку сам их создавал, тут же принять решение, тут же взвалить на себя, как мешок, любую ответственность. О нем появилась пара заметок в уважаемой периферией центральной печати, его портрет с интервью попал в уважаемый даже центром журнал "Америка". Весь этот шлейф ученых находился в несколько напряженном состоянии: в нем и впрямь были очень известные ученые, люди со связями, порой даже родственными; с амбициями, способными украсить Цезаря; привыкшие делать сами выводы, а не только давать предложения. И вот к этим-то людям отношение было, мягко говоря, порой очень странное, точно это не доктор наук, а студент-второкурсник подает какое-то наивное предложение в рамках НИРСа (научно-исследовательской работы студентов). Не вина их, а беда, что количество ученых во много раз превышало количество институтов, в которых каждый из них мог властвовать безраздельно, не хуже Сливинского. Они полагали, что главное в работе - это власть. Видно, поэтому и размазывались в шлейфе.

Эта слабость и была самой сильной.

На последней научной конференции обозленный Сливинский (это было заметно по отточенным фразам, которые он бросал в зал, как выпады рапиры; а еще лучше - как перчатки; а еще точнее - как пощечины) не позволил товарищу из Москвы погладить себя ни по шерстке, ни против шерстки. У посланца просто-напросто не хватило самого обычного интеллекта, что было в тот момент как-то особенно заметно и с мест, и с трибуны. Словом, Сливинский не стал ломать комедию, а пошел ва-банк и заявил, что ему не вполне ясна ответственная роль некоторых безответственных товарищей-господ: вместо того, чтобы помогать в том, о чем их годами просят, они суют свой нос туда, где им дела никакого нет и в чем они ни бельмеса не смыслят. "Ну как может товарищ из комитета, где все идет черепашьим ходом, разобраться в сверхзвуковых скоростях!" В президиуме переглянулись. В зале прошел шумок. У многих потеплел и поумнел взгляд, которым они стали разглядывать своих коллег, - вдруг кто-то из них уже на пути вверх? Так опадают листья перед зимой.

А в перерыве Сливинский нечаянно уронил москвича в небольшой бассейн посреди холла Дома ученых, рядом с рестораном, откуда уже доносились звуки подготавливаемого ужина на сорок пять персон. Гость неуклюже барахтался под склонившимися к воде узкими пальмовыми листьями, и никто ему целую минуту не подавал руки. Нет, подал руку подскочивший заместитель Сливинского - Буров. Официанты с любопытством выглядывали из ресторана. Давненько не купались тут у них под пальмами. Кто-то пошутил: "Жаль, крокодила нет".

Через месяц Сливинскому предложили передать институт Бурову, а самому взять на выбор кафедру в авиационном институте или отдел в подмосковном городке. Сливинский съездил в Москву, но безрезультатно, помимо науки и техники от него, оказывается, пострадала и идеология сверхзвуковых скоростей. Как тогда, после войны, Сливинский взял от науки полный расчет и укатил, по слухам, куда-то на север. Говорили, шоферил на дальних рейсах. Близорукие часто оказываются дальнобойщиками. Шофер он был отменный, словом, работяга, на которых земля российская держится из последних сил.

Фаине дали однокомнатную на Стрельбищенском жилмассиве, а в коттедж въехал Буров с румынской мебелью и мускулистым, черным, как негр, лоснящимся догом. От отца пришла на Новый год открытка (до этого он звонил несколько раз, когда бывал в более-менее обжитых местах). "Здесь север, - писал он. - Почти по Джеку Лондону, только с азиатским клопами. Пьют. Играют в карты. Работают столько, сколько позволяет мороз. Дружны, но умрешь - отправят самолетом и тут же забудут. Тут иначе нельзя. Обрел друга, бывшего таксиста из Темрюка. Занесло же! Учит меня жить. Оказывается, это самая абстрактная и в принципе не постижимая наука. Лобзаю. Батюшка.

P.S. Нужен твой совет. Приехала Раиса. Бросила море (!). Бросила квартиру и прописку (!!). Бросила мужа (!!!). Спасибо.

P.Р.S. С Новым годом!"

Через полтора года от Бурова разбежались все бывшие аспиранты Сливинского, кроме Гвазавы. Первым ушел Каргин. Вроде бы тоже, как и его шеф, подался на север. Разбежались стеклодувы, кудесники по металлу и дереву, экспериментаторы и теоретики, которые могли творчески работать только с допингом в лице Сливинского, даже поварихам стало скучно и они перешли в другие столовки. Ученый совет стал выяснять, сколько ангелов сидит на конце иглы. Когда магнит слаб и невидимое магнитное поле исчезает, когда происходит вульгарная материализация идеи, никакие планы, никакие совещания, никакие посулы, премии и коллективные договора не удержат того, что имеет хоть какой-то маломальский физический материальный вес. Про духовное не говорим.

Институту сменили направление. Подкинули денег. Обосновали штаты. Бурова предупредили, но оставили. Он был удобен. И шею подставит, и руку подаст. Пять-семь лет можно было делать то, что делалось бы и без всякой великой идеи, целую пятилетку можно было коптить небо.

Мурлову у Бурова ловить было нечего, да и просто муторно было ходить в институт, как на службу, где в кабинетах и на лестницах витал еще дух Сливинского и нет-нет да появлялся легкий призрак Фаины. Да и вообще как-то удивительно быстро сварливо-добродушная атмосфера сменилась на лениво-равнодушную обстановку. Перчик остался и еще больше стал удивляться всему, поскольку стал ко всему совершенно равнодушен.

Неожиданно для себя Мурлов, как лейтенант запаса, изъявил желание идти на два года в армию, за что, естественно, ухватились в военкомате. Когда на медкомиссии в холодном длинном кабинете у раздетого Мурлова спросили: "На что жалуетесь?" - и он ответил: "На холод", - его хлопнули по плечу и бодро сказали: "Годен!"

Последний раз зайдя в столовку, над которой когда-то так красиво и мощно фиолетовое небо разверзлось громадной лиловой молнией, осветившей Мурлову всю его жизнь, он, сидя за столом с двумя сотрудниками Сосыхи, услышал, что бывший директор уехал то ли в Австралию, то ли в село агрономом, на что последовал комментарий ученого недоумка: "Диоклетиан!"

 

Глава 32.

Воскресный семейный обед с отвертками и борщом.

 

За три года у Мурловых родилось два ребенка. Дочурку назвали Машей, а сынишку Колей. Манюся, сколько помнили ее, все играла в куколки, рисовала и любила слушать, а потом и сама читать сказки. Рот у нее был постоянно раскрыт до ушей. Колянчик же, как встал с четверенек на ноги, так стал сущим бесенком. Первые три года каждую минуту ждали, что или с ним приключится беда, или в беду ввергнется весь дом. Старший же, Димка, не по годам был рассудительный и цепкий, учителя прочили ему блестящее будущее, и у родителей лишний раз не болела голова.

Денег катастрофически не хватало, и если бы Мурлов регулярно не подрабатывал, где придется, когда придется и с кем придется, нельзя было бы свести концы с концами. Этот не облагаемый налогами приработок повышал уровень благосостояния их семьи довольно ощутимо, но, разумеется, не кардинально.

- В Америке я давно бы уже был миллионером и кровопийцей рабочего класса, - говорил Мурлов. - Там, наверное, никто так не работает.

- Не так, а столько, - поправляла Наташа.

Родители Наташи на старости лет необдуманно поменяли трехкомнатную квартиру в райцентре на двухкомнатную в соседнем от Мурловых доме, что было для среднего поколения, конечно же, очень удобно. Наташин брат Петр изредка привозил дочку, а еще чаще Анюта приезжала сама, Наталья же забрасывала к матери десант чуть ли не ежедневно. Димка хлопот особых не доставлял, он не вылезал из книг, а тихоня Манюся одна могла за день свести бабушку с ума одними только расспросами о героях народных сказок. О Колянчике вообще разговор особый. Он находился в том беспокойном, кстати, свойственном всем политикам, возрасте, когда мир познается через его разрушение. Колянчик познавал мир с орудиями труда в руках, и ручки его уже все, не сговариваясь, именовали ручонками. Когда он с зеркала трюмо (с тыльной его стороны) ножом стал соскребать черный слой, то сильно озадачился: с лицевой стороны почему-то изображение не соскребывалось, а с тыльной - начинало исчезать, причем как-то странно - не целиком, а кусочками или полосками. Зеркало, вернее изучение устройства зеркала и механизма его действия, внесло в его душу большое смятение и заставило наверняка если не задуматься, то подготовиться к более поздним мыслям о том, что видимая сторона вещей, оказывается, не самая важная сторона этих вещей и что она может вообще ничего не значить.

Подлинной же страстью Колянчика стали разнообразные отвертки. Как-то раз ему попала в руки отвертка, и уже через пять минут он орудовал ею, как заправский мастер. По воскресеньям вся семья собиралась вместе за обеденным столом. Приехали, проклиная дорогу, Петр с Ниной и Анютой, пришли Мурловы с тремя детьми. Стол, раздвинутый, со специальными подпорками, сделанными Петром, был уже накрыт на десять кувертов. В такие дни Колянчику отвертку в руки не давали, так как многочисленные его эксперименты с винтами давно превратили стол в паралитика с подламывающимися ногами.

К трем часам пришел дед. После двух сведенных к ничьей шахматных партий и, соответственно, пары бутылок пива, в которых он вышел победителем, дед был слегка возбужден и чуть больше голоден. Он надел свои новые светло-коричневые штаны, подаренные ему на день рождения, сел к столу, налил холодного пива, выдрал перышко из воблы, хлебнул, удовлетворенно крякнул и стал смаковать плавничок. Перед ним стояла глубокая тарелка с жирным золотисто-красным борщом, сахарной косточкой и ароматным куском мяса. Все расселись и ждали, когда, наконец, перестанет колготиться бабка, чтобы начать есть, и все завидовали деду, который уже успел хлебнуть пивка. Дети возили ложками по тарелкам, женщины ковыряли хлеб, мужчины мужественно сосали перышки.

Наконец бабушка, намаявшись на кухне, подошла к столу и буквально рухнула на табуретку рядом с дедом. Локтем она надавила на стол и стол тоже рухнул, и все вылилось на деда: и холодное светлое пиво, и горячий золотисто-красный борщ с сахарной косточкой - все на его новые светлые брюки. Дед взвыл и подскочил на табуретке. На пол посыпались ложки, тарелки, куски хлеба, салат из свежих огурцов и помидоров в сметане, полилась красно-желтая бурда. Дед залетел в ванную и стал поливать себя из душа, не снимая штанов и тапочек.

Что тут началось! Атаковала, как всегда, первая и с успехом, бабка. Она была прирожденным начштаба и полководцем в одном лице. Досталось всем: деду, который ни черта не хочет делать по дому, сыну, который дожил до лысины, а не может сделать добрые подпорки, внуку с его отвертками, Наталье, которая занята только собою... Правда, досталось и самой бабке, которая из штанов вылезает, чтобы угодить всем, и совершенно не следит за своим здоровьем.

- Надо и о себе думать, мама! - призвали ее к порядку остальные.

А Колянчик вопил:

- Дай отвертку, я закручу сам!

Мурлов не вытерпел общего напряжения и дал сыну подзатыльник. Колянчик мгновенно заткнулся.

- Слава богу, хоть этот успокоился, - сказала Наташа.

А когда все убрали, доели уцелевшие остатки салата и борща, пили пиво и смеялись до вечера. Смеяться было чему, так как каждый день нес в себе какие-то неожиданности.

Вчера, например, хоть это было и не совсем смешно, бабушку едва не хватил удар. По уверениям медиков, это случается чаще от радостных событий, нежели от грустных. Так оно оказалось и на этот раз, когда бабушка разобралась, что происходит. Но началось с того, что в этот день ей приснился дурной сон. Будто бы она приходит к Наталье, а в ее квартире распахнуты настежь двери и окна, ветер свищет, комнаты пусты, хоть шаром покати, и никого нет, ни души. А в то же время, прямо как в фильме ужасов, звуки разные непонятные слышатся, и будто бы вода где-то бежит, хотя воды в доме вроде как и нет совсем. Ремонт очередной... Такой вот нехороший сон приснился ей, и встала она совсем разбитая. Взглянув в зеркало, сказала деду:

- Опять давление подскочило.

- Ну, и не скачи, как коза, раз подскочило. Лежи, - порекомендовал дед, отчего у бабушки давление поднялось еще выше. Но она сдержала себя и не стала выговаривать деду (все равно без толку!), кто тогда, в этом случае (она любила этот оборот - "в этом случае"), приготовит еду, уберет в доме, отоварит талоны и сходит к внукам. Она верно полагала, что это будут праздные риторические вопросы. Русская классика. А посему, с грехом пополам переделав свои домашние дела, поплелась к Мурловым.

Войдя в подъезд, она насторожилась. Какие-то неясные звуки доносились сверху, словно она все еще была во сне. Бабушка схватилась за перила и на слабых ногах донесла себя до дверей мурловской квартиры. Так и есть! Распахнуты! Двери распахнуты, а из глубины несется невнятный шум какого-то большого скопления людей или еще чего-то, неведомого, но страшного. Отдышавшись, бабушка вошла.

На полу были следы крови. Свежей, поскольку даже отпечатки чьих-то ботинок еще не успели высохнуть и тянулись из зала на кухню и оттуда в зал. В зале шумели и спорили. Потом что-то глухо ударило, упало на пол, незнакомый женский голос вскрикнул:

- Да осторожнее! Кровью забрызгал меня!

И снова глухо ударило - раз, другой, третий. Незнакомый мужской голос произнес в сердцах:

- Не хочет, не нравится ему!

- Таз! Таз принеси! В ванной, - раздался вроде как Наташин голос.

Из зала в ванную проскочила в белом окровавленном халате незнакомая женщина.

"О, Господи, смертоубийство!" - решила бабушка и опустилась без сил на пол. У нее уже стали закатываться глаза, как у курицы в обмороке. И тут из зала вышла Наталья.

- Мама! Ты что тут делаешь, на полу?

- Умираю, доченька, - слабеющим голосом произнесла бабушка и привалилась к стене.

- Дима! Дима! - закричала Наташа.

Выскочил из зала Мурлов. Бабушка приоткрыла один глаз и увидела зятя в каком-то фантастическом облике: в трико, окровавленном клеенчатом фартуке и со следами крови на лице и шее. Бабушка лишилась последних сил.

Когда ее привели в чувство, сунув под нос склянку с нашатырем, она увидела пять-шесть незнакомых лиц, Наталью и Дмитрия. Все имели крайне затрапезный вид, и на всех была кровь, смешанная с озабоченностью.

- Фу, мама, как ты меня напугала! - сказала Наталья.

Бабушка хотела поспорить, но у нее не было сил даже вымолвить, что ее тут тоже вроде как не успокоили.

- Что здесь происходит? - прошептала она.

- Как что? - сказала Наталья. - Дима из деревни бычка привез. Вот, делим промеж собой. А это Димины коллеги.

Коллеги Мурлова поклонились его теще низким поклоном и вернулись в зал.

 

Глава 33.

Общие рассуждения о некоторых частностях жизни.

 

Темное зеркало, как чужая душа. В нем бледный квадрат. Это окно. Бледный квадрат, точно светлый лак, покрывает сверху квадрат темный. В темном квадрате светлый квадрат поменьше с черным квадратиком посередине, в центре которого светится точка, состоящая из темноты. В почти мистическом чередовании света и тьмы была завершенность неведомой геометрии, ни одна из теорем которой не нуждалась в доказательствах. Но когда Мурлов пригляделся, он понял, что это даже не окно в параллельный мир, а отражение в темном зеркале еще более темного дома по другую сторону улицы. Одно окно в том доме было освещено, и кто-то или что-то стояло в нем. "Еще один человек не спит, может быть, читает, - подумал Мурлов. - А мне и свет лень включить, и от чтения в глазах темно". Когда не ум растет вверх, а глупость распространяется вширь, не хочется читать даже Гельвеция. Вот глупость распространилась от Москвы до самых до окраин, отразилась от границ и пошла обратным ходом┘ Образовалась стоячая волна, но это скорее даже не процесс, а только видимость процесса, так как энергии в нем нет. В полудреме необъятная страна представилась Мурлову огромным вшивым тулупом, который вывернули наизнанку, и вши, которые раньше ползали в складках его и прорехах и которых раньше с отвращением и гадливостью давили, стали открыто и нагло плодиться и ползать на глазах всего народа. И не поймешь уже, где гниды, где народ. Закипая в замкнутом объеме собственного скудоумия и бессилия, с юношеской страстностью собирался люд на митинги, собрания и прочие бестолковые сборища и яростно обсуждал друг с другом проблемы выеденного яйца: почему, например, мы тратим на производство одного предмета в десять раз больше времени, чем японцы. И всем было невдомек, что оттого все это происходит, что на производство этого предмета мы тратим в десять раз больше слов и облепили этот предмет в десять раз больше гнид.

Собственно, что я трачу столько слов и говорю об известном, все это при желании можно найти у Ф. Листа - не Ференца, а скорее, Фридриха.

Мурлов вынырнул из дремы и опять увидел зеркало, выстроившее уходящую внутрь себя башню из тьмы и света. Мурлов подумал, что нет, наверное, другого предмета, который мог бы доставить столько разнообразных чувств человеку, как обыкновенное зеркало, и не таится ни в каком другом предмете столько тайн, как в неохватном и ускользающем объеме отраженного мира. И вот в этом бесстрастном вместилище тайн появилась очередная тайна, она лупает глазами спросонья, она на 98%, по заверениям естественников, состоит из воды, и 95% ее мыслей, как уверяют психологи, заняты разгадкой самой себя. Что ж, тайна для того и бывает, чтоб ее разгадали, и в итоге вода породит воду, из которой произойдет очередной мир, а мир породит очередную тайну, которая отразится в зеркале и начнет в какой уже раз постигать себя. Собственно, основное уже давно постигнуто: да, реальный мир комичен, воображаемый трагичен. Это уже почти аксиома. Реальный мир комичен потому, что в нем постоянно задают себе и другим вопросы и получают на них ответы - разве это не смешно? Воображаемый же полон трагизма, поскольку в нем все предельно ясно, в нем не до вопросов, и вопросы в нем не задают, так как любой ответ в нем будет убийственным, как в случае со Сфинксом и Эдипом.

 

Далеко вдоль берега по изогнутой, как лук, невидимой траектории тянулись черными пятнами ахейские корабли. Собственно, были видны два, от силы три корабля, прочие терялись в темноте. Лук был изогнут в сторону Трои, черневшей в предрассветной мгле. А может быть, это только казалось, что в темноте лежит Троя. Ночная мгла еще не уступила место рассвету. Море чувствовалось за спиной, точно огромный затаившийся зверь. Агамемнон несколько раз беспокойно оглядывался назад и по сторонам, но кругом была кромешная мгла, и непривычно ровный свет факелов только подчеркивал отсутствие малейшего света за пределами лагеря. Корабли были похожи на чудища Тартара, они беззвучно выплывали из мрака, громадные и уродливые, и так же беззвучно погружались в него. Ни одной звезды на небе, ни дуновения свежего ветерка с моря. Мертвый покой. Песок так и не остыл за ночь. Грядущий день обещал быть жарким и душным. И кровопролитным, так угодно Зевсу!

На огромном одиссеевом корабле, находящемся посередине всех греческих кораблей, собрались цари на военный совет. Все ждали Агамемнона. Царь уже поднимался на корабль в полном боевом снаряжении: в латах, поножах, с мечом в ножнах, щитом на руке и двумя медными копьями. Со шлема безжизненно свисала конская грива. Обычно она развевалась, как грива живого коня, но сегодня и ветра не было, и Агамемнону от духоты было, видно, не до прыти. До этого стояли невыносимо жаркие дни. Сегодня будет, похоже, еще хуже. Голову сдавило будто обручем.

Агамемнон приветствовал вождей, указал обоими копьями на Трою и бросил:

- Сегодня она падет!

Потом сел, не глядя, отдал одно копье в чьи-то руки, на второе оперся и оглядел членов Совета.

Вожди в знак уважения и согласия склонили головы. Одиссей усмехнулся, но ничего не сказал и тоже склонил голову. Совет проходил молча. То есть буквально: не было произнесено ни слова. Даже Одиссей был понур. Все сидели, склонив голову перед неизбежным, и каждый думал о своем. И так всем было все ясно. Встающее из-за горизонта утро давило своим величием, и не поворачивался язык произносить никому не нужные слова. Перед рождением и перед смертью любое слово как-то неуместно. Боги знают, сколько сегодня родится отваги и скольких настигнет смерть. Боги знают, но тоже молчат.

Еще до рассвета перед рвом была выстроена пехота. Медные доспехи делали воинов неузнаваемыми, похожими на огромных жуков или муравьев. По флангам и позади пехоты скрипели рассохшиеся от жары колесницы. Изредка ржали кони. И хотя было совсем не холодно, некоторых воинов лихорадило, как от утренней свежести. Они ежились и вздрагивали. Впрочем, они стояли уже давно так, выстроившись по родам еще ночью, съев перед этим по большому куску мяса и выпив по чаше кислого вина. Уже два раза им подавали команду справить нужду в специально вырытых ямах.

В синеве темнели квадраты и прямоугольники пехоты, шеренги лучников и пятна запряженных тройками колесниц. Вот глаз стал различать отдельные детали доспехов и вооружения, жуки и муравьи стали приобретать человеческие черты и пропорции. Агамемнон подал знак к атаке.

Лучники, пританцовывая, разошлись в стороны друг от друга и медленно, также пританцовывая, двинулись к Трое. У каждого на боку висело по два колчана, полные стрел, а на случай рукопашного боя был короткий меч. Между ними было расстояние в три шага, выверенное годами бесконечных битв расстояние, при котором лучники наносят врагам урон больше, чем сами несут потерь.

Пехота ахейцев лениво передвигалась за авангардом лучников, позволив им опередить себя на два-три полета стрелы, а фланговые колесницы дали широкий крюк влево и вправо, оставив изрядное пространство между собой и пехотой с лучниками. Это был очевидный трюк с целью заманить разгорячившихся троянцев в ловушку.

Оставшаяся на кораблях часть войска заняла возвышенные места и, совмещая отдых со зрелищем, взирала на Скамандрийский луг, по которому передвигались войска.

А на холме в это время Гектор обходил выстроившиеся боевые порядки троянцев. Слева направо выстроились воины Энея, самого Гектора, трех братьев Актеноров, Агенора, Полита и юного Акамаса. Гектор махнул круглым щитом брату Александру, указывая на подходящих греческих лучников. Парис повел своих лучников двумя изломанными шеренгами вниз с холма.

- Не спешить! - приказал он.

Позади шеренг катили несколько повозок с запасными стрелами и луками. Те, кто катил эти повозки, были надежно укрыты огромными деревянными и плетеными щитами - о них беспокоились больше, чем о самих лучниках.

Гектор скомандовал своей пехоте оставаться на месте, пока лучники разбираются друг с другом. Греки пускали стрелы вразброд, а троянцы залпами: первая шеренга стреляла, вторая вынимала очередную стрелу. Потом чередовались. Грекам было лучше укрываться, зная, что все стрелы прилетают одновременно. Было только жутко от подлетающей темной смертельной стаи. Троянцы же вынуждены были ни на одно мгновение не терять осторожности. И разумеется, были убитые и раненые там и тут.

Все утро шел смертоносный дождь. Ахейцам уже два раза подвозили в крытых повозках стрелы, а на повозках увозили с поля боя убитых и раненых. Троянцы тоже отправили несколько повозок в город и просили еще стрел. Они никак не могли насытиться.

Пехота и колесницы ждали своего часа. Они бродили внутри себя, как вино, и хмель ударял в голову, и уже хотелось одного: ускорить время и самому ввязаться в кровавую сечу, и не задавать самому себе дурацкого вопроса, а что будет. (А, собственно, что будет? Будет то, что есть. В основание сегодняшнего дня заложили столько трупов, что основание это давным-давно прогнило, и сегодняшний день рухнул в день вчерашний и захлебнулся в крови.)

- Что они там делают? - спросил, потягиваясь, Арей. - Мне не пора?

- Без тебя разберутся, - сказала Афродита. - Спи лучше.

- Без меня-то без меня, - ответил, зевая, бог кровопусканий, он никак не мог нашарить ногами сандалии, - но эти цари, ей-богу, сущие дети! Нет, чтоб сидеть в тенечке, тянуть пивко - в Мемфисе пиво класс! - и отдавать распоряжения оболтусам адъютантам да князьям Андреям, лезут сами, очертя голову, в самое что ни на есть пекло. У них для этого смотри сколько дураков! И когда только они научатся воевать, а не играть в войну?

- А сам-то что лезешь в драку? - спросила богиня.

- Делать больше нечего: я и царь, и дурак - все в одном лице. Мне Зевс штатов не дал! Сам себе командую, сам себе повинуюсь. Я победитель и побежденный. Я смысл войны и ее бессмыслие. Ладно, тебе это сложно понять. Пошел я, ма шер. Хотя... Сосет что-то... Перекусить, что ли? А вбей-ка, Афродитушка, на эту сковородку пару яиц Приапа, - гоготнул Арей. - Или их лучше всмятку?

- Шнурок плохо завязал. "Всмятку"! Перевяжи, а то развяжется, споткнешься, мон шер, и носик зашибешь, - сказала Афродита и тут же сладко заснула после божественно проведенной ночи. И снился ей грандиозный сон, что все люди вдруг забыли о своих распрях, заключили всеобщий мир и занялись такими прекрасными вещами, как изысканная еда и неторопливая любовь, а Арей устроился забойщиком скота на мясокомбинат и его раз в месяц отоваривают тушенкой и охотничьими сосисками в качестве награды за кровожадность. А на его божественных ногах вместо сандалий были большие стоптанные сапоги. И в том странном непонятном сне слышалось еще яростное шкворчание яичницы на громадной, как стадион, сковороде┘

 

Мурлов долго смотрел на несколько измятых листочков, припоминая, когда он это написал и в связи с чем. Скомкал и с отвращением швырнул их в ведро, дно которого устилала очередная почетная грамота к празднику. "Народ переворачивает пласт земли вверх ногами и думает, что с сорняками покончено. Народ точно так же переворачивает страну и думает, что теперь будет все по-другому. Оно, как думает, так и идет", - это я написал тогда, когда на кухне всю ночь орали, а мне снился унитаз... Надо же! Все, мон шер, ты отписал свое!

 

Глава 34.

Ни слова про любовь.

 

Пролетели незаметно десять лет. Как быстрые тени десяти тихих черных птиц за окном. Их все можно было уложить, как в коробку, в один любой день посередине любой рабочей недели. Описанию этого дня не надо много красок, не надо красивых слов. Подъем в шесть. Туалет. Завтрак. Молчание. Транспорт. Чья-то грызня. Чей-то взгляд. Работа. Чай. Работа. Обед. Работа. Чай. Да, нет. Да, нет. А слышали? Говорят... Раньше было... Васина сняли. А Марина-то знаете с кем?.. Транспорт. Очередь. Ужин. Молчание. Уроки. Здоровье. Нотации. Обед на завтра. Задания на завтра. Все односложно. Практически одни существительные, а если разговоры - союзы и междометия. Причем, в основном, союзы между междометиями. Он и она - союз заключили. Та и тот - союз распался. Они - не в союзе и т.д. и т.п., вплоть до нерушимого Союза братских республик.

Непонятно, куда делась многокрасочность мира. В последнюю зиму Мурлов обратил внимание на исчезновение красок из его жизни. Жизнь как бы вылиняла. А может, просто настала собачья жизнь. И я смотрю на нее глазами собаки и вижу только черное и белое. Зато вижу больше носом и чую, где может быть плохо. Черно-белая графика Обри Бердслея не хуже фейерверка красок того же Моне. Где сейчас Федя Марлинский? Как он любил Бердсли! Если провести вокруг меня круг радиусом один метр, за этим кругом везде будет плохо, думал он. Мурлов не писал больше. Зачем? Но иногда сидел за письменным столом, глядел в окно и сочинял стихи. Иногда записывал, а чаще повторял про себя, словно учил их наизусть, чтобы вспомнить потом перед смертью. Если будет время. Он сидел за письменным столом и глядел в окно, на белые крыши домов, серенькое небо над ними, на черные окна белых и серых зданий, черные фигурки редких прохожих на белом снегу, неслышный серый промельк одиноко падающего с крыши голубя. Все свелось к двум-трем цветам, которые, однако, так гармонировали с настроем души, что любой другой цвет, например, оранжевый или красный, ударял бы по нервам.

Мурлов вымучивал письмо. Письмо не получалось, точно промозглость и холод сковали не только природу, но и мысли, и чувства, и руки. "Как это я раньше столько писал? Ради чего? Ради кого? Перо к бумаге - и мысли потекли... Ужасно, сколько в мире всего происходит напрасно, бездарно и безвозвратно! Сколько жизней, как отсыревших спичек, стерлось, не вспыхнув, не осветив на миг скудный серый кубик пространства, загубивший их.

В любой конкретной науке развитие можно как-то аргументировать: в физике, например, процессы идут в более вероятном направлении, в биологии - в менее вероятном, и только в моей конкретной жизни - в самом невероятном, черт знает каком направлении.

За десять лет Мурлов лишь несколько раз видел Фаину, и то случайно - в толпе, в магазине, и не одну. А в последние пять лет он ее, кажется, вообще ни разу не видел. И почти забыл ее. Раз только представил, что они снова вместе, и поспешил заняться каким-то делом.

Фаина же пребывала все десять лет в перманентном состоянии увлеченности, но ни одна из них не принесла ей радости, какую испытала она от общения с Филологом и... да-да, с Мурловым. Это поняла она давно. "С ними, только с ними я могла быть счастлива, также как и они - со мной".

"Модальные глаголы не заменяют друг друга, в отличие от людей, - говорил Филолог. - То, что надо, может и не быть, а что возможно - совсем не обязательно сбудется". Фаина прогоняла навязчивые мысли каким-то ленивым однообразным усилием воли, которое делают только в силу того, что его надо делать, зная наперед, что оно к успеху не приведет, - это было похоже на то, как прогоняют назойливых мух с куска сыра.

Фаина взяла неделю за свой счет и полетела в Москву, к тетке. Та уехала в отпуск и просила хотя бы немного пожить у нее (потом Фаину должна была сменить подруга тети Шуры), поухаживать за капризным котом Франсуа и безымянными капризными цветами. Кота никому нельзя было оставить, так как он тяжело переживал и разлуку с хозяйкой, и перемену местожительства: отказывался от пищи и демонстративно гадил посреди зала.

В самолете Фаина читала "Мадам Бовари" и до слез восхищалась - нет, не Эммой, восхищалась языком романа. Флобер ли так написал или Любимов так чудесно перевел (надо будет почитать в оригинале), но фраза: "Он брал с подоконника Эммины башмачки, покрытые грязью свиданий, под его руками грязь превращалась в пыль, и он смотрел, как она медленно поднимается в луче солнца", - изумительная фраза. Здесь и двойной смысл, и возвышение низменного, и философия по поводу тщеты бытия, превращения его в пыль... "Это во мне от Филолога, во веки веков", - вздохнула Фаина, но уже без боли, как много лет назад.

Фаина и Мурлов столкнулись нос к носу в дверях Елисеевского. Оба раздраженно глянули друг на друга - мгновенный испуг и тут же вспыхнувшая радость осветила их лица. Встречные людские потоки разнесли их в разные стороны, как две щепки. Опомнившись, они стали продираться друг к другу.

- Уйдем отсюда, - сказал Мурлов, держа Фаину за руку, точно боялся снова потерять ее. - Уйдем отсюда! Уйдем скорей!

И они пошли, сами не зная куда, и оба молчали, глядели друг на друга влажными глазами и нервически улыбались, ничего не видя и не слыша вокруг.

- Фаина, - сказал наконец Мурлов, - где мы?

Уютная комнатка. Кресло, в котором можно забыться после работы, укутавшись шалью, и погрузиться в мысли, мысли, мысли... Роза алеет в вазе. Ей уже несколько дней, ее коснулось дыхание смерти, и она прекрасна своей последней красотой - той, быть может, которую имел в виду Проспер Мериме. Потемневшие лепестки набухли по краям и свернулись, как кровь. Увядшие цветы притягивают руку, притягивают взор, притягивают сердце. Возле такой розы хорошо сидеть и беседовать, коленями прижавшись друг к другу, как китайцы. И теплые руки лежат в теплых руках, и взгляды доверчиво слились, и так спокойно на душе, так спокойно, как не было спокойно никогда.

Время бежит, часы тикают, но время сейчас не разносит их в разные стороны, а соединяет. И они, как заведенные часы, тикают, тикают - ведут нескончаемый разговор. Кто говорит, о чем говорит - не поймешь. Говорят сразу оба, об одном и том же, и говорят одни и те же слова.

- Два дня мне нравятся в году.

- Хорошая строчка для стихотворения.

- Два дня мне нравятся в году...

- Когда с тобой я разговор веду.

- Когда мне рай с тобой в аду... Два дня мне нравятся в году. Я помню их. Я буду помнить их все время. Зеленая лужайка. Трава. Сколько травы! А солнце! Слушай, его не было целый год. Его не было десять лет! Куст крыжовника. Помнишь? Как квочка. А вокруг него, как цыплята, желтые одуванчики. А прозрачные вишни! Какие вишни! Они как губы! В солнечном свете холодные мягкие губы.

- Я помню, помню эти дни! Я помню, как плыли одуванчики по траве. Я помню вишни. Да-да, они как губы. Их так хочется срывать с ветки своими губами.

- Ты пишешь стихи? - спросила Фаина.

- Нет. Читаю. Вчера наткнулся на одно. Написал японец. Тысячу лет назад. Это судьба. Я ночь не спал и думал, что я - тот японец, что я написал это, может, так оно и было, и ночь тянулась, как тысяча лет. Это судьба. Это судьба, что я встретил сегодня тебя...

- А говоришь, не пишешь...

- И что характерно: когда молчишь - тоже не пишешь. Теперь, когда я наконец тебя увидел, меня тревожит мысль, что в давние те времена тебя я вовсе не любил, - на последнем слове голос Мурлова дрогнул.

- Господи! Господи! - шептала Фаина и плакала, уткнувшись Мурлову в колени.

А Мурлов гладил ее волосы и повторял:

- Не плачь, милая, не плачь. Это судьба. Это судьба. Я в Москве так случайно, что иначе, как судьба, это не назовешь.

Оба они истосковались по радушной беседе, в которой самоутверждение не главное, не надо никому ничего доказывать, которая льется сама собой, как прозрачный ручей, как тот ручей в далеких годах, в далеких горах... Оба они истосковались по молчанию, которое не тяготит друг друга, которое бывает не от недостатка добрых чувств, а от их избытка, в которых тонешь, как в теплом южном вечере.

Они боялись произнести только одно слово, одно слово, которое было на языке, слово "любовь". "Совсем как в древности, - думал Мурлов. - То, что не имело имени, просто не существовало, а то, чему имя давалось, тут же могло быть уничтожено. И нам сейчас кажется, не произнеси мы слово "любовь" - вроде как и любви совсем нет. А произнеси - и, быть может, уничтожишь ее ненароком".

"Сколько во мне новых слов, - думала Фаина. - Их нет ни в одном толковом словаре, потому что все они бестолковые. И какие это все радостные слова!"

Фаине показалось, что в комнате прибавилось света. Хотя за окнами была колдовская синь. Она по-новому, радостно оглядела комнату, в которой жила третий день, выпрямилась в кресле, сладко-сладко потянулась, заметив некоторое удивление на лице Мурлова, и неожиданно резко сильным и счастливым движением обхватила его за шею и притянула к себе┘

Стюардесса объявила, что самолет приступил к снижению, и попросила пристегнуть привязные ремни. "Оказывается, на полеты в рай тоже распространяются правила Аэрофлота", - подумал Мурлов. Его стала бить нервная дрожь. Он пробовал закрыть глаза и забыться - не получилось. Пробовал читать - без толку. Пробовал смотреть в иллюминатор - тревога не унималась. "Жизнь, сотканная из ожиданий, очень быстро изнашивается, и когда ее латают новыми цветными нитками, выглядит как-то чересчур по-нищенски", - подумал Мурлов. Земля сверху была как замшевый пиджак в разноцветных заплатках. Одно время он даже хотел купить себе такой, но не достал. И хорошо, что не достал. И снова мысли рассеялись, и тревога, тревога... Что-то спросил сосед. Мурлов ответил - сосед с удивлением посмотрел на него. "Двадцать минут... Осталось двадцать минут". Мурлов направил на себя струю воздуха. Не почувствовал ее и забыл тут же. Она сейчас стоит там. Вся золотая, в голубом платье. Непременно в голубом. Глаза ее зеленые сияют. Улыбка. Улыбка... Мурлов вцепился в подлокотники, так что вены вздулись на руках и задергалась левая нога. О, господи! Надо успокоиться. Я спокоен, спокоен...

Садился в самолет он в предвкушении приятного отдыха, приятной встречи с хорошенькой женщиной, которую он любил когда-то. И которую, похоже, никогда не переставал любить... Вот только эти типично русские тяжеловесность и совестливость не оставляли его, беспокоили и переполняли вечной тревогой. Чтобы долго и легко жить, надо после любого выбора не мучаться сомнениями, но у него никогда не получалось так, сомнения сопровождали его всю жизнь, и что бы он ни делал, он всегда долго анализировал свои поступки и, как правило, осуждал их. Он знал, что поступал неправильно, но что он мог с собой поделать? Ради краткого эфемерного счастья в настоящем мы для собственного будущего перечеркиваем все прошлое. Как же можно так жить? А получается, только так все и живем. Да при чем тут все? Я так живу! Неужели чувства настолько сильнее разума? Неужели разум настолько сильнее духа? Почему слабость всегда побеждает силу? Или природу силой не осилить?

Эта встреча в Москве перевернула все вверх дном. А до этого он был спокоен, как пастух. А над кем был я пастух? Над собственными мыслями?

Они провели в Москве вместе сорок восемь часов. Думали, что расстанутся, жизнь и дальше понесет каждого своим путем. Но уже прощаясь, он спросил:

- А не махнуть ли нам вместе на юг, как тогда?

И она серьезно посмотрела на него и сказала:

- Я достану путевки через Облпроф. Там Оксана работает. Помнишь? Чтобы заезд в один день - не гарантирую, но недели две проведем вместе. Звони. Если что - найдешь меня через Раису. Дома меня не ищи. Я тоже хочу устроить свою личную жизнь. В конце-то концов!

Мурлов ничего не сказал тогда. Только вдруг похолодел от сладкого ужаса, оттого что срывался в пропасть.

Фаина достала путевки, себе на несколько дней раньше, и первая улетела на юг. Раисе сообщила номер комнаты телеграммой.

Несколько дней Мурлов ходил как подавленный. Он разрывался между желанием увидеть Фаину и нежеланием вновь испытать это сумасшествие. История, известно, часто повторяется фарсом.

Осталось десять минут. Тянутся, как десять лет. Мурлов вспомнил ее, себя - десять лет назад (почему-то Москва не вспоминалась - большое видишь на расстоянии?), и не верил, что все повторится уже сегодня, через десять, восемь минут. Как хочется пить! Вот и побежали внизу какие-то домики, кубики, шарики, будочки, кустики, полосы, клетки. Сколько всего! Самолет вздрогнул, качнулся, взревел двигателями и, пробежав по полосе, замер. К нему прицепили тягач и долго, медленно тащили на стоянку.

На трапе Мурлова обдал неповторимый южный воздух, ослепило яркое солнце, прятавшееся столько лет, высветив сразу все закоулки памяти. И стало еще томительней и тревожней. "Вот так же Гектор выходил последний раз из Трои в Скейские ворота, - почему-то подумал он, щурясь на солнце. - Где она, где же она? Да что я, боюсь увидеть ее? Или не увидеть?.." Ее нигде не было.

Мурлов обшарил аэровокзал, привокзальную площадь, парк и прыгнул в такси. Где же она? Что случилось? Рейс точно по расписанию. В чем же дело? Таксист весело посмотрел на него и заломил тройную цену. Мурлов молча махнул рукой.

Бросив сумку у дежурной, Мурлов помчался на третий этаж корпуса. Вот ее комната. Постучал. Тихо. Еще постучал. Шорох изнутри. Голос глухо:

- Заходите.

С бьющимся сердцем зашел в номер. Навстречу ему встала невысокая заспанная женщина с журналом в руке.

- Фаина... Где? Можно Фаину?

Женщина с любопытством оглядела долговязого, взъерошенного, изможденного мужчину с шальными глазами и улыбнулась: "Фаину ему!"

- Моя соседка? Ее Фаиной зовут? Мы еще и не познакомились с ней. Она сегодня встречает кого-то. Вы к ней?

Мурлов молча кивнул головой, облизнув пересохшие губы.

- Располагайтесь. Она скоро должна приехать. Садитесь. Через сорок минут у нас обед.

Мурлов судорожно поблагодарил ее и, не простившись, выскочил из комнаты. А вдруг она на пляже? От этой мысли Мурлов даже сел на скамейку. Да нет, не может быть. Но чем черт не шутит? Он узнал, где пляж. Продрался напрямик, не разбирая дороги, к морю. Проскочил мимо дежурного старика.

Море горело золотым огнем. И было зеленое, как малахит. На пляже лежали белые, желтые, серые, розовые, красные, коричневые, черные женщины с такими же разноцветными, как флаги, детьми. Обрюзгшие мужчины величественно передвигали большие шахматные фигуры, верша их судьбы с высот своего мастерства. Мускулистые парни вяло играли в волейбол. На них нарочито безразлично смотрели две девицы, дурея от солнца и незанятости.

Сколько бездельников!

Фаины нигде не было. Ни под тентом, ни на суше, ни в воде. Мурлов посмотрел даже в небо - там летали чайки, а Фаины не было. "Да что я! Ее сразу было бы видно!"

Мурлов помчался к санаторию в гору, опять напрямик, через густые заросли кустов. Запыхавшись и вспотев, он выскочил на площадку перед входом в корпус. И тут увидел подлетевшую "Волгу" с шашечками, а за стеклом - золотую в голубом - Фаину. Она выскочила из машины и прыгнула ему на шею. С удивлением Мурлов увидел, что глаза у нее припухшие.

- Я думала, ты не приехал! - сказала она. - Ой, как я кляла тебя! Этот чертов рейс прилетел на полчаса раньше! А ты не мог обождать!..

Мурлов забормотал, что вылетел самолет по расписанию...

- Ах, что я только не передумала, что я только не передумала!

Они сидели на скамейке в глухом углу аллеи. По асфальту ползали солнечные пятна. Ветерок шевелил ее рыжие волосы. На руку Мурлову села божья коровка и никак не могла спрятать крылышки. Ты победила, капелька жизни, победила...

- Где твои вещи?

- Где? А! Там, в корпусе.

- А я сняла вон там, внизу, у самого моря, маленький домик. Маленький, как спичечная коробочка. До моря сто шагов. Рядом кафе-мороженое, на веранде второго этажа. Рядом автотрасса - в любой момент можно ехать, куда хочешь. Рядом ресторан. И мы сможем жить своей маленькой семьей целых двадцать дней.

Мурлов сказал:

- Какая ты прелесть. А я все думал, как мы будем?

- Дуб. Вы все, мужики, тупые. Разве сами до чего додумаетесь? Что бы вы без нас, баб, делали?.. Как я измучилась, Дима. Как я измучилась! Помнишь, ты в Москве прочитал мне: "Я многих любил, никого не жалея, я многих жалел, никого не любя. Так годы прошли - и о том лишь жалею, что годы прошли без тебя, без тебя..." Ведь это ты написал? Что молчишь?

Фаина смотрела на него огромными сияющими глазами, и столько в них было страдания, любви и восторга, что Мурлову стало стыдно своих, как ему казалось, мелких чувств, и он не смог сказать, что эти стихи написал не он и читал ей не он. Хотя эти стихи о ней и о нем.

- Без тебя... - проговорила Фаина. - Без тебя. А сейчас я хочу быть с тобой, с тобой, с тобой...

Они сидели на кроватях друг против друга. В миниатюрном домике размещались две койки, тумбочка и скрипучий бельевой шкаф. А в прихожей был самодельный душ с бочкой наверху, в которой вода за день становилась как кипяток. На тумбочке стояли кремовые розы. Они тонко пахли, и шипы были, как кошачьи коготки. Вишня, черешня, смородина, алыча блестели мокрым разноцветием на большом подносе. Рядом с шампанским стояли два хрустальных бокала. И голова кружилась от счастья.

Фаина за десять лет стала еще прелестней. Мурлов не мог отвести от нее взгляда. "Какие мы оба были дураки", - одновременно подумали Фаина и Мурлов.

- Я могу умереть сейчас - и мне не страшно. Страшно умереть, когда знаешь, что самое лучшее ты еще не испытал. Страшно умереть, когда с тобой умрет и лучшее, что есть в тебе, и что ты не смог, не успел отдать. Я сейчас вся твоя. В Москве я еще не была вся твоя. Там во мне было что-то нехорошее, корыстное, я думала еще устроить свою жизнь и беспокоилась, как бы ты мне не помешал. А сейчас я отдала тебе больше, чем, думала, есть во мне. Радуйся, дьявол!

Мурлов улыбался.

- Слушай, Мурлов, я себя впервые чувствую женщиной. Же-енщи-ино-ой! Нет, ты понимаешь, что это такое? Ни черта ты не понимаешь! Дуб. Ба-абой! Налей шампанского, дьявол!

И Фаина вспомнила, как чуть не выскочила замуж за того серебристого лиса, лидера из горкома. Ведь чуть-чуть оставалось Она тогда в шутку предложила ему попить травку "люби меня, а я тебя", которую пропагандировал один знакомый знахарь. Лидер совершенно серьезно отнесся к Фаининому предложению и принял целый курс фитотерапии, после которого стал противен Фаине. И она поняла сейчас, почему Раиса, имея такого роскошного мужа, красавца и умницу, доктора наук, билась головой о стол и чуть не порезала себе вены, когда ее бросил Колька, шофер директора института, мастер спорта по стрельбе. Она просто-напросто любила его, этого беспутного шоферюгу, бездомного кота, любила бескорыстно и чисто, как в сказках дуры-царевны любят своих шалапутных царевичей.

- Обними же меня, Дима... Но только, ради Бога, ради всего святого, ни слова про любовь! Рано, рано еще, Димочка. Рано, мой родимый...

Расписывать по дням три сладких недели греха - неблагородное да и неблагодарное занятие. Любой может предложить на эту тему такой сюжет, такой загнуть поворот, что Ремарк не придумает и Феллини не снимет.

Но сюжет сюжетом, поворот поворотом, а кто расскажет, что было в душе двух влюбленных и что они не успели и не смогли сказать друг другу, кто поведает, что нет ничего слаще горьких слез расставания и нет ничего горше неминуемости сладостной встречи, кто узнает, какой волшебник зажег свет в их глазах и осветил счастьем их лица, кто поклянется, что нет ничего чище и святее честного греха, и кто отважится утверждать, что грех этот ниже лицемерной добродетели?

Но почему, почему - я спрашиваю - люди живут рядом десятки лет и не чувствуют друг к другу и сотой доли того светлого пронзительного чувства, которое вспыхивает однажды и освещает всю жизнь, освещает пространство и время ее. Почему люди так скупы на ежедневное тепло и вдруг в мгновение, как вулкан, извергают весь жар души, губя и себя, и других, почему они чувствуют себя несчастными в счастье и становятся счастливыми, когда счастье покидает их навсегда?

Три недели сладкого греха - это бесконечность, которую не сведешь ни к слову, ни к знаку, ни к математическому символу. И нет ни правил, ни формулы, ни кудесника, который решился бы сделать это.

Три недели любви могут быть больше ста лет благополучной жизни, но они меньше двух кратких отрезков: встречи и расставания.

К встрече - по неведомым тропам бессчетное число лет и веков - вела влюбленных судьба, а расставание - на такой же срок их разлучило.

Три недели, как бутон кремовой розы с каплей росы на листочке - а может, то застыла упавшая женская слеза?

Остался один день. Завтра она улетает. Через два дня его самолет. Почему они не летят вместе? Ни она, ни он не знают. Но так получилось. Три недели промелькнули, как три минуты. И давит, давит грудь от неминуемости разлуки.

- Я уезжаю из Воложилина. Так надо, Димочка. Такой уж наш род Сливинских - перекати-поле. От Участи (так, кажется, у твоих греков?) не уйдешь.

"Откуда она знает про моих греков? Я ведь никогда не говорил ей про роман".

- Я уеду, уеду, Дима. У тебя семья. Нет-нет, ничего не говори. Я не приму твоих жертв. Нет, я могу погубить, но я не могу разрушить. Ты, если захочешь, будешь приезжать ко мне. Я скоро выйду замуж. Но это не помешает нам, конечно же, нет, ведь так?

Глаза ее блестели от слез. Мурлов держал ее руки в своих. Ладони вспотели. Обоих била дрожь.

- Я уеду с тобой!

- Молчи! - почти крикнула Фаина. - Будь мужчиной! У тебя семья. Это святое для Бога. Это у меня ничего, никого, никогда, кроме тебя. Я благодарна тебе. Будь добр и великодушен - ведь ты добр и великодушен? - позволь мне в моем выборе быть свободной. Я разлучаюсь с тобой от любви к тебе. Я, может быть, дура. Но лет через пятнадцать, когда у тебя подрастут дети, когда ты станешь безразличен своей жене, когда ты станешь дедом, мы с тобой купим на озере маленький, как этот, домик. У нас будет лодка, у нас будет яблоневый сад, несколько грядок с редиской и луком, у нас только никогда не будет телевизора и газет, мы оба будем на пенсии, ты будешь на заре уходить на рыбалку, а потом приходить к чаю. А я буду ждать тебя каждый раз, как из другого города или из другой жизни. У нас будет самовар на столе под раскидистой яблоней. А в чашке будут баранки с маком. А как пахнет вишневое варенье! Мы будем жить вдвоем, как один человек, тихо, мирно, любовно. Читать хорошие книги про девятнадцатый век, разговаривать, молчать, смотреть друг на друга и гулять вдоль реки, по лугу, гулять, гулять...

Фаина заплакала. Мурлов обнял ее. Сердце его разрывалось, но он не мог найти ни одного слова ей в утешение. Да и какие слова утешат там, где утешения нет! Мыслимо ли перекинуть мост через бескрайнюю пропасть?

- Ты только обещай мне одно, одно обещай: не уходи из моей жизни, не уходи молча. Не мучь меня молчанием. Пиши. Звони. Но только не на праздники, только не открытки. Увидишь кремовую розу - напиши. Услышишь ночной шорох машины, как сейчас, - позвони. Вспомнишь меня - пожелай мне здоровья. Приснюсь я тебе вся в слезах - дай телеграмму, что жив ты, существуешь, что напрасно лью слезы я.

Ночь они не сомкнули глаз. Стрелки часов бешено вращались, будто их крутили не пружины и колесики, а два сердца, закрученные до предела.

Вот перед нею пять человек, четыре, три. Ее растерянный недоуменный взгляд. Слезы в огромных глазах. И нечем Мурлову дышать. Она зашла в накопитель последней. Дверь закрылась. Пассажиров повели к самолету.

Мурлов поймал такси и вернулся в город. Народу было много, все бестолково толкались, раздражали и были непонятны, как слова чужого языка.

Все напоминало о ней. И рынок, и магазины, и кафе, и мост через реку, и скамейки в аллее, и воздух, и море, и солнце, и сам он, переполненный воспоминаниями и горечью (или все-таки сладостью?) разлуки. Нечем, нечем было дышать. Без Фаины не было воздуху. Не кислород нам нужен в воздухе, не кислород, а присутствие любимого человека. Мурлов заскочил на почту. Дал телеграмму на адрес Раисы: "Умоляю Раиса задержи дуру уговори ней моя жизнь Мурлов". Потом смотался в аэропорт, умолял во всех кассах сменить ему билет на завтра, но у него не было, не оставалось четвертного, чтобы решить эту проблему без надрыва.

- У вас же, гражданин, послезавтра самолет. Заверенной телеграммы нет?

- Что? - хрипло спросил Мурлов. - Какой телеграммы?

- Заверенной телеграммы о смерти близкого человека.

Мурлов медленно побрел, куда глаза глядят. И мысли его были сплошь заверенные телеграммы о собственной смерти.

 

Глава 35.

В которой все получилось по-дурацки.

 

Мурлов возбужденно ходил по квартире, возился с детьми, ему страшно было остаться с Наташей наедине. И он с досадой увидел по ее лицу, что она догадалась об этом. С юга он ей не писал, не звонил, не давал телеграмм. И вообще даже не сказал, куда поехал и на сколько. Конечно, это было жестоко с его стороны. Последний год между ними как кошка пробежала, но они жили сносно, без сцен и аффектов, доживали свой век. У основного населения вообще прописка в кошкином дому, оттого и собачатся постоянно. Он, собственно, так и сказал ей, когда улетал, мол, куда - не знаю пока, случится что - сообщат, а вернусь - когда вернусь. Она его встретила (это было заметно) через силу радостной улыбкой и в этой деланной радости были и тревога, и страдание, и раздражение. Может быть, и остатки любви. Все может быть.

- Почему не писал? Трудно было позвонить?

Мурлов отшутился, что спорт, вино и домино, ну и, понятно, женщины - не оставили ему ни одной свободной минуты. Но по ее лицу и по голосу было видно, что она что-то знает и выпытывает у него признание. Его сначала охватила ярость, словно она посягала на его свободу, но потом он резонно заключил, что подобную галиматью мог придумать только он сам, загнанный в угол собственной ложью, а вернее - непризнанием, непризнанием того факта, что он всю свою жизнь строил, строил дом, построил его, привел в него жену, наплодил в нем детей, наполнил его под самую завязку ложью, а вывеску повесил: "Правда". Чтобы все видели и чтобы было ему чем гордиться.

Он с содроганием ждал вечера, когда дети лягут спать и они с Наташей останутся одни, как на дуэли. Ведь они все-таки пока муж и жена, и дуэль эта самая обычная и распространенная и, как правило, без смертельных исходов - семейная.

И вдруг с удивлением, а потом с радостью, Мурлов понял, почувствовал, что он по-прежнему любит ее, что она так же близка и желанна ему, как была близка и желанна всегда, даже в этот последний год с облаками и туманами, с тех самых пор, как он познакомился с феей замерзших вод. И что-то новое, более глубокое, появилось в его душе, будто открылась новая, ранее не известная дверца, которая вела в уютную комнату, где все дышало покоем. Но стоило подумать ему о Фаине, как боль пронзила правое плечо, точно там Фаина поставила свою золотую заветную печать. "Только переменное бывает постоянным" - так, кажется, говорил когда-то один Фаинин приятель. Царствие ему небесное. Или - "только постоянное бывает переменным"? Да не все ли равно! Главное - бывает.

Остались одни. Наташа молча ходила по спальне. Присела на край кровати и заплакала, ничего не сказав ему, ни о чем не спросив. Она знала все. Ей рассказали с ненужными подробностями обо всем соседи, очевидцы похождений мужа. Они, оказывается, жили в том же райончике, где был домик, маленький, как спичечный коробок, и где, как спички, сгорели Фаина и Мурлов. И даже как-то поздоровались с Мурловым, но он не обратил на них внимания, поскольку они были из другой жизни. "Уж о-очень у него были счастливые глаза, чтобы обращать на нас внимание", - с удовольствием поделились они своими наблюдениями. Простейшие так естественно делятся... Мало того, соседка знала даже Фаину, так как работала в институте, где преподавала Фаина, в снабжении. "Это такая девка - оторви и брось. Трех мужиков заездила. А тоже мне - дочь академика! Да и того, говорят, на север сослали, грунт долбить".

Наташа ждала, когда Дима расскажет ей все сам. "Потом. Как-нибудь потом, - думал Мурлов. - Только не сейчас. Нет-нет, только не сейчас". Замечено, скорость признания зависит от степени угрызений совести, но никто еще не преодолел звуковой барьер.

Наташа плакала, отвернувшись к стене. Он осторожно взял ее за плечо. Она повернулась к нему, уткнулась ему в грудь, и он почувствовал, что все ее лицо мокро от слез. Он обнял ее, стал гладить и бормотать:

- Ничего, ничего. Все будет хорошо. Все начнем сначала.

Утром у них были покусанные губы.

- Что ты наделал, - грустно улыбнулась Наташа. - Смотри, какой синяк на шее оставил. Как маленький.

Она уже решила жить дальше, как ни в чем не бывало: скажет - хорошо, а не скажет - может, еще и лучше.

"Как же я пойду к Фаине? Что скажу Наташе? Димке? Что скажу себе? Кого я люблю? С кем я хочу быть? Кому я принесу счастье, а кому горе?"

Днем он позвонил на работу Раисе. Та сообщила ему, что Фаина подписала обходной и завтра в три часа дает отходную.

- Приходи. Там будет наш маленький бабс-клуб. Суббота не занята?

- В качестве кого приходить?

- В качестве себя, дурень, - бросила Раиса трубку.

"Как же мне вырваться завтра? - соображал Мурлов. Ему не хотелось рыть глубже яму лжи и он так ничего и не придумал. - Ладно, утро вечера мудренее. Завтра видно будет".

Наташа успокоилась совершенно. Ей сначала было страшно, что с ней повторится та же история, что и много лет назад с Толей: соберется молчком и поминай как звали. "Какие они оба одинаковые - и Толя, и Дима, - поразилась она. И вспомнила, что оба они явились к ней в образе двух поленьев. - Но из таких буратин не наделаешь. Инструмента для них нет".

Мурлов долго лежал без сна. Утром он признался во всем жене и сказал, что Фаина уезжает. Навсегда уезжает, в другой город, и он не может не пойти проводить ее. Навсегда. Наташа поцеловала его в щеку и сказала искренне:

- Спасибо, Дима. Хотя мне и очень больно. Конечно же, иди... Проводи ее. Но... Не потеряй себя.

Мурлов с удивлением глядел на жену. Ему всегда женщины казались в эмоциональном проявлении проще мужчин, односложнее, что ли, исключая, разумеется, некоторых актрис и Фаину. Но столько всего было в Наташиных глазах, голосе, осанке, руках, нижней губе - казалось, каждая клеточка ее тела, каждая нота ее души живет одновременно разными жизнями - и все в них: и счастье, и горе, и гордость, и даже радость, и страдание. Вот только плечи - чувствовалось, что на них лежит большой груз, тяжкий груз, которому нет имени в простом языке.

Мурлов с тяжелым сердцем пошел на проводы. Как на похороны, мелькнуло у него в голове. Было уже десять минут четвертого. У подъезда Мурлова встретила Раиса.

- Я пошла звонить тебе. Телефон у Файки не работает. Ты что, с ума сошел? Где тебя носит? На нее страшно смотреть.

Мурлов влетел по лестнице на четвертый этаж. Позвонил. Открыла Фаина. Подошла запыхавшаяся Раиса.

- Фу ты, черт! За тобой не угонишься. Прямо на крыльях любви! Проходи, чего встал.

Они не отреагировали на приглашение Раисы. Спустились вниз, зашли на школьный двор и сели на скамейку. Фаина потерянно глядела по сторонам.

- Дышать нечем, - сказала она. - Пойдем, я валидол возьму, что ли.

- У меня есть. На.

- Как дома?

- Что?

- Не притворяйся. Дома плохо?

- Да уж...

- Вот и все. Завтра Райкин муж отвезет меня в аэропорт и - тю-тю.

- Я с тобой.

- Не надо шутить, Димочка.

- Я не шучу.

Фаина ничего не сказала. И Мурлов с облегчением и болью понял, что теперь-то уж точно все и к старому возврата нет. "Какой же я подлец, - думал он. - Какая же я сволочь!" И тут же явственно услышал ее голос:

- Нет, Димочка. Просто поздно. Поздно, мой милый.

Мурлов пожал плечами:

- Я приду в аэропорт.

- Не опоздай.

- Зачем ты так?

- Как?

Фаина смотрела на него, и в ее зеленых глазах была вечно живая насмешка. Пропал. Пропал навсегда.

- Колдунья ты, Фаина. Ведьма.

Фаина расхохоталась:

- Сожги меня.

А вечером, когда все разошлись, она устроилась в кресле, как тогда в Москве, свалила на пол свои любимые девичьи книги, лишившие ее счастья, которые пока оставляла здесь вместе с вещами, и задумалась. Как в юности все было красиво. Какая роскошная теоретическая модель любви! Соломон утверждает, что блудница - это глубокая пропасть. Не уточняет только - для кого: для себя или для мужчин. Конечно же, для себя. Мужчины и так ползают по дну пропасти. Куда им глубже?

Всю ночь Фаина провела в полудреме, полуяви, получтении. Пила кофе, пила коньяк, пила разные таблетки, смотрела в окно. Вспоминала белую птицу из той светлой ночи, когда было страшно одиноко и охватывала сладостная жуть оттого, что вся жизнь впереди... Слушала далекие гудки, вносившие в душу дополнительную тревогу и успокоение одновременно.

Будто занавес в театре открылся. На зеленом холме под синим небом стоит серый монастырь с маленькими черными окнами наверху. Слышится красивый мужской хор. Из окна смотрит мужчина в черкеске и еще чем-то национальном. Внизу по тропинке идет девушка, хорошенькая, упругая, тело южное, гладкое, загорелое, в соломенной шляпке, сандалиях, длинной легкой юбке и с корзинкой на сгибе локтя. Идет свободно, раскованно, беззаботно, виляя всем телом. Мужчина в окне смотрит на нее сверху, провожает взглядом, свисает из окна всем туловищем. Вот она дошла до поворота, а там вроде горячий пляж и море, и она отбрасывает корзинку в одну сторону, шляпку в другую... Небрежно скинула юбку и взмахнула ею, как флагом... Мужчина, вытянувшись во всю длину, вывалился из окна. Девушка повернула радостное красивое лицо и помахала рукой...

Как легко было во сне! Фаина вышла на балкон. Солнце заливало перекресток, старые тополя, траву, асфальт. Фаина впервые уловила поразительное сходство шума листвы с легким морским прибоем, а блеск и игру света в кронах деревьев - с блеском и игрой света на морской поверхности. У Природы всего несколько звуков и несколько красок. И в шуме моря, и в шуме леса, и в шуме огня, и в шуме сползающего песка, и в шуме замирающего сердца, и в шуме ветра в чистом поле, и в шуме восьми рядов автомобилей на виадуке - один и тот же звук, который не заглушить ничем, как бы ни был он тих и далек, и звук этот разлагается на столько материальных составляющих, сколько их есть в Природе. Он, этот звук, и создает истинное многомерное пространство мира, которым распоряжается по своей прихоти время. Так говорил как-то Мурлов. Так же и свет молнии, озарения, любви, внезапной смерти - один, и нет у него цвета и протяженности во времени. Она сняла трубку. Телефон работал. Значит, так надо. Как у Грина. Она набрала номер.

- Да, - глухо раздалось, как с того света.

- Это я. Приезжай.

И Фаина тихо положила трубку. Через час Мурлов был у нее.

- Хочешь чаю? А кофе?

И она - дура! дура! дура! - вместо того, чтобы сказать ему: "Что же ты! Это же я, твоя судьба, твой день, твоя ночь, твоя жизнь", - вместо этого указала на зеленую листву в окне и с улыбкой спросила:

- Правда, похоже на море?

И небо было поразительной чистоты и голубизны, и странно было, что могли в этот миг плыть в голове облака сомнений и печали.

- Как похоже на море, Димочка, - шептала Фаина, но он ее не слышал, так как уже был вечер, и он ушел, ушел от нее навсегда.

Истинно сказано: мудрая жена устроит дом свой, а глупая разрушит его своими руками. И Фаине почудилось, что алгоритм судьбы, алгоритм счастья - существует, она слышала его, слышала в том нескончаемом болеро. Надо только с каждым разом все сильнее и сильнее бить в барабан судьбы, пока он не лопнет┘

Ах, как красива теоретическая модель любви! Обстоятельства так возвышенны, а люди так мелки┘ Правы французы. Надо почитать Флобера. Флобера надо почитать. На французском. Пока есть время. И это все пыль, пыль, пыль...

По трассе желтый "Москвич" обгонял красный, а впереди медленно шла корова. Оба "Москвича" шли под девяносто. Красный вывернул налево, а желтый не успел даже притормозить, влетел на обочине в рыхлую землю и по диагонали ушел под откос. В окошки или в двери, непонятно куда, вылетели мужчина и женщина - оба были не пристегнуты ремнями. Вырвало бензобак, аккумулятор продрал капот и улетел метров за сорок. Женщина держалась за шею - ей повезло, похоже, не успела ничего даже сообразить. А у мужчины лицо было, как у покойника, синее, глаза стеклянные. Его о чем-то спрашивали, но он, не понимая, бегал, как придавленный муравей, пока его не усадили силой и не заставили плюнуть - крови не было. А красный "Москвич" так и не остановился, его задержали километрах в пятидесяти от места происшествия.

Фаина прислонилась к машине, ее тошнило и кружилась голова. На земле сидел Райкин муж.

- Как ты? - спросила она его. Он не расслышал, наверное. - Как по-дурацки все получилось, - снова сказала она. - Это судьба, Боря. Судьба. Раз я жива, что мне еще надо? Куда я еду? Зачем? Господи, какие глупости делаешь, когда забываешь, что под руку с тобой ходит смерть.

Фаина вдруг рассмеялась. Она вспомнила свой радостный сон, как девушка махала юбкой. Вспомнила, как однажды перепрыгивала через лужу, а в трусиках лопнула резинка. Это был единственный случай, когда на ней было отечественное белье. Поправлять их было бессмысленно, и они спускались все ниже и ниже. Тогда она, покачав бедрами, сбросила их с себя, переступила одной ногой, а другой отшвырнула в сторону, метко попав в майора милиции. Тот долго стоял зеленым столбом возле афиши┘

- Не расстраивайся, Борис Матвеевич, у меня есть сбережения. Починим мы твою колымагу. Главное, живы оба. Знаешь, это надо обмыть. Никуда я не поеду. Как это покороче - на хрена?

 

 

Глава 36.

Мертвые листья.

 

Когда вокруг голо, черно и сыро, на душе сухо и светло не будет, даже в день получки. Особенно если тебе за пятьдесят. Как ни глянешь в окно - осень, будь она неладна! Не та, что ох да ах, да золотые листья, а та, что эх да ох, да сопли с поясницей... Скорее бы зима.

Пришел Шалфеев, ночной дежурный, и аптека тут же опустела сама собой.

Янский проверил, все ли в порядке, закрыты ли сейфы, побарабанил по столу пальцами, рассеянно скользнул взглядом по небритому лицу Шалфеева, подумал - опять с Зинаидой разругался, и сказал, указывая на растворы:

- Тут вот надо смешать. Девчата опять раньше смотались.

Он заспешил в булочную, срезал дорогу и свернул в глухой неосвещенный переулок. В неверном свете луны, просочившемся сквозь плотные тучи, с трудом разглядел, что до закрытия еще десять минут. Успею, успокоил он себя. Чавкали под ногами редкие листья, им тоненько подпевал правый ботинок. Ни одной машины, ни одного встречного, будто все вымерло. Снова пошел дождь. Он и не шел, а висел в воздухе, как в горах. "Если сейчас ударит мороз, - подумал Янский, - я застыну в воздухе, как жук в каменном угле". Вот последний поворот. Дальше асфальт круто уходил вниз к реке и вливал свои черные густые воды с серебристыми медузами луж в Вологжу. Казалось, что река за городом поднимается по небосводу вверх, как по внутренней поверхности новогоднего шара, вливает свои воды в безграничный океан, который катит и катит черные воды на черные утесы и скалы, шумит вверху, рвет и разбрасывает облака и тучи, и проливает воду на эту дорогу, на этот асфальт...

Из мокрой тьмы проступило желтоватое пятно булочной. Фонарь брезжил сквозь паутину дождя, и оттого на лице было неприятное ощущение липкости. Янский взял хлеб и поспешил домой. Сто метров - и переулок тихо влился в Беговую улицу. И тут же прошипел по лужам, как утюг, автобус и кто-то громко засмеялся за спиной. И ветер глухо шумел, и фонари горели тускло, безрадостно.

У Янского был один физический изъян. С войны двенадцать лет прошло, а как захромал он после операции на ноге, так и хромает по сей день. И ладно бы просто хромал, тысячи людей хромают, а тут только ногой ступишь на землю, а она вдруг - дерг! - коленкой вперед, точно кто ее бьет сзади ладонью, и весь корпус судорожно приседает, а потом пружинисто выпрямляется. Нехорошо как-то получается. Смешно. И ведь всем не объяснишь, что это после ранения под Будапештом.

Есть люди, которые с яростным наслаждением суют вам в лицо культю или, приблизив свое лицо к вашему, скалят зубы, которых не тридцать два и даже не десять, а всего три и те гнилые. Им, бедным, больше нечего представить тем, у кого целы руки и зубы. Увечьями калек провидение предостерегает тех, кому еще есть что терять. Янский же стыдился своего дефекта, будто в нем было что-то постыдное. И чем хуже было у Янского настроение, тем заметнее проявлялся этот изъян. Вот и сейчас, ни с того ни с сего, коленка - вперед! Корпус резко - вниз! вверх! Просто прелесть. Как только язык не прикусил┘ Сзади цокали каблучки. Так и есть - женщина в клетчатом пальто, идет и улыбается. Опять проклятая! Вперед! Вниз! Вверх! С такой ногой только этот, как его, кривошипно-шатунный механизм создавать. Янский ссутулился и юркнул на тропинку к своему дому. Он снимал на окраине поселка дом за символическую плату у одной бабки, которую по причине своего медицинского образования пользовал, причем успешно. Бабуля на старости лет перебралась к шустрому дедку, своему соседу, а дом и кота Василия предоставила Янским еще лет пять назад. До этого Янские ютились в коммуналке втроем в пятнадцатиметровой комнате. Кот был привередливый, любил есть свежую теплую печенку, в чем ему постоянно в семействе Янских отказывали. Когда бабка заглядывала проведать квартиросъемщиков, Василий терся около нее и жаловался на этих жмотов Янских. С точки зрения Василия, его новых хозяев надо было каждый день тыкать мордами в их постные щи и ненавистную окрошку.

За спиной раздались шаги. Янский оглянулся. Женщина в клетку шла следом. Борис Алексеевич почувствовал смутное беспокойство, которое перешло в беспричинный страх. Страхи рождают привидения. Ну что ты будешь делать! Вдруг Янского бросило в жар, он понял, что свернул на чужую тропинку. Резко развернулся и чуть не бегом поспешил выскочить из тупика, в который сам себя загнал. Задел рукой женщину. Та уронила сумку.

- Ой, простите, ради Бога! - Янский нагнулся за сумкой и увидел знакомые глаза, которые боялся узнать.

- Боря, - сказала женщина, поднимая сумку.

Это была Вера. Это были ее глаза, ее голос, ее улыбка, ее забавное покусывание нижней губы в минуту волнения... Все было ее. Одно не могло быть ее - она сама. Но почему не могло? Чаще всего происходит то, что не должно было произойти.

Разговорились. Подошли к Вериному жилью. Вера снимала полдома на соседней улице, и странно, что они ни разу не встретились. Жилье как жилье, самое обыкновенное, в котором уютно и телу, и душе.

- Это мой сын. Боренька. Ему скоро двенадцать ("Через четыре с половиной месяца", - уточнил Боренька). А это, Боренька, мой старый друг Борис Алексеевич. Я тебе рассказывала: Борис Алексеевич в сорок четвертом году спас меня от тифа. Он был тогда начальником госпиталя.

- А твоя мама спасла меня в сорок пятом, десятого мая, под Будапештом. Война уже кончилась, а взрывы еще нет.

- Помнишь, что творилось в ту ночь? Пальба, ракеты, крики, костры, мотоциклетки ревут за окном, танки. Я думала, конец, побьют нас всех. Думала, фрицы откуда-то прорвались. Лежу на койке в полном обмундировании, на табуретке пистолет, в руке пистолет. Думаю, просто не сдамся... Боренька, чай есть?

- Да, мам, только что с печки снял.

- Вот и чудесно, согреемся.

- Посиди, мам. Я соберу, - сказал сын.

Посидели чудесно, но мало. Час пролетел, как мгновение, как эти последние, после войны, десять, нет, двенадцать лет. Если только что мелькнувшие мгновения ничто по сравнению с тем, что было до них, у этих мгновений мерка одна - ноль. Борис Алексеевич, глядя на сына, остро почувствовал, как в сущности неправильно он жил. А вот дочка ни разу не сказала ему: "Посиди, пап. Я соберу".

- Ты меня не слушаешь? - донесся голос Веры.

- Нет, нет, я так...

- Ладно, Борис Алексеевич, неудобно, дома тебя заждались. Боренька, накинь пальто.

Они проводили Янского до перекрестка. Вера на прощание сказала:

- Теперь знаешь, где мы живем. Заходи. Будем рады. Так ведь?

- Так, - подтвердил сын. Ее сын, его сын, их сын!

Задумавшись, Янский брел домой. Он кожей чувствовал дуновение времени. Оно летело мимо него, он слышал его шум, он вдыхал его запах. Настоящее - это вечный ветерок, что шевелит волосы на голове, вечный момент превращения будущего в прошлое, это мясорубка, перемалывающая будущее, кусок за куском, в фарш прошлого. И из этого фарша потом историки готовят несъедобные котлеты.

Ну а дома было, как всегда и у всех, и все не так. Янский лежал на кровати без сна и думал о Вере. Какие у нее теплые глаза. Они со временем не стали холодней. Она, наверное, уже спит. Бродит одна по темному, теплому царству сна. И темно там, в этом царстве, и светло. Надо тоже уснуть и попасть туда же. Почему бы им не встретиться в том царстве. Встретились же они на войне. На войне все были открыты для всех и скрывали друг от друга истинные чувства. А тут наоборот, скрыты от всех и открыты друг другу. Надо уснуть...

Янский был прав. Если встречаться с любимыми, то только во сне, где нет двух разных внутренних миров, нет совершенно чужого внешнего мира, а есть один, в котором счастье. Тем более, когда ночь пала на город и мысли где змеями, где светляками или соловьями расползлись, разлетелись по мраку, по ночному жуткому и прекрасному саду сна, беспрепятственно делая то, для чего создала их природа.

Пятнадцать лет назад Янский, разумеется, нравился женщинам. В госпитале было мало здоровых мужиков, собственно, всего двое, он да его шофер, а он к тому же был еще и начальник. И хотя у него была "Эмка", на которой можно было бы уединяться двум парам в места, отмеченные на штабных картах как рощица, излучина реки и прочее, Янский был страшно далек от этого, причем сам не знал, почему. Ему было как-то совестно заниматься любовью среди страданий и смерти, хотя страдания и смерть невольно толкали к этому. Наверное, так.

Когда Вера заболела тифом и попала к нему в госпиталь, он обратил на нее внимания ровно столько, сколько обращал на всякого нового раненого или больного, собственно никакого. Поступившими занимался медперсонал. К больным он начинал присматриваться на второй-третий день, если, конечно, больного не надо было тут же класть на стол. Но когда через неделю после ее госпитализации, при очередном обходе, он просмотрел результаты анализов и, устало присев на стульчик возле раскладушки с больной, молча глядел на нее и даже не думал о том, что нет ни лекарств, ни покоя, ни льда, ни еды, ни воды, ни должного ухода, чтобы спасти ее, он подумал о том, что только чудо может спасти больную. Остались спирт и чудо. Не дай Бог перфорация, тогда... Он поймал себя на том, что ему очень жалко эту несчастную. Янский посмотрел, как зовут ее. Вера Сергеевна Нелепо. Да, нелепо, как все нелепо, Вера Сергеевна. И вдруг она открыла глаза и непостижимо ясно для ее состояния посмотрела ему в глаза, и что-то толкнуло его, и он понял, что чудо обязан сделать он. Как это непросто, знают старые врачи, которые провели не одну сотню дней и ночей в землянках, палатках и поездах. Правда, они не любят этого мистического слова "чудо".

Она не умерла. А потом стала карабкаться, карабкаться из засасывающего ее небытия, буквально как муравей из песчаной ямы, выкарабкалась и у нее пошло на поправку. Янский за несколько недель привязался к больной и проводил с ней свободные минуты своего короткого отдыха, который приходился на любое время суток. Если Вера Сергеевна спала, он сидел возле нее на стульчике и дремал; если она бодрствовала и не имела сил поддерживать беседу, он рассказывал ей о себе, о своем детстве, о своих привычках и причудах, о своей жене, которую никогда не понимал и которая никогда не понимала его, о растерянных за годы войны друзьях-товарищах, об институте. Словом, он "прописался" в изоляторе. Его "слабости", естественно, все потрафляли, и когда он заходил в палату, ему тут же приносили в обжигающей кружке бурый кипяток и давали какую-нибудь газету или листовку, чтобы он провел с выздоравливающей политбеседу. Он обычно сворачивал прессу в трубочку и шутя, но сильно, как по надоедливой мухе, хлопал трубочкой по лбу подносчику.

Когда Вера Сергеевна была расположена к беседе, то есть имела физические и душевные силы для того, чтобы произнести хоть несколько слов, Борис Алексеевич начинал говорить совершенно абстрактные вещи, удивляясь самому себе, - не о войне, не о болезнях и ранах, не о поэзии и любви, наконец, а так, непонятно о чем. И в это время был на душе его мир, которого они жаждали все, и не было и в помине никакой войны со всеми ее страданиями и нелепицей. Когда Вера уже достаточно окрепла, он просто молча сидел и слушал, как она тихо рассказывает о себе, и ему в эти минуты впервые не хотелось говорить самому, говорить прежде всего о себе и своих воззрениях на жизнь, убеждая прежде всего самого себя, что у него именно эти воззрения, а не какие-нибудь другие. Янский наивно полагал, несмотря на весь свой жизненный опыт, что кого-то интересуют его воззрения. Слово-то какое! Хотя в сущности это все такая лажа! Оказывается, мягкий женский голос так хорошо успокаивает. Три года не было такого покоя на душе. Закроешь глаза, и будто вовсе нет войны и этого госпиталя и этих ужасных ран. "То-то у нас лучшие хирурги в мире", - подумал неожиданно он.

- Вы меня не слушаете, Борис Алексеевич?

- Нет, нет, я так...

- Я же вижу, что не слушаете, - говорила она без всякой обиды и продолжала свое.

Вера долго держалась с ним холоднее, чем он того, по его мнению, заслуживал, прямо как со всеми. "Война", - этим словом она объясняла "зажатость" и "серость", как она говорила, всех своих чувств и то, что душа ее стала, как высушенный куриный пупок.

В соседней палате лежали тяжело раненые, собственно, почти все палаты были такие. Там то и дело заносили новеньких, уносили стареньких, заносили живых, выносили умерших, на своих ногах редко кто передвигался. Среди вновь поступивших был обгоревший танкист. Он лежал на кровати весь обожженный. Не стонал. Слезы текли от боли сами собой. Танкист умудрился разворочать надолбы, смял несколько пушек и ворвался на немецкие склады ГСМ, где устроил такой кошмар, что немцы подумали, будто наши стали наступать всем фронтом. Каким-то чудом он выбрался из этого огненного кошмара живой и смог довести танк, почти ничего не видя, до расположения наших частей. Из экипажа он выжил один. Янский рассказал о нем Вере Сергеевне. Она заглянула ему в глаза:

- Он будет жить?

Янский ничего не ответил.

У Янского с утра выдался трудный день, к тому же он практически не спал две ночи, но все же улучил минутку и вечером заглянул к Вере Сергеевне. Сел на стульчик и, потирая глаза и щетину, признался:

- Вот сегодня я точно устал.

- Вы бы отдохнули, Борис Алексеевич. Идите поспите. У вас глаза красные.

- До-о-охтр... - услышал Янский.

Это было первое слово, произнесенное танкистом в госпитале. Янский наклонил к нему голову.

- Который... час?

"Последний, брат, последний твой час", - подумал Янский.

- Десять утра. Пять минут одиннадцатого.

Танкист заговорил. Через силу, тихо, с длительными перерывами. Для него каждое слово было протяженностью в год жизни. Янский терпеливо слушал.

- После┘ завтра. Когда. Солнце. Попадет. На мое. Лицо. Ровно. В десять. Часов. Я... Умру.

Документы танкиста сгорели. Не сгорел клочок бумаги. На нем было нацарапано карандашом: "Снарядов нет. Патроны на исходе. Вдали лес черный. Рядом черный снег. Одни лишь трупы в нашем бывшем взводе. Их души в рай идут. Я их прикрою всех. Еще мгновенье, может быть, другое мой палец скрюченный гашетку будет жать и в мясо ненавистное чужое свинец свистящий с силою вгонять. Еще мгновенье - о, как это много - я вспомню все и все похороню, и долг исполнив, в долгую дорогу, не торопясь, пойду и наших догоню".

Весь следующий день танкист не приходил в сознание. По его лицу ползли слезы.

А наутро, ровно в десять часов, когда солнце упало ему на лицо - за два дня солнце ускорило свой разбег ровно на пять минут, - танкист отмучился и лицо его приобрело ясное и спокойное выражение, которое не суждено было увидеть никому из его близких. Увы, рай ему не обещан, но, может, и в ад не попадет. Царствие ему небесное! Янский не сказал об этом, он не хотел, чтобы Вера Сергеевна омрачалась печальными известиями.

- Он умер, - сказала Вера Сергеевна, взглянув на Янского. - Упокой Господи его душу.

Вскоре у Веры Сергеевны нормализовалась температура. Через несколько недель бактериологические исследования и посевы на желчный бульон дали отрицательный результат, и ее освободили от изоляции. Дальше было уже легче: Вера Сергеевна поправилась настолько, что могла уже и себя обслужить и помогать другим. В госпитале хронически не хватало рабочих рук. Часть, в которой она служила, уже больше месяца была в Венгрии, и, ссылаясь на то, что больная должна еще какое-то время находиться под медицинским наблюдением, Янский оставил ее при госпитале.

А потом время пошло быстрее, победа была не за горами. Янский и Вера Сергеевна не сопротивлялись более чувству, овладевшему ими. Когда Янскому после ранения сделали операцию, она ухаживала за ним. Потом началась мирная жизнь. Послевоенная Москва была полна неясных слухов и ожиданий перемен к лучшему. Родился сын Боренька. Но родился уже после того, как жена Янского решительно заявила на Бориса Алексеевича свои права и Вера Сергеевна, конечно же, не стала драться с нею. Янский приносил в роддом передачи, писал трогательные и смешные записочки, в которых строил планы совместной жизни и прочил сыну славное будущее. В этих записочках он называл сына Борей, Боренькой, Бобом, Бобончиком. У Веры Сергеевны же были свои планы, о них она ему ничего не сказала, а как выписалась из роддома, в тот же день уехала в деревню к родителям. Янский забросал ее письмами, телеграммами и посылками, такими нужными тогда. Два раза приезжал к ней. Очень понравился старикам, они даже стали убеждать ее, чтобы она сошлась с ним, чем очень удивили ее. Но она собралась с силами и однажды решительно заявила Борису, что между ними все кончено, пусть он больше не пишет, не приезжает и вообще не дает о себе знать. "Так будет лучше для всех нас". Так и стало, но отнюдь не лучше для всех. До нее доходили слухи, что Янский живет не с семьей, а с какой-то женщиной. Но это уже Веру Сергеевну действительно перестало интересовать. Накатили обычные житейские заботы, представляющие замкнутый круг: как жить, чтобы выжить, а выжив, как жить дальше.

А тут вдруг, спустя столько лет, эта встреча, такая реальная, что жуть берет, и все вернулось на круги своя. И вот они уже встречаются. И снова между ними близость. Но близость не приносит такого удовлетворения, как прежде. Она даже вроде как отвлекает от того главного, что установилось между ними на войне, отвлекает от духовной близости, которая дается, увы, немногим в этой жизни.

Когда Боренька уехал в лагерь, Янский жил у Веры, и месяц был как сказка. Но однажды она перебирала свой военный сундучок и нашла в нем, помимо прочего, новый комплект солдатского белья. Вера Сергеевна ни разу его не надевала, так как размер был большой, на солидного мужчину.

- Возьми себе, пригодится, - сказала она Борису Алексеевичу, и тот, ни слова не сказав, взял и опустил почему-то глаза.

Однажды ей приснился сон. Ее комната, самая обычная комната с самой обычной обстановкой, только освещена сильнее обычного, точно не одно окно в ней, а два - еще и с южной стороны, и будто бы она только проснулась, а в дверях, виновато склонив голову, стоит Борис Алексеевич.

- Я тогда тебя не поблагодарил, - говорит он. - Спасибо, родная. Пригодилось. Все в пору.

Глянула Вера Сергеевна на свои руки - а в них стакан граненый с водкой.

- Это тебе, - говорит она и протягивает Борису.

Тот взял , выпил, но ничего не сказал и глаза так и не поднял.

"Ведь это он умер, - обмерла Вера Сергеевна, когда проснулась и увидела свою комнату наяву, в обычном ее освещении. - Бедный. Бедный мой. Ты приходил ко мне проститься. Из одного моего сна в другой".

Съездила она в Москву, побывала у него на могилке. Могилу пришлось искать самой, так как жена Янского на похоронах не была и детей проститься с отцом не пустила.

- С кем жил, тот пусть и хоронит. Тот пусть и прощается с ним, и прощает. Я его не прощаю. Бог простит - хорошо. А вам, собственно, какое дело до него? Насколько знаю, мы с вами в одинаковом положении.

А когда Вера Сергеевна вернулась домой, ее снова закружила жизнь, в которой заложили наглухо окно с южной стороны, и вот, надо же, приснился опять сон о Борисе, сон, от которого берет жуть, сон об аптеке, какой-то булочной, ненадеванном комплекте солдатского белья, об их несостоявшейся встрече, на незнакомой улице, в неведомый час, но в такой знакомой комнате, в которой она словно бы оставила всю свою жизнь.

Она часто стояла у своего единственного окна и выглядывала в нем Бореньку, то ли сына, то ли его отца, слились они для нее в один образ, который давал ей силы жить. И когда она видела сына, то вроде как видела и его отца. И еще вспоминала танкиста и его стихотворение, в котором души убитых идут в рай. Это навряд ли. Тела и души солдат не предназначены для рая. В рай могут попасть только их дети. Если они заслужат это.

 

Глава 37.

Святая вода.

 

В том, что вода - мировая стихия, разве не убеждает мировой потоп? Согласитесь, всемирный потоп - это убедительно. Да что там потоп! Представьте себе на минуту, что русла всех рек изменили направление - что тогда произойдет?

Да и, в конце-то концов, до начала творения Дух Божий носился разве не над водой?

Боб всегда благоговел перед водой, как бедуин в пустыне, как всякая рыба в реке, а тем более рыба по гороскопу. Благоговел, как всякий разумный человек, представляющий собой обычную ходячую бутыль, наполненную святой водой, в которой растворено три грамма разума. Ведь всем давно известно, что и моча, и кровь, и лимфа, и мозг, и всевозможные клетки - есть вода в воде, водою омываемая, и неизвестно только одно - откуда берутся железная решимость и упорство, стальные мускулы и характер. Хотя - что сталь, что железо перед мягкой стихией воды?

Когда Боб на третий день своего пребывания в Воложилине, как истинный отпускник, решил прогуляться по местам своей юности, по местам своей боевой славы, он прежде всего направился к башне. На башне висели транспаранты и лозунги, призывающие граждан одновременно идти в разные стороны. Так раньше раздирали людей пополам конями или березами. Башня являла собой почти величественное зрелище, так как годы превратили ее в исторический памятник. Она стояла на берегу канала, как сторожевая башня древнего города - Астрахани или Трои, все равно какого. Ночами внутри ее и наверху мелькали огоньки, но кто ходил с ними - урки или привидения - вряд ли кто отважился бы проверить, кроме героев А.К. Толстого или А.В. Чаянова. Чтобы не обижались в Европе, добавлю Ч.Р. Мэтьюрина и Э.Т.А. Гофмана.

Боб разделся и прыгнул по мальчишеской привычке, без раздумий, в холодную воду. Поплавал, понырял, пофыркал, поплевался водой, выпуская изо рта длинные струйки и стараясь сбить ими пролетающих низко стрекоз. Лег на спину и, раскинув руки, зажмурил глаза. Вода приятно холодила тело, закрытые глаза чувствовали солнце. Какое блаженство! Вдруг он вспомнил ту далекую (будто она была и не здесь, а где-то на юге Африки) ночь, Глызю, Саню Ельшанского, свой почти реальный полет к звездам, черное бездонное зеркало, а в нем свою побитую морду. И он невольно вздохнул глубоко, и поперхнулся водой, и закашлялся. Все как в тот раз, двадцать пять лет назад.

Боб вылез на берег и улегся на травке, подставив солнышку свою белую, слегка оплывшую жирком, выпуклую грудь. Полежав минут двадцать, он встал и, с сожалением глядя на покидаемый им уголок благодатной тишины, в котором, оказывается, еще остались воспоминания молодости, стал одеваться. Нагнувшись, зашнуровал туфли. И когда уже пошел к остановке автобуса, осознал, что у него совершенно не болит поясница и позвоночник гибкий, как в те далекие невозвратные годы. Странно, утром еле сполз с постели и потом час никак не мог расходиться. Боб остановился, повертел корпусом во все стороны, сделал несколько наклонов, легко достал носки ног, довольно хорошо прогнулся назад. Боли нигде нет, клина нигде нет, в ногу не отдает, и кол, что был в позвоночнике уже столько лет, кто-то вынул. Гимнаст, да и только! В задумчивости, Боб прошел мимо остановки и стал спускаться вдоль канала к реке. Вода текла рядом и несла в себе какую-то тайну - Бобу показалось, что вода сегодня решила открыться ему, вон шепчет что-то, лепечет о чем-то... Давай соображай, Бобушка, в чем тут дело, что за тайна такая всего в десяти шагах справа от тебя. Он спустился к реке. Выдрал из штанины репьи, постоял, оглядел окрестности. Справа, вверх по течению, посредине Вологжи, желтел остров, где располагался городской пляж, по которому, как красные божьи коровки, ползали отдыхающие, а ниже по течению до горизонта были вода, небо и земля и не было видно людей. Катера и теплоходы, которыми в прежние годы здесь кишела река, стояли на приколе, в них размещались рестораны-поплавки и гостиницы для приезжих из области. И в этом тоже была своя тайна, но разгадывать ее почему-то не хотелось.

- Сегодня совсем не болит спина, - сказал он матери за обедом. - Прямо диву даюсь. Первый раз за последние пять лет. Этой весной так замучила, проклятая.

- Дома потому что ты, Боренька, дома. Потому и не болит, - нашла объяснение этому феномену Вера Сергеевна.

Сын не стал возражать. Аргументы родителей всегда весомее аргументов детей. Как минимум на одну жизнь.

- Ма, а что с водой на башне - ничего так и не сделали?

- Да кто с ней делать чего будет? Уж если раньше ничего не смогли, то сейчас и подавно. Хорошо, хоть объявления висят, что нельзя пить и купаться. А вода - течет себе. Ей некогда ждать, пока решат за нее что-нибудь. Это мы, люди, привыкли ждать чего-то, пока за нас дядя решит.

- Кто привык, а кто нет, - сказал Борис. - А вообще-то да, ты права, это только человек может ждать сколько угодно непонятно чего.

- Потому что он бессмертен, Боренька.

Боб с удивлением посмотрел на мать. Она любила говорить на возвышенно-трогательные темы, но только не о бессмертии. Мать боялась смерти. Она ее нагляделась в жизни и на войне.

- Помнишь?.. - спросил Боб и осекся.

- О чем? - насторожилась Вера Сергеевна.

- Да сам не знаю, о чем хотел спросить. Так просто.

Его вдруг осенила догадка, но он не хотел, прежде чем не уверится в ней наверняка, подвергать ее испытаниям на прочность методом коллективного обсуждения. Боб всегда решал все сам, один, или не решал ничего. Он не был создан для коллегиального органа. Вообще любая коллегия, совет, дума - нонсенс. Собирают в одном месте взрывчатку, шнур и взрыватель, подлаживают их друг к другу, состыковывают и ждут мирного разрешения вопроса. Впрочем, если исходить из того, что жизнь человеческая - всего лишь пересадка между двумя поездами и ожидание на вокзале, то ее можно продлить, разнеся вокзал, рельсы и подходящий поезд оглушительным взрывом.

Ближе к вечеру Боб еще раз побывал на башне. День был тихий и жаркий, но в канале никто не купался, даже пацаны. Не было видно и рыбаков. Только сейчас Боб заметил, что вдоль берега канала, от реки и почти до самой башни, стоят щиты с объявлениями, запрещающими купание, рыбную ловлю и употребление воды не только в сыром, но и в кипяченом виде. Удивительно послушный стал народ, решил Боб.

- А что, это сточная вода? - спросил он у лоточницы.

- Почему сточная? - машинально переспросила лоточница и с интересом переключилась от унылого созерцания двух попрошаек возле гастронома на видного из себя мужчину. - "Сникерса" не желаете?

- "Сникерса"? А "юнкерса" нет? "Юнкерса-83"?

- Еще не завозили, - сказала лоточница.

- Подождем "юнкерса". Так как насчет водички?

- Распродала всю, - с сожалением сказала лоточница. - Сегодня мухой ушла. Жарища-то какая!

- Да, жарковато. Я о той воде спрашиваю, что в канале течет.

- А-а, эта. Это сточная вода, в речку стекает.

- Да вот думаю, может, искупаться?

- Что вы, что вы! - испуганно замахала полными красивыми руками лоточница. - Зараза! Упаси вас Бог!

- Что, волдырями пойду? Или кожа слезет?

- Хуже. Может, "стиморол" возьмете?

- "Стиморол" - непременно. У него кривая кислотности во рту становится прямой и всегда превосходный результат. Мне, пожалуйста, упаковку. Угощайтесь и вы, - Боб протянул ей жвачку. Лоточница ослепительно улыбнулась и задержала свою руку в руке Боба.

- А что, "стиморол" заменяет купание? - спросил он.

Лоточница серьезно посмотрела на смешливого дяденьку и сказала:

- Я вам серьезно говорю, эта вода - исключительная зараза. Особенно и исключительно для мужчин.

- Для мужчин?

- Неужели не слыхали?

- Я приезжий.

- А, вон оно что. Тогда понятно. А то думаю, чего про воду спрашивает? Короче, она еще с прошлого века течет здесь.

- А вам сколько лет, девушка?

- Двадцать.

- Ах, какая прелесть! И что же, все мужчины погибают в страшных судорогах?

- Как вам сказать. Становятся чересчур озабоченными. Ну, этим, мужским, сами знаете каким, делом.

- И что же в этом такого уж дурного? - поправил Боб усы и подмигнул.

- Да то, что остановиться не могут, - вздохнула молодка, - и погибают от разрыва сердца.

- Н-да, - Боб озадаченно посмотрел на девушку. - Значит, купание отменяется.

- Хотите, раз вы приезжий, я покажу, где можно купаться. Сейчас в магазине скажу. Все. Пошли! Скажу вам по секрету... Можно, я под руку вас возьму? Скажу тебе по секрету... Меня Зина зовут. А тебя?.. У меня друг в школе был, тоже Борис. Да, помоложе тебя. Скажу тебе по секрету, тут поначалу ребята больше купались. От них и слух о необыкновенной силе этой воды пошел. Да и без всяких слухов видно было. А потом старички стали приходить, аденомы с простатами лечили. Лечить-то лечили, да в результате лечения становились такими половыми разбойниками, что по городу года четыре назад прокатилась волна насилия и все старики развелись со своими старухами. А еще через год-полтора стали помирать мужики от чрезмерного своего усердия, оставляя женщин одних, как после войны. Как жужжали по телику, сложилась критическая демографическая ситуация в регионе. Понаехало тут комиссий всяких, разбирались. Чего решили - не знаю, но все члены комиссий с ума точно сошли, а возле воды выставили кордон. Он тут простоял с полгода, наверное. Я имею в виду кордон. А потом все как-то само собой окончилось.

- Старики, наверное, все вымерли? - сказал Боб.

- А может. Но купаться перестали и даже поливать грядки перестали.

- Ну, а ты-то сама купалась хоть раз?

- Лет в десять в последний раз.

- Ничего такого не заметила?

- А чего такого? Нет, ничего не заметила. Разве что холодная очень вода и бодрость от нее дня два чувствуешь. Такое ощущение в эти два дня, что она в тебе разлита и освежает. Летом, понятно. Вон там хорошо в воду заходить, за теми камышами, и там никогда никого нет.

- Охолонемся, Зинуля?

- У меня купальника нет.

- Вот и чудесно, - подмигнул ей Боб. - Мой тоже сушится.

Они прошли берегом в глухую часть озера и скрылись с головой в камышах, совсем как в популярной песне, и что там было у них, у того камыша и спросите, а лучше песню послушайте. Известно только, что с того дня Боб с Зинаидой в обед и вечером зачастили в камыши и купались в озере без купальных костюмов. И что удивительно, ежедневная выручка от продажи товаров выросла у Зинаиды в десять раз. Может быть, оттого, что глаза у нее светились по-особому и была она удивительно хороша собой. Боб же чувствовал себя как двадцатилетний пацан, а о спине даже забыл. Раз только, когда помогал Зинаиде забросить мешок в машину, удивился сам себе, как это у него ловко вышло.

- Грузчиком, что ли, ишачил где? - спросила Зина.

- Приходилось, - чтобы не разочаровывать девушку, ответил Боб. - Слышь, Зин, ты не могла бы свести меня с кем-нибудь из местных авторитетов.

- А зачем тебе? - насторожилась Зина.

- Да мысль одна есть. На миллион.

- Смеешься! Кто ж с такими мыслями к ним суется?

- Ты не поняла. На миллион баксов.

- У тебя есть такие мысли? Слушай, Боря, мне страшно за тебя. Да и за себя. Уж лучше вовсе без мыслей жить, чем с такими.

- Не получается. Особенно, когда добро буквально под ногами лежит. Бери, не хочу.

- Чего, клад?

- Ты меня выведи на кого надо. А то мои знакомые в других сферах вращаются. Высокоинтеллектуальных. От земли высоко, от денег далеко, воздух - и тот разрежен. Денег - так, молекулы с атомами. Так что они мне не помогут. Даже при всем своем желании. Словом, спонсор нужен. Я тебе потом все разъясню. Если выгорит. А нет - и знать тебе не надо. Чтобы не страшно за себя было.

- Попробую, - задумалась девушка. - Через Кирилла Грехова. А, ты его все равно не знаешь. Завтра скажу.

На следующий день, в обед, когда Боб с Зиной вернулись с купания, они увидели возле киоска "БМВ". Встречающие не представились, а тот, что был за рулем, не снимая черных очков, коротко бросил:

- Садись.

- Его зовут Иван, - напомнила Бобу Зинаида.

Черные очки усмехнулись:

- Он сам представится.

- Кирилл, как договорились.

- Заметано, Зинуль, - очки приподнялись вверх, явив на мгновение неуловимые глаза.

Приехали в какой-то офис. Офис как офис. Солидно, но пустовато. Не было секретарши. И вообще, как потом отметил Боб, не было даже женского духа. В террариуме под отражателем нежились две змеи. У одной дергался в пасти язычок.

- Голубев. Иван Михайлович.

Боб от неожиданности вздрогнул, так неслышно подошел к нему сзади этот Голубев Иван Михайлович. Как змея. Боб встал. Оказывается, в стене была еще одна неприметная дверь.

- Нелепо. Борис Борисович, - прогудел он. И откашлялся. Как бы не подумал Голубок, что он нарочно голос свой загустил, для пущей важности.

- Это ваш предок пел императрице Екатерине народные песни?

- Мой. А откуда вы знаете?

- Из истории. Люблю всякие истории с музыкой. Выйди, - спокойно сказал он Кириллу, вздумавшему улыбнуться в неположенном месте. - Ну, и что же, Борис Борисыч, вас ко мне привело?

Голубев производил приятное впечатление и не исключено, что он на самом деле имел какое-то отношение к музыке да и вообще был не чужд музам.

Боб изложил свою идею: башню переоборудовать в завод безалкогольных напитков, воду из-под башни забрать в трубу, бутылировать и продавать. Сначала в Воложилине, а потом в регионе и даже за границей. По целебным свойствам эта вода даст фору "нарзану" и "боржоми", не говоря уж о десятках других минеральных водичек. Название подойдет "Нелепица".

- Чтобы остался след не на земле, так хоть в воде, - пошутил Боб.

Иван Михайлович на шутку не отреагировал, лишь ослабил светлый галстук на белоснежной своей рубашке.

Рекламная компания продумана до мелочей, убеждал потенциального спонсора Боб, включая церемонию "освящения" воды архиереем местной епархии. Целебные свойства воды проверены, и на себе, и на знакомых. Установлен ее состав - благо, некоторые школьные и институтские друзья все еще работают, как ни странно, химиками. Не на химии, а химиками. Главное же ее свойство заключается в том, что она "живая". На то имеются официальные заключения двух знаменитых экстрасенсов и одного энерготерапевта, воспитанного в стенах тибетского монастыря.

- Я тут, Иван Михайлович, составил ТЭО. Затраты, конечно, потянут на┘

- Цифири потом. Вы, Борис Борисыч, еще куда-нибудь обращались со своим предложением? В Сбербанк? В холдинг "Русь"? В банк "Центр России"? "Центр России" поддерживает предпринимателей, разрабатывающих природные ресурсы региона. Глава - Сидоров Иннокентий Порфирьевич. Могу составить протекцию. Я думаю, и власти местные поддержат. Главное - приобрести право на геологическое изучение данного участка месторождения, а затем и на добычу минеральной воды.

- Что ее добывать? Сама в руки льется.

- Тем более. Будет дороже стоить.

- Вот потому я и обратился сразу к вам, Иван Михайлович, - сказал Боб.

"Не прост", - подумал Голубев. Боб оглянулся по сторонам.

- Что-нибудь беспокоит, Борис Борисович?

- Жарко┘

- Прошу меня великодушно простить, - Голубев нажал на кнопочку. - Кирилл, напитки! Мы, Борис Борисыч, как видите, женщин не держим. Цвета, запахи и слова. Отвлекают. Что будете?

- Виски, если не возражаете.

- Не возражаем. Борис Борисович, а от нас-то вы что ожидаете?

- Все!

- Хм. Это несколько расплывчато┘

- Вы финансируете программу и получаете с нее весь навар.

- Позвольте, а в чем ваш тогда интерес, Борис Борисович? Не в этикетке же "Нелепица". Вы не монах, раз протеже Зиночки. Не из ФСБ. Но я вас не знаю. Это и занятно. Ну да ладно. Несите все, что у вас имеется. Эксперты изучат. Виски?

- Мне будет достаточно двадцати пяти процентов.

- Вот это другое дело. Но математикой, Борис Борисыч, займемся после урока химии. Посмотрим на результаты экспертизы.

Эксперты одобрили идею. Компаньоны встретились вторично. Иван Михайлович дал свое принципиальное согласие, предложил Бобу стать исполнительным директором завода безалкогольных напитков, ослабил галстук и налил Бобу виски и отдельно в стакан воду "Нелепицу". Себе он налил одну воду. Боб с некоторым удивлением и сожалением отметил это обстоятельство. Он, признаться, возлагал много надежд на неформальное обсуждение всех условий договора, как всегда, за бутылкой-другой крепкого напитка.

- Знаете, Борис Борисыч, почему гора с горой не сходится? Потому что землетрясение выйдет. А мы без этих ужасов сошлись, не так ли?

- Вы правы, Иван Михайлович. А почему бы нам не выпить за это?

- Выпьем, - Голубев приподнял свой стакан. - "Напитки, они освежают". За удачу! Сколько лет добро пропадало! Мне ваша идея поначалу показалась, извините, несколько нелепой.

- Слова Нелепы, не так уж праздны и нелепы, - неожиданно для самого себя сказал Боб.

- Да-да. Вы стихи сочиняете? Проза меньше подвержена амортизации. Ну, а теперь и займемся подсчетами, - предложил инвестор. - Кирилл, дай-ка выкладки. Вот она, поэзия! Башню мы оставим в покое. Пусть стоит себе, как стояла. Глядишь, еще и памятником станет. А заводик мы купим уже готовый, в Италии. Дальнейшее, как говорится, молчание, или дело техники. Необходимую сумму я ссужаю вам, Борис Борисович, без процентов. Потихоньку вернете ее. Оклад приличный. Машинешку дадим. С шофером, если пожелаете. Сами водите? А потом... А потом - увидим. Дожить надо.

- Я хотел посоветоваться с вами, - сказал Боб, достав из кошелька визитку. - Вот один предприниматель, немец, а может, еврей, предлагает новую технологию очистки...

- Не люблю немцев. И евреев не люблю, - перебил его Голубев. - Куда ни приду, они уже там. А только соберусь когти рвать, их там уже и след простыл.

- Так не только с евреями. Так и с хохлами, и с русскими. Да и с китайцами тоже.

- А я никого не люблю, кто заслоняет мне перспективы, - отрезал Иван Михайлович.

"Да, тебе бы проспектом быть", - подумал Боб.

- А я евреев уважаю, - ввернул он, - они мне всегда работу давали.

- Вот-вот.

А потом, как и планировал Иван Михайлович, купили в Италии заводик, развернули его на Воложилинской земле, получили всяческие разрешения у местных властей, прокачали и забутылировали богатство подземных кладовых, организовали и с успехом провели рекламную кампанию "живой" воды, поставили рядом с заводиком часовенку, освятили водичку, наладили сбыт и получили ощутимый доход. Нелепо, как предприниматель, проявил недюжинные способности: почти рассчитался с кредитом, не без гордости любовался этикеткой, на которой было красиво написано "Нелепица", и собирался уже обзавестись нормальным домом и семьей, для чего готов был сделать Зинуле официальное предложение.

Вера Сергеевна чуть-чуть опечалилась, но благословила сына, хотя на душе ее было неспокойно и она места себе не находила в последние дни. Дни и впрямь оказались последние. Последние, когда сын приходил домой, ужинал, ночевал, завтракал и она разговаривали с ним, шутила, отчитывала его, как маленького, и была счастлива, как тогда, в военном госпитале, когда смерть стояла у нее за спиной.

Дни оказались последние: Боренька однажды не пришел ночевать, и нигде не нашлось его следов - ни на земле, ни, тем более, в воде. И живая вода стала для него хуже мертвой. Дальнейшее - дважды прав оказался Иван Михайлович - молчание, и главное в любом деле - дожить надо.

 

Глава 38.

Первый тройственный союз.

 

За неделю до этих событий Мурлов встретил в бане Федю Марлинского, которого и забыл уже, когда видел в последний раз.

- А я думал, ты в Москве, - сказал он.

- Москва - не по мне. Мелковата будет, - пробасил Марлинский.

Федя был такой же напористый здоровяк, пышущий уверенностью в своей правоте, но в то же время это был совершенно другой человек. И без того резкие черты характера обострились еще острее, он совершенно разочаровался в женщинах, что вообще-то для его лет было странно, в нем появилась нервозность и глаза горели какими-то неоднородными вспышками. Пугали эти глаза. Федя достал бутылку "Кавказа" и луковицу из старой заляпанной сумки.

- Жаль, хлеба нет, - сказал он. - Ну да не впервой без хлеба. А я совсем переквалифицировался в "живописца", - он откусил пол-луковицы прямо в шелухе, вторую половину протянул Мурлову. - Помнишь, за месяц в общаге мешок лука уговорили. Эх, жареный с салом - вещь! Такого разве в столице поешь?! В училище преподаю, технику живой писи. Ничего получается. Совсем как живая. Ты-то как? Там же?

Мурлов вяло стал рассказывать о себе, но вдруг заметил, что Федя его не слушает, весь ушел в собственные мысли, которые Бог знает где рассеял в этой жизни.

- А ведь брат мой так и не нашелся! Пропал! - вскрикнул вдруг Федя и смахнул слезу с глаз. - Помнишь? Какой ум был!

В этот момент к ним на скамеечку плюхнулся гражданин приличного вида, их годков, с усами и наметившимся брюшком, привыкшим к сладкой еде и питью. В руках он держал бутылку водки и двухлитровую бутылку минеральной воды. Так держал, будто не знал, что с ними делать.

- Что-то меня, ребята, к вам тянет, - сказал он.

- Милости просим, раз тянет, - отозвался Федя, заметив дары. Он поставил пустую бутылку из-под портвейна под ноги. - Кавказ подо мною. Знал Пушкин, что воспевать.

Незнакомец протянул бутылку Феде, а Мурлову стал объяснять, что эта минеральная вода - его минеральная вода, то есть самым натуральным образом. Даже называется его именем, вот...

- Сцедил, что ли? - спросил Федя.

- Нравитесь вы мне, ребята, - сказал хозяин воды. - Незлобливые вы и не мелочные.

- Уж какие есть, - согласился Марлинский, отхлебнув добрый глоток "Столичной", и передал незнакомцу бутылку и остаток луковицы. - Шелуху вон там сними.

- Борис Борисыч, - привстав, представился незнакомец. - Боб - для вас.

Через двадцать минут Федя допытывался у Боба, в чем его кредо, а тот не понимал Федю и все говорил про свою воду. Но разговор был чрезвычайно интересен, в том числе и в его мировоззренческой части. У Феди глаза горели и он энергично жестикулировал, как какой-нибудь Лучано из Салерно, совсем несоразмерно своей комплекции. Комплекция уже явно досадовала на разошедшегося хозяина. Боб же, развалившись, как патриций, поглаживал свой живот и благодушно иронизировал над Федей. Это выходило у него гармонично. Марлинский, впрочем, в долгу не оставался. Но отстреливался все-таки как бы на бегу. Казалось, встретились два старых друга, и не Мурлов с Марлинским, а Боб с Федей. Мурлов за это время успел дважды попариться.

- Поклянемся, что навек будем вместе! - услышал Мурлов после парилки и не удивился. Иных людей, за минуту до этого абсолютно чужих, поистине водой не разольешь. Даже в бане.

- На чем будем клясться? У тебя есть что-нибудь эдакое? - спросил Федя Мурлова. - А то у меня вот, кроме сумки этой пустой, ни черта нет. А у тебя? - обратился он тут же к Бобу.

- У меня есть, - сказал Боб. - Момент.

Он принес визитную карточку, на которой рубашка была словно сшита из южного ночного неба - так она переливалась в зависимости от освещения, а на лицевой стороне были смешаны цифры, иероглифы, готические буквы с какой-то арабской вязью.

- Вот на ней, - сказал он.

Федя недоверчиво посмотрел на визитку.

- Ты уверен, что на ней можно клясться? Уж тогда лучше на моих отечественных трусах давай. В них святости, думаю, больше будет. А это, что это? Кабалистика какая-то.

- Какая кабалистика? - Боб даже сел. - Это визитка всемирно известного предпринимателя...

- Всемирно известного проходимца.

- Не надо. Он одних арыков провел черт-те сколько, а ты - проходимец! Всю Азию перерыл. Так что можешь на трусах своих клясться, а мне и визитка сойдет. Хочешь знать, он святой человек, человек воды. Знаешь, что он мне сказал? Для меня, он сказал, твоя (моя, значит), твоя святая вода, моя (его, то есть) святая вода, она как Глава о всемирном потопе из священного писания. Святой человек! Жаль, Голубев неправильно отнесся.

- Ну, и кто он? Из Штатов, небось, или душман, "дух" какой-нибудь?

- Гаучо. Из Аргентины.

Тут даже Мурлов удивился.

- Занесло же его, однако!

- Да, но язык русский лучше нас знает. Хотя и на гаучо не похож. Я, правда, ни одного гаучо живьем вот так вот не видел, даже не знаю, что это такое. Помню, фильм был, "Война гаучо", а о чем он?.. Такой маленький, рыженький. А может, и черненький? - задумался Боб. - Но крепыш. Не столкнешь. Как влитый на земле стоит, - Боб, словно картой, щелкнул визиткой об лавку. Карточка спружинила и отскочила в сторону.

- Ладно, давай клясться, - согласился Марлинский. - Где она, визитка твоя?

Визитка как испарилась. Члены тройственного союза осмотрели все кругом, но визитки нигде не было.

- Спер, что ли, кто? Да кому она нужна? - сказал Боб. - Ну, да черт с ней! Давай твои трусы, Теодоро.

- Вот я потому и с бабами завязал, - сказал Федя. - Только соберусь какой-нибудь поклясться в вечной любви, а она тут же непонятно куда исчезает. Так что у меня целибат.

- Это ты зря, - не одобрил его Боб. - Двум смертям не бывать, а одной не миновать - так уж лучше от бабы, чем от целибата.

По зрелом рассуждении все-таки поклялись на том месте лавки, где только что лежала эта чертова визитка, вечно быть вместе и никогда не разлучаться ни при каких обстоятельствах. Ни-ни!

 

Глава 39.

Если вам ничего не осталось в жизни, звоните по телефону 665-445.

 

Вера Сергеевна давно уже знала об этом. По тому, как внезапно появлялись незнакомые люди и внезапно исчезали знакомые. Собственно, она даже не удивилась, что машина времени не только создана, а уже и сдана в эксплуатацию. Иначе чем объяснить ежедневную рекламу: "Такси - в любое время и на любые расстояния". Если, конечно, радио не врет в очередной раз. Ну и на том спасибо, что хоть отвлекает от разных мыслей.

Ее в этом году, кажется, никто так ни разу и не спросил: а как твое самочувствие, старуха? Спросить некому. Значит, и пожалиться тоже некому. Был Боренька, царствие ему небесное, и нет Бореньки. И все потеряло всякий смысл, и стало все равно. Каждый день она поднималась еще затемно. Неспешно пила чай и, держась за бок, шла к метро. Стоило ей подумать о Бореньке, как бок, точно ей в наказание, начинал нестерпимо болеть. Но что значит нестерпимо, если стерпела смерть сына! Почему она шла в метро, она и сама не знала. Минут пять она дожидалась открытия станции, спускалась в гулкий, такой чужой зал и проходила к последнему сиденью возле глухой стены. Садилась там лицом к стене, доставала последнее письмо Бореньки, в котором он писал, что навсегда возвращается в Воложилин. Как она была счастлива тогда! Вздохнув и откинув голову, она начинала читать.

"Милая мамулька!" - видела она, дальше слезы застилали глаза и она по памяти проговаривала письмо вслух. А когда подходил или уходил поезд, она выкрикивала те строки письма, какие приходились на этот миг, швыряла их из последних сил в глухую безответную стену гранита. И слова эти были одни и те же: "Как я соскучился, мама, по тебе! Когда же мы будем вместе?" Слова эти смешивались с гулом ламп и людей, сквозняков и воспоминаний, смешивались в аморфный ком, утюжимый ревом подземки, и откладывались в прошлом плоскими серыми листами отчаяния. Придя в себя, она по привычке говорила: "Господи! Спаси и сохрани его! Спаси и сохрани!" - и шла домой. Вера Сергеевна не замечала, что уже несколько дней кряду за ее спиной сидит и прислушивается к ней, наклонив круглую голову, солидный господин в черном смешном котелке.

Сегодня, уже ближе к утру, прямо над спинкой кровати появилась жуткая рожа, скалится и тянет к ней руку, прямо к горлу. Она уж и вправо подвинется, и влево, а рука тянется, тянется, все ближе и ближе к горлу. А ей вроде как и просыпаться совсем не хочется, и от непрошеной руки хочет избавиться по-хорошему. Но когда поняла, что это не удастся сделать, не вытерпела, села на кровати и закричала во весь голос:

- Да сто чертов! Да сгинь ты, проклятая! - и перекрестила ее трижды.

И тут же очнулась. И впрямь, сидит она на кровати и кричит, срывая горло, в направлении входной двери, а рука еще в воздухе крест накладывает. И так зримо-зримо видит она, уже не во сне, что туда тень - ширк! - и исчезла, еще и занавеска колышется. Она вскочила, насколько бодро еще могла вскочить, и - к входной двери. Все закрыто! "Значит, - подумала, - знак первый оттуда".

А тут еще по два раза на дню, утром и вечером, по радио реклама "Бюро ритуальных услуг". И так бодро обещают весь комплекс услуг, что хочешь не хочешь, а захочешь. Так слушала она их месяца два, если не больше. Стала даже называть их для себя "Бюро добрых услуг" и до того привыкла к ним, что стоило закрутиться и прослушать это объявление, как не по себе становилось. Стали они Вере Сергеевне гарантом ее спокойствия. Хотя, кто хоронит мертвецов, тот сам мертвец. И тут-то она себя и поймала на мысли, что уже вступила на тот путь, который ведет к ним, в эту фирму, и каждый день делает им шаг навстречу. Вот и сон в руку.

И когда радиореклама подготовила ее по высшему разряду, раздался телефонный звонок и с того конца провода вежливо представились:

- Добрый день. Вас беспокоит "Бюро ритуальных услуг". Ваш заказ принят. У нас все готово. Начинать сегодня или завтра с утра?

Вера Сергеевна ничуть не растерялась, для нее это не было неожиданностью. Дело в том, что ей звонили все кому не лень. То требовали от нее какого-то Игорька, то отдел сбыта, то грозились покончить с собой... Один, должно быть, абсолютно глухой мужчина все добивался от нее на протяжении трех месяцев пуска второй очереди метро. Как-то пришел счет на двенадцать пенсий за разговор с Тель-Авивом и каким-то Уогга-Уогга.

Вот и на этот раз Вера Сергеевна не растерялась, а вежливо попросила подождать пять минут.

- Мы сейчас обсудим, и я вам перезвоню. Напомните мне, пожалуйста, ваш номер телефона.

- 665-445.

Через пять минут позвонила, ответил тот же голос.

- На завтра, - сказала, слабея, Вера Сергеевна. - Лучше с утра.

- К восьми?

- Лучше к девяти.

- Еще раз благодарим вас за ваш заказ. До завтра. Всего доброго.

Несколько минут она сидела, привыкая к своему новому состоянию. Может, кто пошутил? Да кто же будет так шутить? И, странно, самочувствие вдруг улучшилось: исчезла раздражительность, пропал постоянный свист в ушах, перестали трястись руки. Чудо, бок справа перестал болеть. Грызун, похоже, нажрался и на время уснул.

И снова звонок. Уточнить, что ли, хотят что-нибудь, подумала она. Оказалось, звонок не из "Бюро", а из таксопарка, который подает "Такси - в любое время и на любые расстояния".

- Вызывали?

- Нет, вы ошиблись, - даже улыбнулась она и совсем было положила трубку, да спохватилась. Ужасно хотелось перекинуться хоть с кем-то живым словом. - Вызывала, вызывала.

Назвала адрес, фамилию, номер телефона. Попросила заехать через пятнадцать минут.

Окинула взглядом комнату и собралась уже выходить, как раздался звонок. Что-то сегодня раззвонились... Уточнили заказ и сказали, что машина уже ждет под окнами.

- Под окном, у меня одно окно, - почему-то рассмеялась Вера Сергеевна.

- Тем лучше, - обрадовалась девушка в трубке.

Водитель был немолодой любезный человек с приятным лицом и тонкими руками.

- Вы трудились раньше в народном хозяйстве?

- Да, был преподавателем в СХИ. Грибков Н.А., - он указал на табличку с фотографией. - Не помните? С кафедры разведения. А я вас сразу узнал, Вера Сергеевна. Вы многим нравились. И не нравились, - улыбнулся он.

- Да, все в жизни имеет разные стороны, - улыбнулась она. Давно ей не было так приятно общаться с другими людьми. - И многие, кто знал меня с той стороны, где был институт, не узнают меня сейчас с этой стороны, где пенсия.

Когда Вера Сергеевна гляделась в зеркало, она видела себя неизменной Верочкой, какой была много лет назад, а из зеркала, между тем, на нее, на Верочку, глядела страшная старуха, которую даже она не признавала за самое себя.

Ее поначалу озадачил тот факт, что она уже старуха, и это открытие показалось ей внезапным. Но потом она подумала, что же в этом было внезапного? Как часто получается: смотрят люди - гибнет человек, медленно, но верно, и все думают, что и он это видит и все знает про себя. А этот человек в это время видит, оказывается, то же самое - только в них самих. А потом вместе и гибнут, не успев помочь или хотя бы предупредить друг друга. Ведь все давным-давно видели, как она неизбежно старится, и только она одна все это время смотрела, как старятся другие. А дальше-то уже и стареть было некуда. На рынке вон дед один дал просто так бесплатно три яблока. Бери, говорит, бабка, Христа ради. И она взяла. Взяла как должное.

- Куда едем, Вера Сергеевна? Не тревожьтесь, для участников войны у нас бесплатно.

- Тогда в Воронеж.

- В Воронеж так в Воронеж. Вы там жили?

- Да, училась. Перед войной.

Грибков сосредоточился на дороге. Машина выехала с пятачка, проехала перекопанную рощицу, спустилась на трассу и пристроилась к ряду других машин. Куда они ехали все? Она давно не ездила в автомобиле, наверное, уже лет десять. Какое-то время ее занимала езда, встречные машины и общее оживление на дороге, но подспудно не оставляло беспокойство, точно она забыла дома выключить утюг или запереть дверь. Дорога укачала ее и нагнала дрему. До Веры Сергеевны урывками доносилась тихая приятная музыка из приемника, мягкий голос Грибкова, шум и гудки встречных машин, скрежет тормозов на крутых поворотах┘

Незаметно промелькнула ночь. Настал новый знойный день. Солнца не было видно и стояла страшная духота. Видимо, они ехали болотами, так как парило немилосердно, терпко пахло прелым листом, растительным и животным мускусом. Желтые песчаные барханы чередовались с голыми меловыми горами и круглыми антрацитовыми холмами. Между ними, за стеной черного, рыжего, красного бамбука, а может, еще каких-то экзотических деревьев, в непроходимых и перепутанных зарослях таилась топь и трясина бездонных болот. И вдруг в окне машины Вера Сергеевна увидела┘ Борю! Он был в военном обмундировании, в каске, десантных ботинках, с автоматом и саперной лопаткой в руке, брел по дороге из последних сил. Видно было, что его мучает смертельная жажда, но воды нигде не было. Вера Сергеевна попросила остановить машину и выскочила из нее. Боренька был уже далеко и полез на песчаный холм.

Она закричала, что было сил: "Бо-оря! Боренька-а!", но он ее не услышал. Да и она сама не услышала себя, точно кричала внутрь себя. Она побежала за ним, откуда только взялись силы, с трудом влезла на этот холм, но Боря уже скатился к зарослям и стал продираться к болоту. Вера Сергеевна сверху видела, что там одна трясина и воды нет. Стала кричать ему, но безуспешно. Он вылез из кустов, бросил автомат, лопатку, сбросил ботинки, а затем, взглянув на черную блестящую гору, содрал с себя и всю одежду. Полез наверх, скатился с гладкой горы, снова полез, как муравей, и снова скатился, и вновь стал продираться к другому источнику воды. Вера Сергеевна уже знала, что и там нет воды, которая утолит его жажду. Кричала ему, но он не слышал, как глухой. И не было птиц, не было зверей, не было лягушек, не было даже комаров, значит, не было нигде и воды. И глухо ворчало где-то в стороне: то ли гром, то ли нутро земли. С вершины холма она хорошо видела, как он подполз к топи, раздвинул руками трясину в надежде вычерпнуть из глубины ее воду, но трясина чмокнула, разошлась, затянула его, и он мгновенно скрылся в ней. Трясина хлюпнула и застыла вновь ненасытным зверем в ожидании новых жертв, новых жаждущих испить из нее┘

Слезы текли по ее щекам. Где ты, Боренька, причитала она, иди ко мне, напою тебя пресными обессоленными за жизнь слезами. Мальчик мой, погубили тебя эти ненасытные твари!

Возле машины Веру Сергеевну ждал обеспокоенный Грибков. Она совершенно выбилась из сил. Грибков помог ей забраться в машину, но в последний момент Веру Сергеевну будто толкнуло, что Боря все-таки там, Боря ждет ее!

- Я сейчас вернусь. Подождите ради Бога, - сказала она и направилась на поиски сына.

- Вера Сергеевна, куда же вы одна, постойте! - Грибков захлопнул дверцу машины и пошел за ней.

Местность словно изменилась. Они оказались возле крутого склона горы, с чернеющим над тропинкой входом в пещеру. Одолев каменистый подъем, они вошли в просторную пещеру с невидимыми сводами, посреди которой на костре три старухи варили в огромном чане какую-то омерзительную бурду. "Вот она где, вся вода", - подумала Вера Сергеевна и поздоровалась со стряпухами. Те никак не отреагировали на ее приветствие. Грибков остался у входа, а она подошла к ним ближе. Красные блики от костра придавали их и без того уродливым ликам зловещий вид. Одна из них была совершенно лысая, с шишковатым черепом и жилистыми, синими от набухших вен руками. Этими руками она ворочала в котле громадной поварешкой и бормотала что-то себе под нос. Две другие старухи, седые и косматые, закрыв глаза, сладострастно принюхивались к отвратительному запаху варева. Вера Сергеевна опять поздоровалась с ними, но они не видели ее в упор.

- Подбрось-ка в котел кошачьего помета...

- И спермы висельника, для аромата┘

- Пену, пену сними! Через край перельется┘

- Отстань, дура! Там самые альбумины с глобулинами!

- Вы Бореньку случайно здесь не видели? - преодолевая тошноту, спросила Вера Сергеевна.

Но они посмотрели сквозь нее, как сквозь пустое место.

- Младенец, кажись, вякнул? - сказала одна.

- Хорошо бы его сюда, для навару, - сказала вторая. - Да и с жирка бы его, глядишь, не ослепли.

Подружки облизнулись и хихикнули.

- Цыц вы, девки! Не отвлекайтесь на болтовню! - окрикнула их старшая. - Подбросьте-ка лучше в костер кизяк бешеного быка и вязаночку сушеного нетопыря. Вот так. Не жалей, не жалей. Смотри, как зачадило славно! Приговаривайте, приговаривайте! Хотя нет, сперва достаньте-ка этого новенького. Осторожно, не повредите его мандрагору. Я потом дудочку из этого корня сделаю. Ты смотри, из болота так приятно козлиным мужским духом несет, прямо как от мэтра Леонардо. Эх, помню, не так давно, лет сто, наверное, назад, а может, двести, на танец пригласил меня любезник с конскою ногой... Ну, волокита! Что рты раскрыли? Тащите же, тащите этого скорей...

У Веры Сергеевны потемнело в глазах, она чувствовала, что теряет силы и сознание.

Очнулась она в машине, куда ее принес Грибков.

- Ну, как вы, Вера Сергеевна? Вам лучше?

Вера Сергеевна слабо кивнула головой, облизала языком пересохшие губы, и они снова тронулись в путь.

- Кто это был? - спросила она у Грибкова.

- Кто? - не понял тот.

Очнулась Вера Сергеевна, ударившись на повороте плечом о ручку двери. Черная непроглядная ночь с далекими, как чужие жизни, звездами заполняла все вокруг, и в ней, в этой черноте, остался ее Боренька, ее маленький добрый мальчик. Погубили они тебя, ненасытные женщины!

И снова забытье и тоска по Боре. Почему она жила в вечном страхе за него? Если знала о его ужасном преждевременном конце, почему не предупредила заранее? Если не знала, почему волновалась всю жизнь?

Пели соловьи. Так и есть, соловьи, она не могла ошибиться. Это были они. Удивительно, в городе поют соловьи. Пахло тополями, пахло яблоками и свежестью. Нет, не дезодорантом, не рекламой, пахло уличной свежестью, в которой мало машин и нет проституток. Машина стояла возле большого пятиэтажного здания. Здание было ей знакомо и с чем-то связано в ее жизни. С чем?

- Мы приехали, Вера Сергеевна. Прощайте.

И он быстро уехал. Она не успела спросить, когда обратно. А впрочем, зачем? Красные огоньки исчезли за поворотом. Ей вдруг показалось, что они и на расстоянии пятисот верст будут такими же неугасимо-красными. Надо было позвонить Любе, предупредить. А то нагрянула, как снег на голову. Может, болеет или еще что-нибудь. Но делать нечего, она пошла к входу. Тут ее окликнули:

- Вера! Ты еще здесь?

Вера Сергеевна оглянулась. Люба.

- Вот так-так. А я к тебе приехала.

- Приехала? - засмеялась Люба. - Ну, раз приехала - заходи, чего стоишь?

Люба бросила беспокойный взгляд назад, по сторонам, обогнула Веру Сергеевну, высматривая что-то за ее спиной. Вера Сергеевна оглянулась почти в суеверном ужасе.

- Симку не видела?.. Кис-кис-кис-кис... - позвала Люба кошку. - Паразитка! Выскочила в дверь за тобой. Теперь ищи ее на ночь глядя.

- Люба, я... Я переночую у тебя, - сказала Вера Сергеевна.

- Ночуй, ради бога. Ты же в общагу подалась?

- Передумала, - сказала она. Голова ее шла кругом, и она никак не могла сориентироваться, то ли она спит дома или в машине, то ли у нее, как говорят сейчас молодые, крыша едет. Но она совершенно четко слышала соловьев, ощущала вечер, ветерок в листве и ее волосах, прилипшую к ногам белую юбку. Господи! Срам-то какой! Нацепила белую юбку! Точно, крыша поехала.

- Ладно, пошли. Вернется Симка. Чай еще будешь пить? Баранки остались.

Они поднялись к Любе. Все в комнате было так, как и было всегда. Но что ж тогда держало Веру Сергеевну в напряжении?

- Причешись, - бросила ей гребешок Люба. - Шпильки вылетели. В шкатулке возьми.

Вера Сергеевна посмотрела в зеркало. И правда, вылетели шпильки. Такая морока с ними. Ничего другого придумать не могут. Приколов выбившуюся прядь волос, она вернулась к круглому столу. В стакане желтел чай, в сухарнице лежали сушки и баранки, в синей вазочке искрился и белел наколотый щипчиками сахар. Вера Сергеевна взяла остренький кусочек, надкусила его с хрустом и с наслаждением выпила глоток кипятку.

- Как хочется пить!

- Ты сегодня второй чайник кончаешь. Смотри, завтра у тебя забег на "Приз Коммуны". Хлюпать будет внутри.

- Не переживай за меня. Добегу, не расплещу.

С улицы донесся истошный крик.

- О, господи! - Люба прикрыла окно. - Опять кричат. Вчера, говорят, оттуда выбросился один мужчина. Это он кричал.

- А сегодня? - спросила Вера.

- Завтра узнаем. Утро вечера мудренее. Давай спать ложиться. Мне еще простирнуть надо кое-что. Тебе вода нужна? Быстренько умывайся да зубы чисть.

Вера легла, и умиротворение, которого она не чувствовала уже лет пятьдесят, охватило ее. Ей было спокойно и радостно. На дворе было тепло, легкий ветерок шумел в густой кроне старых деревьев. Экзамены были сданы, все шло отлично. Завтра она должна выиграть забег. Потом поедет домой, к маме и папе, увидит Ксению, Федора, Гришу, Колю, Полину... Как хорошо! Она заснула и ей снился их дом под солнцем, река с чистой прозрачной водой и, то ли звезды, то ли искры в воде, что-то сверкало и переливалось, и падало россыпью в темноту, и вновь возникало из нее, распускалось фейерверком, и снова опадало, и скользило во тьму.

Она проснулась утром со свежей головой, хорошим настроением, бодрая и отдохнувшая. Подскочила на кровати и подбежала к окну. Свежий ветерок из приоткрытого окна поднимал белые шторки. По улице ползла поливалка. Дворник, со значительной миной на лице, дометал последние закутки своего дворницкого царства. Он точно и не мусор мел метлой, а кропил вверенное ему пространство святой водой, как поп. Вокруг него прыгали воробышки, переваливались голуби. По всему видно было, что это незлой человек. Через минуту раздался его озорной голос:

- Митрич! Митрич! Слышь-ка, как там сегодня на реке? Много наудил?

- Да кукан, вишь, какой! Красноперки, голавлики.

- Кошке - вон того пузатого, сверху что, - дай?

- Бери.

Митрич снял с себя тюбетейку и положил в нее пузатого голавлика.

- Хорошо как! - всплеснула Вера руками. Свобода! Надо размяться перед тренировкой. - Люб, дай тапочки. Пробегусь.

- Под кроватью.

Она зашнуровала тапочки и выбежала на мокрую от поливалки дорогу. В тени деревьев она долго бежала к реке, и солнце то и дело вспыхивало меж листьев и било ей в глаза. Но оно не раздражало, а только радовало. День был великолепный. Как начался хорошо, так и завершится хорошо. Ноги не подвели и дыхалка не подвела. А воли - ее воли к победе на десятерых хватит. "Приз Коммуны" был ее. Веру поздравили ребята, ректор, а профессор Леонтьев подошел и важно, но и как бы по-свойски, произнес:

- Вы такая, Верочка, молодец. И в учебе впереди всех, и в беге. Нигде вас не догнать. Молодец! - и, помявшись, откланялся. Потом подошел снова и сделал ей неожиданное предложение: - Я знаю, Верочка, кхм, вам предложили остаться на кафедре. Поздравляю вас. Это достойное место. Там можно заняться серьезной научно-педагогической деятельностью. Наработана хорошая база. И кафедра, как на подбор. У Игоря Евгеньевича плохих кадров не бывает. И вы со временем, надеюсь, украсите ее не только своей очаровательной молодостью и спортивными достижениями, но и серьезными научно-методическими разработками.

- К тому времени останется что-нибудь одно, - смутилась Вера Сергеевна, - или очаровательная молодость, или серьезные разработки.

- Прелестно! Просто прелестно! Слышали? Верочка, у меня к вам серьезное предложение. Кхм. В этом году у меня в плане стоят два аспиранта. Если надумаете, одно место для вас держу. Поступление гарантирую. Материал вы знаете прекрасно. А сдавать экзамены для вас, да и для экзаменаторов, одно удовольствие. Должен признаться, вы меня глубоко поразили. Когда вы стали ссылаться на мою монографию, я подумал, умненькая девочка. Но когда вы стали слово в слово повторять мои предложения и целые абзацы, а потом и ссылки на пункты и параграфы, я удивился. Я записал все номера страниц и параграфов, что вы называли. Потом сверился. Поразительно! У вас феноменальная память! О способностях я лучше умолчу - боюсь захвалить вас. Поверьте, вы окажете мне честь, согласившись принять мое руководство.

Профессора в институте побаивались. Говорят, ему за трибуной жал руку сам товарищ Климент Ефремович Ворошилов и по-свойски желал чего-то. И шептали, шептали беззвучно за спиной профессора, что он вовсе никакой не Леонтьев, и даже не Леонтович или Либерзон, а то ли Горин, то ли Шейнин, то ли Горин с Шейниным. Эйнштейн, одним словом. Вслух, разумеется, никто этого не произносил, но все знали об этом, так как научились читать мысли друг друга.

Профессор подошел к ней в третий раз. Уже ближе к вечеру, когда в воздухе запахло грозой.

- Верочка, я подумал, и у меня к вам будет еще одно предложение. Достаточно забавное, я бы сказал. Ну уж интересное - точно. Я вот подумал, ведь вас там совсем не вспомнили, может, вспомните тогда вы здесь.

У Верочки вдруг в голове, как лампочка, вспыхнуло имя и оно сорвалось у нее с языка:

- Боренька.

Она осмотрелась - все было узнаваемо и все страшно изменилось вокруг. Она как бы со страшной высоты видела все это в мельчайших подробностях, но они ее уже абсолютно не волновали, а душа трепетала и жила ожиданием встречи с неведомым Боренькой.

- Если вы хотите увидеть его, - сказал профессор, и его рыжие волосы, казалось, даже покраснели, то ли от волнения, то ли от заката солнца, и тут же почернели, - это можно будет устроить. Но тогда вам придется пожертвовать аспирантурой, спортом, молодостью, может, любовью, всем пожертвовать. Даже тем будущим, из которого вас так любезно доставил Грибков.

У Веры сердце выскакивало из груди. Волнение душило ее, и она не могла произнести ни слова в пароксизме счастья.

- Я хочу, о, я молю вас! Устройте мне встречу с ним! Мне больше ничего не надо в жизни!

- А ничего больше и не будет, - спокойно сказал профессор. - Вот моя визитка, - он протянул ей черно-белую карточку, но не отдал, а зажал между короткими толстыми указательным и средним пальцами, в рыжих веснушках, и стал ловко вращать ее, как пропеллер. Вера, однако, успела заметить, что на ней было слово "Представитель" и фамилия - точно не Леонтьев и уж точно не Леонтович, а как бы не Горин вместе с Шейниным. Но не Эйнштейн.

- Впрочем, она вам больше не нужна, - профессор ловко швырнул карточку от себя, и она, бешено вращаясь, исчезла с глаз. - Там вам ее дадут. Если понадобится. Сейчас за вами заедет Грибков и отвезет куда надо. Ему - там - привет. Презанятный молодой человек, доложу я вам. Почетные грамотки не изволите захватить с собой? Покажете кому, Сестра... Кстати! Чуть не забыл. Память уже не та. Захватите с собой этого младенца. Подбросили, понимаешь, под дверь. Все равно не жилец.

 

Глава 40.

"Любим, помним, скорбим┘"

 

Не верь эпитафиям, ибо никого, кто продолжал любить, помнить и скорбеть по рабам Божиим Вере и Борису, на земле не осталось. Ну, может, только Зинаида - так ее не спросишь об этом, где она?

"Память - преодоление отсутствия", - говорит "Агни-йога".

Это хорошо. Только вот кто преодолеет его, это отсутствие?

 

Глава 41.

Не ходите в кружок "Умелые руки" - если в доме есть умелые ручки.

 

С возрастом познание мира через его разрушение стало у Колянчика истинной страстью. Колянчик подрастал в арифметической прогрессии, а страсть - в геометрической.

Особую слабость Колянчик питал к бытовым приборам и телевизионным антеннам.

Когда в июне съезжали на дачу и волокли с собой все барахло, включая телевизор, холодильник и стиральную машину, и Колянчик на все лето оставался со всем этим добром один на один, и не надо было отвлекаться на ненужные школьные занятия и на опеку матери, - это был кайф. Задерганная отдыхом бабка к августу худела на семь кг и ходила, пританцовывая, как негритянка, а дед все чаще прятался в городе, в дебрях шахматных и марьяжных комбинаций и в струях пиво-водочных водопадов.

Сегодня у деда была уйма дел: надо было съездить в город, получить пенсию, в военкомате забрать медаль ко дню ВВС, выкупить к завтрашнему финалу на оставшийся талон водку и успеть сгонять с приятелями в парке пару партиек в преф. До автобуса оставался почти час.

Дед подкрепился традиционным яйцом всмятку, чашечкой какао и стал бриться. Брился он обычно после завтрака. Глядя, как внук с утра уплетает пельмени, сваренные на жирном курином бульоне, он подивился столь ранней прожорливости подрастающего поколения, но только спросил заботливо:

- Проголодался?

- Угу, - ответил внук, жуя сразу два пельменя.

Бабушка светилась от радости.

Дед вынес мусорное ведро на помойку и побрился. Побрызгав лицо одеколоном, он похлопал себя по щекам и радостно воскликнул:

- А-а, хорошо!

Выглядел дед свежо, как огурчик, и глазки его блестели, точно он уже принял с утра. Бабуся подошла к нему поближе, с целью приглядеться-принюхаться.

- Ну-ка, чем это от тебя несет так? - принюхалась она. - Курицей?

Дед свернул нос набок, пытаясь обнюхать себя:

- Какой курицей, мать?

- Ты глянь! И полотенчик курицей воняет. Ведь только что новый повесила!

Бабка изучила лицо деда и заключила:

- Да, дед, курицей несет от тебя! Ты что, супом умываешься?

- Сдурела?

- Не знаю, кто сдурел, - она пальцами провела по его щекам, понюхала. - Так и есть! - подошла к рукомойнику и ополоснула пальцы. Потом поднесла пальцы снова к носу, понюхала рукомойник, опять пальцы, дернула язычок, принюхалась, как сумасшедшая, к падающим струйкам воды и подняла на деда негодующее лицо.

- Так и есть! В рукомойнике суп!

Дед подошел к рукомойнику, набрал в ладони воды, понюхал, вылил и поднял руки, не зная, обо что их вытереть.

- Ты налил? - спросил он Колянчика.

- Я, деда! - звонко ответил тот.

- Зачем?

- Ты же, как яйцо сваришь, кипяток выливаешь в рукомойник, чтобы вода горячая не пропадала┘

Дед вытер руки о внука и ему сразу же полегчало. После этого он укатил в город, всецело препоручив бабке воспитание внука.

Воспитание, понятно, свелось к тому, чтобы не мешать внуку самозабвенно заниматься техническим творчеством.

Телевизор на даче показывал ужасно. На полутемном экране перемещались не иначе как тени Аида. Звук то проваливался, то взрывался, а в остальное время шипел. К финальному матчу мирового чемпионата по футболу Колянчик решил преподнести деду сюрприз: сделать из подручных средств классную антенну. А до этого он сделал полезное дело и для дома. Когда подали воду для полива, он увидел, что из крана бежит струйка воды. Колянчик так саданул по нему молотком, что кран заклинило и из него стала хлестать вода, заливая веером все вокруг. Сосед битый час чинил кран, промок до нитки, потом перекрыл воду и сказал, что кран можно выкидывать и нет ли чего "для сугреву".

Ближе к вечеру Колянчик наделал арканов - ловушек для котов, которые ходили к кошке Лизе и гнусно орали ночи напролет, мешая спать. Колянчик делал петлю, привязывал к ней изнутри приманку - кусок сыра или колбасы. Стоило коту потянуть приманку, на него сверху обрушивалось ведро воды, кот шарахался в сторону и сам на себе захлестывал петлю, а затем подвергался линчеванию.

Процедуру пленения котов Колянчик шлифовал на собаке. Он подбирал веревку определенного вида, нужной длины и толщины, вид узла и диаметр петли, массу приманки и способ ее крепления, высоту площадки для ведра и усилие, достаточное для его опрокидывания, защиту от нанесения травмы при этом. Эксперименты проводились рядом с крыльцом. Вода бралась из бочки для полива. Собака на первое ведро отреагировала, как всякая собака, с испугом, но после третьего ведра водные процедуры в душный вечер ей стали нравиться, и она вертела хвостом и бодро лаяла в ожидании очередной порции колбасы и последующей за ней воды. После приятного душа она тряслась и возбужденно носилась по всему участку, потом заскакивала в дом и ползала по коврику, обтирая с брюха, боков и спины остатки влаги. На эксперименты ушла вся вода.

А тут и бабуся пришла от соседей, чтобы успеть на сон грядущий полить из бочки грядки.

- О, господи! Откуда воды столько? - воскликнула она, наступив в потемках в лужу и чуть не растянувшись возле самого крыльца. - А где вода? Вода где? - в бочке было пусто.

Когда она зашла в домик, ей стало совсем плохо: вода из бочки, оказывается, была в домике, а еще тут же - половина гумуса с участка. Старенький же ковер был вообще похож на апрельскую грядку. Два проголодавшихся божьих создания, внук и собака, сидели в обнимку в углу и грызли что-то одно на двоих. Когда бабка как следует отругала их обоих и, сжалившись, полезла в холодильник за колбасой, колбасы там не оказалось - вся она ушла на эксперименты по пленению котов. Лиза же в это время шлялась где-то по закоулкам общества и ей колбаса для пленения кавалеров была совсем не нужна.

Дед, разумеется, этого раздрая не застал, так как приехал навеселе с последним автобусом, когда в доме уже все было прибрано и все угомонились. У бабки от минувших событий тюкало в голове, а дед в честь мирового финала заказал ей на завтра пельмени.

- Да что же я вам - пельменная машина! - воскликнула бабуся, но где-то часа в два ночи затолкала в морозилку сотню пельменей.

Уснув с мыслями о пельменях, с этими же мыслями дед и внук проснулись и уже с раннего утра были голодны, как волки. Они сидели за столом и ждали, когда бабуля их накормит.

- Знаешь, как в походе требуют еду? - спросил дед. - Смотри, - он перевернул миску и легонько постучал по ней ложкой.

Колянчик сделал то же, но от всей души. Сначала они били вразнобой, а потом стали дружно отбивать такт - дед тихо, внук громко - и оба самозабвенно.

- Да тише вы! - бабка вынесла из домика кастрюльку. - Оглохнешь с вами! Как в вас только с утра пельмени лезут?

- Хорошо лезут, - сказал дед. - И лезут, и вылезают - не жалуемся.

День, словом, начался хоть куда. Вот только у бабки не прошла от вчерашнего голова. Ну, день длинный, может, и пройдет. Ей бы, конечно, тишину, и все бы образовалось. Человек предполагает, а Бог располагает. После завтрака бабушка легла отдохнуть, пока не припекла жара, а дед устроился в тени яблони в старом уютном кресле с историческим романом в руках. Окунувшись в век семнадцатый, он размягчился, пару раз уронил голову на грудь и закемарил. Дремала и бабушка в избушке.

Внуку одному не спалось. Подготовив антенны, инструмент, провода, проволоку, гвозди, три шеста различной длины, фанеру и несколько дощечек, Колянчик, как живописец-баталист, стал вдохновенно готовить экран к четкому и ясному изображению решающего футбольного сражения.

Бабка проснулась сразу, а дед чуть позже, пока выбирался из XVII века. Проснулись от громкого стука молотка. Внук, как дятел, висел под крышей и приколачивал шест.

- Сорвешься! - дико заорала бабка, и внук действительно от испуга чуть не сорвался.

Пять часов Колянчик искал оптимальный вариант сочетания трех антенн - последовательное, параллельное, смешанное соединение, замкнутый и разомкнутый контуры, одно-, двух- и трехметровые шесты, алюминиевые, стальные и медные провода. Пять часов в воздухе висел непрерывный стук молотка и визг ножовки, два раза внук отдирал от карниза доску, изрешеченную гвоздями, и прибивал новую, пилил и сколачивал шесты необходимой длины (как потом оказалось, из черенков лу?ших лопат).

У бабки, понятно, головные боли от его рукотворья только усилились, а деда стали мучить недобрые предчувствия. Как бы не похерил внучок ему долгожданный финал.

Дед в третий раз предупредил внука, чтобы свое телемастерство он закончил, как минимум, за час до матча. Испробовав тысячу и один способ соединений, Колянчик остановился наконец на одном, который позволял отличить белое от черного и мертвое тело от живого. Деду и этого было достаточно. Не увижу, так хоть услышу, решил он. Не привыкать!

Но внук продолжал дерзать. Он достал со дна мусорного ящика две банки из-под сгущенки и тушенки, вымыл их, прокалил на костре, в который пошла вся растопка для баньки, включая березовый веник, обкрутил проводами и заменил основную антенну на крыше этими жуткими рогами. Вторая программа стала показывать почти идеально, были видны даже зубы ведущего, а первая - как показывала, так и продолжала показывать, вернее, не показывать.

И вот до матча осталось пятнадцать минут. Кресло придвинуто к телевизору, на столике нарезан сырок, лучок, огурчики, помидорки, черный хлебушек, справа под рукой в холодильнике пивко и водочка. Одна рюмашечка уже пропущена. Деда, будто тренера сборной, охватывает лихорадочное возбуждение. Он вожделенно поглядывает на пустую рюмку, что она скажет - не пора ли приголубить ее еще разок.

И черт же его дернул сказать, что в банки, для лучшей видимости, надо насыпать соли или налить крепкий соляной раствор!

- Деда, сейчас! - сорвался Колянчик, и дед не успел еще выговорить и слова, как антенна была уже сорвана с крыши, разобрана, а бабка металась по домику в поисках соли, которую она уже вторую неделю просила всех привезти из города. За солью ей пришлось бежать к соседям, а от них к другим, так как столько соли ни у кого не было.

Колянчик насыпал в банки соль, но соль была тяжелая, и две проволоки, на которых качались банки, под их тяжестью прогнулись, и банки повяли, как цветы, и почти вся соль из них высыпалась. Внук лихорадочно стал заменять проволоку на более толстую. Матч уже начался. Потом сгреб с земли соль и стал готовить соляной раствор. У него ничего не получалось, так как соль не растворялась. Колянчик мешал раствор, а дед сидел возле черного, вспыхивающего то светом, то громом, ящика и ругал телевидение, себя, бабку и внука последними словами.

В конце концов Колянчик заменил банки на комнатную телеантенну, но в ней отпаялся один провод и припаять его было нечем. К тому времени и матч закончился.

Так и не поняв, кто выиграл, дед от расстройства забылся неспокойным сном. Это нездоровый предзакатный сон. Он рождает иллюзии и кошмары. Приснился деду кошмар, будто опять начался финал, а внук вдруг взялся ремонтировать антенну.

В это самое время Колянчик неосторожно снял дверцу со шкафа и, повертев ее в руках, стал прилаживать обратно. Дверка не прилаживалась, и тогда он стал колотить по ней всевозможными инструментами, пока бабка не отобрала их все до единого. Пришлось будить деда и из кошмара снов возвращать в кошмар действительности.

 

Глава 42.

Визит к графу Горенштейну.

 

Мурлов пошел за хлебом, а Наталья с детьми задержалась в "Детских товарах".

- Купи хлеб и для мамы! - крикнула она ему вслед.

Манюся сказала:

- Милая мамочка, купи мне, пожалуйста, вот эту книжку-раскраску.

Наталья купила книжку-раскраску.

Колянчик заорал:

- А мне купи вот этот велосипед на двух колесиках!

Наталья ему тоже купила книжку-раскраску, чтоб не орал.

Сделали крюк и зашли к деду с бабкой. На полу в прихожей у них, как всегда, был завал обуви, точно тут жили армяне-сапожники или сороконожки. Одних тапок было не меньше десяти пар. И тут же в углу стояли унты и изъеденные молью валенки.

- Мама, да выкинь ты эти валенки!

- Не надо. Отец устилок наделает.

Отец подмигнул. Наделает, мол, наделает. Жди. Ха-ха!

На стене висели, будто ноги манекена, капроновые чулки с луком. Отец указал на лук и как-то с заигрыванием предложил Наталье чашечку кофе.

- Что, кофе купили?

- При чем здесь "купили"? Кофе желаете? Во всех фильмах, когда кто-то заходит в дом, его тут же спрашивают: "Кофе желаете?" Ни разу не видел, чтобы щи предложили, котлету, компот. Непременно кофе, - и он погладил шуршащие женские ноги, набитые луком, и опять многозначительно предложил: - Кофе не желаете?

"Выпил, что ли?" - подумала Наталья и тоже подмигнула ему - мол, а как же, желаем!

А отец снова погладил набитый луком капроновый чулок и позвал:

- Мать! Чего ушла? Пойди сюда!

- Чего тебе? - послышалось из кухни.

- Сюда пойди, говорю!

- Ну, чего тебе?

- Слышишь, шуршат как. Когда тебя по ноге гладишь - не шуршит. А все почему? Лук сухой, а нога женская жирком покрыта.

"Точно - выпил", - решила Наталья и рассмеялась.

Бабка плюнула и вернулась на кухню.

В комнате возле трюмо Мурлов надевал новый костюм. На нем уже были брюки с искрой, нашлепкой на заду и строчкой легкой и прочной, как из стихов Пушкина. Соседский мальчишка вертелся возле Мурлова и допытывался, какой фирмы брюки. Мурлов отмалчивался.

- А все-таки какой фирмы штаны? - в третий раз спросил пацан.

- Хм, - сказал Мурлов.

- Ну что ты пристал к нему? - не выдержала Наталья. - Он же ни одной фирмы не знает. Он штаны различает по двум признакам: целые и драные. Эти - целые.

- Йесъ, мэм! - сказал Мурлов.

Он долго перебирал в шкафу рубашки, точно их там была не одна дюжина. "Да и откуда они здесь? Отцову, что ли, ищет?"

Рубашка была новая, с искрой и пуговками-кнопками, а на плечиках погончики. Не наша рубашка. Мурлов не стал заправлять рубашку в брюки, а выпустил фалды и вместо галстука нацепил большую бабочку, вроде той, за которой гонялся Паганель. Он долго рассматривал ее, поворачиваясь к зеркалу и правым боком, и левым, и снова правым.

- Бабочку надо подбирать с особым тщанием, - напевал он, - все-таки женщина.

"Куда это он так?" - подумала Наталья.

Сверху Мурлов надел пиджак - и тоже с искрой. И весь стал - прямо "из искры возгорится пламя" - сверхторжественный. "Может, ему орден дали? Но рубашку мог и попроще надеть. Эту можно было бы и Димке подарить". Наталья удивилась собственным мыслям.

Ее, однако, так и подмывало сказать, чтобы он все-таки надел рубашку попроще, но Мурлов пару раз крутнувшись, совсем как она сама перед выходом на люди, стряхнул с височков невидимые пылинки-соринки и пошел, ни слова не говоря, прочь.

- Куда это ты так выпендрился? - спросила она.

- А в музей, - остановился Мурлов. - Разве я тебе не говорил?

- Чего в музей-то?

- Да к графу Горенштейну.

- Кто такой?

Мурлов пожал плечами:

- Вот визитка, - он подал ей прекрасно выполненную визитную карточку, атласная рубашка которой переливалась, как южное ночное небо (вот почему он так тщательно подбирает себе рубашку!), а на лицевой стороне изысканным шрифтом было начертано: "Граф Горенштейн. Специальный и Полномочный Представитель". Ниже шли всевозможные реквизиты, которые почему-то никак не запоминались, сколько ни смотри на них. Наталья рассеянно повертела ее в руках и сунула куда-то.

- За мной сейчас пришлют машину.

- На работу берут? В загранку! - воскликнула Наталья.

Мурлов прижал палец к губам, постучал им о тумбочку и трижды сплюнул налево.

- Подожди-ка, яичек сварю, вдруг прямо оттуда куда-нибудь надолго. Чует сердце, - спохватилась Наталья. Намазала пару бутербродов, отварила пяток яиц, в спичечный коробок насыпала соли. - Зря от курицы отказываешься.

- Что я, на Дальний Восток еду? В музей иду. Невидаль!

- Еще неизвестно. У меня лично ум за разум заходит, зачем это ты графу Горенштейну понадобился? Если время будет, позвони. Телеграмму, письмо - само собой.

- Само собой, - Мурлов недоуменно смотрел на жену. Куда это она его провожает?

Лифт, как всегда, не работал, в нем кто-то отчаянно колотился в дверь и глухо и односложно орал. Мурлов, высоко держа голову, проплыл мимо ошарашенных соседей, не поздоровавшись с ними. У двери лифта на первом этаже на опрокинутом ведре сидела прилично одетая старушка в черном платье с протянутой рукой.

Мурлов отдал ей свой пакет. Старушка перекрестила его вслед и сказала:

- Спаси тебя Христос.

Мурлов улыбнулся про себя. "Искупление грехов спасет меня. Спасет?"

У подъезда растеклась огромная лужа, через которую для удобства граждан была переброшена доска. Едва Мурлов вышел из подъезда, подкатила огромная, больше лужи, "Чайка", окатив скамейку водой. В машине, помимо шофера в фирменной кожаной фуражке с кокардой, очках-велосипедах, перчатках раструбом и кожаном фартуке, завязанном высоко под мышками, сидели три холеных породистых господина с белыми мясистыми бородатыми рожами. У двоих были толстые, как они сами, сигары во рту, и ароматный дым от сигар втягивало в подъезд, словно кто-то в подъезде вдыхал его в свои необъятные легкие. Господа были удивительно похожи друг на друга, как братья или матрешки, или представители новой невиданной дотоле расы.

На черной полировке машины, в которую хоть глядись, были свежие лепехи грязи, образовавшие весьма затейливый вензель, похожий на министерский.

Шофер спрыгнул прямо в лужу, стер рукавом полвензеля и открыл дверцу.

- Прш! Всс! - любезно пригласил он Мурлова.

- Здравствуйте, господа! - сказал Мурлов, перепрыгивая лужу и стараясь попасть в открытую дверцу. Прыжок был не совсем точен, Мурлов судорожно вцепился в открытую дверцу и, раскачиваясь из стороны в сторону, повис на ней.

Господа притронулись к головным уборам, напоминающим шапочки альпийских стрелков.

- Куда это он? - спросил появившийся откуда-то Димка, сочувственно следя за попытками Мурлова удержать равновесие.

- Не знаю. К графу Горенштейну. Наверное, в карты играть.

Мурлов сорвался в лужу. Вместе с дверцей.

- Черт! - произнес он. - Безобразие! Где дворник? Чтобы убрал немедленно!

Он залез в автомобиль и вылил из башмаков воду.

Димка поднял оторвавшуюся дверцу и протянул Мурлову.

- Благодарю вас! - сказал отчим, заехал дверцей водителю по уху и передал ее толстому соседу справа. Тот бережно положил грязную дверцу себе на колени. Машина отъехала, Мурлов важно кивнул провожающим.

Все семейство Мурлова выстроилось у подъезда и махало вслед "Чайке" руками и платочками.

За машиной катил на трехколесном велосипеде Колянчик, зацепившись крюком за бампер.

- Вот бандит! - радостно сказал дед, а бабка брякнулась на скамейку и заревела.

- Да держите же его! - восклицала она.

- Ничего, прокатится и отстанет, - успокоила ее Наталья.

Через несколько минут из-за поворота показался Колянчик. Он бешено крутил педалями и что-то орал.

- Это, деда, тебе! - протянул он деду коричневую с золотой росписью коробку, в которой лежали красивые ароматные сигары с золотым ободком и каким-то гербом - видимо, табачной фабрики.

Дед водил носом взад-вперед по раскрытой коробке и говорил: "А-а-а!" Он оглядел всех, и взгляд его говорил: "С какими людьми мой зять!"

- Ты же подполковник в отставке! - напомнила бабка.

- Оттого и нюхаю, - отрезал дед. - Это ж не порох и не портянки. И даже не керосин.

- Я и тебе сейчас что-нибудь привезу! - крикнул Колянчик бабушке и покатил за поворот.

- Не смей! - зашлась в кашле бабка. - Я кому говорю, не смей!

Она помолчала и вдруг добавила:

- Если, конечно, духи будут - "Красная Москва".

"Бред какой-то", - подумала Наталья.

- Там, когда Димитрию Николаевичу будут у графа кофе предлагать, лук, наверное, на стене в чулке висеть не будет, - предположил отец.

- У них там бананы в колготках висят. Это ж рабовладельцы с плантаций. По рожам видно.

- Вот бы догадался кофейку у графа спросить.

- Папа! - возмутилась Наталья ("Зациклило", - подумала она). - Это деловая встреча. Какой кофеек? - она нащупала в кармашке кофточки какую-то картонку и достала ее. Это была визитка графа. Наталье показалось, что рубашка карточки не то потемнела, не то как-то переливается по-другому. Словом, оптический эффект.

- А что? В войну войне табачок не помеха был. И в мирное время миру кофеек не помеха.

- Стыдись, отец! - сказала бабка. - Не нужен мне кофе турецкий! Ты же кровь проливал!

- А-а-а! - снова провел дед носом по коробке с сигарами. - А табачок турецкий нужен.

Вернулся Колянчик. У бабки загорелись глаза.

- Не догнал. Скорости не хватило, - сказал внук.

- Не смей больше цепляться за бампер! - приказала бабка.

Колянчик пискнул, а дед рявкнул: "Есть!", козырнули одновременно друг другу с разворотом на начштаба.

"Чайка" тем временем прошелестела полупустынными центральными улицами города мимо ресторанов, театра, универмага, обогнула горисполком и мягко подкатила прямо к историческому музею, где и остановилась бесшумно, но не у парадного крыльца, а возле служебного входа.

Из дверей выкатился мохнатый сторож и распахнул со стороны толстых соседей Мурлова дверцу автомобиля. Обогнув машину, он встал перед Мурловым, изучил проем, лег к Мурлову на колени, взял дверцу из рук соседа и вытащил ее, заехав шоферу по уху. Отнес дверцу к служебному входу и прислонил к стене, а затем подскочил к дверце водителя и тоже распахнул ее. Шофер свою дверцу захлопнул, но сторож опять открыл ее. Шофер снова захлопнул дверцу и нажал на кнопочку. Сторож, пыхтя, попытался все-таки открыть ее.

- Ослеп, мохнатка? - повертел шофер пальцем возле виска.

Мохнатка радостно закивал ему головой, сказал: "Ы-ы!" и тоже повертел пальцем у своего виска, а потом ткнул в кнопочку - подними, мол, вверх. Шофер в ответ сделал непристойный жест.

Господа и Мурлов вышли из машины. Оркестра и ковров, однако, не было. Господа, хоть и братья, напоминали все же больше матрешек, вынутых одна из другой. Самый маленький, Мурлову по плечи, а внизу - в два раза шире плеч, зашел первым, за ним средний брат, последним - самый крупный. За ним последовал и Мурлов. Во всяком случае, если не в ширину, особенно внизу, то ростом он был выше последнего. Так что вхождение в храм муз произошло по ранжиру и с маленьким отклонением в конце - по жиру. Мурлов тщательно соскоблил грязь с ног о ребро гранитной, а может, мраморной, ступени, чем придал ей более жизненный вид.

Пройдя по ковровой дорожке узкой лестницы на второй этаж, они все разом с шумом втянули носом запах вареной курицы, доносившийся из каморки под лестницей (там было не иначе как купе экспресса "Воложилин - Москва"), и громко сглотнули слюну. Затем они оказались в небольшом зале, задрапированном вишневым и зеленым плюшем. Перед занавесом из плюша на квадратной сцене за длинным столом сидело несколько человек в той же господской униформе. Мурлову в первое мгновение показалось, что и эти люди были словно бы плюшевые. Господа прошли в президиум, а Мурлову кивнули на первый ряд кресел.

Мурлов, поколебавшись, сел в кресло по центру. Прямо перед ним на сцене сидели, вместе с вновь прибывшими, семь господ матрешек. Впереди, на острие атаки - самый маленький, самый толстый, самый красивый и самый бородатый. "Он всегда внутри и потому знает больше других. Все обо всех, - подумал Мурлов. - У него богатая внутренняя жизнь".

- Граф Горенштейн, - едва заметно наклонил голову малыш. И тут же почесал себе нос. - Нос чешется, - обратился он на левый фланг к самому крупному из братьев, очевидно, за разъяснением.

Крупняк разъяснил:

- Переносица - к покойнику. Кончик носа - к выпивке или смотреть на пьяного.

- Ноздря.

- Правая - кто-нибудь родит сына. Левая - дочь.

- Исключено. Граф Горенштейн, - снова представился он.

- Товарищ Мурлов, начальник участка, - представился Мурлов.

- Очень приятно, господин начальник участка. Участок большой? Заливные луга? Остров? Хм, хм... "Товарищ" бывает прокурора, а также, как это у вас, у серого брянского волка.

- Товарищей не выбирают, - пояснил Мурлов.

- Я понимаю: их назначают. Но это не суть дела. У меня к вам, господин Мурлов, есть деловое предложение. А если по-дружески: одна маленькая просьба. Так, даже просьбица. Просьбишка. Просьбушка. Сущая безделица...

- Просьбишенция, - сказал крупный брат.

- Проехали, - не согласился граф.

- Ради бога, граф. Я весь внимание.

- Ради бога - не надо. Ради вас. Но прежде - две-три минуты для расслабления. Как у спортсменов перед стартом.

Граф хлопнул два раза в ладоши.

Стол, как в театре, развернулся на круге сцены на девяносто градусов, представив графу со свитой для обзора плюшевую стену. Бородатые братья дружно налили себе воды из графинов и, как по команде, выпили. Заиграла латиноамериканская музыка. На сцену на цыпочках вышли две девицы в наглухо застегнутых у шеи плотно облегающих костюмах и стали под музыку раскрывать молнии от шеи до пояса и снимать с себя полосы, как шкурки от банана. Когда девицы обнажились до пояса, явив благодарным зрителям груди немыслимой белизны и налитости, а вокруг их бедер повисли юбочки из очищенных банановых шкурок, граф встал, подошел к ним, никак не совпадая своими круглыми движениями с ритмом танца, и "очистил" их до самых пят, отшвыривая изящным жестом шкурки в сторону Мурлова. Лицо его при этом было совершенно бесстрастным, как и у самих танцовщиц. Из бровей, из ноздрей и за ушами у Горенштейна задорно торчали рыжие пучки. А может, черные. Освещение какое-то тусклое. В младенчестве граф наверняка имел такое тельце, о котором бабушка говорила: "Пузцо сытенькое, голова тыковкой - генералом будет".

 

- Или я спутал с чем? - посмотрел на меня Рассказчик.

 

"Бал матрешек, - подумал Мурлов. - Он точно преподает мне какой-то урок".

- Спасибо, девочки. Угостите теперь господина Мурлова. Он хочет выпить. Вам коньяк, виски, шери?..

- Божоле, пожалуйста. Во Франции божоле пить начинают 30 октября.

- Божоле, девочки. Мне, правда, говорили, что вся Франция начинает пить божоле в третий четверг ноября в полночь...

- Вот и прекрасно, значит, сейчас 30 октября, третий четверг ноября, полночь.

- Мне еще говорили, - закончил мысль граф, - что именно в это время вся Россия начинает дружно пить водку.

- Совершенно верно, граф, если Россия что начинает, она это никогда не кончит.

Девочки, как два яблока "белый налив", принесли Мурлову на расписном подносе бутылочку "божоле", приличествующий случаю стакан тонкого стекла с кучерявой гравировкой "Дима" и две конфетки "Красная шапочка".

- Только что из Франции, - сказал граф, имея в виду вино. - Оно хорошо совсем молодое. Как я! Правда, девочки? А конфетки чеховские, кажется. Не польские. Нет-нет, Антон Павлович такие не любил. Он предпочитал крыжовник. Крыжовник с Ликой, - значительно подмигнул он невидимому слушателю, чуть ли не самому Антону Павловичу.

Да, наши коровки нарисованы. Буренки, родненькие. Вот "ко-о-ров-ка-а" написано.

Девицы уселись по обе стороны от Мурлова. Одна налила ему в стакан вина, а другая протянула конфетку, предварительно развернув ее и чуть-чуть откусив для проверки на свежесть и отсутствие яда.

Мурлов приподнял стакан.

- За каждый третий четверг ноября!

- При желании у вас весь год может состоять только из таких четвергов, - назидательно и со значением произнес граф.

- Да, как у Честертона, а у Робинзона - из Пятниц. Ну, за субботу для человека! - сказал Мурлов и залпом выпил молодое вино, закусив его свежей конфеткой. - Божественно. Вот, оказывается, где корень этого слова. Божо-ле.

- Вообще-то "божоле" не закусывают, но у вас конфетами закусывают даже водку, - сухо заметил граф. - И это правильно.

В это время девица, подавшая конфетку, нащупала пальцами ребра Мурлова и пощекотала его. Мурлов вздрогнул и едва не поперхнулся.

- Ревнивый, - сказал зам. по приметам. - Но в меру. Не зарежет.

- Это хорошо, - сказал граф и что-то записал в своем еженедельнике.- Ну, а теперь быстренько посмакуйте еще один стаканчик и приступим к делу. Время не ждет, Майкл, брат Джерри.

- Джек Лондон?

- Совершенно верно. Отлично. Вашу зачетку.

Девицы испарились, оставив Мурлова со стаканом в руке. Он только успел увидеть, как они на секунду задержались на сцене, выставили в прорезь плюшевого занавеса две атласные попки и синхронно качнули ими пару раз. Правая была идеально круглой, а левая натуральнее. На правую лег глаз, а на левую - так легла бы рука. Мурлов допил вино.

Стол вернулся в прежнее положение.

- Деловая обстановка от минуты-другой расслабления становится только более деловой. Не так ли, господин Мурлов?

- Да-да, разумеется, господин Горенштейн. У вас замечательный персонал.

- Благодарю вас. Я это знаю. Итак, приступим. Подайте господину Мурлову контракт. Из него вы все поймете, - пояснил он гостю.

Шофер, но уже переодетый, без фуражки и очков, без перчаток и фартука, а в очень приличном костюме-тройке и тоже с бабочкой, подошел к Мурлову, почтительно поклонился ему и, раскрыв бордовую папку, подал ее вверх ногами.

Мурлов долго смотрел на разворот, силясь прочитать, что же там написано.

- Разверните, - осторожно подсказал шофер.

- Развернули? - спросил граф. - Читайте.

- Контракт...

- Заголовок, дату, место и прочие общие места пропустите. Они нам знакомы. Где подчеркнуто, пожалуйста.

- Так, контракт... Ага, вот тут... между господином Мурловым Дмитрием Николаевичем, который, со своей стороны, обязуется со своей бригадой в свободное от основной работы время достичь зала ╧ 6, в котором ему будут даны дальнейшие распоряжения, подлежащие неукоснительному исполнению в течение отпущенного на это срока, а граф Горенштейн, со своей стороны, обязуется выплатить господину Мурлову с бригадой за проделанную работу 125.000.000 $ (Сто двадцать пять миллионов долларов), в том числе за первый этап - достижение самого зала ╧ 6 - 50.000.000 $ (Пятьдесят миллионов долларов), за второй этап - выполнение дальнейших распоряжений - оставшиеся 75.000.000 $ (Семьдесят пять миллионов долларов). Вся сумма выплачивается разом при выполнении обоих этапов работы. При не выполнении условий контракта господин Мурлов с бригадой не получают ничего и обязуются оплатить издержки по процедуре оформления документов в размере 233 руб. 48 коп. (Двухсот тридцати трех рублей сорока восьми копеек). Ссылка на форс-мажорные обстоятельства в контракт не включается по обоюдному соглашению.

- Дальше можете не читать. Там ваша подпись уже стоит, а также адрес и паспортные данные, хотя это, как полагает наш юрист, совершенно излишне. Там еще одно примечание. Как видите, вы рискуете немногим, но приобрести можете целое состояние. Кстати, для ясности, я не альтруист. Я тоже кое-что поимею на этом дельце. А это что у вас? - он хлопнул один раз в ладоши.

Явилась девица, угощавшая конфеткой (та, что была создана для руки), с иголкой и вдетой в нее переливающейся ниткой.

- Вот теперь она одета с иголочки, - заметил Мурлов.

Граф благосклонно улыбнулся.

- Где-то зацепился, - замурлыкала девица, усевшись Мурлову на колени. - Придерживайте меня, а то еще свалюсь. Не робейте.

Она стала пришивать оторванный треугольник ткани, болтавшийся на плече. Пришивала, не торопясь, елозя и устраиваясь удобнее на коленях. Наклонившись, зубами перекусила нитку и погладила ладошкой зашитое место.

- Теперь хорошо, - и шепнула в ухо: - Небось, хочется?

- Зашивать одежду на человеке - зашивать память, - констатировал зам. по приметам.

- Когда на коленях сидит такая девушка, память ни к чему, - успокоил зама граф. - Руки добрые, нитки прочные - шов будет что надо. Итак... Благодарю вас, - кивнул он девушке. - Если понадобитесь, вас позовут. Готовность номер один. Ну-с, на чем мы кончили? Ах, да, на самом главном. Деньги будут перечислены на ваш счет в банке...

- Но...

- Мы открыли вам счет. Вот реквизиты банка. Вот предписание на выполнение работ. Если угодно - наряд с красной полосой, или приказ, если так хотите. Через пять минут... - граф задумался на мгновение. - Нет, вы чересчур любопытны... Потом минут двадцать пять туда-обратно...

- Тридцать, - поправил графа крупняк.

- Хорошо, тридцать. Правильно, ведь еще звонок! Э-э, нет-нет, никакого звонка! Да еще этот картридж... Через сорок пять минут вы должны явиться в музей и получить у директора музея инструкции, как поступить дальше. Впрочем, он может ограничиться бегунком. Одна просьба...

- Я весь внимание.

- Никаких этих штучек. Вам понятно каких? - граф два раза хлопнул в ладоши, в прорези занавеса опять закачались две белые задницы. - На языке символов это призыв номер три. Именно это полностью исключается, равно как и все остальные номера. Пятьсот семьдесят, что ли, их всего? - обратился он к крупняку. Тот кивнул головой. - То есть призывов может быть хоть сто тысяч, отзыв должно быть один. Как в любимых ваших произведениях о разведчиках: на всякий пароль - отзыв. Пароль: да? Отзыв: нет! Пароль: ну же! Отзыв: нет! На все призывы диета одна, номер один. Повторим: значит, на призыв номер три - диета номер?..

- Один!

- Превосходно! Именно один и никакой другой! Иначе контракт будет нарушен. Я понимаю, иногда женщина бывает почище цунами, но, увы, вы читали контракт - форс-мажор не пройдет. Но пасаран! Этот пункт, господин Мурлов, по соображениям морали, а также чтобы лишний раз не попадать под длань налогов и закона, - в столь серьезный документ не внесен, но я полагаю, что наше джентльменское соглашение будет иметь силу закона. Не так ли?

- О, нет-нет. Разумеется, нет. Надо быть идиотом...

"Почему я говорю "нет", ведь надо говорить "да", - подумал Мурлов.

- Я был уверен в вашем благоразумии. И потом - между нами - это будет в некотором роде искуплением ваших грехов. Так что вам же на руку. Искупление грехов, насколько я знаю, в условия контракта не вносится?

Зам. по приметам подтвердил это.

- Чтобы вам было понятно, откуда такое требование, принесите устав Союза.

- Скажите, граф, а члены моей бригады - что, тоже?..

- Вопрос понял. Нет, господин Мурлов. У членов вашей бригады будут другие ограничения.

- А что, уже?..

- Не торопитесь. Все узнаете в свой срок. Каждому дан свой срок.

Шофер принес устав. Горенштейн издали показал его Мурлову и потыкал пальцем:

- Вот тут написано. Женщина - только бизнес-партнер. Из всех видов близости с ней допускается только близость мысли, близость глаза и близость руки. Расшифровки не требуется? Зрелища, вроде только что продемонстрированных вам, не возбраняются, а скорее даже приветствуются, так как служат воспитанию чувств и закалке духа и тела. Наш Союз спасет мир.

Мурлов согласно кивнул головой.

- Он его осчастливит, - сказал он, откашлявшись.

- А вот этого не надо. Ирония здесь неуместна. Мне говорили, что вы ироничный человек. Иронию забудьте. Оставьте ее юмористам и сатирикам, не отбирайте их хлеб. Запомните: ирония и успех - две вещи несовместные.

- У вас далеко идущие параллели, - заметил Мурлов.

- Благодарю за комплимент. Итак, господин Мурлов, - Горенштейн встал, а за ним следом и весь президиум, - надеюсь увидеть вас в полном здравии и поправившим свое материальное положение в самое ближайшее время, после чего буду счастлив посвятить вас в звание Черного рыцаря Союза. А сейчас - прощайте. Маэстро, - обратился он к появившемуся шоферу, - подготовьте господину Мурлову один экземпляр контракта, с печатью, и приказ о назначении.

- Слшс-с...

- Господин Горенштейн, еще пара вопросов.

- Слушаю вас, - граф сел, а за ним и вся его братия.

- А... что мне, собственно, делать?

- Ничего.

- ?

- Абсолютно ничего. Более того. Любое ваше действие или противодействие удлиняет ваш путь и отодвигает дату возвращения. Созерцайте - и вам дано будет узреть истину.

- Хорошо, я буду созерцать. Но жить-то я должен? Жить - по заповедям мирским или...

- Жить-то вы, конечно, должны, но не это главное. Насколько я знаю вас, людей, людей вашего круга, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Вот так и живите, по уставу. Вопросы исчерпаны?

- Пока один. Про жизнь - это так, в общем. Что там за "примечание"? Вы изволили упомянуть о нем вскользь.

- Экий наблюдательный! С ним надо ухо держать востро! Есть, есть в тексте примечание. Так себе, примечаньице. Но оно так, на всякий случай. И этот случай к нашему случаю, уж поверьте мне, не имеет никакого значения!

- Ну, а все-таки?

- Хорошо. Покажите ему еще раз, хоть это и не по правилам.

Шофер во второй раз с поклоном подал Мурлову бордовую папку, и опять вверх ногами. Прокуренным пальцем ткнул в нужное место.

- Ага. Примечание. Господин Мурлов вправе отказаться от получения вознаграждения и заменить его любым другим, эквивалентным сумме, выраженной в долларах США. Процедура замены может оговариваться как письменно, так и устно, либо по телефону. При этом должно быть неукоснительно достигнуто взаимное согласие и понимание. Все! Хорошо, граф. Благодарю вас. С вашего позволения разрешите откланяться. Я запомнил: жить, созерцая, а устав, жить продолжать, как требует устав!

- Прелестно! Прощайте, сударь!

- Куда теперь?

- Минутку, а приказ? - граф поманил коротким пальцем шофера. - Я просил приказ. Приказ где?

- Картридж изволил кончиться. Не печатает принтер.

- Что? Ну все не слава богу! - Горенштейн вскочил, побежал куда-то за портьеру, оттуда послышался треск, радостный вопль. Появился граф весь в черном порошке.

- А это что? - схватил он шофера за грудки. - Не картридж?

- Картридж, - каркнул шофер.

- Проехали. Ладно. Придется вам, сударь, немного пройтись. Через парк есть телеграф, знаете? Так вот, не парадный подъезд, а со двора, полуподвал. На двери "Отдел кадров" написано. Поняли? Туда-обратно - вам полчаса.

- А домой позвонить можно?

Горенштейн поднял вверх палец.

- Я же говорил: звонок! - граф посмотрел налево.

Слева почесали затылок.

- Тц... А пусть, - разрешил граф. - Но не оттуда. Позвоните из этого здания, когда вернетесь. Телефон внизу, где другой служебный вход, в соседнем подъезде. Восемь ступенек, кажется. Там вахтер, пенсионер, спросите. Только не задерживайтесь возле него. Он вас до второго пришествия может продержать своими баснями, - граф довольно рассмеялся, а за ним и вся его родня.

Под этот смех Мурлов и покинул концертный зал. Великолепная семерка привстала и отдала Мурлову честь одним пальцем.

"Наверное, ритуал такой", - подумал он и прихлопнул себе макушку левой рукой, правой тоже отдал им честь, но всей пятерней, по Уставу ВС СССР.

- Если что забудете, заглянете во вторую главу...

- В третью, - поправил левофланговый.

- Да-да, в третью, в третью, великодушно прошу простить меня. Я всегда путаю эти числа, названия... А главы - их столько, этих глав!.. и все силятся открыть глаза и осмотреться.

В длинном коридоре, освещенном зеленовато-коричневым светом, как бы наполненном водой из брянских речушек, были сдвинуты столы, на которых стояли рядами коньяки, вина, ликеры, а в огромных вазах лежал виноград: черный, красный, зеленый, фиолетовый, белый, желтый, круглый, продолговатый, пальчиками, с косточками и без косточек, с огромными, как слива, виноградинами и жемчужным бисером мелких, кистями и россыпью. В беспорядке тут и там были разбросаны гроздья бананов. Те же самые две девицы, не обращая на Мурлова внимания, сервировали столы, передвигая вазы и гроздья с места на место.

- Благодарю за службу! - бодро рявкнул Мурлов.

- О, мсье! - радостно подпрыгнули, как в балете, на мгновение зависнув в воздухе и несколько раз ударив на лету ножка о ножку, девицы.

Мурлов ответно подпрыгнул и скатился по лестнице вниз, успев прихватить бутылку "КВК" и отменную гроздь бананов.

Как только Мурлов вышел из музея, с ветки сорвалась Ворона и села к нему на плечо.

- Дай банан! - чревовещнула она.

- Отстань! - Мурлов тряхнул плечом. - Бог подаст. Видишь, детям несу.

- Др-ря-ань! - натурально проорала Ворона и полетела. - Ничего тогда не скажу!

- Да на! На! - крикнул ей вслед Мурлов, протягивая банан. Ворона вернулась. Мурлов очистил банан, протянул его птице. Банан вильнул бананово-женским телом, подмигнул Мурлову на прощание и тут же исчез в вороньей глотке.

- Не ходи туда! - каркнула Ворона.

- Ты свои сказки оставь для Буратино, - отмахнулся от нее Мурлов.

- Как знаешь. Не пожалей потом.

Во дворе центрального телеграфа были бомж в оранжевой куртке у мусорного ящика и дворовая команда серых собак с тусклым взглядом на жизнь. Бомж предлагал беременной суке краюху хлеба, а та скалила зубы и беззвучно рычала. Что ж, часто собаки очеловечивают людей, а сами звереют от них.

Спустившись по ступенькам, Мурлов прочитал на двери "Отдел кадров. Входить без стука". Мурлов постучал и вошел. В нос крепко ударил запах олифы и свежей стружки. В полупустом помещении был один верстак, весь в пятнах, на котором с краю стоял бюст Ленина с нахлобученной на голову кепкой и тумбочка, на которой свернувшись спала кошка. Из соседнего помещения доносился визг циркулярной пилы.

Мурлов заглянул на визг.

- Есть кто?

- А кого надо? - из кучи опилок вылезла копия графа, но только со средним образованием. Вылитый браток. Отключила пилу.

- Да мне никого не надо. Приказ о назначении надо.

- Вот, ящики мастерю, прекрасная профессия! - сказала копия и уныло оглядела помещение. - Отвратительная должность!

Кадровик прошел в первую комнату. Открыл тумбочку, извлек из нее кружку, смятую пачку грузинского чаю, кипятильник, папку с тесемочками. Положил все это на пол, погладил кошку и засунул ее в тумбочку.

- Совсем не ловит мышей!

Не торопясь, развязал тесемочки, нахмурившись, покопался в бумажках.

- Мурлов, что ли?

- Мурлов.

- Распишись. Твой коньяк? Не любитель. А бананы оставь.

Мурлов похлопал себя по карманам. Ручки, как всегда, не было.

Кадровик подошел к Мурлову и неуловимым движением полоснул его бритвой по подушечке большого пальца.

- Не дергайся. Нервные все пошли! Вон туда приложи. Сюда, сюда, - он подвел Мурлова к верстаку и приложил его палец к поверхности стола. - Вот, минуту подержи, кровь впитается и вся информация будет у него, - он ткнул пальцем куда-то вниз, - в папке с файлами "Дактилоскопия".

Мурлов, приглядевшись, понял, что пятна на верстаке - отпечатки пальцев.

- Лейкопластырь-то хоть есть?

- Так затянется. Не боись, спида не занес. У нас его нет.

- Надо бы как-нибудь занести. Позвонить-то можно?

- Сказали тебе, от вахтера позвонишь. Все? Ар-риведерчи! Коньяк забыл.

Из тумбочки вылезла кошка с мышью в зубах.

В парке Мурлов сорвал листик с дерева и, плюнув на него, обмотал кровоточащий палец.

В каморке из ДСП сидел вахтер, и Мурлов, кивнув на разбитый телефон, спросил:

- Можно?

Вахтер молча протянул Мурлову трубку.

- Извините, как позвонить Горенштейну?

Вахтер молча ткнул пальцем в список под стеклом. Какие басни имел в виду граф?

- Мне графа. Граф? Это Мурлов. Мне больше подходит примечание.

- И что же вы хотите взамен? - донесся с хрипотцой, но сочный, как груша, голос Горенштейна. - Не забыли про эквивалент?

- Не забыл. Я полагаю, для вас это не будет превышать сумму, указанную в контракте.

- Вы сильно рискуете, голубчик. Откуда вам знать мои расценки на услуги? Я вам показывал прайс-лист? Ну, да как хотите. Прощайте.

Мурлов набрал домашний номер.

- Дима? Наконец-то! Ну, рассказывай, рассказывай, - глухо, как из другой жизни, послышался голос Натальи.

- Любопытство не порок, - сказал Мурлов и с ужасом подумал, не относятся ли устные условия контракта и к родной, что называется, жене. Наверное, нет. Да ну, абсурд! При чем тут жена? Он рассказал ей все, даже о девицах, не посвятив лишь в последнее свое решение. Еще начнет переубеждать.

- Ну, что там, что было еще? - допытывалась жена.

- Не забудь Сизикову позвонить. Скажи... Придумай сама, что сказать. Коньяк пообещай, пару бутылок.

Вахтер, казалось, не прислушивался к разговору и читал толстую книгу в потертом коленкоровом переплете. На маленькой плиточке закипел чайник. Старик привычными движениями, не отрываясь от книги, заварил в стакане чай.

- Как граф? Он тебя берет на работу? Понравился ты ему? Что обещал? Загранку? А семья? Или один? - снова и снова спрашивала она, хотя он обо всем уже подробно рассказал. - Дима, тут у меня его визитка. На ней слово какое-то. "Пора". На рубашке, белым по черному. Что пора? Куда пора? Дима!

Что это она? Боится, что он положит трубку? Мурлов замолчал.

- Дима! Димочка! Не клади трубку! Ради Бога! Ради всего святого! Любимый! Родной! - донеслось из телефона.

Мурлов испуганно посмотрел на вахтера и тихо опустил трубку на аппарат. Аппарат явственно сам произнес:

- Вот и все.

У вахтера в глазах промелькнуло сожаление.

- Вот это вы зря. Никогда не надо спешить, - сказал он. - Время-то зачем раньше времени закрывать. Оно само закроется, когда ему надо будет. И без скрежета закроется. У него дверь - всем дверям дверь! Вы, по всей видимости, к директору? Директора еще нет...

 

Глава 43.

О домовом Филе.

 

Когда Мурловы переехали на новую квартиру, Наталья захватила с собой и домового Филю. Для этого она на старой квартире поклонилась всем четырем углам спальни и сказала:

- Филя, малыш! Пойдем жить с нами на новую квартиру. Тебя там никто не станет обижать и ты будешь полным хозяином! Пошли, а?

Филя поселился на их старой квартире с незапамятных времен, года через два после свадьбы Мурлова и Натальи, а может, и раньше. Началось с того, что Наталья стала вдруг слышать какие-то звуки, шорохи, которые раньше не слышала, и замечать тени и движения воздуха, которых до этого не было. Лежит она, например, в спальне, читает и слышит, как из кухни ее зовет кто-то:

- Ната-аша!

- Чего? Чего вам? - спрашивает она.

А из кухни опять:

- Ната-аша!

Она поднимается, идет на кухню.

- Ну, чего вам надо? - спрашивает, а спрашивать-то не у кого, никого нет на кухне. - Ты, что ль, звал? - спрашивает она Мурлова.

- Когда?

- Ты? - спрашивает Димку.

- Нет, мамочка.

И так чуть ли не каждый день.

- Вы ничего не слышали?

- Ничего.

А раз ничего не слышали, как тут объяснить свои галлюцинации. А то стряпает, а ее за юбку кто-то сзади вроде как дернет или потреплет легонько. Посмотрит - никого нет. Кошка на шкафу дрыхнет. Собака в кресле свернулась. Через месяц таких "кажимостей" Наталья стала усмирять Невидимку.

- Филя! - (она назвала его Филей) - Филя, не безобразничай! Не отвлекай меня от дел!

И Филя переставал безобразничать и смолкал, и не дергал ее за подол до следующего вечера. Но ночью вздыхал на кухне, открывал и закрывал дверцы шкафов, шлепал босыми ногами по полу, таскал тапки с места на место, вздыхал и бормотал что-то себе под нос. Наталья сообразила, что Филя неспроста шарашится всю ночь по кухне, видать, проголодался. Кто ж его накормит, если не она? С чего бы это он стал пересыпать то рис, то гречку из одной банки в другую, а перловку вообще высыпал в мусорное ведро. И она стала оставлять ему то баранку, то конфетку, то вафлю, то булочку. Филя был явно сладкоежка, так как все съедал до последней крошки. А больше всего ему нравились торты и всякая выпечка.

- Смотри, Филя, от ожирения придется лечиться! - предупреждала Наталья.

А еще он любил вина - кагор и клюковку. Сходил по ним с ума, как кошка по валерьянке.

Однажды Мурлов с тринадцатой зарплаты купил в ресторане "Центральный" огромный торт, оставшийся от свадьбы прокурора области. Он взял в руки нож и со словами: "Режу на шесть частей, двенадцать мне не осилить", - разрезал торт на шесть огромных кусков. Большому куску рот радуется. Но шесть радостных ртов, включая рот бабушки, смогли осилить только половину кулинарного гиганта. Наталья забыла убрать на ночь оставшуюся половину торта в холодильник. Торт и банку с айвовым вареньем Филя воспринял с чувством глубочайшей благодарности, он всю ночь чавкал и гремел посудой, а весь следующий день охал от рези в животе; а дети и Мурлов искренне недоумевали, куда же подевался торт, и косо посматривали на сладкоежку бабушку.

А месяца через два Филя пристрастился к телевизору. Встанет где-то справа от Натальи и сопит. Сопит и хнычет.

- Не гунди! - скажет ему бывало Наталья. - Сядь в кресло!

Сядет Филя в кресло и смотрит дальше телевизор молча. Чтобы Филя не отвлекал от просмотра передач, пришлось поставить ему отдельно старое кресло, и если кто, позабывшись, плюхался в него, Филя тут же начинал хныкать и дергать его за рукав. Гостей раз и навсегда предупредили, что это кресло стоит исключительно для кошки и собаки, чем вызвали у знакомых и родственников достаточное количество пересудов, замешанных на легкой досаде.

Потом он стал спать в ногах у Натальи, где всю жизнь спала кошка. В первый раз Наталью охватил ужас, когда она увидела, как кошка вдруг изогнулась дугой, все волосы на ее морде встали торчком, глаза дико округлились и она соскочила с постели и убежала, а на ноги Натальи опустилась такая же тяжесть, как от кошки. Наталья полночи боялась ногой шевельнуть. Потом уснула и проснулась оттого, что ее кто-то бил по ногам - тук, тук-тук! тук, тук-тук! Она ноги отдернула - перестали постукивать. Потом в полудреме забылась, ноги вытянула, видно, прижала Филю, и тот снова застукал - тук, тук-тук! А кошка с того дня стала худеть, перестала есть, совсем извелась, бедняга. Наталья в сердцах отругала Филю:

- Ты что же, бессовестный, мучаешь бедное создание? Перестань сейчас же! Считай, что Лиза твоя. Твоя мохнатая игрушка. Только не обижай ее. Прошу тебя!

Филя перестал, и кошка пришла в чувство и стала быстро набирать вес. У нее с того времени образовался прямо-таки зверский аппетит. И она охотно спала в Филином кресле, и Филя не сгонял ее и не хныкал.

А через пару недель Филя что учудил: ляжет за спину к Наталье, прижмется к ее спине и сопит, как собака. Наталья спрашивала Мурлова: "Тебе не кажется, что в комнате кто-то есть?" Но тот отвечал: "Не кажется, сударыня, а есть. Мне "кажется" - неведомо", - после чего засыпал и сопел, как Филя, собака и принц Гамлет вместе взятые.

Бабушка, помнится, говорила, что домовые появляются перед каким-нибудь событием или несчастьем, и Наталья сперва со страхом ждала каких-то бед. Но месяц шел за месяцем, год прошел, другой, никаких бед и приключений, слава богу, не случилось, и к Филе все привыкли, как к полноправному члену семьи, хотя верила в него на все сто процентов она одна. Остальным Филя давал лишний повод иронизировать и состязаться в остроумии.

И вот когда они переезжали на новую квартиру, первый, о ком позаботилась Наталья, был, конечно же, ее Фильчик. После официального приглашения, не дождавшись от Фили никакого ответа, она повернулась в сторону сопения и сказала ему строго:

- Филя! Мы сейчас все переезжаем. Не вздумай остаться здесь! Как только расставим на новой квартире мебель и разбросаем шмотки, я испеку штрюдель, обещаю тебе. Настоящий штрюдель со сливовым вареньем и грецкими орехами, много-много грецких орехов! Сварю вареники с кисловатым творогом, двадцать пять, нет, пятьдесят штук, залью их топленым маслом и к ним поставлю много-много густой сметаны в глиняном горшочке. Не забуду и острый соленый огурчик. Я помню. Два? Хорошо, два огурчика на блюдечке. И разрезанные вдоль, да-да. Клюковку, разумеется. Все это я оставлю тебе на ночь на кухне, а кошку и собаку запру в детской комнате, чтобы ты спокойно мог насладиться своим кушаньем. А в первую же ночь оставлю рюмочку кагора, у меня припасен.

Филя сопел. Это он так думал. Сопел всю ночь, но на новую квартиру перебрался вместе с Мурловыми. Оказалось, прежние хозяева своего домового не забрали с собой, и между ним и Филей произошла форменная драка за место под солнцем, то бишь за кресло под торшером. Они грозно вскрикивали, отвешивали друг другу оплеухи, пыхтели и катались по полу, пока Филя не изгнал-таки старого домового, потерявшего еще до этой битвы много сил от удара судьбы, имя которому была "черная неблагодарность". "Где-то он, бедняга, скитается сейчас?" - думала Наталья и спрашивала Филю:

- И тебе не жалко его? Изверг ты, окаянный! Зима на дворе! Уж перезимовали бы и вдвоем с ним, места теперь много.

Филя ничего не отвечал, а только сопел от обиды. Наталья вздыхала, шла на кухню жарить блины, а на ночь клала в Филину миску три самых поджаристых блина и поливала их медом. Утром миска была вылизана так, что не надо было ее мыть.

- Филя, сегодня будут тебе обещанные штрюдель и вареники. Смотри, не переедай до того.

Когда Наталья готовила "кондер", Филя так и вертелся под ногами, как кошка.

- Да уйди ты! - то и дело гоняла его Наталья.

- Барабашку гоняешь? - насмешливо спросил Мурлов. - О! Сегодня у нас полный отвал! Ухожу, ухожу, не мешаю, - и он удалился с песнями в самом прекрасном расположении духа.

Утром тарелка, блюдечко и миска были пусты, как три студенческие головы.

- Ну, что, Филя, оторвался наконец?

Филя довольно мурлыкал себе под нос┘

Прошло несколько лет.

- Может, ты покажешься мне, - как-то в шутку попросила Филю Наталья. - А то уже столько лет вместе живем, а ни разу тебя в лицо не видела.

- А ты не испугаешься? - вдруг спросил Филя и напугал Наталью и самим вопросом и звуком своего голоса. Он обычно сопел, вздыхал, бормотал, звал ее откуда-то из другой комнаты, но никогда не опускался до внятного разговора с нею.

- А почему я должна испугаться тебя?

- Да вы, женщины, все такие чувствительные!

- О, господи! Знаток женщин! Не боись, не испугаюсь. Я много чего в жизни повидала.

- Ну, смотри, - сказал Филя и предстал перед нею мрачным худым мужчиной благообразной внешности, в черном костюме, белоснежной рубашке с черной бабочкой, черном котелке и черных же туфлях, над которыми виднелись белые полоски белых носков. Белый же носовой платок делал аккуратный косой надрез на левой стороне черной груди.

- Какой ты траурный весь! - не удержалась Наталья.

- По случаю, - сказал Филя, изящно сдернул с рук черные облегающие перчатки, снял левой рукой с себя дурацкий котелок, сделал скорбное лицо, а правой рукой вытащил из нагрудного кармашка и протянул ей несколько телеграмм. Белый платок исчез. Наталья посмотрела на ноги Фили - носки остались на прежнем месте. Послания с разных мест выражали одно и то же соболезнование по случаю тяжкой утраты, постигшей Наталью, - смерти ее...

Она лишилась чувств.

 

Глава 44.

Которая могла стать последней, но не стала ею.

 

Ничто не меняется в природе скачком. Скачкообразной бывает только человеческая дурь и ее придумки. И время, если судить житейски, - функция непрерывная и монотонная, вот только непонятно, возрастает она или убывает. Понятно, что это зависит от системы координат, только, опять же, непонятно - какой. Так вот, что было в восьмидесятых, то было и в семидесятых, то есть и в девяностых, и все повторится в грядущие десятилетия грядущих столетий. Меняется только взгляд на эволюцию и революцию, но оба этих понятия не отрывают от понятия толпы, хотя, как утверждает Агни-йога, эволюция через толпы не совершается. Значит, толпе остается одно: революция. Достойное занятие для толпы.

Странно, почему нет математической теории эволюции и революции? Математики могли бы к революции, как ко всякой секущей линии в истории, применить дифференциальное исчисление, а к эволюции - интегральное, и в итоге получить в рафинированном виде ад и рай. Такой подход мог бы дать новый взгляд на эту старую проблему не только в истории и географии, но и в богословии...

В восьмидесятых, как, впрочем, и в других обозримых десятилетиях, на трезвенника смотрели, как на покойника или идиота, а не пил разве что верблюд в пустыне. Собственно, это качество неизменно культивировалось на Руси еще с Петра Великого, а если копнуть поглубже - то и с князя Владимира Красное Солнышко. Лояльность и деловые качества измерялись в градусолитрах и литроградусах, как кому удобнее, а очередное скачкообразное порождение пьянства - "общество трезвости" - было нонсенсом, так как в "общество" вступали исключительно пьяницы, поскольку трезвенникам "общество" вроде как ни к чему. Стала расхожей фраза: "А ничего они там так это посидели!" В ней вмещалось все: и роскошь человеческого общения, и богатство мира, и щедрость Создателя, и величие человеческого духа.

Петров, лучший механик цеха, последние тридцать лет пил. Пил крепко даже по пролетарским меркам. Его неоднократно брали чуть живым, предупреждали, грозили, но он упорно шел своим путем. Пока в конце этого пути не сгорел. На робу механика попала раскаленная стружка от токарного станка, и Петров вспыхнул, как факел. В надгробии у него стоит камень с надписью: "Сгорел на работе". И жизненно, и афористично. На поминках было что вспомнить.

На втором этаже материального склада хранилась столитровая бочка с техническим спиртом. Бочка была вделана в пол. Петров просверлил с первого этажа отверстие в потолке, врезался в бочку, присобачил "крантик" и наливал себе столько спирта, сколько было надо. Как он не взорвал все к чертовой матери, когда мастерил, удивлялись долго. Как-то созвал он на пир друзей, больших любителей халявы, и пил с ними непрерывно с вечера пятницы до утра понедельника. В понедельник во время утреннего обхода цеха их в бесчувственном состоянии обнаружил Сизиков. Дружков Петрова уволили, поскольку они были уже пенсионерами, а его самого, как незаменимого работника, оставили, но присудили ему выплатить двадцать процентов от нанесенного ущерба.

Для промывки особо ответственных деталей материально ответственному товарищу Малюге ежедневно выдавали два литра спирта. Кладовщица, трясясь над каждой каплей, наливала Малюге в две литровые кружки спирт и тот нес их к месту работы. За Малюгой, в трех метрах позади него, для бдения, шел мастер Кондаков. Коридор был извилист и шел уступами, как в детективе: налево, направо, вверх, вниз... И стоило Малюге завернуть за угол, как его там уже ждал со своей кружкой Петров. Не замедляя шага, Малюга отливал Петрову спирт, Петров прятался в шкаф, а за следующим поворотом Малюгу ждал с пустой кружкой Сидоров, друг Петрова, и операция повторялась. К рабочему месту "спиртоносец" обычно доставлял один литр спирта, но его вполне хватало на технологические нужды, так как нормы расхода всегда завышали именно в два раза. Такая была норма норм.

Конечно же, вспомнили на поминках и о том, как Петрова однажды заловили на проходной. Это было аккурат на другой день после того, как с центрального склада пропало 17 кубов первоклассного леса. Тогда у всех женщин проверяли их сумочки, а у мужиков выворачивали карманы. Петров сварил себе десятилитровую канистру из нержавейки по форме своей спины, приделал к ней лямки, наполнил спиртом, прицепил канистру под полушубок и с выправкой английского морского офицера бесстрашно пошел через проходную. И все бы сошло без заминки, не столкнись он в кабинке с приятелем.

- Привет! Что это у тебя там? - стукнул приятель Петрова по спине, и спина Петрова гулко загудела и булькнула.

Петрову ничего не оставалось, как скинуть полушубок, снять канистру и протянуть ее приятелю:

- Да вот, Вася, тебе нес!

А когда Петрову было сорок лет, он заработал остеохондроз в области шеи и косоглазие, так как рядом с ним целый месяц промывали детали в спирте и он вынужден был все рабочее время косить туда глаза. Да, много чего можно вспомнить на поминках и выпить за это.

Очередное "принятие" намечалось на 7 ноября. После демонстрации вместе с женами собирались у начальника цеха Сизикова. Понятно, мальчишник получился бы душевнее, без этих завистливых бабских восклицаний и шмоточных разговоров, но и с семьями надо же когда-то посидеть совместно, тем более праздник, святой день для выпивки. А гаражи и капоты автомобилей никуда не уйдут. Свое можно взять в другой раз. Тут все-таки коллектив, это хорошо. Это даже душевно.

Продрогнув основательно в ледяном "Икарусе" и на продуваемых ноябрьским ветром мостовых, все рысцой двинулись к Сизикову. Целенаправленно и скученно, как на Зимний. На этот раз были все его замы, начальники участков и служб и парочка старших мастеров.

- Где там советское игристое? - возбужденно потер руками Сизиков, доставая бутылки "Пшеничной" из бара. - "Пшеничная" - на зерне, как слеза. Надо выпить с морозцу, пока он, морозец, из ног не ушел. Надо его по мозгам, по мозгам!

Раз надо - выпили.

- А-а-а, хорошо-о... Вот тут вот сразу согрелось, от горла до поясницы. Поясницу не тронуло? И ноги? Еще, значит, надо. Теперь тронуло? Вот теперь можно и на стол собирать. Чего там не хватает? Надюха, ну-ка, грибочков, грибочков не забудь. Вон тех маленьких и груздочков, груздочков обязательно! Сам собирал. Возле дачи накосил. Утром выхожу - стоят. Кошу. И так все лето. А огурчики? Те, с пупырышками?.. Смородинный лист в этой банке? Ага, помидорчики, перчик, можно и фаршированный, вот сюда его. Колбаску, селедочку сюда. Жирная! Надюха! Лучок забыла! Головок пять колечками, даже десяток можно, ребята любят. Так, курица где? В холодильнике? Левом? Индейка? Ага, вот она. Духовку включили? Кудыкин, пельмени занеси. Морс в ведре? Петя, жбан с пивом достань. Ага, оттуда. Семен Семеныч, хлебца порежьте, пожалуйста. А ты, Дима, воблой займись. Дай-ка перышко посмоктать. Внутри прямо праздничные колонны трудящихся - и все гудят и бурчат, и-эх! Ну что, товарищи дорогие, меньше слов - больше дела. Чебутыкин, у всех? Ну, поехали! С праздником, с завоеваниями!

Команда есть - поехали. В поездке хороша беседа. Древние говорили: беседа сокращает дорогу. Добавим, а дорога сокращает жизнь. Мудрые были люди. Как и мы. Они просто пили по пещерам, а мы по гаражам┘ Полилась беседа. Пиво - беседа, водочка, пиво - беседа, водочка... Хорошо обсуждается любой жизненно важный вопрос. Обсудили производственный план. Без этого нельзя. План - это святое, это долг, это черт его знает что! Покостерили заводскую службу снабжения, обсосали, как воблу, секретаря парткома, которого тихо сняли за то, что не смог тихо поставить себе финскую сантехнику, а теперь оказался весь в отечественном дерьме. И заслуженно. Потом обсуждали ежемесячную отоварку в магазинах ОРСа - и беднее она стала, и ассортимент не тот. В какой уже раз пошумели о травматизме в цехе и его причинах.

- Ну-ка, быстро - за работу без травм и аварий! А-а, хорошо пошла, и-эх! В молодости, - Сизиков пригладил лысину, - у меня была вот такая копна волос, - Сизиков показал. - Не преувеличиваю. В кино я обычно шапку не снимал. А как-то раз сзади попросили - снял. Голова сразу в два раза выросла. Наденьте, попросили сзади. Надел. Спасибо сказали.

Женщины в это время обсуждали "женский вопрос": шмотки, цены, шуры-муры и прочая мура. В их кружке было пестро и галдежно, как в клетке с волнистыми попугайчиками.

Потом пили за мир во всем мире, объединив мужские и женские усилия. Поскольку у каждого было свое понимание мира, пили, выходит, за что-то другое.

Мурлов же, чем больше пили и чем бессодержательнее шел треп, все больше замыкался в себе, словно с каждой рюмкой, с каждым произнесенным словом надевал на себя, как матрешка, очередное более просторное подобие себя самого. И это подобие пялилось и слушало окружающих, но ничего не брало из этой болтовни близко к сердцу. Наталья с беспокойством поглядывала на него, но ничего не говорила. Мурлов кивнул ей головой, чтобы не беспокоилась понапрасну, и перестал пить, а просто поднимал рюмку и шумно ставил ее, расплескивая водку на стол.

- У моей знакомой муж всю жизнь астмой мучается. Достала она лекарство американское. Так астма у него отлегла, а ногу нечаянно подвернул - она и сломалась.

- Я уж лучше с астмой жить буду, - резонно заметил астматик Семенов и пошел покурить.

- А у нас нового учителя черчения Кесарев зовут, - вылез вдруг из детской подслушивающий взрослых Вовка Сизиков. - Он в среду вызвал Баринова к доске и говорит: "Ну-ка, Баринов, сделай-ка мне вот тут сечение по этому предмету", а Баринов отвечает: "Богу богово, а Кесареву - сечение".

- Много вы понимаете, - перебила его мать. - Одни дискотеки в башке.

- А я сегодня мимо рынка иду, - сказал задумчиво Мурлов, воспользовавшись минутой затишья, - там на углу есть библиотека для незрячих, а я в аптеку зашел, она дальше. Выходят из этой библиотеки старичок со старушкой, оба интеллигентные, сухонькие, с палочками. Уверенно спустились по обледенелым двум ступенькам (я еще хотел поддержать их) и пошли через дорогу на рынок. "На рынок зайдем?" - спросил старичок. "Зайдем, - сказала старушка. - Посмотрим, что там есть".

- Посмотрим! Га-га-га! - загоготал весельчак Кудыкин. - Слепые! Га-га-га!

На Кудыкина все привычно поморщились, не ведая того, что он через десять лет станет директором завода и все станут привычно подгогакивать ему, а на Мурлова посмотрели с удивлением, впрочем, тоже не ведая, что с ним станется через десять лет. Что-то не пьет, а пьяный.

Потом с полчаса танцевали и тряслись под оглушительный рев, называемый музыкой. У Сизикова неплохо получался танец живота, поскольку для того, чтобы получался танец живота, надо, как минимум, иметь живот.

А под компоты водка вообще пошла за милую душу. Пока пили и мыли косточки новому замдиректора по экономике, Мурлов обсуждал с замом Сизикова по общим вопросам Чебутыкиным, большим любителем театра, проблемы театральных постановок и причин, по которым сейчас почему-то совсем нет трагедий, точно их все уже написали Еврипид, Эсхил, Софокл и Шекспир, ну а в двадцатом веке Лорка.

- И сейчас бы нашелся автор, чтобы написать трагедию, но сейчас все так измельчало, да и трагедию о муравьях не напишешь, - сказал Чебутыкин.

- Почему же не напишешь? - возразил Мурлов. - Впрочем, она тоже уже написана. О муравьях. "Илиада". Ахилл был мирмидонянином, а по-гречески это значит муравьем. "Мирмидоняне" - была и такая пьесочка. Да и что трагедии! Ты, Сергей Александрович, все трагедии на театре ищешь. Вон посмотри в "Рекламе" ("Реклама" - как "Рамаяна"!) объявления из раздела службы знакомств. Вот где трагедии. Каждое слово - трагедия. Высечено из камня одиночества, выгрызено зубами. Всю жизнь высекалось, всю жизнь выгрызалось. "Где ты - мой - хороший - добрый - уставший от одиночества - человек?" Какую еще тебе трагедию надо? Одинокий человек в комнате - это ужасно. Да если еще и потолки два сорок┘ Достоевский сразу на память приходит. А одинокий человек в жизни?.. Ведь жизнь со временем сжимается, как кулак. Где взять силы, чтобы разжать этот кулак? "Faust" - читал? Одному его не разжать. Нужен Мефистофель. Это так страшно, когда ты один ищешь выход, а выхода нет.

Чебутыкин с настороженным любопытством слушал Мурлова - кто бы мог подумать, что его, такого замкнутого, молчаливого и, как казалось многим, недалекого человека, могут интересовать проблемы трагедии. И не просто на уровне житейского трепа, а на уровне, скажем, необходимости хора в современной трагедии, буде она создана. Или чего стоит одно его замечание, что без мифа нет и трагедии, а сегодня мифологическая картина мира напоминает кабак. Оттого и трагедии происходят по кабакам, которые многим заменяют родину, семью и душу. "Хорошо бы поболтать с ним трезвым, - подумал Чебутыкин. - Не станет, однако".

А за столом продолжалось "принятие". "У нас на предприятии одни мероприятия: то в партию принятие, то в гараже "принятия".

- Эх, грибки в этом году слабые! Щас бы грибков жареных! - вскрикнул вдруг Сизиков.

Грибы с картошкой, зажаренные на громадной сковороде с тефлоновым покрытием, были любимым блюдом Сизикова.

- Грибы очень хороши от рака. Рак их боится. И после них испытываешь удивительное чувство полета, когда сидишь на унитазе. Вот как орел замирает в воздухе┘

Сизиков любил все, но мучного старался не есть, разве что пяток-другой пирожков в два-три укуса и хороший кусок торта. "Большому куску рот радуется", - говорил он в таких случаях. А еще у него было свое правило деления на три: три - золотое число, на троих делится любое число и любое количество без остатка. Прямо не Сизиков, а Хирон.

Сотрудники и подчиненные хорошо знали его основной тест при найме на работу новых работников - что ешь и сколько ешь за один присест, а также его знаменитое высказывание: "Я узнаю людей по тому, как они едят. В еде сразу виден весь человек. Друг тоже познается в еде". Когда они ходили в заводскую столовку вместе с Сизиковым, то старались явить себя за обеденным столом эдакими Пантагрюэлями со слабыми инженерными задатками и уплетали общепитовскую похлебку с таким завидным аппетитом, что даже раздатчицы начинали пробовать еду и находить в ней утерянный на плите времени вкус.

Мурлову нравились гедонисты, и потому он спокойно воспринимал шутки Сизикова, которые не простил бы никому другому. Все помнили, как однажды на недвусмысленный намек, касающийся профессиональной честности Мурлова, зам. заводского секретаря по идеологии получил прямо за трибуной, с которой вещал, аккурат в глаз, за что Мурлова месяца два трепали на всяких собраниях и чуть не лишили должности начальника участка. Хорошо, заступились Сизиков и главный инженер завода. Мурлову, правда, пришлось пожертвовать местом в списке на выдвижение, и производство на уровне завода потеряло неплохого технолога и организатора, что не всегда гармонично совмещается в одном человеке. Идеологу же, для равновесия на заводе, пришлось пожертвовать партийной карьерой, но это пошло на общую пользу, и прежде всего - на пользу производству.

Праздники отгуляли, отоспались, и снова покатились дни, как бревна в реку, уносящую их далеко-далеко от тех мест, где они росли ввысь и где были спилены под корень.

Мурлов продолжал жить двойной, а может, и тройной жизнью, как живут все нормальные люди. Это только у сумасшедших одна нормальная жизнь. Он часто, почти осязаемо, ощущал себя деревянной, кем-то не очень умело расписанной матрешкой. Снаружи был Мурлов для работы, для общества, для всевозможных формальных и неформальных организаций. Под внешней отлакированной, хоть на выставку, скорлупой был Мурлов для дома и семьи, для ближних и дальних родственников. Под этим черепаховым панцирем было пространство уединения в редкие минуты добровольного одиночества, не того, разумеется, о котором он говорил Чебутыкину. Это пространство напоминало заводь у реки: песчаную косу, плакучие ивы, белые облака в синей воде, неясные, как дуновение ветерка, мысли и фантазии... Еще глубже располагалось что-то постоянно гнетущее и напоминающее о себе в мгновения пробуждения страшным сердцебиением и еще не растаявшими голосами из сна. Но и сердцебиение, и эти голоса находили, в свою очередь, успокоение где-то еще глубже, на самом дне Мурлова, в чем-то вечном, до чего он никак не мог докопаться. Видимо, к этому дну надо было не опускаться вниз, а взмывать вверх.

Человек меняется с годами неизбежно, незаметно и завершенно, пока вдруг не скажет самому себе: "Стемнело". И даже если он очень сильно захочет стать, например, светлее, сделать он этого уже не сможет, так как все сильней и сильней погружается во мрак.

Работа начальника участка тяготила Мурлова, тяготила с первого же дня, как он дал на нее согласие, частично, конечно, обуреваемый честолюбивыми замыслами, но более прельщенный возможностью увеличить свою зарплату сразу на полторы сотни. Он называл свою должность "начальник однообразного разнообразия безобразий".

День его был занят, как говорится, от сих и до сих. Первый "сих" начинался в восемь, второй "сих" кончался в пять, а в промежутке был один "псих".

В восемь утра его ждали как отца родного. И если всю дорогу от дома до завода у него от быстрой ходьбы булькал в желудке жидкий завтрак, то на заводе всю дорогу у него от мышиной беготни в голове булькали жидкие мозги.

"Отец родной" начинал свой день с того, что не имело никакого отношения к его должностным обязанностям, к совести и чести специалиста. Он вынужден был заниматься этим только потому, что другие плевали на свои должностные обязанности и были нечестны и бессовестны. Впрочем, точно так же все думали и о нем. По-другому думать в замкнутом объеме общества никак нельзя: в нем одна и та же мысль прыгает, как мячик, многократно отражаясь от непробиваемых стен. Ему же, прежде чем заняться своим делом, приходилось поневоле заниматься этими чужими делами. Он не мог работать спустя рукава, так как в высшей школе ему повезло с преподавателями и они сумели вложить ему в голову кодекс чести инженера, кстати, хорошо изложенный в циркуляре Морского технического комитета ╧ 15 от ноября 29 дня 1910 года:

"Никакая инструкция не может перечислить всех обязанностей должностного лица, предусмотреть все отдельные случаи и дать впредь соответствующие указания, а потому господа инженеры должны проявлять инициативу и, руководствуясь знаниями своей специальности и пользой дела, прилагать все усилия для оправдания своего назначения".

Копии этого циркуляра висели почти во всех кабинетах завода, но поскольку сам циркуляр не давал никаких конкретных указаний и, главное, никак не контролировался никем, да еще и был по другому ведомству из незапамятных времен, для заводских господ и инженеров он был бесполезной бумажкой, наклеенной на стену.

Опоздания, прогулы, пьянство, воровство, дебоширство, хулиганство, разврат, халатность, сквернословие, мошенничество, разгильдяйство, бездарность, грубость, невежество - вот далеко не полный перечень имен существительных, которым несть числа. Они являли собой грамматический стержень предложений на день. Еще десяток глаголов повелительного и сослагательного наклонения, в зависимости от направления речи глаголющего, и остальные - в успешно разрабатываемом в последнее время язвительном наклонении. Из остальных частей и частиц речи больше всего, гораздо больше, нежели в словаре современного русского языка, было междометий, преимущественно эмоциональных и бранных. И, несмотря на ежедневный кропотливый анализ всех грамматических категорий и форм, которому, несомненно, отдали бы должное Шахматов и Виноградов, Мурлов чувствовал, как с каждым днем беднеет его речь, как он деградирует и скатывается с позлащенных солнцем вершин русского языка к каменистой серой россыпи междометий. Ему стали сниться сны, в которых грязные люди с плоскими бледными лицами мели метлами по улице слова, сметали их в канавы и утрамбовывали в мусорные ящики, а затем вывозили за город на свалку, где в них рылись грязные руки, где их с раздражением топтали и разбрасывали. Ему снились помойки, на которых слова прели и гнили, свинарники и курятники, в которых слова были брошены в качестве подстилки. Словами набивали курительные трубки, ими разжигали камины, в них заворачивали селедку и использованные прокладки. Слова продолжали общаться друг с другом. Они объединялись парами, семьями, коллективами и общинами. У них были свои законы и границы, был храм свой, где они молча взывали к Богу. Но и они волей-неволей с каждым днем все более и более походили на свору бродячих собак, брошенных хозяевами и объединившихся с единственной целью - выжить в мире мрака и холода, в мире, где их отлавливают и уничтожают, в мире, который не нуждается более в Слове.

И только разобравшись в этих словах, можно было разобраться в людях и их делах. "А кто я такой? Кто дал мне право разбираться и судить? Должностная инструкция? Но это же, право, смешно". Надо было разбираться с людьми, которые, не освоив даже азбучных истин, прогнали от себя нормальные слова и довели себя до полудебильного состояния. Кто-то, не дождавшись своей очереди, выхватил из рук профорга талон на австрийские сапоги и не желает возвращать его. Кто-то избил дочь, сотрясением мозгов внушив ей правила хорошего поведения. Кто-то подсунул в отдел кадров липовую справку о том, что он де отработал в колхозе, хотя все знали, что он все это время добросовестно отрабатывал на даче кладовщицы Любы. Кто-то ради хохмы включил рубильник, когда на станке ремонтировали суппорт. Кто-то пристроил под мышку рулон с марлей и пытался пронести его мимо честного вахтера. А кто-то, как свинья, провалялся неделю пьяный на работе на чердаке между трубами, в то время как дома с ума сходила семья. Все это не имело ни малейшего отношения к выпускаемой продукции, все это отвлекало, раздражало, и Мурлов, явно не чувствуя в себе призвание санитара леса, с каждым днем ощущал все сильнее, как он деградирует и захлебывается - и как специалист, и как личность, и как просто физическое тело - в сточной яме человеческих нечистот.

После этой общечеловеческой прелюдии начинали грохотать пушки на общественном фронте. Фронт этот нанес разрушений и унес человеческих жизней не меньше, чем три Белорусских фронта.

Перед обедом надо было и поработать: отэкушки забраковали партию продукции, без которой не будет плана, а значит, и премии. А тут еще звонит из "конторы" куратор и требует одних данных для главного инженера, а других - для главка. И строго так требует, представитель "ставки" на высокой ставке! А еще просит, но настойчиво, найти прошлогодний отчет. Мурлов, взвинченный тем, что чудом удалось избежать несчастного случая, резко бросает, что поиск прошлогоднего снега не входит в перечень его должностных обязанностей. А буквально за две минуты до обеда опять звонит бездельник на куриной должности и официальным тоном предупреждает, что выходит в цех вместе с командированными москвичами.

- Я уже на обеде, - говорит Мурлов. - Подождите меня в кабинете или на участке, - и прекращает разговор, с удовольствием представив себе мину на кураторском лице.

С Чебутыкиным и Кудыкиным Мурлов рысью летит в столовку. Гарцует от нетерпения в очереди. Бросает на поднос, а потом с подноса в рот жидкое и твердое малокалорийное горючее. Заливает их компотом, чтобы изжога началась не сразу, а через пятнадцать минут. И так же рысью обратно. Но не ради удовольствия лицезреть постную физиономию "управленца" и самодовольные рожи сытых москвичей, а чтобы успеть сгонять пару партий в шахматы. А бездельники подождут. В цехе конторских терпеть не могут, а столичных гостей из ведомственного института и вовсе на дух не выносят. Проку от их научных разработок цеху никакого, а вот во Франции и ГДР уже побывали и поделились там опытом, как надо работать. Что ж, одних судьба возносит на смотровую площадку Эйфелевой башни, а других опускает ниже нулевой отметки выгребать масло и эмульсию в приямках под станками. А вместе - они делают одно большое общее дело.

После москвичей, глубокомысленно анализирующих данные ОТК, представляющие собой несусветную чушь, начинается "УРА" - "Усовершенствование. Роботизация. Автоматизация". Как положено, все идет на ура.

На закусь рабочего дня - ознакомление с документами. Документы! О, это песнь песней! Это бесконечная змея, заглотившая свой хвост и закручивающая Вселенную в штопор, вокруг которой, как пена, растет энтропия. Входящие, исходящие, согласующие, утверждающие, внедряющие, грозящие, наказующие, награждающие, отменяющие - большей частью ненужные. Мурлов проанализировал эффективность полученных им за четыре года документов, имеющих непосредственное отношение к его работе. Их к.п.д. оказался ниже паровозного - 2, 7 %.

"Бог ты мой! Чем я занят? - часто думал Мурлов, забившись в свой кабинет и радуясь пятиминутной передышке. - Неужели все человечество занято вот таким же бессмысленным времяпрепровождением? Или оно частично рассеяно еще по борделям и базарным площадям..." Он достал замызганный листок и с наслаждением в десятый раз перечитал "Заявление от коллектива мастера Шибалкина". Коллектив - все как один - просил перечислить с каждого члена бригады по одному отгулу "в счет нашего мастера тов. Шибалкина Л.И." И только-только Мурлов размягчился, только-только пришел в себя, а голову перестал сжимать обруч, как зашла вся в слезах и соплях Саша Распутина и ну жаловаться, как Зинка Волочаева, "зажигалка третьего цеха", отбивает у нее мужа. И что теперь она хочет идти в партком. Пусть его вздрючат там, как следует. Вот только пусть Дмитрий Николаевич посоветует, как ей лучше написать.

- Александра, - говорит Мурлов. - Успокойся! С чего ты взяла, что Волочаева отбивает у тебя мужа?

- Она... с ним!

- А-а... Ну, все равно не ходи ты в партком. Не унижайся ты, ради бога, сама перед ними и мужа не позорь, какой бы ни был он. Сама разберись. Тебя же и затаскают. Ты мне честно скажи: сама-то к Петру как относишься? Любишь его?

- Кого? Петра, что ли? Да за что его, паразита, любить? Пустила на свою голову в квартиру! Хорошо, в ордер не успела вписать.

- Ну вот. И на кого жаловаться пойдешь? Разберись-ка ты лучше сперва сама с собой.

- Вам хорошо, Дмитрий Николаевич. У вас образцовая семья. Вместе на демонстрацию ходите. Сами-то вон и не пьете, и по бабам, извиняюсь, не треплетесь, и жена вон какая, преподает, и дети здоровые. Наверное, еще и хорошо учатся?

- Да, Саша, мне хорошо. Мне жутко хорошо. И дети отличники. Но и тебе должно быть хорошо. Разберись, разберись сначала сама в себе.

- Хорошо, Дмитрий Николаевич, я разберусь. А в партком я схожу устно.

Саша уходила со своими проблемами и подсохшими слезами, и оставался Мурлов со своими проблемами и невыплаканными слезами, так как не привык плакать да и некому было плакаться в жилетку. И вообще, слеза - она ведь женского рода. Прав, прав был Сливинский: сильнее всего на свете человеческие слабости. Где он сейчас, Василий Николаевич? Говорят, с севера укатил в Азов. Начинать все с азов. А где мой Азов? Где мой вечный Азов?

И что это так беспокойно на сердце? Когда в него вошло оно, это беспокойство, и что означает оно? Давно это было, ох, давно! В детстве. А то, что было в детстве, кажется, вообще не было или было не с тобой. Вот только привкус - чуть сладковатый с горчинкой - на губах, будто только что пил ледяную обжигающую воду из кувшина с названием "Детство".

Жил тогда Мурлов в Ростовской области на хуторе, утопающем в садах. Речушка делила хутор на две части. Перед самым хутором речушку преграждала каменная гребля, одним концом упиравшаяся в песчаную косу, песок которой был чистый сахар, а другим - в крохотную электростанцию и мельницу. Между греблей и обоими берегами вверх по течению образовалась заводь, которую называли ставом. На дне става, рассказывали, еще с войны был танк, да еще жил каких-то страшных размеров сом, таскавший уток, изловить которого не могло уже какое поколение хуторских рыбаков. Жизнь на хуторе была спокойной и тихой, как вода в ставу. Мурлов тогда был маленький и потому спокойствие наружное воспринимал как естественное продолжение спокойствия внутреннего. Все было для него и волшебным, и незаметным. И вот как-то раз соседку, милую добрую старушку, зарезал какой-то мужик. И в душе Мурлова как ветку плодоносящую надломили, и вошел в нее беспричинный страх. Чем спокойнее себя он чувствовал потом, уже будучи взрослым, тем беспокойнее у него становилось на сердце, в ужасе замершем еще с тех пор от такой предательской обманчивости покоя.

А если к этому начальному беспокойству, беспокойству покоя, добавить суету сует - что получится?

Мурлов сегодня плохо спал и с утра никак не мог вдохнуть воздух полной грудью, будто держал его невидимый кто-то в крепких своих объятиях. Мурлов забился в свой кабинетик и в полудреме, благо никто больше не приходил, непонятно в какой связи вспомнил свои студенческие годы, которые лежали в памяти, как желтые фотографии в заброшенном альбоме. Кажется, это было на втором курсе. Да, электротехника была на втором. Мнемоническое правило: трамвай ходит на постоянном токе, так как рельсы прямые, конденсатор работает на переменном токе, так как две пластины может преодолеть только волна, а индукционная катушка - на постоянном, так как сквозь нее может проникнуть только постоянный ток. Преподавали на потоке, читали лекции и вели семинарские и лабораторные занятия два старых фронтовых друга, оба имевшие ранения. Один, с простреленной левою ногой, был похож на гоголевского городничего из Миргорода, другой был, как Кутузов, с одним глазом. Одноглазый доцент читал на потоке лекции, а одноногий ассистент вел за ним практические. Оба они были неразлучны, жили на одной площадке преподавательского дома и постоянно находились в гостях друг у друга. На кафедре их называли Кастором и Полидевком. Студенты, не разобравшись, по-свойски называли их Касторкой и Полудевкой, причем без четкой привязки прозвища к преподавателю. Сегодня доцент был Касторкой, а завтра мог стать Полудевкой, и наоборот. Друзья любили и ценили шутку и постоянно подтрунивали друг над другом. Неизменно на всех экзаменах Диоскуры проделывали одну и ту же штуку, и она создавала особую атмосферу на экзамене - атмосферу благожелательности, ироничности по отношению к себе, своим заблуждениям, своему честолюбию. Запустив студентов в аудиторию и раздав билеты, доцент скучал минут пять, а потом вдруг спохватывался, что не хватит бумаги для второй партии экзаменуемых, и посылал ассистента в деканат за бумагой, сопровождая просьбу репликой:

- Только побыстрей, Илья Данилыч, одной ногой здесь, другой - там.

Городничий, орудуя левой ногой, как циркулем, в дверях поворачивался к Кутузову и громко восклицал:

- А ты тут, Николай Семеныч, смотри - гляди в оба!

 

- Вот такая она, небольшая история о Диоскурах, - сказал Рассказчик.

 

Мурлов с болью в сердце подумал, ах как хорошо было бы написать об этом! Вот только кому, кому это надо? Кого заинтересует очередная загубленная обстоятельствами и всем своим укладом жизнь? Разве из старых знакомых кто-нибудь скажет: "А что это с Мурловым? Написал че попало!" Ах, как режет сердце. Где этот чертов нитроглицерин? Что-то похожее есть на него... Нитротолуол. Что это - весна на дворе? Или уже лето? Выходишь с работы - день кончился. Вот так выйдешь когда-нибудь - и жизнь кончится.

Я вдаль с надеждою глядел - с морского мола, а за спиной запал горел - к заряду нитротолуола.

Мог ли Мурлов двадцать лет назад предполагать, что свое сорокапятилетие он будет встречать начальником участка в одном из цехов крупного завода; в двухкомнатной малогабаритной квартире, обставленной полированной по блату "достатой" мебелью местной фабрики, с видом на балку с желтым ручьем и разноцветными, в зависимости от времени года, склонами; главой семейства, состоящего из пяти человек, в котором главной была жена, задерганная непрерывными заботами и страхами (так непохожими на заботы и страхи Долли Облонской), а пасынок был ближе и понятнее родных детей, так как его не затронули как-то эти шмотки, пластинки, безделье и удивительное равнодушие к чужим проблемам и болям родных людей.

Мог ли Мурлов двадцать лет назад вообразить, что к сорока пяти годам он не станет доктором физматнаук, членкором академии, лауреатом госпремии, директором нового института; что у него не будет коттеджа возле пруда с винтовой лестницей на второй этаж, "Волги" в трехуровневом кирпичном гараже, яхты, пяти очаровательных одуванчиков-девочек, нежной, как яблоневый цвет, не знающей забот и потому постоянно заботливой, не знающей рваных колготок, донашиваемых зимой, жены; не будет ни Пегаса, ни Парнаса, ни фей с музами; и не будет друзей, членов-корреспондентов, членов Дома ученых.

А будет нечто иное, но тоже имеющее право на существование.

Мог ли Мурлов двадцать лет назад подумать, что он в сорок пять лет будет вставать в половине шестого под будильник, точнее даже вперед будильника; будет бегать на базар, давиться в очередях за всем на свете, кроме, разве, пока самой жизни (хотя все шло к этому); будет на работе инженером, лаборантом, начальником, машинисткой, экономистом, дружинником, агитатором, духовником, снабженцем, матершинником, передовиком, победителем и ударником, и вообще непонятно кем, а именно: всем, кроме самого себя. Будет подрабатывать, калымить и все равно едва-едва сводить концы с концами, хотя он вовсе не был похож на гоголевский персонаж.

Мог ли представить себе, что он будет решать не проблемы единой теории поля или черных дыр во Вселенной, а примеры и задачки из школьного учебника, печатать жене ее методички, а дочери "шпоры" для выпускных экзаменов в школе; мучиться от камней в почках, болей в сердце и сомнений в голове по поводу того, что у него теперь уже, наверное, никогда не будет ни друга, ни любовницы, ни врага; и что вместо бескорыстного служения человечеству он будет дуться на весь мир, как мышь на крупу; что он будет мечтать напиться в стельку, как тогда на Кавказе, и не сможет выпить лишние сто-двести граммов, так как алкоголь был ему противен, точно у него была не одна, а десять печенок, чутко реагирующих на любую гадость, которой и так накопилось в нем до состояния насыщения.

Мог ли Мурлов тогда знать, что ничего нет вечного: ни любви, ни дружбы, ни привязанности, ни стремлений, ни успеха, ни молодости, ни жизни.

Двадцать лет назад Мурлов мог это знать, подумать, вообразить, представить себе. Но в двадцать пять лет считают себя сильнее обстоятельств и все кажется бесконечным, как собственная жизнь. В двадцать пять лет не знают еще, что сильнее всего на свете человеческие слабости, объясняемые какими-то непонятными словами "генотип", "карма", "менталитет", а бесконечной может быть одна только лень, плодоносящая червивыми надеждами и несъедобными иллюзиями.

Мог ли он подумать тогда, в двадцать пять лет, что всего через двадцать лет на доске объявлений за проходной завода повесят его фотографию в черной рамке и некролог. Кто бы вообще мог подумать, что на той фотографии он - счастливейший из смертных в счастливейший день его жизни, дельфин, взлетевший над серой житейской волной, - об этом знал один он. И все напряженно всматривались в фотографию, будто она, как портрет Дориана Грея, несла в себе какую-то тайну, будто он, который был на ней, мог дать ответ, куда он ушел. Не найдя ответа, они все уходили от него в противоположную сторону, уходили в полной уверенности, что им уже никогда не придется встретиться с ним или идти одной дорогой; они думали, что их дорога - не его дорога; они еще не знали, что у всех дорога одна.

Мог ли он подумать, что однажды услышит над собой странно изменившийся, ставший вдруг неузнаваемым голос:

- Сдается мне, кхм┘ Что он того┘ Кажется, немножечко мертв.

И этот ставшим вдруг чужим голос будет как-то странно таять, как тает в тумане зримый образ, оказавшийся за невидимой чертой видимости, причем будет таять не сам голос, а составляющие его части - слова. Они, как капли срывающиеся в воду, падали одно за другим на невидимую громадную плоскость где-то за головой, расходились кругами и исчезали навсегда. И не имели слова эти никакого к нему отношения, хотя говорили так о нем.

И когда его хоронили, то прощались с ним так, точно навсегда.

Сидели на табуретках, стояли в дверях, как-то в пол-оборота смотрели на него, точно боясь повернуться, как на дуэли, всем разворотом груди. И опять никто не находил в его лице ответа: где же он сейчас? Странная вещь - они все (даже те из них, кто равнодушно или лукавя, навесил на себя скорбную маску) скорбели больше его самого. Неожиданный уход непостижим, им поверяют себя, а значит, ему не верят. Некоторым казалось, что он дышит и даже улыбается. А что, он дышал по-своему и даже улыбался.

Только когда его накрыли крышкой, из него навсегда ушло лицемерие и он впервые - не понял, нет - почувствовал, как могут чувствовать все умершие, что больше он никому ничего не должен, что он, наконец-то, свободен.

Увы, истину в этой жизни находят, когда кончается эта жизнь.

 

Занятно выходит: строишь планы будущего и оказываешься вдруг в развалинах прошлого. Только выберешься из развалин прошлого, глядь - а ты уже в руинах будущего!

 

Глава 45.

Домовладелец.

 

В Англии Гвазава лишний раз убедился в том, что английская поговорка "Мой дом - моя крепость" соответствует истине, а сама Англия гораздо больше, чем кажется при взгляде на карту мира. По рекомендации своих лондонских партнеров он жил в замке отошедшего от профсоюзных дел лидера довольно крупного тред-юниона, мистера Гризли.

Мистер Гризли не был джентльменом в уайльдовском или моэмовском смысле этого слова, не говоря уже о мнении на сей счет пэра Англии Байрона, лорда Честерфилда или герцога Веллингтона, но был вполне приличным человеком. То обстоятельство, что мистер Гризли являлся владельцем роскошного замка на юго-восточном побережье Англии, наполняло его такой значительностью, что коренастая и несколько грузноватая фигура британца выглядела рослой и стройной, а манеры - безукоризненными. Вещи совершенно немыслимые в российском гражданине, даже очень высоком и стройном и имеющем ученую степень или заслуженное звание на поприще искусств. Россиянина - посели его хоть во Дворце дожей в Венеции и накачай значительностью под самую завязку - узнаешь за версту. Копна значительности с вороватыми глазами. В мистере же Гризли эта значительность была естественна, как в Англии английский туман, которого, впрочем, за все время пребывания Гвазавы в Новом Альбионе не было и в помине. И - надо отдать должное мистеру Гризли - значительность не переходила у него в снобизм. Мистер Гризли и замок подходили друг другу, как добропорядочная семейная пара из Ноттингема или старинная чайная пара из китайского фарфора. Он мог не произносить фразу "мой дом - моя крепость", это было видно и так, без всяких слов.

Замок располагался в живописном месте под Брайтоном на берегу Ла-Манша. Это были места, издавна не обиженные ни богом, ни историей. В проливе - на протяжении суток то сером, то черном, то белом или бирюзовом - весело белели треугольники парусов сотен яхт, и они вносили в душу покой и свежесть одновременно.

На этот раз туманов и чопорных англичан не было. Ночное мраморное небо было, была бледнолицая, типично английская луна, а тумана - нет, не было. Каждое утро Савву будило яркое солнце. Оно играло в прорези величественных портьер на огромном окне, из которого был виден Ла-Манш. Солнце играло на воде, в листве и на газонах, ничему и никому не отдавая предпочтения. А после обеда Савве не давали вздремнуть часок-другой яркие, как подсолнухи, женщины, играющие на лужайке на музыкальных инструментах, послушных им, как воспитанные мужчины. Трудно старому холостяку соснуть в раю хотя бы часок! Какой там сон, когда сигнал "Подъем"!

Мистер Гризли был с мистером Гвазавой на дружеской ноге. Собственно, они равноценно представляли два достойных профсоюза двух достойных, связанных не простыми, но прочными отношениями стран. Правда, спроси мистер Гризли Гвазаву, какой профсоюз представляет его гость, думаю, сударь бы слегка замялся. Но не это было главным. Главным было то, что уставы обоих профсоюзов не были чрезмерно отягощены пуританскими заповедями. Мистер Гризли был много старше мистера Гвазавы, но достойно сохранил в своем бренном теле присутствие добротного британского духа. Попади он на глаза Киплингу, несколько славных строк обессмертили бы его не менее славное имя. Но, хотя мистер Гризли и чувствовал себя по-прежнему молодым и здоровым, жизненный путь его, независимо от его желания, уже приблизился к берегу неведомой туманной реки, уносящей в невозвратные дали. Тем охотнее он разделял с жадным до удовольствий кентавром из туманной России последние свои прихоти и услады. Кентавром он прозвал Савву, так и не сумев понять, кто же тот на самом деле: русский, грузин, джигит, мулат, метис, кавказец, горец или просто "советик". И когда Савва с пафосом говорил ему о гении Пушкина, видимо проводя некую аналогию с собой, у мистера Гризли почему-то и всплыло в голове это дикое, непонятное, такое далекое от всего уклада его жизни, но красивое и гордое слово "кентавр". "В России, наверное, все такие, - подумал мистер Гризли, - там бескрайние ковыльные степи и кентавры, а на них с неба, как кучерявый бог, смотрит Пушкин". Расставались мистер Гризли с мистером Гвазавой друзьями, заверили друг друга в искренней и взаимной симпатии и обещали наезжать друг к другу, как только позволят дела или по срочному вызову.

Когда Савва летел в Москву, ему предложили виски, от которого он со вздохом отказался, подложили подушечку, разули и укрыли ноги шерстяным клетчатым пледом. Савва закрыл глаза и, под мерный гул двигателей, в полудреме, позволил себе задуматься о себе и своем стиле жизни. В голове его нарисовался какой-то фантастический замок, среди дубов и вязов, на прозрачном озере, чистые аллеи, широкая поляна, кусты сирени и роз... Белокурая женщина вдали под солнцем, вся в голубом, нарядные девочки в шляпках с бантами и гольфиках с бонбончиками... А потом семейный портрет в золотом интерьере: он сам, белокурая женщина - его жена, девочки погодки, тесть с твердым подбородком и твердыми процентами в английском банке, чуть легкомысленная теща, на несколько лет, как положено, моложе своего зятя...

"Пора менять жилище", - решил он, сходя по трапу и глядя на черные и блестящие каменные, стеклянные и бетонные стены, полосы, дорожки и башни огромного аэропорта в золотых огнях. Быстренько и с прибылью решив в Москве московские, а значит, денежные дела, Гвазава не стал задерживаться в столице, где вопреки Веспасиану все-таки пахло довольно дурно, особенно после свежего воздуха Ла-Манша, и полетел на ближайшем рейсе в Воложилин.

За бортом была воложилинская полночь. Аэропорт был, конечно же, не такая громадина, как Шереметьево, и, понятно, гораздо меньше "Хитроу". И хотя ночь так же мокро блестела черным и золотым, это был все же другой, провинциальный, провинциальный даже в России, блеск. Но когда такси въехало в черту города, Савва почувствовал, что приехал домой, и успокоился.

Едва зайдя в дом, Савва бросил чемодан у порога и сразу же, не переодеваясь, взял с полки подборку рекламных газет и журналов, сел в кресло и аккуратно отметил красной ручкой телефоны риэлтерских служб и компаний по продаже недвижимости. Утром он проснулся рано, и утро не изменило его решимости сменить свой стиль жизни на более достойный. Сколько можно, в самом деле, жить в двадцати семи бетонных квадратах, в подъезде, где пахнет нищетой и общественным туалетом? Вообще-то правильно: деньги не пахнут, пахнет их отсутствие. Даже иногда воняет. И хватит снимать на вечер молоденьких пластиковых пустышек. Пора обзаводиться настоящим домом. Вон уже седина виски тронула.

В лучшем агентстве города, по имени первого известного крупного жулика, "Меркурий", Савву сразу же предупредили о том, что цены у них несколько выше рыночных, но зато гарантирован полный сервис. Тут же составили договор, по которому "Меркурий" обязался подобрать ему искомый коттедж, а Савва обязался не пользоваться больше ничьими услугами. Расчет наличными, "колдунчиками", два процента скидка.

Собственно, только в агентстве и нарисовался окончательный вид потребного Гвазаве жилья: двухэтажный коттедж в пригороде, недалеко от дороги, но и не на самой автотрассе, с подземным гаражом, сауной, бильярдом, лесом за спиной и озером перед глазами, газонами, без всяких этих "культурных" посадок и теплиц, и чтоб из окон не было видно, как в соседних хижинах пьют чай или водку и наскоро занимаются любовью, а по тесным участкам шарашатся оборванцы в спортивных костюмах и телогрейках.

Шефом оказалась старинная знакомая по институту Сливинского, которую он не видел уже много лет. "Да, надо же, столько лет!" - оба воскликнули они, когда остались одни, и засмеялись. Обменявшись новостями, они расстались, оба довольные таким приятным началом трудового дня. Виктория обещала подобрать достойный объект не позднее середины следующей недели.

Савва в хорошем настроении катил по загородному шоссе и по-новому приглядывался к коттеджам, выросшим по обе стороны автострады за последние годы, как грибы. Нет, это он правильно сделал, что решил взять дом в пригороде и не на трассе. Так и спокойнее будет, и чище. С Викторией они поговорили об общих знакомых. Их оказалось на удивление много. Фаина Сливинская в институте больше не работала.

- А, ну она же еще тогда ушла, как только Буров заступил, - вспомнила Вика.

Фаина вроде как защитилась и читает лекции по разным школам и университетам. Одна, не замужем?

- Наверное, одна, - засмеялась Виктория. - Во всяком случае, фамилию не сменила.

- Фамилия - ее гордость, - сказал Савва и почувствовал, как защемило сердце.

Гвазава свернул на проселочную дорогу, проехал метров пятьдесят и остановил машину. Вылез из нее и уселся неподалеку на поваленную березу. Вдали неслышно текла река, за спиной с шипением проносились машины. Кто-то прогудел встречному. Встречный отозвался. Савва не слышал этого. Он весь оказался во власти воспоминаний. И из огромного прошлого, населенного, как детдом, одинокими индивидами, Савва явственно видел одно лицо - лицо Фаины. Она была на переднем плане полотна его воспоминаний, как центральный образ в картинах Ильи Глазунова. И вдруг он почувствовал поистине мистический ужас. Ведь в последних его снах та белокурая красивая женщина была она - Фаина! Савву охватил озноб. Он поднялся с березы, сел в "Чероки", круто развернулся и с бешеной скоростью поехал в город. Дома он выпил коньяка и немного согрелся. Достал альбом со старыми черно-белыми фотографиями и долго разглядывал несколько карточек, на которых была Фаина - с ним, с Мурловым, с Филологом, со своим отцом. Одной ее нигде не было. "Она может существовать только в диполе с мужчиной, противоположного, но равного ей по заряду, - подумал он. - Интересно, где она сейчас? И жив ли Сливинский? Бедняга┘" Гвазава как-то по-новому взглянул на академика, и тот представился ему уже не всемирно известным ученым, а обыкновенным дальнобойщиком, каких много на продуваемых всеми ветрами северных трассах. Зашибает деньгу, возит чьи-то грузы. Вот тебе и вся механика, академик! В нем и тогда была какая-то обреченность: вон какие складки у рта. И в глазах робость, что ли... Впрочем, Савва погрешил против истины: такие пронзительные и умные глаза бывают только у победителей.

Лет пять назад Савва столкнулся с Фаиной нос к носу. Помнится, был праздник, День города. А ведь она была тогда одна и он один. Это на Дне-то города! А что ж они тогда разошлись? Савва вспомнил, как они стояли возле какой-то серой скучной стены без окон, возле какой-то урны, трепались ни о чем и разошлись, не обменявшись даже телефонами. И непонятно, были они тогда рады этой неожиданной встрече или нет? Она была все так же великолепна, не обрюзгла и не погрубела, а годы нанесли на нее непонятно откуда взявшийся прямо-таки аристократический налет. "Это, наверное, оттого, что никогда не была замужем", - подумал Гвазава. А ведь он тогда, сразу после встречи, пошел на больничный - первый раз в жизни. "Да, мне каждая встреча с ней дается тяжело, - вынужден был сознаться самому себе Гвазава. - Вот и сейчас - и не видел, а только подумал о ней - уже сердце колотится и места себе не нахожу. Как романтически влюбленный семиклассник. Интересно, сколько ей сейчас лет? Она на семь лет моложе меня. Неужели сорок два? Господи, как бежит время! Куда бежит, от кого бежит, кого догоняет? Тогда ей было тридцать семь, а выглядела на двадцать".

Савва приготовил себе яичницу с ветчиной, машинально поел и продолжал сидеть за кухонным столом, глядя в окно и собирая со стола на указательный палец хлебные крошки. "А Фаина-то, наверное, дура, - подумал он. - Умные быстро старятся".

Через неделю, как и обещала Виктория, ему нашли приличный коттедж, полностью отвечающий его запросам.

Когда Савва переехал в коттедж и несколько пообвыкся в нем, отметил новоселье и уже пригласил на ужин по очереди несколько знакомых женщин и одну новенькую, секретаршу компаньона, он, сидя вечером в кресле-качалке и глядя на золотые дали заката, вдруг понял, что коттедж этот один к одному воспроизводит коттедж Сливинского. Он даже содрогнулся от этой мысли. Да, все было в этом коттедже так, как он хотел: пахло хорошими духами, хорошим табаком, хорошим кофе, хорошим шоколадом, хорошим коньяком, хорошими новыми книгами, даже хорошими манерами, - но это были запахи бара, и не было запаха дома, о котором он недавно стал думать. С другой стороны, надо знать запах, чтобы не спутать его с подделкой. А какой он, запах дома, кто ж его знает? Гвазава не знал, но смутно догадывался, что не такой во всяком случае, как в баре. Не было того, что было у Сливинских. А ведь их коттедж практически не был обжит ими, жили они вдвоем в таких огромных апартаментах, и то больше ночевали, а вот запах их дома до сих пор щекотит ноздри своим неповторимым ароматом, который Савва трансформировал словом "уют".

Савва жил в коттедже уже десятый месяц. Начиналось лето, и оно сулило тепло и отдых, хотя бы от лишней, сковывающей тело одежды. Он перестал думать о прошлом и силой изгонял непрошеные мысли, и в этом единоборстве с самим собой терял много сил. Но настоящее, нет-нет, да и блеснет какой-нибудь черточкой и напомнит то невозвратное прошлое, которое не принадлежит уже никому. То блеснет по-особому озеро на закате, то беззвучно прочертит в ясном небе траекторию ласточка, то воздух пахнет чем-то знакомым, то почудится вдруг, что вон там, у озера, стоит под ветлами белокурая женщина в голубом платье... И то, о чем мечтал он в преддверии своих перемен - как будет выходить он утром на веранду, бежать по мягкой тропинке, на которую свешивается с обеих сторон высокая трава, с восторгом глядеть на восход солнца и благодарить Бога за его щедрость, опрокидывать на разгоряченное тело ведро с холодной водой и вообще вести исключительно здоровый образ жизни, не думать ни о ком плохо и не делать никому ничего дурного, и даже не плевать и не сморкать на землю, как советует Порфирий Иванов, как советуют все мудрецы с того света (как говорила когда-то юная Фаина, ссылаясь на Сократа, стремись быть хорошим человеком, ибо самое священное - это хороший человек, а самое скверное - человек дурной), вечером качаться в кресле-качалке, глядеть на спокойный закат и прощаться с ним до завтра и в то же время навсегда, смотреть, как синеет и чернеет частокол леса за озером, заходить в дом и делать ритуальный круг по холлу на велосипеде, брать с малахитового столика португальский ликер и наслаждаться несколькими его каплями, всего несколькими каплями, раскусывать орешки или грильяж в шоколаде, и из дома сего отойти в дом свой вечный, - ничего этого не хотелось, абсолютно ничего!

 

А с чего вы, собственно, взяли, что этого хотелось Савве? Это и не его вовсе желания были, а так, кое-какие соображения Автора. Из всей этой муры Гвазаву привлекали по-настоящему лишь коттедж, женщина в коттедже, ну и ликер с орешками - к женщине в коттедже. Да и потом, прав Гоголь: "...видно, и Чичиковы, на несколько минут в жизни, обращаются в поэтов..." Вот только минут этих мало - из-за того, что сердчишку очень уж тяжело в такие минуты...

 

И как-то так само собой получилось, что перед Саввой из всех жизненных вопросов остался всего один, наиболее жизненный и, значит, чисто схоластический: что первично - Фаина или коттедж, то есть коттедж куплен для того, чтобы в него можно было привести Фаину, или для Фаины, и только для нее одной, куплен коттедж. Но вопрос этот никак не решался, а ночной скрип и ночное молчание дома, одиночество и ежедневный закат - стали невыносимы. И словно из той дурацкой юности досада пришла и с нею злость, что вот она, Фаина, рядом, а не откусишь. Савва стал тяготиться женским обществом и по воскресеньям перестал бриться. Сидит целый день напротив окна, рассеянно слушает местное радио и тянет, тянет джин, ликер, бренди, только не водку - он терпеть ее не может, это доступное забвение горькой жизни.

"На пирсе тихо в час ночной. Тебе известно лишь одной, когда усталая подлодка из глубины идет домой", - поет Юрий Гуляев из глубины полузабытых советских лет.

"Дом - это место, где уют и где от тебя никто ничего не требует. Это крепость, где ты полный хозяин", - думает Гвазава.

Давно уже ночь, давно уже смолкло местное радио, работающее до полуночи, а Гвазава все сидит, глядит из кромешной темноты в кромешную же темноту, его пустота, по закону сообщающихся сосудов, соединяется с пустотой вне его, приближаясь к абсолютной пустоте, он цедит виски и бормочет:

- На пирсе тихо в час ночной┘ На пирсе тихо в час┘ На пирсе тихо┘ На пирсе┘ На┘

На длинном-длинном пирсе, конец которого теряется в ночи, тихо-тихо┘ Слева - громадная черная туша моря. Шкура его искрится в темноте. Морское чудовище дышит во сне и еле слышно ворочается. Об этом движении скорее догадываешься, чем слышишь его. Как-то бочком выплывает из-за облака луна и заливает пустынный пирс голубовато-белым казенным светом, и на пустынном пирсе, на его блестящей в этом свете глади, под чудом уцелевшей лампочкой, стоит стройная, красивая и такая желанная женщина, с золотыми волосами и в голубом платье, и глаза ее сияют, глаза у нее мерцают, и полны глаза ее крупными, не пролитыми до конца слезами.

- А я усталая подлодка из глубины иду домой, - бормочет Гвазава. - Из глубины иду домой┘ Иду домой┘ Домой┘ Ой...

 

Или ему только кажется, что это происходит с ним? А с кем же еще, господа? Другого-то просто нет. Ни Филолога нет, ни Мурлова. А с кем-то ведь должна происходить вся эта чертовщина?

 

С неба в море сыплются то ли искры, то ли звезды, они неслышно ударяются о шкуру черного зверя, перекатываются по ней и гаснут в ее складках и густой шерсти. Эти же искры падают Фаине в глаза, устремленные к небу, и искры эти острые и ледяные, и смертельным холодом веет от них.

 

Глава 46.

Рухнувшие надежды.

 

Утром Гвазава проснулся поздно и никак не мог сообразить, когда он разделся и как оказался в кровати. Потом вспомнил ледяные искры из сна и поежился, точно они попали ему за шиворот пижамы. И было страшно тоскливо, будто он только что безвозвратно потерял что-то очень важное.

"Да, я тут жить не смогу, - решил он. - И Фаину сюда привести тоже не смогу. Ей нельзя показывать даже этот коттедж, засмеет". Гвазава взял бутылку настоящего французского шампанского, огромную коробку шоколадных конфет и с охапкой роз заявился к Виктории.

- Как коттедж? - спросила прозорливая Вика.

- Коттедж замечательный. Лучшего не бывает. Но, увы, с работой... Хотел бы поменять.

- Две трехкомнатные на одной площадке в "Дворянском гнезде" устроят? Четвертый этаж. Дом пятиэтажный. Косметический ремонт. Архитектора-дизайнера порекомендовать?

- Спасибо, сделаю сам. Жить-то мне, а не архитектору.

- Смотри. Если передумаешь, звони. Прежде, чем составлять смету, прочитай "Сагу о Форсайтах". Первый роман. "Собственник". Если будешь читать внимательно, то обратишь внимание, что смету и сроки строительства надо удваивать. Совет бесплатный. Ну что, поехали?

Квартиры были полногабаритные, очень просторные, хотя и требовали капитального ремонта. Дом был старый, довоенной постройки, с толстенными стенами и колоннами. Место тихое, зеленое, хотя самый центр. Как говорится, центрее не бывает. В этом и близлежащих домах, так называемом "пятачке", или "Дворянском гнезде", гнездились не так давно ответственные партийные, советские и хозяйственные руководители, а сейчас селятся все, кому не лень выкинуть миллион ненужных денег.

В домашней библиотеке Голсуорси не оказалось. Не откладывая в долгий ящик, Савва купил собрание его сочинений и за вечер и ночь прочитал первый роман. Под утро, зевая и потирая глаза, он захлопнул книгу и швырнул ее на стол. Подумать только - сколько суеты из-за нескольких сотен фунтов! Голсуорси несомненно большой талант, но он явно продешевил. Виктория права: смету и сроки надо удваивать. И я прав, самому надо все делать, без этих разных Босиней!

А все-таки где сейчас Фаина?.. (Фаина-то будет не хуже Ирен. Нет, куда ей, Ирен! Она тень, только тень Фаины. Англичанки не стоят и тени наших баб. Воспитание не то!) На Стрельбищенском, наверное. Помнится, ей тогда дали там однокомнатную панельку... (А Сомс дурак. Разве можно было упустить такую женщину?) "А ты? - вдруг спросил его внутренний голос. - Ты сам разве не упустил Фаину?" Нет, еще не все потеряно. Через пару месяцев схожу к ней домой, приглашу на новоселье и там предложу ей руку и сердце. А в придачу - огромную квартиру в центре, которая ей и не снилась. Скажу: бери, они твои, твои - с тех наших юношеских лет. Главное, чтобы пришла. Приде-ет! Куда она денется? На старости лет... Приткнется. Где она лучше-то найдет?

Явно, на Гвазаву подействовал Голсуорси.

Савва посмотрел в зеркало. В какое-то мгновение ему показалось, что на него смотрит из зеркала незнакомый мужчина, с хищным носом, сочными яркими губами и большими, блестящими, чуть навыкате глазами. Такой мужчина должен нравиться женщинам, даже с аристократической присыпкой.

- Придет, - сказал ему Гвазава.

И мужчина повторил:

- Придет.

Две следующие недели Савва был занят исключительно штудированием журналов по интерьеру жилища и составлением проекта и сметы затрат. Он практически не спал, не ел и не брился; то есть спал, когда его сваливала усталость - за столом, на полу, в кресле, а ел исключительно сладкий черный кофе с какими-то сухарями, потерявшими индивидуальность, и абрикосовый португальский ликер. Когда дней через десять затворничества он посмотрел в зеркало, того незнакомого мужчину сменил косматый тип с горящими и опухшими глазами, с бородой седой, как у Вахтанга Кикабидзе. И этот тип охрипшим голосом повторил то же: "Придет!" И в голосе его не было неуверенности.

Наконец проект был составлен, смета подсчитана. Черновой вариант был изображен на миллиметровке, беловой - на ватмане. Отдельно прилагались рабочие эскизы и альбом фотографий с образцами сантехники, мебели, стеллажей, дверей, панелей, кафеля, паркета, плинтусов, обоев, кухонных агрегатов и радиоэлектронной аппаратуры. На отдельных листах были изображены камин, аквариум, грот и прочие Саввины придумки.

Савва помылся, побрился, плотно пообедал в ресторане и прошелся по своим знакомым, зорко приглядываясь к интерьерам их офисов и квартир, затем побывал на трех выставках по дизайну, городских ярмарках, объехал все мебельные магазины и фирмы, занимающиеся евроремонтом, после чего внес незначительные изменения в свой проект и, по рекомендации директора "Земельного банка", нанял комплексную бригаду строителей, отделочников, электриков и слесарей. Бригадир был толковый и расторопный, три года проработавший на отделке и ремонте квартир в Бремене и Гамбурге. Сегодня в России этот опыт многого стоил. Бригадир показал альбом с фотографиями интерьеров - до и после ремонта, провез Савву по квартирам и офисам, отделанным его бригадой. Савва остался доволен. Бригадир тоже был доволен и замыслом хозяина, и подробным планом. В замысле чувствовались хороший вкус, широкий взгляд на вещи и размах, возможный при очень солидных капиталах, и видно было сразу, что хозяин не вылезает из-за границы. Бригадира, правда, несколько смущала чересчур радикальная переделка площадей и увеличение нагрузки на межэтажные перекрытия, но Савва заблаговременно запасся от ЖЭУ разрешением на реконструкцию помещений. Условились о цене. Составили договор. Расписались. Выпили по рюмке коньяка. Пожали друг другу руки. Савва сказал: "С богом!". Выдал аванс на приобретение стройматериалов. И работа закипела. 20 августа срок сдачи. Преддверие бархатного сезона. Тогда и отдохнем!

А между тем, пока Гвазава осваивал профессию дизайнера, все дела оказались в запущенном состоянии. В бизнесе один упущенный день надо наверстывать двумя, одну упущенную неделю - месяцем, а упущенный месяц - может и жизни не хватить. Гвазава был одним из учредителей и директором Воложилинского филиала московской фирмы "Best - West". Дела он вел ловко и в городе практически не засветился, а в Лондоне, Бремене и Роттердаме открыл счета в крупных банках, о которых вряд ли кто догадывался. Вот эти-то дела и требовали неустанного внимания и рвения. Но дела делами, а ремонт ремонтом. Быстро сказка сказывается, а ремонту два месяца отдай. Бригадир свое дело знал и ему вполне можно было доверять, но Савва, тем не менее, каждое утро заезжал на "объект", давал ценные указания и только тогда ехал дальше по своим делам.

Два месяца пролетели, сделался, как бы сам собой, и ремонт. Квартирка получилась даже по европейским меркам на славу. Не замок, конечно, но вполне приличное для делового холостяка жилище. Савва тут же послал мистеру Гризли факс, в котором благодарил его за подарок ко дню рождения - охотничье ружье - и приглашал его в Воложилин на утиную охоту.

Когда в квартиру завезли и расставили мебель, пожитки и аппаратуру, Савва приступил к составлению списка приглашаемых на новоселье лиц. В гостиной за столом, исполненном в виде мальтийского креста, размещалось шестнадцать персон, две из которых были известны Савве давно - это он сам и Фаина. Предстояло из внушительного числа богатых и влиятельных людей города выбрать для золотого списка еще четырнадцать персон грата, а это задача нешуточная, хотя бы потому, что состоит из одних неизвестных. Промучавшись со списком целый вечер и с кровью в сердце тоненько (вроде как не навсегда) вычеркивая каждую лишнюю фамилию, Савва наконец очертил круг избранных и мысленно перекрестился. В круг избранных, а потому, званых, вошли:

1. Сидоров Иннокентий Порфирьевич. Президент банка "Центр России".

2. Сидорова Валентина Семеновна. Супруга президента.

3. Гроза Иван Иванович. Зам. начальника Воложилинского УВД.

4. Скуратова Ольга. Корреспондент "Независимой газеты" и ведущая телепрограммы "Бизнес-шок".

5. Метейло Григорий Константинович. Генеральный директор машиностроительного завода.

6. Нина. "Сестра" Метейлы.

7. Зеленер Борис Михайлович. Президент холдинга "Русь".

8. Людочка. Референт Зеленера.

9. Голубев Иван Михайлович. "Сизый", Ваня.

10. Буздяк Еремей. Директор рекламного агентства "Все на продажу".

11. Беседина Нина Федоровна. Невеста Буздяка. (Дочь директора компании "Воложилинские авиалинии". Беседин, в свою очередь, брат вице-премьера).

12. Рыжов Николай Константинович. Зам. мэра.

13. Рыжова Анфиса Петровна. Жена Рыжова.

14. Еремеев Глеб Иннокентьевич. Спикер областной Думы.

Естественно, многие, даже из числа очень хороших знакомых Саввы, оказались за пределами круга, который вписывался в мальтийский крест дубового стола из Австрии, но, увы, новоселье не прихоть, это деловая встреча с возможными компаньонами и визитная карточка Гвазавы. Как говорится, кто за бортом, тот - от винта! А если честно - всех бы утопил, как котят!

Итак, за столом были места для самого Саввы с Фаиной, для пяти уважаемых пар и трех временно одиноких мужчин, которых, по мысли Гвазавы, вполне могла завести и расслабить одна одинокая же Ольга Скуратова, второй год пишущая под журналистским псевдонимом "Малюта". Так в сердцах прозвал ее бывший мэр, которого она прошлой зимой отделала в местной прессе и на телевидении, как мальчишку.

Утром Савва заказал у Еремея Буздяка красочные приглашения, по случаю новоселья, на 14 часов следующей субботы. Обслуживать должны были вышколенные мальчики и девочки от ресторана "Центральный", с директором которого Гвазава детально обсудил меню и церемониал новоселья. Выйдя из ресторана, Савва сел в джип, развернулся и рванул в прошлое, в сторону Стрельбищенского жилмассива. Фаина, как он и думал, обреталась в старой своей однокомнатной квартирке. Стрельбищенский - он и в Африке Стрельбищенский - бетон, сквозняки и свалка на вытоптанных газонах. Драные кошки и бездомные собаки. И полон жилмассив надеющихся на что-то граждан. Жил - массив, сдох - пассив. А в итоге нуль. Простая бухгалтерия. Вот он, ее дом родимый, панельный, девятиэтажный, серый, асфальт провалился, бордюр выворочен, хилые деревца ободраны и торчат, как обломки крестов на погосте, ступени в подъезде выкрошились, в почтовых ящиках черный пепел сожженных слов и фраз, лифт исписан, во всевозможных смыслах, все о▓кей, моя рыжая красавица, гордая ты моя недотрога. Вот и седьмой этаж, седьмое твое небо. Каково-то тебе тут, вдали от озера?

Фаина была дома. "А где ей еще быть?" - подумал Савва.

- Кто там?

У Гвазавы пропал голос. Он просипел:

- Я.

Дверь открылась, и Гвазава пропал. Вслед за голосом. Что за женщина такая, эта Фаина, скажи, господи!

- Заходи. Чего встал? - насмешливо сказала Фаина. Она была, как всегда, в чем-то голубеньком и была, как всегда, хороша.

- Здравствуй, Фаина. Я на минуту, - просипел Гвазава.

- Простыл, что ли? - спросила она.

- Да, разгоряченный сунулся в реку, - сказал Савва. - Ничего, пройдет.

- Пройдет, - согласилась Фаина.

Квартирка была миленькая, правда, совсем крохотная. Савва сел в кресло и сразу же почувствовал тот памятный аромат дома Сливинских, который ассоциировался у него со словом "уют".

- Уютно тут у тебя, - откашлявшись, уже тверже произнес он.

- Сакля как сакля, - махнула рукой Фаина. - Приют наш мал, зато спокоен. Ты-то, слышала, коттедж на "Сороковом" купил.

- Уже продал.

- Что так? Ой, извини, я кофейку. Будешь кофеек?

- Борщечку нет? - всплыл вдруг из памяти чудный вопрос.

- Почему же нет. Есть. Хочешь борщ? Правда?

- Да нет, спасибо. Это я так.

- Подожди минутку. Поставлю кофейник... Я Викторию как-то встретила┘ ("Тесен мир", - подумал Гвазава) ...и она мне рассказала о твоей покупке. С видом на озеро.

Савва посмотрел на нее, но в лице Фаины не было иронии или насмешки.

- Да, хороший был коттедж. С работой неудобно, пришлось продать.

- А где же сейчас ютишься?

"На ловца и зверь идет", - подумал Гвазава. Ему вдруг стало казаться, что вот так вот, с бухты-барахты, взять и пригласить Фаину на новоселье - будет выглядеть как-то ненатурально и натянуто.

- Да купил тут по случаю квартирку. Вот, на. Приглашаю тебя на новоселье. Придешь?

- Симпатичное приглашеньице. У Еремея делал? Ты смотри, адресок-то у тебя - на "пятачке". Славное место, славное. Поздравляю. Во сколько сбор? В два? Сейчас погляжу расписание. У нас на той неделе как раз занятия начнутся. Я в Гуманитарном университете. Филологию преподаю. Можешь поздравить меня - ВАК этой весной утвердил мою докторскую.

- Поздравляю, - сказал Савва.

- А скажи, Савва, с чего это ты вдруг надумал пригласить меня?

- Да ни с чего, - ответил Гвазава. - По старой дружбе.

- Я так и подумала. Да, у меня вторая пара, так что я свободна... Слышала, в Англии был?

- Угу. Пришлось вот на старости лет английский осваивать. Круг общения шире стал. В бизнесе надо английский знать. Как Филологу. Помнишь?

- У Филолога был несколько иной курс общения. Насколько я знаю, у всех деловых людей самая распространенная фраза: "Ваше предложение интересно". Представляешь, Филолог обращается к Оскару Уайльду или Байрону: "Сударь, ваше предложение интересно!" Или к Хемингуэю. Папа его просто убил бы, - Фаина засмеялась. - Что смотришь? Не мой папа. У моего такой шикарной бороды не было.

Фаина была все та же. Ничто ее не брало - ни годы, ни невзгоды, словно наелась где-то молодильных яблок. А заодно и стервозных. Савва отклонился вправо и посмотрел на себя в зеркало. Фаина улыбнулась:

- Тебе, Савва, височки уже припорошило. Это, говорят, от мудрости. А меня господь не сподобил, - вздохнула она и тоже погляделась в зеркало. - Правда, как будто и не прошло больше двадцати лет?

- Где бы я тогда набрался мудрости? - возразил Савва. - А вот ты действительно┘

- Что? - выжидающе глядела на него Фаина.

- Все такая же. Юла!

- Знаешь, в чем мой секрет? Он очень прост. Я еще в шестнадцать лет решила, что не буду стареть. Вот и не старею. Но ты не переживай. Ты еще тоже о-го-го! Возле теплой стены постоишь - и как молодой. А? Как говорится, стар гриб, да корень свеж. Ладно, ты-то хоть обзавелся семьей? Ой, прости, забыла, у тебя вроде как была семья, где-то в горах, орлиное твое гнездо?

Гвазаву задели эти вопросы за больное место. "Эк тебя, - подумал он и посмотрел на диван. - Завалю сейчас..."

- Все, не буду, не буду! Прости. С лица даже сошел, бедненький. Прости, ради бога. Я думала, ты давно уже перестал на меня обижаться. Давай ликерчику вмажем! Абрикосовый - мой любимый. Мировую! - и она достала португальский ликер, и этим ликером достала его. Это был и его любимый ликер.

"Так чей же это вкус первичен, мой или ее?" - подумал потрясенный Савва. Иногда такие вот мелочи могут доконать даже такую крупную, но неустойчивую психику, как у Гвазавы. Сначала коттедж, теперь вот ликер. Интересно, что там еще припасла судьба, какую мину?

Однако после рюмочки сладкого ликера горький ледок между ними не растаял, и они, потрепавшись, как в старые добрые времена, ни о чем, с облегчением распрощались. Опомнился Савва уже возле гаража. (Когда Фаина сказала об орлином гнезде, в Гвазаве будто прожектор вспыхнул и сразу же высветил то безумное лето в горах. Как он тогда ревновал ее сначала к тому покойнику, потом к Мурлову, потом к партайгеноссе Блинову!) Сегодня Савва не смог даже смотреть телевизор и завалился спать, а Фаина ворочалась в постели до утра, вспоминая молодость, Филолога с Мурловым, отца. Царствие им всем небесное!

"Остаток жизни отдала бы, чтобы встретиться с вами хоть на часок", - думала она.

Проснулся Савва в пять утра и стал бродить по своим апартаментам. Включил телевизор, там с утра медведи лазили по деревьям. Спустя какое-то время Савва с удивлением поймал себя на том, что впервые в жизни не подумал о женщинах. "Однако хватит!" - покончил он с минутной слабостью. Для чичиковых слабости, даже минутные, как правило, плохо кончаются.

Наконец-то пришла и суббота. Уже час пополудни. Мальтийский крест накрыт на 16 кувертов. Пингвины в бабочках и бабочки в лосинах в готовности ╧ 1. До начала церемониала они сосредоточились в лоджии, чтобы не резать глаза гостям. Как только Савва свистнет в трубку, тут же из ресторана возникнут горячие блюда. А закусочки уже истомились в ожидании падких до них рук и зубов, и напитки густеют в фигурных бутылках, и подпирает пробки французское шампанское.

Засвиристел "Panasonic".

- Да, - Савва нажал кнопку громкой связи.

- Але! Гвазав! Сав! Сенто! Салут! Это из Грызлы! Путчкин! - по-русски прокричал мистер Гризли, хотя собственно русским было одно только слово "это". Далее Гризли радостно сообщил Савве, что получил его факс, и вот он здесь, готов к утиной охоте. Просит прощения, что нагрянул без предупреждения, как снег на голову. Это сюрприз. Савва в последний день говорил, что любит сюрпризы.

- Ты где? - спросил Гвазава, чувствуя, что у него от сюрприза слабеют ноги. Принес же черт именно сегодня! Колонизатор!

- Я здесь! Здесь! В аэропорту! Ты сможешь приехать за мной?

- К сожалению, не могу. Важная встреча. Бизнес. Шестнадцать человек через сорок минут. Не успею. Я пошлю за тобой своего человека. Через полчаса, без десяти два, возле справочного бюро. Жди. Никуда не уходи. К тебе подойдет большой парень, лысый, в спортивном костюме. Его звать Ник. Он по-английски ни бум-бум.

- Вот и хорошо: а я по-русски ни бум-бум. Он скажет бум и я бум. Ха-ха!

Так, ровно два часа. В холле глухо пробили четырнадцать раз громадные, под потолок, часы из тихого бельгийского городка Шарлеруа. Привыкшие к размеренному ходу времени в Шарлеруа, они и здесь не думали торопиться и поспевать за сумасшедшими русскими, привыкшими за десять лет строить и ломать целые эпохи и за четверть часа справлять свою вечную любовь. Таким часам отмерять бы века между колоннами у расписной стены где-нибудь в храме Фив или Дендераха. Нет, видно, не судьба.

А вот и первые гости. А-а-а! О-о-о! У-у-у! Первые минуты всегда напоминают встречу глухонемых. Первым пришел генеральный директор самого крупного завода Воложилина - Метейло, с сестрой Ниной, моложе его на 32 года. Григорий Константинович обнимал сестру шахтерской рукой за полные белые плечи и с обожанием заглядывал ей в шаловливые раскосые глазки.

Через несколько минут заявились супруги Сидоровы. Иннокентий Порфирьевич месяц тому назад вновь сошелся со своей старой супругой Валентиной Семеновной, было отринутой им полгода назад из-за воспитанницы каких-то там женских курсов, оказавшейся последней тварью.

Следующим, как и предполагал Гвазава, прибыл мистер Гризли. Мистер Гризли в аэропорту оказался в затруднительном положении, когда возле справочного бюро нарисовались сразу шестеро амбалов, так называемых "кровельщиков", лысых и в спортивных костюмах, и все смотрели на него, как на родного дядю. Надо отдать ему должное, он не стал спрашивать "племянников" ни о чем, а благоразумно подождал, когда к нему подойдет седьмой и пробумкает: "Я из Ник. Гвазава. Ферштейн?"

Борис Михайлович Зеленер, президент холдинга "Русь", вкатился веселым колобком, как в старой доброй сказке, со своим хорошеньким референтом Людочкой, которая была, за счет своих ног, выше его на целую голову и хорошо известна всем предпринимателям региона.

- Таки нас тут не ждали! - то и дело радостно восклицал Зеленер, лупая на всех выпуклыми глазами. Лупал радостно, поскольку его законная супруга Маня (О!) в настоящее время находилась в США у родственников, а теща Юлия Исааковна (О-о!!) укатила на постоянное жительство в Израиль к своему сыну Моне (О-о-о!!!), избранному депутатом в Кнессет.

- Таки вас только тут и ждали, ох как ждали! - воскликнул радостно Гвазава и представил вновь прибывшим гостям мистера Гризли.

Одновременно заявились: в меру суетливый, похожий на леща, Еремей Буздяк с богатой невестой Ниной Федоровной, имеющей непробиваемый тыл; спикер областной Думы Еремеев, слегка озабоченный противостоянием левых и правых, верхних и нижних, передних и задних, - недаром его в народе звали "очумелый шкипер", или более правильно было бы "очумелый шкипер очумелого народа"; и не озабоченный ничем, кроме своих служебных обязанностей, зам. мэра Рыжов с домовитой супругой Анфисой, вывезенной им еще в бытность его комбайнером из села. По прогнозам, Рыжов должен был на ближайших выборах обставить не только мэра, но и самого губернатора.

Последними, как и ожидалось, пришли обворожительно нахальная и сексапильная Малюта, Иван Иванович Гроза - гроза шпаны и уркаганов, рэкетиров и бомжей Воложилина, и Голубев Иван Михайлович, известный больше как Сизарь или Ваня Сизый, похожий на обаятельного выпускника консерватории по классу скрипки. Сизый был один в светлом костюме и белых туфлях. (Во всякое время одежды мои светлы, шутил он). Прочие гости предпочитали даже летом одежду более темных тонов.

Фаины не было. Савва не мог в полной мере прочувствовать факт ее отсутствия, так как произошла досадная накладка с Гризли, и теперь это было даже Савве на руку. "Ничего, придет попозже. Оно даже лучше будет. Эти все уже накушаются и приподнимут свой интеллект до уровня духовной пищи. Ей будет тогда интереснее общаться с ними", - подумал он.

Гости сосредоточились в просторном холле, где в приятном рассеянном освещении было несколько диванчиков, столиков с журналами и напитками, а в напольной раковине поднималась, ломалась в воздухе и рассыпалась брызгами струйка фонтанчика.

- Оленька, - шепнул Савва в настороженное ушко Малюты. - Вот этот господин, что с Зеленером о чем-то беседует, - англичанин, мистер Гризли.

- Англичанин? Ну и что? Что, я не видела англичан? Они мне напоминают лягушек. Этот, правда, больше похож на немца. То есть на жабу. Любитель пива?

- Это, Оленька, ты напрасно. Это, Оленька, не простой англичанин. Портретики его еще висят по всей их аглицкой стране. У него маленький трехэтажный дворечик, миллионов на двадцать фунтиков, а может, и на все сто, на Ла-Маншике. Знаешь, проливчик такой в Европочке. Между прочим, бобыль. Но любит не одно только пиво. Счетик в Бристоле и Лондоне. И ладно, так и быть, открою тебе страшную тайну: он ищет в России жену. Детишек нет, так что наследники докучать не будут.

- Что ты говоришь! Это уже интересно. Представь!

- С превеликим удовольствием! Слушай, у тебя роскошные духи. Где берешь? Мистер Гризли, эта обворожительная дама - цвет нашей словесности, мисс Ольга, - по-английски сказал Гвазава.

- О! Путчкин! - по-русски воскликнул мистер Гризли.

- Он обожает в нашей словесности Пушкина, - пояснил Савва.

Малюта ловко оттерла мистера Гризли от Зеленера и Гвазавы и забумкала с ним на квазихорошем английском. Нахальство заменяет знание. Глазки у Гризли заблестели, значит, все будет в ажуре. Глядишь, по осени свадебку в Англии сыграем, чем черт не шутит. Савва успел и Гризли шепнуть, что Ольга - та самая женщина, за которую можно и имение промотать и на каторгу идти. Как у Достоевского. Хорошо ссылаться, когда не хватает своего опыта, на чужой опыт или хотя бы на пример из литературной классики.

- На вашу каторгу я идти не хочу, а вот твое имение могу и промотать, - пошутил мистер Гризли.

Интересно, Сизый с Грозой сидят рядышком, потягивают коньячок и шушукаются, как старые друзья. Кто бы подумал! Сизый несколько лет назад ходил, говорят, в подручных у Сани Ельшанского, пока тот таинственно не исчез куда-то. У Сизого, говорят, один из самых крутых особняков в России. Савве не доводилось бывать у него дома, может, оно и к лучшему. Как-то к особняку Сизого припарковался незаметный "Москвичок", оттуда выскользнул незаметненький человечек в кепке (его потом нашли уже без кепки под мостом с проломленной головой), а через пять минут "Москвичок" так рванул, что рухнуло три близстоящих коттеджа и на триста метров в округе вылетели все стекла. О числе пострадавших ходили противоречивые слухи, так как дело происходило в воскресное утро, когда основная масса горожан была за городом. Дом Сизого даже не шелохнулся. Оказывается, он был поставлен на антисейсмической подушке, изготовленной в Японии по проекту японского архитектора, который всю свою жизнь занимался строительством жилых зданий в зоне повышенной вулканической деятельности.

Сизый и Гроза поглядели на Малюту с Гризли, которые, забыв обо всех, ворковали, как два голубка, и глаза у Грозы потемнели, а у Сизого посветлели.

Что ж, пора начинать показ - и за стол. Савва позвонил в ресторан и попросил через полтора часа доставить горячие блюда.

- Дамы и господа! Минуту внимания! - бодро сказал он. - Отвлекитесь друг от друга и от напитков. Предлагаю всем покинуть этот холл. Я вам быстренько покажу мое скромное жилище и - за стол! Стол уже скучает без нас! Да и мы, гляжу, тоже погрустнели вдали от него.

Гости согласно засмеялись.

- С грустью хорошо бороться за столом, - весомо сказал Гроза, внушительно посмотрел на всех и потер одну о другую здоровенные пухлые ладони.

Буздяк хихикнул и тоже потер свои узенькие ладошки.

Малюта, цепко взяв Гризли под руку, переводила ему слова присутствующих. Тот улыбался и радостно кивал ей и Гвазаве. Он был явно доволен началом банкета, поглаживал Малюте ручку, а та источала из своих бесстыжих глаз пламенное обожание.

- С вашего разрешения пойдем против часовой стрелки. Я как-то привык все делать против, - сказал Гвазава. - Ванная, кабинет, кухня, столовая, в которой мы задержимся пока всего на минуту, лоджия - кстати, в длину 19 метров, потом спальня для мистера Гризли, если он соблаговолит остановиться у меня, потом туалет, моя спальня и маленький сюрприз в конце.

Когда Малюта перевела, мистер Гризли воскликнул по-русски:

- О! Сюрпрайз! Это карашо! Это вэри карашо!

Савва понимал, что ничем особенным он гостей не удивит, разве что припасенным напоследок сюрпризом, но пусть они перед обедом разомнутся.

Не будем утомлять читателей перечислением всех новомодных штучек, которыми была напичкана квартира, - их в любом салоне навалом. В ванной - обыкновенная "Джакузи", а вот унитаз был оригинальный, с подогревом, компьютером и дисплеем, на который тут же выдавался результат экспресс-анализа мочи и рекомендации по сдвижке кислотно-щелочного баланса в ту или иную сторону. Почти все гости незамедлительно пожелали узнать о рН своей мочи, и до конца осмотра оживленно обсуждали состояние своего здоровья друг с другом.

- А где вы такой достали? - спросила Валентина Семеновна.

- В Японии. Японская техника - самая надежная.

- Кеша! - обратилась Валентина Семеновна к мужу. - Нам такой нужен?

Иннокентий Порфирьевич задумчиво пожевал губами.

В кабинете был камин, демонстрировать работу которого в это время года было излишне. На стеллажах красиво, как полки на Гатчинском плацу, стояли тома энциклопедий, собраний сочинений и древних фолиантов.

- О, "Британская энциклопедия"! - пощелкал по корешкам толстыми пальцами мистер Гризли. - У нас далеко не у каждого есть она. У меня есть.

Малюта перевела присутствующим основные мысли британского гостя.

- Кеша, - обратилась Валентина Семеновна к мужу.

Тот пожевал губами и сказал:

- Зачем она тебе? Она же на английском.

- О! - снова воскликнул мистер Гризли. - Урусов! Князь Урусов. "Книга о лошади". Два тома. Это раритет. Это лучшая книга о лошади в мире!

Малюта дословно перевела. Валентина Семеновна снова беспокойно взглянула на супруга, но, увидев его жующие губы, успокоилась.

Савва с благодарностью взглянул на мистера Гризли и в порыве великодушия сказал:

- Мистер Гризли, дарю ее вам! А перевести ее на английский вам поможет наша прелестная Оленька.

- Какие миленькие обои! - зашумела Малюта. - Это что, самоклеющаяся лента? Да это же лиры! Господи, да это же лиры! - Малюта захохотала. - Лиры! Итальянский зал! Кабинет муз!

- Пг-релестно, - прокартавил Зеленер, заставив в какой уже раз Валентину Семеновну вцепиться в суровую руку мужа.

- Это оригинально, мистер Гвазава! - воскликнул по-английски мистер Гризли (Малюта перевела). - Я, пожалуй, у себя тоже каминный зал оклею рублями. У вас какая самая большая купюра - пятьсот? Вот ими.

- У него каминный зал десять метров на десять и в высоту четыре с половиной, - пояснил Гвазава гостям размер замысла. - Зачем оклеивать? Вы ими лучше, мистер Гризли, топите камин. Они прекрасно горят, как березовые поленья.

Гости довольно засмеялись.

- Да, я знаю, что быстрее всего можно спалить российские рубли, - согласился мистер Гризли. - Меня ваши соотечественники не перестают удивлять.

- А вот это каминный столик для щипцов. Уральский гранит, инкрустирован, если можно так выразиться, коллекционными монетами - от цента до доллара.

- Оригинально! Оригинально!

- Мы тут задержались, господа. Проследуем далее. Ну, это кухня как кухня. Все самое обычное. Пластика нет. Дерево. Это столовая. Прошу не смотреть и не вдыхать, а то, боюсь, слабые останутся здесь. Не волнуйтесь, через десять минут мы уже будем за этим столом.

- Стол из Австрии? Тот самый? - спросил мистер Гризли.

- Тот самый.

- Я, пожалуй, тоже закажу себе такой, - почесал ухо Гризли. - Конечно, мне надо будет немного побольше. Мест на сорок. А то не будет смотреться в моей столовой.

- У него столовая двадцать метров на десять, потолки под небесами, а в окнах Ла-Манш, - пояснил замысел Гвазава.

- Кеша! - не унималась завистливая Валентина Семеновна.

Кеша жевал губами и сопел. Двадцать на десять с потолками - еще ладно, но где он ей Ла-Манш возьмет! Он уже, наверное, жалел, что вновь сошелся с прежней супругой. С ее запросами с ней впору сходиться разве что самому Зевсу. Но, с другой стороны, не она, так Зойка.

Из столовой вышли в гигантскую лоджию, уставленную пальмами в кадках. Пальмы реагировали на людей и ежились. Проследовали в спальню мистера Гризли. Мистеру Гризли она очень понравилась. Он многозначительно поглядел на Малюту. Та многозначительно потупила глаза. Затем зашли в еще один туалет, уже с обычным унитазом, без подогрева и компьютера, предназначенный для более естественных надобностей. Столпились в Саввиной спальне. Спальня тоже была самая обыкновенная, правда, на компьютере можно было задавать освещенность и цветовую гамму комнаты, дезодорирование, музычку, от Вивальди и Дебюсси до медитативной восточной, по желанию - мужской или женский - шепот, вздохи и вскрикивания, менять форму, жесткость и температурный режим матраца, ширину, длину, высоту и угол наклона, а также период и амплитуду покачивания дивана, включать массажер, противомоскитную сетку и балдахин. Создавалось впечатление, что можно было заказывать даже сны.

- Это дань будущей хозяйке дома, - сказал Гвазава, демонстрируя, как раскладывается и складывается балдахин из настоящего синего китайского шелка на четырех резных столбиках из слоновой кости.

- А что, такая уже имеется? - округлила глазища Малюта. - Можно присесть? - указательным пальчиком она попробовала упругость постели. - А при-ле-ечь?

"Эх!" - подумал не один только Гвазава.

- Кеша! - ужасным шепотом сказала мадам Сидорова. Ей было, видимо, уже дурно.

Иннокентий Порфирьевич цыкнул зубом и незаметно дернул супругу за руку.

- Ну, а теперь, господа, обещанный сюрприз! Прошу вас! - Савва вывел гостей в холл, подвел их к глухому углу на стыке двух спален, нажал на что-то в стене и стена поехала вправо.

- Ой, у меня, кажется, уже едет крыша! - засмеялась Малюта.

Гризли уже был без ума от ее остроумия и чертовски привлекательного славянского тела. Да, ковыль, кентавры и женщины!

Гостям предстал залитый светом, весь в сияющем до потолка кафеле огромный, по нашим меркам, зал, половину которого занимал бассейн четыре на пять метров. Бассейн был наполнен водой уже почти до ватерлинии. Со дна бассейна и по периметру шла подсветка. В этой подсветке красиво переливались поднимающиеся большие пузыри воздуха и жемчужная россыпь мелких.

- Метр двадцать глубиной. Достаточно, чтобы плавать и не утонуть, - сказал Гвазава. - А вон там, отдельно, аквариум с рыбками, раками, водорослями и прочей гадостью. Вот на этом пульте можно регулировать яркость освещения, концентрацию соли и температуру воды. А в этой половине парилка, сауна, кеттлеровский тренажер, солярий┘ Думаю, после обеда можно будет и размяться, и попариться, и позагорать, и искупаться, кто как пожелает. За это время бассейн как раз наполнится до нужной отметки.

Валентина Семеновна онемела. Иннокентий Порфирьевич все равно раздраженно посмотрел на супругу, видимо, уловив все-таки ее немой вопль "Кеша!" Малюта уже не иронизировала, а Ваня Сизый впервые с любопытством взглянул на устройство бассейна. Гризли благодушно кивал головой.

- Потх-рясно! - воскликнул Зеленер.

Буздяк суетливо осматривал тренажер и то и дело вскидывал голову, намереваясь спросить о чем-то Гвазаву.

- Этот тренажер для всей мышечной системы? - спросил тщедушный Еремей.

- Даже для той, которой нет, - ответил Гвазава.

Малюта расхохоталась и перевела Гризли. Гризли тоже рассмеялся, широко расправив грудь.

Смех смехом, однако пора и за стол. И все там, на мальтийском столе, было изысканно, вкусно и, что немаловажно, обильно и плотно. Над столом стоял шум, гам, хохот и звон. Официанты летали, как тени, не допуская ни единого прокола.

Средь шумного бала, случайно - Савва заметил, как один за другим выскользнули из столовой Малюта и мистер Гризли. "Сработало!" - подумал он. Жаль только, нет Фаины. Савва посмотрел на жилистую супругу Сидорова и подумал: "Вот если бы она заметила исчезновение этой парочки, сказала бы или нет: "Кеша!"

Однако все накушались почти до поросячьего визга. Во всяком случае, некоторые временно потеряли интерес к происходящему, а другие пили водичку, вяло жевали фрукты и сыто отрыгивали.

Меньше всех, как ни странно, нагрузился выпускник консерватории, он холодно и светло оглядывал присутствующую братию. Весь день он преимущественно молчал, поддерживая общение легкими кивками головы и односложными "да" и "нет", ел сдержанно и, кажется, не пил вовсе. Рассеянно скользнув взглядом по Гвазаве, неожиданно тихим и ясным голосом он спросил:

- А где наш английский друг? - спросил на чистом английском. - И наша юная леди?

- Там же, - ответил по-английски Гвазава.

Сизый улыбнулся и предложил Савве выйти в лоджию выкурить по сигаре.

- Курите здесь.

- Нет, там нам будет удобнее.

Проходя мимо спальни для гостей, Сизый приостановился, наклонил голову и прислушался.

- Верх блаженства, - кивнул он на дверь. - Хрустящая палочка. Пардон, парочка.

Они уселись в плетеные кресла между пальм напротив друг друга. Пальмы растопырили свои пальцы. Сизый аккуратно закинул ногу за ногу, стряхнул какую-то пылинку, выбрал из протянутой Саввой коробки сигару, покатал ее тонкими длинными пальцами и задумчиво произнес: "Плотная". Поднес ее к носу: "Свежая".

Савва предложил ножичек, чтобы отрезать конец сигары.

- Благодарю, - отмахнулся Сизый и, откусив конец сигары, ловко выплюнул его в раскрытую фрамугу. Прежде чем зажечь сигару, он аккуратно, как кошка, лизнул ее с откусанного конца и сказал:

- Табак из Греции, - закурил, с удовольствием затянулся и выпустил длинную струйку дыма. - Меня интересует англичанин.

"Так я и думал", - Савва знал, что этот интерес неизбежен, но не хотелось этим заниматься сейчас. Вдруг еще придет Фаина.

- Интересный тип, - сказал он.

- Я это заметил, - согласился Сизый.

- Он сейчас не у дел. Ищет утех и жену.

- С нашей красавицей он может это успешно совместить, - снова затянулся сигарой Сизый. - А дела, ведь они никогда не кончаются, даже если их и кончил. Не так ли?

- Может быть. Но, насколько я знаю, он безвылазно живет в своем замке┘

- И это я знаю, - спокойно сказал Сизый. - Да вы не старайтесь. Я все знаю о нем. Впрочем, как и о вас, Савва Сандрович.

Гвазаве вдруг стало тесно в кресле, точно его привязали к нему насильно. Он встал и потянулся.

- Сидите, - спокойно сказал Сизый. - Разговор еще не закончен. И будет лучше, если мы его закончим здесь, у вас, - светло улыбнулся он. - С хорошими людьми я люблю беседовать в непринужденной обстановке, без моих коллег. Из них многие страшно необразованны. Не ожидал, что среди воложилинских обывателей может быть такой отменный вкус. В вашем кабинете можно, никуда не выходя, спокойно писать любую энциклопедию или искать утраченное время. Поздравляю. Признаться, вы как-то выпали из моего поля зрения. То есть я предполагал, но, выходит, не располагал. Это недоработка моих коллег. Но это исправимо. Не так ли?

Савва понял, что лучше всего будет продолжать беседу в непринужденной светской манере.

- Конечно же, Иван Николаевич, все поправимо на этом свете.

- Вот именно, - Сизому понравилась подобная трактовка проблемы. Он благосклонно кивнул головой. - Ну, так как, Савва Сандрович? Сегодня меня интересует исключительно ваш, вернее, уже и наш общий английский друг. А о наших с вами делах мы поговорим, если не возражаете, как-нибудь потом, за рюмочкой ликера. Я вижу, вы предпочитаете его другим напиткам.

- А что, собственно, интересует вас в мистере Гризли?

- Собственно, собственность. "Собственность это кража". Так, кажется? Если коротко, все интересует. А от этого всего ровно 25 процентов. В одной четверти заключено нечто магическое.

- Серьезные замыслы.

Сизый светло улыбнулся:

- Нам ли мелочиться, Савва Сандрович. Как это говорится: пожалеешь лычка - отдашь ремешок? У нас ведь тоже есть свои интересы и в Англии, и в Бремене, и в Роттердаме.

"Н-да, влип похоже", - подумал Гвазава.

- И что требуется от меня?

- Не спешите, во вторник приезжайте ко мне, вот вам адрес, там и поговорим. А сегодня, не исключено, к вам еще может прийти дама. Не будем портить праздник. Хотя, насколько могу судить о вашем образе жизни последних недель, вам до чертиков надоели все эти ненасытные твари. Я имею в виду женщин. Я тоже устал от них, - и он неожиданно развязным движением потрепал Савву по колену. - Пойдемте к гостям. Они, наверное, жаждут омовения? Бассейн-то уже набрался?

"Хрустящая парочка" уже сидела за столом. Они склонились над тарелкой и копались там.

Гости меж тем изрядно нагрузились. Зам. начальника УВД Иван Иванович Гроза, глядя в стол, пел. Он вскинул голову, мутно оглядел мистера Гризли и, тыча в него вилкой, громко спросил у Саввы:

- Это мистер Гризли из Англии? Гризли - это такой медведь. Небольшой, но хищный.

Малюта взяла в пальчики косточку с тарелки и, указывая на Грозу, о чем-то с улыбкой зашептала Гризли.

Зам., у которого все мысли постоянно были заняты раскрытием преступности, а при их отсутствии - охотой, понял, что мистер англичанин - большой любитель охоты. Причем на медведей. Медведь, понятно, не лев, и до нашего охотника на львов майора Трепоуха британцу будет слабо, но охота - она, конечно, и в Англии охота. Пущай себе охотятся. Гроза встал на стул и, наклонившись над англичанином, проревел:

- А я, мистер Твистер, прошлой осенью завалил во-от такого медведя, - и он, раскинув руки, как медвежья шкура, повис над столом, поворачиваясь во все стороны. - Вот такого вот!

Гризли вопросительно посмотрел на Малюту.

- Изображает размеры преступности, с которой он ежедневно борется, - сказала та.

Мистер Гризли решил, что в России после литра водки на брата принято залезть куда повыше и доложить о своей профессиональной деятельности. Он, кряхтя, взгромоздился на стол и, раскинув руки тоже на манер медвежьей шкуры, нечленораздельно взревел.

- Изображает английскую преступность, - пояснила Малюта заму. - Она у них поменьше, чем в России, но тоже грозная.

- Это так, - согласился зам. и вдруг рявкнул. - Вижу горы и долины! Вижу реки и моря!..

- Это русское раздолье! Это родина моя! - подхватило еще пять-шесть голосов.

Гроза с Гризли слезли с трибун, чокнулись, выпили и запели каждый на своем языке и не своим голосом.

- Ну, и как у вас охота? - проорал зам.

- О-о! - ревел англичанин. - А-а!

- Конечно, климат у вас сырой! - орал, как на вокзале, Гроза. - Туманы! Смоги! Смокинги!.. Зато у нас! Все здоровое! - он закатал рукав рубашки, показывая бицепс. - Во! Железные мускулы! Железные нервы! - он постучал себя по лысой голове - голова загудела, как полый шар. - Понимаешь? Железо должно быть! Же-ле-зо! Фер-ру-ум! Фер-ру-ум здесь! Один фер-ру-ум! И ни хрена больше! Вот она, охота!

Малюта перевела Гризли, что с преступностью надо бороться железной рукой и железной логикой. Такими, как у товарища Грозы. Мистер Гризли подошел к Грозе, пощупал бицепсы, изобразив губами восхищение, похлопал его по кулаку, сжимающему вилку, и поцеловал борца с преступностью в лысину.

- У вас на десерт, случаем, не припасен фейерверк? - крикнула через стол Малюта.

- Я думаю, сударыня, нам всем больше подойдет прохладный бассейн, - ответил Гвазава.

Сизый одобрительно кашлянул.

"Так, он уже одобряет или не одобряет мои слова, - подумал Савва и ему стало тоскливо. - Куда же запропастилась Фаина?"

- Господа! Сейчас будет сеанс очищения! - закричала Малюта. - Вода из Ганга? Айда мыться! - и первая смылась из столовой. Следом за ней, сказав Грозе "пардон", вывалился мистер Гризли. Однако до бассейна они не дошли, застряли в спальне, видимо, с целью поправить детали одежды.

Сытые и пьяные гости собрались в бассейне.

- А как мы будем купаться? - звонко воскликнула раскрепощенная двумя бутылками отменного вина невеста Еремея Буздяка.

- Голыми, Нина! Голыми! - радостно сообщил ей жених и первым стащил с себя рубашку, штаны и трусы. В бассейн прыгнуло длинное синее тело директора рекламного агентства "Все на продажу". Видел бы его дядя невесты, вице-премьер Беседин, точно сказал бы: "Прыгучий, стервец!", а мама невесты так точно всплеснула бы руками: "Худющий-то какой!"

- Может, погасим свет? - спросила Валентина Семеновна. - Кеша?

- Обойдется! - крикнул, сдирая с себя одежду, пьяный Кеша.

- Но Кеша! - растерянно и строго сказала супруга.

- Что Кеша! Кеша, Кеша, Кеша!.. Что я тебе - попугай? Раздевайся, говорю!

- А я думал: он - жвачное, - сказал Гвазава.

- Он и есть жвачное. Животное, - сказал Сизый, передернув плечами. - Сжевал три банка, пять заводов и двадцать три фирмы, включая семь муниципальных.

Последние гости яростно срывали с себя одежду, точно она душила их, и, как лягушки, прыгали в бассейн. Сизый и Гвазава смотрели на них сверху. У Саввы дернулся пару раз уголок рта.

- Вот поэтому я и хотел бы сойтись именно с вами, - сказал Сизый Гвазаве, показывая на жирные и тощие тела, мелькающие в подсветке. Он оторвал кончик пальмовой веточки, пожевал его и сплюнул в бассейн. - А вы, смотрю, не любите дорогих гостей?

- Боюсь, продешевил, - сказал Гвазава.

- Мы, собственно, можем сойтись с вами на одной информации об этом британском медведе. Как вы думаете, если бы они не застряли в спальне, они прыгнули бы сюда вместе со всеми?

- Прыгнули! - уверенно сказал Гвазава. И снова у него дернулся уголок рта. Что ж, пришла пора и дергаться.

- Вот и я думаю так же. Значит, порешили. Во вторник, тоже часа в два, приходите ко мне и приносите в клювике все, что о нем вспомните. Если потребуется что-то уточнить, съездите к нему в гости. Погостите в замке.

В это время что-то глухо треснуло, вроде как где-то протащили бревно или стали рвать мешковину. Сизый вопросительно посмотрел на Гвазаву. Но все смолкло.

- А вы вообще купаться любите? - спросил Савва больше для проформы, так как его несколько озадачил этот странный утробный треск.

- Вообще люблю. Но без этих частностей.

Тут треснуло во второй раз. Уже сильнее и дольше тащили бревно и драли мешковину.

- Вода уходит! Вот здесь! - раздался из бассейна чей-то истошный крик. Лохань наполнилась женским визгом. Мужчины уже застыли голым строем на бортике.

- Что ж, приятель, - светло улыбнулся Сизый. - Пора рвать когти. Как говорится, полундра. Что-то в последнее время у всех моих компаньонов серьезные проблемы с водой.

Он схватил Гвазаву за рукав и буквально вытащил его за собой.

- Что-то не так рассчитали твои архитекторы! Где тут выход?

Они оба вылетели на лестничную площадку. Впереди мелькал голым крутым задом мистер Гризли. Англичанин так ловко несся по стертым русским ступенькам, будто всю жизнь бегал по ним босиком. Голая же Малюта свесилась в пролет лестничной клетки и громко кричала ему вслед по-русски:

- Эй, дядя! Куда же ты с голой жопой? - и дико хохотала при этом.

Сизый шлепнул ее по ягодице и подтолкнул в плечо:

- Чеши отсюда, дура! Сейчас перекрытия рухнут!

Малюта перестала смеяться, оглянулась, но Сизого и Гвазавы уже и след простыл. Из квартиры на лестничную площадку выскакивали голые мокрые гости и длинными скачками мчались вниз по лестнице┘

В дверях подъезда Савва нос к носу столкнулся с удивленной Фаиной. Первой его мыслью было: "Как хорошо, что я не голый!" Фаине только что навстречу из подъезда, выбив дверь, вылетел голый упитанный гражданин, на полном ходу выхватил у нее из рук букет желтых мимоз (совершенно немыслимый в это время года в наших северных широтах), разделил его на две части, прикрылся спереди и сзади, стремительно промчался через весь двор и скрылся за кухней детского сада. Савва молча схватил Фаину под руку и оттащил в сторону. Переводя дыхание, он сказал:

- Современное пятиборье. Там, - он ткнул большим пальцем назад, - только что закончилось плавание, сейчас вот - бег. А там, за углом, оседланы лошади.

- Но он же, вроде, сухой?

- Быстро бежит. Чемпион Англии. Обсох. Сейчас появятся и мокренькие.

Сизый в первый раз рассмеялся. Фаина удивленно взглянула на него.

И вправду, появились и мокренькие. Из подъезда, толкаясь и наступая друг другу на пятки, с шумом и визгом, сопением и кряхтением вывернулась наизнанку, как из кишечной оболочки, гостевая масса голых граждан и кинулась через двор следом за фаворитом.

- Смешанный забег, - засмеялась Фаина.

Савва без сил присел на какой-то ящик. Последней появилась красивая Малюта с растрепанной прической. Она указывала на бегущих пальцем и хохотала.

- Тоже сухая, - сказала Фаина, с любопытством глядя на нее. - Это Скуратова, что ли?

- Она.

- Ее подсушили, - бросил Сизый.

- Сейчас и ее омоет, - пророчески изрек Савва.

И тут же из подъезда хлынула вода, поддала Малюте под ноги и поволокла по земле.

- О! - захохотала та пуще прежнего, болтая в воздухе ногами. - А вот и водичка!

В доме что-то затрещало, заорало, забухало и забулькало.

- Поздравляю, коллега! - Сизый пожал руку Гвазаве. - Сидите, сидите. У вас возникли небольшие проблемы. Думаю, справитесь. Значит, до вторника? - и он помахал им ручкой и пошел к своему автомобилю, высокий и стройный, и очень спокойный мужчина.

- Простите, что здесь происходит? - подковыляла пенсионерка из второго подъезда.

Савва мрачно посмотрел на нее и ничего не ответил.

- Кросс, бабуся. Кросс. Бег ради жизни, - сказала Фаина. - Ты мне это хотел показать? - обратилась она к Гвазаве. - Это и есть твой сюрприз? Дай, я тебя поцелую. Я уж было решила - Булгакова снимают. А это кто? Я его где-то встречала.

- В консерватории, наверное. Только он скрипку закончил, а ты фортепьяно. ("А я медные тарелки, твою мать!")

Краем глаза Савва увидел, как сверху на них падает что-то темное и неотвратимое, как судьба.

- Фаина! - заорал он и слишком резко (слишком!), схватив Фаину за руку, дернул ее к себе. Но та уперлась, как кошка, и в этот миг ей на голову со страшной силой упало что-то темное и неотвратимое, и Фаина упала, как подкошенная. Рядом послышался взрыв, и еще, и еще...

 

 

(Окончание следует.)

Анастасии, Наиле, Анне ≈ маме, жене, дочери

 

Я получаю удовольствие, когда пишу то, что, как я подозреваю, не будет иметь никакого значения.

Уильям Петти

 

ПРОЛОГ

 

Со стороны автора было бы опрометчиво назвать свой роман ⌠В мире мудрых мыслей■, поэтому он назвал его именем собственным: ⌠Мурлов■. Во всяком случае, именно Мурлов напомнил ему тот нереальный портовый город, где встретились различные архитектурные стили и разные народы. Город, открытый всем ветрам, стоящий на море, скалах, земле и парящий в воздухе.

 

Глава 1.

Из которой непонятно, что Автор хочет сказать.

 

В некотором царстве, в некотором государстве, в каком году ≈ не знаю, в каком краю ≈ не скажу, недалеко от зоопарка был центральный городской парк ≈ не очень большой, но и не очень маленький. От него до Японии было так же далеко, как до Нидерландов, поэтому в нем редко можно было увидеть гуляющего японца или голландца, но всегда было много наших озабоченных соотечественников. Впрочем, видели в парке Акутагаву и Ван Гога. А вот Гоголя не видели. Хотя гоголем ходили многие.

Кстати, если в центр парка, скажем, в бассейнчик с каменным медвежонком, воткнуть циркуль и провести огромный-преогромный круг, так чтобы захватить им и белый ледовитый океан, и красные огненные пустыни, то за этим кругом окажутся и все мировые религии, и все процветающие и умершие цивилизации, а внутри круга, точно околдованные кем, будут летать над лесами, над долами, да над чистыми полями серые стаи перелетных птиц, да неприкаянно носиться белые бессмертные души умерших и тех, кто собрался умереть.

Ах, этот серо-белый цвет ≈ цвет зимы, цвет большинства воспоминаний. На дворе декабрь ненастный, час угрюмый, час раздумий... Так бесприютно ≈ если б только знали! Разрешите постучать в дверь вашего дома. Не пугайтесь. Честь имею: Автор. Ваш гость. Гость ≈ и больше ничего. Продолжаю.

Когда дул восточный ветер, от зоопарка несло вонью, когда дул западный ≈ пахло карамелью от кондитерской фабрики, а когда зимой дул северный или южный ≈ возле обледенелого медвежонка любили останавливаться породистые кобели и делать очередную золотую запись в ледовой книге, которую с неподдельным интересом обнюхивали породистые суки. Но независимо от направления ветра каждое утро на центральной аллее парка всех прохожих приветствовала старая Ворона. Говорят, она принадлежала семейству того Ворона, что обнаружил сушу во время потопа, а потом навеки взгромоздился на бюсте Паллады. Ворона была неизмеримо выше кобелей и сук и обычно сидела не на бюсте (хотя в парке тоже была дева, не просто с бюстом, а в полный рост и с веслом), а на суку и кричала так, будто рожала. Собаки изредка побрехивали на нее и взвизгивали от бессильного негодования.

Ворона не покидала парк много лет; все давно свыклись с нею, и бабушки уже в сотый раз рассказывали своим внукам о ней разные небылицы. О том, например, как в годы нашего золотого бума, когда цыгане стали ставить золотые коронки своим лошадям, она летала своим ходом в Индию (штат Мадрас) и там стащила в короткий срок у трехсот состоятельных граждан, почему-то только у кшатриев, золотые очковые оправы. Мадрасская полиция тогда совершенно сбилась с ног в поисках вора, но так его и не поймала. Говорят, эти оправы Ворона спрятала в одном из тайников парка. Любители золотых оправ долго искали это место, но, разумеется, не нашли. Подключали к поискам даже мэра, под предлогом наведения порядка перед Днем города. Согласно распоряжению мэра в парке пересчитали всех ворон, но и это не помогло. Что Вороне мэр, сэр? Кар, пустой звук. То же, что и пэр. (Что ни говори, Ворон все-таки священная птица самого Аполлона). Ворона же благоразумно очки не надевала. Бабушкины чада бросали ей булки, пряники, другие объедки ≈ и совершенно напрасно, так как под скамейками и на газонах этого добра вполне хватало, даже для парковских алкашей и приблудных бомжей, брезгающих отдельными кусками. Парк уже лет тридцать именовали в народе ⌠Вороньим парком■, хотя за это время трижды менялось его официальное название, плохо удерживаемое памятью.

Центральная аллея, пересекавшая парк по диагонали, делила его на два равнобедренных треугольника, каждый из которых жил своей внутренней геометрической жизнью. В одном треугольнике преобладали прямые и острые углы аллеек, влюбленных подростков, березок и елей, в другом ≈ круги и эллипсы клумб и фонтанов, детских колясок и беременных женщин. В одном ≈ тискались так, что не хватало воздуху, и, за недостатком слов, смеялись, в другом ≈ дышали этим воздухом и этими словами беседовали. Центральная аллея была своего рода мостом между рестораном ⌠Центральный■ и Воложилинским историческим музеем. Возле черного входа в ресторан, в полуподвальном помещении располагался первый в городе кооперативный туалет ⌠Южный пассат■, над которым, как эпиграф к роману, красовалась надпись: ⌠Ничто так не вызывает позыва к мочеиспусканию, как вечная мысль о нем■ (П.Дюбуа). А не пора ли и мне собирать вечные мысли?

Пока я шагал по аллее, Ворона сопровождала меня, перелетала с ветки на ветку и всякий раз орала и долбила сук, на котором сидела. Это продолжалось до тех пор, пока я не подошел к музею, который занимал оба этажа огромного старинного двухэтажного дома, даже и не дома и не дворца, а странного сооружения прошлого века. (Говорят, строителей то ли утопили, то ли пригласили в Париж на ярмарку, во всяком случае, с тех пор их в городе больше не видели).

В конце аллеи было несколько ⌠поющих■ деревьев. Они пели сто раз в году, в хорошую погоду, когда на них слетались птицы со всей округи: воробьи, синицы, скворцы, сороки, зяблики, малиновки, снегири, трясогузки и даже дятлы. Птицы полюбили почему-то именно эти деревья и собирались здесь на свои спевки. Дирижировала птичьим сводным хором, естественно, Ворона.

Под деревьями стояли скамейки, на которые никто не садился и с которых два известных знахаря темными осенними ночами отдирали окаменевший и почерневший птичий помет, нарезали его кубиками и запаивали в полиэтиленовые пакетики с надписью ⌠Мумие■. В каждом пакетике лежала инструкция, в которой сообщался номер лицензии, выданной самим Минздравом, название горной расщелины, где добыт этот бесценный минеральный продукт, и порядок его применения, как для общего оздоровления, так и при переломе костей.

На одной из этих скамеек (на той, у которой оторвано половина реек) сидели в обнимку два бомжа противоположного пола и пели песню со сложным мотивом. Очень выразительно звучало из ее уст: ⌠Ты мой король! Ты мой король!■, а из его: ⌠А ты моя королева!■, с чем она соглашалась и подтверждала: ⌠А я твоя королева!■ При этом оба разом вскидывали головы, глядели друг на друга и загадочно улыбались. Загадочность заключалась в том, что неясно было ≈ улыбка это или что-то другое. На меня они не обратили внимания. Раз пели, значит, по-своему были счастливы. Но из двух этих промелькнувших счастливых лиц запоминалось одно. Не его, а ее. Его лицо одинаково хорошо подходило и бомжу, и разведчику, и кассиру, и заместителю любого министра ≈ то есть любому, кому по роду деятельности не требовалось лица; а вот она была колоритная особа: у нее под левым глазом сидел многолетний синяк, пустивший корни по всему лицу, лицо можно было бы назвать матовым, если бы оно было таковым, а на голове она носила красную фетровую шляпу с загнутыми кверху полями, из-за которой ее называли ⌠Красной шапочкой■, а за правым ухом над шеей был завиток, как у Анны Карениной.

На последнем перед музеем дереве Ворона послала мне последние проклятия и ≈ усадив вместо себя двух стрекочущих сорок и какую-то молчаливую, как судьба, птицу, ≈ улетела.

И последнее стало первым. На свою беду дерево родилось тополем, а тополь, когда он вырос, оказался крайне вредным для экологии растением. Оказывается, серые ручьи старого асфальта, покрытого рябью трещин, которые свободно текли меж зеленых июньских берегов и к которым южный сухой ветер прибивал белую пену ажурного тополиного пуха, таили в себе угрозу здоровью человека несравненно большую, чем, например, черные омуты беспробудного пьянства или сверкающие водопады беспорядочных половых связей, либо (еще пример) тучи выхлопных газов или кучи окорочков, которые по традиции еще называли куриными. Тополя когда-то по чьему-то (как оказалось сейчас, сырому) решению высадили по всему городу, так как надо было срочно решать проблему его озеленения и, заодно, проблему осушения заболоченных почв; и через несколько десятков лет благодарные тополя завалили город повсюду проникающим пухом. Несмотря на это, люди привыкли к тополям и полюбили этих неприхотливых гигантов, дающих прекрасную тень и собирающих на клейкую свою листву обильную уличную пыль. Новый главный озеленитель города начал свою деятельность как искушенный политик: вырезал те деревья, которые нравились людям, и насадил вместо них те, которые нравились ему. Этот громадный тополь перед музеем и стал для него, если можно так выразиться, первым пробным камнем в эскалации ⌠новой■ волны озеленения.

Поздней черно-белой осенью бывшие заповедные уголки старого парка стали напоминать место побоища, на котором валялись обезглавленные змеи и драконы. Трупы их были присыпаны землей, и из земли во все стороны уродливо торчали серые шеи пней. Будто придурковатый Иван-царевич лихо прошелся по чужим садам и вострой шашкой порубал головы гадам, как капусту, и не оставил для сказки ни одного мало-мальски завалящего дракончика.

Старый тополь возле музея должен был помнить больше, чем помнили все жители Воложилина вместе взятые. А сейчас он лежал, четвертованный, как вор и злодей, и без всякой памяти, и люди с легкой досадой отмечали про себя ≈ зря спилили красавца, изнутри совсем здоровый был, жаль... И вовсе не вор он был, и никакой не злодей. Ну а теперь, не памятник же ему ставить?

Кстати, изменение отношения к тополям было всего лишь маленькой частью глобальных сдвигов в природе. Так, за последние годы зимой на улице стало намного теплее, а в жилых домах заметно похолодало, что является, кстати, всего лишь следствием всеобщего принципа Ла Шателье-Брауна. Трагедийные терзания четы Карениных и Вронского разделились, как один широкий сказочный путь на три гиблых тропинки, на три взаимоисключающие проблемы: любовь, секс и брак. Любовь, по новым понятиям, стала путем к сексу и от секса; секс ≈ краткой стоянкой в пути, предназначенной для отправления естественных потребностей организма; а брак ≈ всем, что оставалось от любви и секса, то есть отсутствием всякого пути и накапливанием с годами до критического состояния неестественных потребностей души и тела. Тело стало накапливать пороки, а душа грехи, и людям стало жить заметно интересней. Уже никто не говорил никому: ⌠У тебя, милок, это вышло по-скотски!■ Все говорили друг другу: ⌠У тебя, друг, все путем, по-людски!■ Ну, а эпическая мощь Загадки, которую несли в себе Сфинга или Сирены, разгадка которой была для них равносильна самоуничтожению, смерти, сегодня разыгрывается телевизионным фарсом ⌠что, где, когда■, в котором за разгадку кидают кость...

Когда я, отсчитав восемь гранитных ступеней, заходил в дверь служебного входа и увидел свое отражение в стекле, я понял причину Вороньего крика. ⌠Коричневая ты чума, ≈ подумал я вслед за Вороной. ≈ Жадный, скупой и грязный■.

 

Глава 2.

Кьеккенмединги в сторожке из ДСП.

 

≈ Директора еще нет. Он в управлении культуры. У Достоевского. Нет, это не тот Достоевский. Впрочем, этот тоже знаменит ≈ в своей области, откуда его в прошлом году направили к нам. Обменяли на бывшего нашего. Как двух военнопленных. Директор, правда, лентяй, как все наши работяги, но крутой. Как кипяток, ≈ Сторож отхлебнул чай из стакана. ≈ С ним надо осторожно ≈ ошпарит.

У меня, признаться, в голове стала образовываться некоторая сумятица. Я уже хотел уточнить: директор, может, и писает кипятком? Но, еще раз взглянув Сторожу в глаза, понял, что эту тему он развивать не будет.

Обстоятельность объяснений Сторожа была скорее всего следствием профессиональной скуки и вынужденным, хотя и добровольным (как у всякого пенсионера) заточением в каморке из ДСП в такое ясное погожее утро.

Впрочем, перед ним лежала раскрытая книга в дорогом старинном переплете. При одном только взгляде на книгу приходила мысль, что книга интересна. Трудно было объяснить, почему приходила такая мысль ≈ мысли ведь приходят сами по себе, как кошки, и, как кошки, сами по себе уходят. В книге было что-то обстоятельное, как бык на вертеле, и невесомое одновременно, как аура. Над ней, клянусь, была аура, как над чистым человеком. Священный трепет перед древней книгой не меньше трепета любви... Рядом лежала еще одна, не такая древняя, но тоже внушавшая добрые чувства, в дореволюционном переплете и хорошо сохранившимся золотым тиснением ≈ ⌠Труды профессора Фердинандова■.

Живые проницательные глаза Сторожа изучали меня, а в густых зарослях бровей, усов и бороды пряталась ироничная усмешка, ≈ ее не было видно, но она угадывалась, как угадывается под утро восход солнца. Светлая рубашка, воротник которой с длинными старомодными уголками был выпущен поверх воротника старомодного же добротного пиджака, густые чуть вьющиеся волосы, абсолютно седые, зачесанные назад, но с упавшей набок прядью, придающей нечто юношеское узкому лицу с высоким чистым лбом и тонким хищным носом, так явственно напомнили мне одного профессора старой петербургской (до переименования) закваски, которого, впрочем, не было среди моих учителей, что я подумал: ⌠А кто я? Что я знаю о себе?■

≈ Садитесь, здесь не так жарко, ≈ любезно предложил он мне и, похлопав по книге ⌠Трудов...■, добавил: ≈ Читаю вот, чтобы не забыть самого себя... Пока поджидаете директора, я вам расскажу о нашем здании. Это очень интересное сооружение, наше здание. В Египте не бывали? Там, знаете ли, кроме Нила и арабов, есть много пирамид...

≈ Кьеккенмединги, ≈ пробормотал я. (Как-то в словаре я наткнулся на это слово, в переводе с датского означающего свалку раковин и костей рыб и животных по берегам морей и рек).

≈ Да, одни оставляют свалки, другие ≈ пирамиды. Если бы вы хоть пять минут постояли под ослепительно-синим африканским небом у подножия пирамиды Хуфу, пытаясь окинуть ее всю взглядом (а это ≈ уверяю вас ≈ никак невозможно; это все равно, как взглядом окинуть, ну, хотя бы свою жизнь), вы стали бы совершенно другим человеком. Хотя, должен вам заметить, любая проблема, связанная с Египтом, чрезвычайно трудна, и мало найдется людей, способных разрешить ее. Предложите самому опытному грузчику мебельного магазина или какому-нибудь атлету поднять хотя бы одну самую маленькую проблему египтологии, ручаюсь, он не сможет даже оторвать ее от земли. Да что там Египет, а Россия? Россия вообще неподъемная махина. За нее и браться-то страшно. Не пробовали?.. После Тибета, кстати, так же себя чувствуешь. На Тибете не бывали? На острове Пасхи? Дольмены тоже не видели? О них в последнее время сочинять стали все кому не лень. Гегель скорее всего имел в виду пирамиды, когда писал, что чем сложнее конструкция, над которой трудится человечество, тем меньше принадлежит она каждому в отдельности. Это верно. Ведь в чем трагедия человека, наша с вами трагедия? В пословице: видит око, да зуб неймет. Вы, верно, подумали, что любым делом надо с молодости заниматься? Пока зубы есть? И честь?

Я поклонился Сторожу. Он улыбнулся.

≈ Пирамиды ≈ ведь это, собственно, все, что осталось от творения египетского гения. Да и не только египетского, вообще человеческого. Кстати, дочь Хеопса тоже построила пирамиду. Каждый любовник дарил ей камень. Да, это панцири умерших черепах, это черепки цивилизации. Вот только по этим черепкам никто, к сожалению, не может восстановить горшок. Вы совершенно правильно упомянули ⌠кьеккенмединги■. Вы проговорились, как может проговориться только образованный человек. Это похвально. Сразу видно, вы прожили жизнь. Сегодня не осталось ни одного целого древнего храма и памятника (да и цельного образованного человека тоже, кстати, нет). Их всех разрушили или пытались разрушить.

≈ Одни черепа и черепки, ≈ остроумно заметил я.

≈ Да-да┘ Вообразите ≈ день за днем, месяц за месяцем под палящим солнцем караваны верблюдов, ослов, лошадей, мулов, рабов, воинов Камбиза везут по пустыне столько дров, что ими можно было бы спалить всю Африку. Привозят, сваливают, обкладывают ими каменную статую непонятного бога с птичьей головой и поджигают их. Статуя чернеет, трещит, лопается и взрывается. А потом на раскаленный камень плещут воду, льют ее со всех сторон, пускают по специальным желобам и воронкам, пока статуя не разваливается на бесформенные куски. Их разбивают кувалдами и камнями на еще более мелкие куски, которые развозят потом во все края пустыни и там бросают, как бросают преступники части расчлененного тела. Проходит много лет и цветущая долина Нила превращается в кладбище.

Я невольно посмотрел на часы.

≈ Этим, однако, не кончилось. После камня взялись за папирусы, бумагу. Жгли ее и Цезарь, и Феофан, и Омар. Последний потратил полгода на то, чтобы сжечь в кострах, в печах и банях несметное число свитков и книг. Вот эта книга чудом спаслась. Кто сказал, что рукописи не горят? Еще как горят! От света тысячелетней мудрости пламя костров было видно за сотни миль. Его и поныне видно в звездную ночь. От него произошло северное сияние.

≈ Что же они не совместили эти два занятия ≈ обложили бы рукописями статуи и подожгли их. И возить ближе, и жара не меньше.

≈ Им не хватало нашей изощренности. Она приходит с годами┘ В храмах не бывали?

(Интересно, почему он спрашивает с отрицательным утверждением: не бывали? Как проще ответить: да, не бывали, или нет, не бывали? Наверное, проще согласиться с тем, чего не было. Да, не было. Собственно, все мы только и делаем, что соглашаемся с тем, чего нет).

≈ В храме вы не принадлежите себе. Вы попадаете в силовое поле, как железные опилки на уроке физики. Так же и у подножия пирамид, поверьте, вы становитесь просто тряпкой, а на вершине ≈ ничем, африканским ветром. Только, ради Бога, не спрашивайте об этом наших туристов. Мы ведь, в отличие от жрецов, воспринимаем не саму пирамиду, вершиной уходящую в космос, а ее плоскую проекцию в наш мир. Нам пирамиду не дано понять, она может послать нам лишь озарение.

Я было открыл уже рот, чтобы выразить Сторожу свою признательность за краткий экскурс в историю, но он продолжал свое.

≈ Одно дело ≈ наверху, и совершенно другое ≈ внутри пирамиды. Там вы ощущаете страшную тяжесть, нависшую над вами, вот здесь, на макушке, чуть дальше темечка. Это ≈ с одной стороны. А с другой ≈ вы, находясь на наклонной полированной поверхности коридора, чувствуете, что там за спиной ≈ пропасть, пустота, а в ней ад. Вы всем своим существом чувствуете, как над вами прогнулись своды, как земля оседает и уходит из-под ваших ног, как вы запутались в невидимых линиях. А вокруг вас, и впереди, и по бокам, и внизу ≈ множество горизонтальных, вертикальных, наклонных узких лазов, ходов и переходов, коротких и длинных широких галерей, шахт, колодцев, спусков, подъемов, ответвлений, лестниц, ступеней, загородок, тупиков, различных складов и хранилищ, голубых комнат с глазурованной плиткой и резьбой, камер, украшенных рельефами, параллельных коридоров, уходящих куда-то вниз, ниш, погребальных камер, ловушек... И вся эта паутина создана только для того, чтобы вы поймались в нее и не думали больше ни о чем другом.

Сторож задумался, видимо, прокручивая перед мысленным взором бесконечную ленту подземного лабиринта.

≈ Пирамида по внутреннему строению напоминает человека со всеми его органами и системами... Там и располагается ее душа... И вы знаете, так и кажется, что за очередным поворотом появится жрец с прямоугольными плечами и факелом в руках или вас обдаст горячее дыхание какого-нибудь человекобыка.

⌠Поэт на пенсии■, ≈ подумал я.

≈ Да, я ведь вам обещал про это здание рассказать. Так всегда: начинаешь одно, а получается другое. Начинаешь жить жизнь одну, а заканчиваешь жить уже, увы, другую. А говорят, что жизнь одна, ≈ у Сторожа блеснули глаза. ≈ У нас тут, знаете ли, жрецов и минотавров нет, но чудес хватает. Да и здание замечательное. Помимо двух этажей, об истинных размерах которых вы и не догадываетесь (вы ведь у нас тоже не были?), с множеством залов и кабинетов, лабораторий и закоулков, мастерских и лестничных площадок, есть еще необъятный чердак, используемый хорошо на четверть, чередование лестничных маршей в самых неожиданных местах, целая сеть подземных галерей. Ручаюсь, даже комендант не знает всех закоулков, клетушек и коридоров, пересекающихся под самыми разными углами и идущими на разных уровнях. Есть заведующий ⌠Галерами■, а спросите у коменданта, что это такое, услышите мычание. Когда-то эти галереи шли под всем городом к реке. Кое-где сохранились еще рельсы узкоколейки, по которым возили семисоткилограммовые вагонетки с грузами от баржевых причалов. После гражданской ≈ ни купцов, ни грузов, естественно, не осталось. Появились зато всякие неистребимые, как все кровососущие, коммунальные службы, канализация, теперь вот метро. И все они дружненько это подземное царство разрезали, расчленили, как богатырское тело, на никому не нужные, но каждой службе принадлежащие части. ⌠От одной мощи остались одни мощи■ ≈ вы совершенно правы. Да-да, тот же Египет в наших уездных масштабах. Собрать это теперь воедино бессмысленно, никакая живая вода не поможет. Даже если это ≈ живая вода ⌠Нелепица■. И спросить никто не спросит, и отвечать некому. С пирамидами как-то все по-иному... Может, оттого, что в них душу заложили, а не просто труд и деньги. Около реки сейчас ремонтируют бывшую биржу ≈ сдается мне, что туда и сегодня еще можно попасть под землей ≈ там, в ее подвалах, и хлеб прятали, и золото, и архивы, и люди по очереди пытали друг друга. Планируют и в музее через пару лет заняться капитальным ремонтом, значит, и тут окончательно все загубят.

 

Глава 3.

Появление Рыцаря и еще несколько упоминаний о Галерах.

 

Неторопливую речь Сторожа прервал приход директора. В директоре все было тяжелое: и слова, и поступь, и взгляд, и нижняя челюсть. Словом, хорошо сохранившийся чеховский герой. Видимо, таким и должен быть директор. Все в нем говорило о том, что он ни разу не выезжал из своей и нашей области, скажем, в Австрию или на Мальдивы.

Мы поднялись на второй этаж, прошли мимо дверей с колокольчиками и табличками: ⌠Отдел кадров■, ⌠Главбух■, ⌠Галеры■, ⌠Главный хранитель■. Директорский кабинет был открыт. Секретарша сидела на столе и двумя пальцами вылавливала со дна банки соленый огурец.

≈ Так! ≈ сказал директор и смахнул секретаршу со стола, как кошку. Та успела выхватить из банки огурец. ≈ Что тут у нас сегодня? ≈ перелистав абсолютно чистый еженедельник взад-вперед, он удовлетворенно хмыкнул и сказал: ≈ Так! На сегодня ничего.

Потребовав от меня направление, он тщательно изучил распечатку с приказом, согласно которому я с сегодняшнего дня зачислялся в штат исторического музея на должность ведущего научного сотрудника.

≈ Так! Ведущим! Тоже мне ≈ ⌠Як-истребитель■. Прежде чем стать ведущим, надо немного походить ведомым. Здесь ведущий один ≈ я.

⌠Интересно, кто здесь везущий?■ ≈ подумал я, но, вспомнив наставления Сторожа, благоразумно промолчал, хотя о каком благоразумии можно было говорить в моем положении?

Вызвав по селектору главного хранителя, директор уточнил у него, в третьем ли зале рыцарь.

≈ Он, наш главхранец, занимался вместе с Владимиром Шмаковым (я имею в виду пространство их интересов, а не время) реконструкцией священной Книги Тота и посвящен в тайну всех двадцати двух Великих Арканов Таро и пятидесяти шести Малых, ≈ неожиданно изрек директор, когда главный хранитель покинул кабинет. ≈ Значит, так! ≈ перешел он на свой обычный тон, исподлобья глядя мне в переносицу. ≈ Сейчас мой секретарь проводит вас в третий зал ≈ вы у нас не бывали? ≈ там переоденетесь и пойдете ≈ уже один ≈ в зал номер шесть. Свет-с-ка, передай главхранцу, чтобы его, ≈ директор ткнул в меня толстым большим пальцем, ≈ не забыли снять с учета. Вот обходной лист, ≈ директор протянул мне типографский листок. ≈ Соберите подписи.

≈ А я успею? ≈ на листке было перечислено никак не меньше сотни различных служб и отделов.

≈ Успеете. Куда вам деваться! Что это у вас? Оставьте здесь. Вот сюда.

Секретарша, дожевывая огурец, взяла меня под руку и бережно повела, как слепого через дорогу. В другой руке я, как мальчик, зажал бегунок.

≈ Короче, у нас тут на прошлой неделе фотографа с двумя практикантками застукали. В день профилактики. Ну, а они голенькие, как огурчики, в натуре, ≈ хихикнула поводырь. ≈ Натурально, в третьем зале. Фотографи-ируются! Фотограф руки вот так сделал, ≈ секретарша на мгновение отпустила меня (и вот оно ушло, это мгновение, ушло безвозвратно и вновь ведом я неведомо куда), ≈ и в рыцаря залез, а практикантки козочками на подиум попрыгали, ножки поджали и замерли. Одна желтая, а другая синяя и ≈ дрожит. Смех! Ну, их тут же методсовет в бойлерную сослал, ⌠остудиться■, а фотографа ≈ прямиком на Галеры.

Мы спустились на первый этаж, прошли мимо пультовой, кабинетов главного инженера и коменданта, кладовки, дворницкой, еще каких-то помещений хозяйственной службы, мимо закутка под лестницей, откуда несло селедкой пряного посола, снова поднялись по широкой лестнице с широкими дубовыми перилами, долго шли, как пишут в путеводителях, ⌠анфиладами дворца■, то бишь нас нес сквозняк залов, мимо витрин, щитов и подиумов, от множества экспонатов и их многообразия у меня рябило в глазах. Похоже, девяносто девять процентов человечества трудится исключительно над изготовлением музейных экспонатов, а оставшийся процент эти экспонаты хранит и стирает с них пыль. Хорошо, а кто же эти экспонаты смотрит?

≈ Вот тут наследие нашего заслуженного таксидермиста, ≈ ткнула пальцем в закрытую дверь секретарша. ≈ Экспозиция закрыта на учет. Таксидермиста сослали за срыв плана на Галеры. А вообще-то есть интересные штучки. Он немало по свету хаживал, говорят, и на тот заглядывал. Опасная работа, чего там говорить. Много шкур и чучел. Шкура снежного человека. Пещерного. Вот тут моль немного поела. Два леших. Русалки на ветвях сидят. Опять мальчишки подвесили! Чучело дракона из Восточно-Китайского моря. Потом эта, Лесси или Несси, не помню точно, из озера. Ведьма на метле. Этот, из Греции, на козла похожий. Какие-то гуманоиды, во-от такого росточка. Прямо в летающей тарелке. ⌠Bottom■ по ободку написано. Была даже Горгона. В зеркальном ящике с законтренными ушками, биркой ОТК и пломбой ≈ все как положено. То ли спер кто, то ли сама удрала. Замдиректора, как узнал, окаменел. Он прямо у входа стоит. Охраняет здание. Как лев. ⌠Апофеоз горя■. Его так директор назвал.

Поднявшись снова на второй этаж, а потом по винтовой лестнице еще выше, мы миновали огромную дверь с чугунными засовами, покрытыми кузбасслаком, ведущую, видимо, на чердак, снова спустились на второй этаж, затем на первый и, свернув направо, попали в третий зал. Зал был практически пустой. В одном углу на большом трапециевидном подиуме, обтянутом стального цвета тканью, стоял черный рыцарь с секирой и щитом, а напротив него, рядом с огромным старинным зеркалом в массивной резной раме красного дерева, на стуле без спинки сидела старушка-смотритель. Кто из них был старше ≈ рыцарь, старушка или зеркало ≈ вряд ли знал даже главный хранитель музея. Да, еще и стул туда же.

Увидев нас, старушка вскочила. Как попугай, повертелась перед зеркалом, стараясь разглядеть себя сзади (наверное, из собственной юности), и со вздохом уселась на прежнее место. Рыцарь не шелохнулся.

≈ Короче, милочка, ≈ обратилась к старушке секретарша. ≈ Выйдите, пожалуйста, вон! Товарищ переоденется.

≈ Знаю я тебя, переоденется! ≈ воскликнула смотритель и, подскочив ко мне, жарко зашептала на ухо: ≈ Ты осторожней с ней, она секретарша всех шлюх и блудниц, каких только можно сыскать в округе. Ей этот поставили, как его, спидометр. Закодировали, словом.

≈ Дура вы, милочка, ≈ спокойно сказала Свет-с-ка. ≈ Дура в кубе, ≈ и, расписавшись в моем бегунке, удалилась.

≈ Какая невоспитанная молодежь! ≈ воскликнула с наигранным пафосом смотритель. ≈ Я ветеран труда, вот удостоверение, пятьдесят лет проработала в школе, из них двенадцать директором, но такого при мне не было!

≈ Так вы же здесь не директор, ≈ успокоил я ее.

≈ Такого не было! Да вы переодевайтесь, переодевайтесь, не смущайтесь. Я тут всякого насмотрелась.

≈ А я и не смущаюсь. Душно, однако.

≈ Вентиляцию включат перед уходом, в шесть вечера. Как после войны, ха-ха! А окна и двери не открываются ≈ свежий воздух губительно действует на экспонаты.

≈ Этим железякам, похоже, ничего не страшно, ≈ сказал я, примеряя рыцарскую форму. ≈ Сколько по ней колошматили мечами и дубинами ≈ и ничего.

≈ Вы кафтанчик, кафтанчик не забудьте! Он там, внутри, и шапочку, а то натрет. Кальсончики...

Я с интересом разглядывал и натягивал рыцарские причиндалы.

≈ Надо же, из шлема ⌠Шипром■ несет!

≈ Это любимый одеколон нашего опального фотографа. Резковатый, конечно, запах. ⌠Огуречный■ помягче будет. Фотограф перед ссылкой примерял эту рыцарскую форму. Вот и провоняло. Я с ним посылочку сыну передала! Сала домашнего и сливянку! А еще...

≈ Что вы говорите! А я думал, пахнет от прежнего владельца. С тех еще славных времен.

≈ У меня на Галерах сын! ≈ неожиданно сильно, с гордостью, произнесла старушка прямо мне в ухо. Я невольно отодвинулся от нее. ≈ У него кандалы и ядро на ногах. Особо вредные условия, дающие право на льготное пенсионное обеспечение. На пенсию отправят в пятьдесят лет ≈ по первому списку, согласно Постановлению Кабинета Министров СССР ╧ 10 от 26.01.1991 года. Осталось полгода. Жду ≈ не дождусь. Но мне заботливые люди точно обещали отправить его на пенсию без проволочек. А о вас тоже заботливые люди позаботились, когда направляли сюда?

≈ Чтоб они сдохли! ≈ отрезал я, надеясь нарочитой грубостью отвязаться от назойливой старухи.

≈ Нет, ≈ возразила старуха. ≈ Пусть они лучше живут.

≈ Им уже лучше жить некуда.

Наконец я с трудом, не без помощи смотрителя, облачился в доспехи. На меня пристально посмотрел железный незнакомец и, повторив все мои угловатые движения, вышел из зеркала. Что ж, черный человек, отныне ты будешь со мной.

≈ До свидания. Вы остаетесь здесь? Караулить-то больше нечего.

≈ А я только до шести вечера после войны, а потом домой пойду, сына ждать. Я его уже четверть века жду.

Я взял в руки короткую острую секиру и круглый щит.

≈ Секирочка-то знакомая?.. ≈ в глазах смотрителя появилась настороженность.

≈ Знакомая, ≈ успокоил я ее. ≈ Это секира амазонки царицы Пентесилеи.

≈ А откуда вы ее знаете?

≈ Да как вам сказать... Приходилось встречаться. И щит знакомый. Ну-ка, что тут на нем сзади? Так, начало слова стерто, как всегда... Слава богу, не ⌠Zepter■, но тоже что-то немецкое... Конец слова ≈ ⌠...фест■. По-немецки, кажется, ⌠прочный■. А, это же ⌠Гефест■. ⌠Выковано Гефестом■. Добрая фирма. Что попало не кует.

Добрую старушку распирало от любопытства, а меня от фантазий:

≈ Полслова имеет совсем другой смысл, чем полное слово, не так ли? ≈ рассуждал я. ≈ Хотя в данном случае ⌠фест■ и ⌠Гефест■ близки по смыслу.

Старушка, несмотря на свой длительный преподавательский стаж, не нашлась, что мне ответить на столь остроумное замечание.

≈ Я, когда шел в музей, на бетонной стене увидел надпись огромными буквами: ⌠ЛОСУТО ОЯН■. Как вы думаете, что это означает?

≈ Чего-то китайское.

≈ Я тоже так сначала подумал. Но откуда в Воложилине китайское? Нет, оказывается, это остатки от названия: ⌠КРУГЛОСУТОЧНАЯ СТОЯНКА■. Всякие остатки и останки по меньшей мере загадочны и будят воображение. Попади эта надпись лет через триста на глаза дотошному историку, он и взаправду наклепает диссертацию на тему освоения воложилинских земель китайцами.

За разговорами я хотел прихватить секиру (в пути пригодилась бы), но у старушки еще не закончилось время охранять камни.

≈ А секирочку оставьте, мил человек. И щиток тоже. Насчет них никаких особых распоряжений не было. Они под другими номерочками идут. Я за них в технике безопасности расписалась.

Мы сердечно распрощались. Я пошел непонятно куда, а она осталась охранять голого фотографа, разноцветных девиц на подиуме, мрачного рыцаря на сером коне, проплывающих в зеркале красавиц с пленительными улыбками и роскошными плечами, осталась охранять свою давно потерянную память.

Выйдя из третьего зала, я прошел вестибюль и оказался рядом с каморкой Сторожа. Подняв глаза от книги, Сторож изучил меня и задумчиво произнес:

≈ Готфрид Бульонский. Король Иерусалимский. Один из девяти мужей Славы. ⌠Под портиком мечети было по колено крови, она доходила до уздечек лошадей...■ Впрочем, тибетцы уверены в пользе кровопускания. Говорят, оно выводит плохую кровь. Вы, сударь, надеюсь, не в Палестину собрались?

≈ Дукатов нет, ≈ ответил я.

Сторож испытующе поглядел на меня, изрек:

≈ Просите же, и будет вам дано.

И, повертев в руках костяной нож, углубился в чтение.

Меч раздобуду да и начну просить, подумал я. Дукатов нет ни на коня, ни на щит, ни на меч. Ни на харч, ни на постоялый двор, ни на маркитантку. Сказано: просите. Знать бы ≈ кого. О чем. И зачем. Как совместить: ⌠просите ≈ дадут■ и ⌠не просите ≈ сами дадут■? Хорошо декларировать афоризмы. Просить плохо. Проще самому отдать последнее, что есть. И не думать. Ни о чем. И никогда. И идти, куда глаза глядят. Если они еще глядят.

 

 

Глава 4.

Боб не захотел быть сволочью.

 

Через час я привык к доспехам, как будто родился в них. Несмотря на их почти трехпудовую тяжесть и жаркий день, я чувствовал себя почти комфортно. Продолговатый кованый шлем не болтался и не сжимал голову, а ремень подбородника не врезался в кожу. Забрало, в форме орлиной головы, не падало само собой, как щиток у сварщика, а довольно плотно сидело на винтах. Когда забрало было опущено, сквозь решетку его был довольно хороший обзор. Нашейник, нагрудник, наплечники, набедренники, наколенники ≈ все это, вопреки моим ожиданиям, не сильно сковывало движение. Живота, к своим сорока пяти годам, я не отрастил и потому совсем не ощущал давления железной сетки. В черном панцире, как у громадного жука, я был, конечно, неуклюж, но пышный павлиний султан на гребне шлема должен был придать моему облику нечто величественное. Во всяком случае Сторожу я напомнил не кого-нибудь, а Готфрида Бульонского.

Я быстро шагал и не мог избавиться от иллюзии, что доспехи сами несут меня неведомо куда. Видно, усердные смотрители не смогли стереть вместе с пылью дух рыцарства. И мне казалось, что я отлично знаю никак не менее сотни приемов фехтования ≈ римских, тевтонских, русских и японских. Во всяком случае, я очень хорошо представлял, как прорываться сквозь шеренгу противника, как сбить с коня всадника, как правильно занять оборону против двух-трех нападающих. Вот только меча не было и противники куда-то подевались. Впрочем, стоит появиться одному, тут же появится и другое.

Рабочие в черных халатах несли навстречу большие выставочные щиты, витринные стекла, волокли по полу громадные подиумы, деревянные ящики, тащили доски, планшеты, дюралевые трубы, швеллеры и уголки, на тележках везли коробки с магнитофонами, вентиляторами, пылесосами, утюгами, ванны, унитазы, кипы ватмана, рулоны материи и наждачной бумаги.

≈ Переезжаем? ≈ спросил я у парня, попросившего у меня закурить.

≈ А! В бухгалтерию тащим, на годовую сверку, инвентаризация называется. Специальная комиссия уже шестой месяц работает, а еще и половины не разнесли по счетам и учетным ведомостям. Если успеем все учесть ≈ в конце года получим премию в размере двенадцати окладов.

≈ А как часто проводится такая проверка?

≈ Да каждый год! Второго января начинается, тридцать первого декабря завершается. Без работы не остаемся, ≈ засмеялся парень.

Время, в отличие от меня, подходило к обеду, а я все шел и шел по бесконечным коридорам (точно это были материализованные коридоры власти, которые ведут случайно попавшего в них человека, но никуда не приводят), то поднимаясь по лестницам, то опускаясь, то поворачивая направо, то налево, то попадая в фонды, то на экскурсию. И кого бы я ни спрашивал о шестом зале, все показывали в разные стороны, точно находились на магнитном полюсе. В конце концов я потерял всякие ориентиры, будто и сам оказался в развалинах толедского дворца принцессы Гальяны. По обе стороны коридора, в котором я очутился, были склады и кладовки, мастерские электриков, столяров, сантехников, реставраторов, таксидермистов, фотографов, художников, экспедиционные комнаты, туалеты, душевые, бойлерные, лифты, вентиляционные шахты, чуланчики для уборщиц, электрические шкафы и щитки... Несколько раз попадалась кованная металлическая решетка, с причудливым узором из квадратных прутьев и пластин, перегораживающая зал с окнами в парк. Ручка решетки была выкована из цельного прутка в виде ветки розы.

У одного из поворотов стояли двое. Женщина с чувственным ртом и озорными глазами воркующим голосом, как бы венчающим воркующий голос тела, говорила породистому мужчине, являющему собой нечто среднеарифметическое из Дюма-отца и Михалкова-сына:

≈ Боб, не будь сволочью! Ты берешь меня на работу?

Слегка поддатый и слегка задетый, Боб не хотел быть сволочью и спросил:

≈ Тебе тысячи хватит?

≈ В неделю?

≈ Мы не в Штатах. В месяц. Пенсионеры вон по четыре сотни получают. Стыдись.

≈ Бо-о-об! Что, я только в два раза производительнее пенсионера?

≈ В два с половиной. Тыща в месяц, и чтоб я тебя на работе не видел! Сиди дома и занимайся вышивкой или ку-клукс-кланом: кухня, кирха энд киндер. Когда понадобишься ≈ я тебя найду сам.

≈ Бо-о-об!

Боб влажно блестел глазами и покусывал свисающие усы, а ноги гарцевали у него сами со