TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Романы и повести, 24.VII.2008

Александр Козин

 

ВОЛЖСКОЕ

ЗАТМЕНИЕ

Часть I и голосование по всей повести

 

Часть 2

 

Красное кольцо

 

Вечер был хмур и удушлив. Уже несколько дней над городом собирался дождь. Тяжёлого воздуха не хватало, голова гудела и кружилась. В неё, больную, сотрясая воздух, то и дело вонзались пушечные выстрелы и глухие разрывы снарядов в центре города. Василий Каморин, согнувшись и низко опустив голову, сидел на скамейке привокзального сквера. Вокруг - у вокзала и на Московской улице - царила обычная военная суета. Прошёл вольным - не в ногу - шагом отряд ткачей с Большой Мануфактуры. Проскакали на взмокших, храпящих лошадях двое верховых: вымотанные, встрёпанные, издалека, должно быть. Шестеро красноармейцев, заросшие, в клокастых бородах, с натугой и грохотом катили в сторону Которосли трёхдюймовое орудие. Пушка упиралась на булыжнике, вздрагивала, подпрыгивала, и нервно, будто длинный чуткий нос, покачивался её ствол. Лихо промаршировал интернациональный взвод. Одеты кто во что - солдатские гимнастёрки, подлатанные кители и френчи, полевые шаровары, обмотки. И липовые русские лапти на ногах. В ботинках был только командир. Такой же разнобой был и в лицах. Белели из-под сизой щетины физиономии поляков, проглядывали лёгкой смуглостью под чёрной порослью суховатые мадьярские лица, желтели, блестя хитрыми щёлочками глаз, скуластые китайские. Воевала вся эта иностранная публика порывом и нахрапом. Гибла под кинжальным, грамотно организованным огнём перхуровцев. Но атаковала бойко и яростно. Так, что видавшие виды белогвардейцы вынуждены были осаживать и перегруппировываться, тратить в огромном количестве драгоценные трёхлинейные патроны и всячески усиливать оборону, на что у них не хватало ни людей, ни оружия. Что ж, и на том спасибо. Но каков сброд! Каморин не удержался, горько вздохнул и плюнул.

А из города нёсся тряский, несмолкающий гул снарядных разрывов. Здесь, у вокзала, лишь резко слышалось отрывистое - то ближе, то дальше - баханье пушечных выстрелов.

Трёхдюймовки усиленно обрабатывали Которосльную набережную, Стрелку и берег Волги. А из заволжских далей, со стороны Данилова, вот уже второй день крушила город тяжёлая шестидюймовая артиллерия. В прах и щепки разлетались деревянные дома, валились, как карточные домики, кирпичные здания, бушевали пожары, и даже здесь, за Которослью, в воздухе стояла невыносимая пыль и гарь.

Скверно было перхуровцам. Куда хуже - простым горожанам, оказавшимся в самом пекле этой внезапной и бестолковой бойни, не знающим, куда бежать и как спасаться. Но и в огромном кольце красного лагеря вокруг Ярославля дела обстояли весьма неважно.

Военный совет, раньше времени покинутый Камориным, проходил в зале ожидания. Битых два часа в беспорядочном говоре, едком махорочном дыму, в трудах и муках определялась дальнейшая судьба Ярославля. Председательствовал начальник Чрезвычайного штаба по ликвидации мятежа полковой комиссар Ленцман. Прибыл он из Москвы, здесь его не знали и стереглись: молва утверждала, что он - негласный личный представитель самого Троцкого. Лет сорока, невысокий, невзрачный, в полевой гимнастёрке под широким ремнём, рейтузах и скрипучих хромовых сапогах, он носил на своём по-восточному горбатом носу круглые очки в позолоченной оправе. Тёмно-каштановые волосы были зализаны назад и, похоже, прикрывали плешь. Тонкие бледные губы всегда были плотно - в ниточку - сжаты, и нельзя было понять, что это за гримаса: раздражения, боли или же глубочайшего презрения ко всему окружающему. А постоянно бликующие очки делали его лицо совершенно непроницаемым. Большой любитель поговорить и полюбоваться собой, сегодня он хранил молчание и прислушивался.

По правую руку от него сидел председатель Временного Революционного комитета Константин Бабич, из ярославских ткачей. Он координировал действия коммунистических отрядов, и их командиры, сидевшие по обе стороны длинного стола, обращались в основном к нему. Недавние рабочие, они сходу осваивали военные премудрости. И выглядели очень броско: солдатские полевые шаровары, начищенные ботинки, лёгкие чёрные кожаные куртки и портупеи поверх. Рядом, справа, у каждого лежала фуражка с длинным козырьком и звёздочкой на околыше. Никто и никогда не вводил этой странной формы. Таковы были законы новой военной моды в совсем ещё молодой и бестолковой Красной армии. Отряды из Иваново-Вознесенска, Кинешмы, Шуи, Данилова и Костромы прибыли под Ярославль одними из первых. Здесь уже действовал крупный отряд ткачей с Большой Мануфактуры, и все вместе они заняли наиболее важные подступы к городу, блокировали главные дороги и перекрыли вероятные пути дальнейшего распространения мятежа. Но их сил для полноценной блокады не хватало. Резервные части из Москвы и Петрограда лишь обещали выслать, но на них расчёта не делали. Здесь уже знали, что в Москве тоже вспыхнул мятеж и не обошлось без боёв. Тем не менее телефонист за ширмой то и дело пытался запросить станцию Всполье о прибывающих частях. Связи не было, но он не сдавался, и в зале то и дело слышался его монотонный бубнящий голос: "Всполье! Всполье! Вызываю станцию Всполье!"

Разговор шёл крупный, резкий, темпераментный. Особенно рьяны были ивановец и костромич. Нервно пыхая самокрутками из махорки, веско и тряско стукая рёбрами ладоней, а то и кулаками по столу, они требовали от комитета и штаба решительности и беспощадности.

- Надо, товарищ Бабич, взглянуть наконец-то правде в глаза! - увещевал хриплым баском широколицый, с рыжими усами под круглым носом, ивановец. - Перхуров измотан и держится лишь остатками старорежимных армейских традиций! До поры до времени это ему помогает, но он обречён! У них кончаются боеприпасы, убывают люди. Они с каждым днём слабее! Пора, давно пора наносить главный удар! Иначе и город погибнет, и Перхуров, не ровён час, драпанёт - и поминай, как звали. На моём направлении, собрав хороший кулак и поддержав артиллерией, можно создать перевес и прорваться. И будем мы, товарищи, последними дураками, если не воспользуемся!

- Так, Михаил Андрианович, - склонил голову Бабич и исподлобья обвёл взглядом присутствующих. - Так. А у вас в отряде не убывают люди? Каковы потери на сегодня?

- Тридцать человек, - буркнул ивановец. И тут же снова взвился. - Да разве в наших потерях дело? Да мы готовы и все погибнуть, лишь бы город отбить. А в разрозненных атаках мы только людей зазря кладём, вот и потери! Кулак нужен! Кулак! А мы бьём растопыренной пятернёй! - и замолк, жадно затянувшись самокруткой.

- Верно говорит товарищ Костров! Верно, - поддержал худой, суховатый, с серым лицом и воспалёнными глазами костромич. Голос был высок и задорен. - Так много не навоюем. Нужен решительный общий удар. И, товарищ Бабич, надо же учитывать и настроения в отрядах! Будет ясность - и боевой дух окрепнет. Да он и сейчас силён. Люди рвутся в бой. В настоящий бой. А мы на месте топчемся. Это расхолаживает. Люди не понимают! Но главный удар лучше бы сосредоточить на моём направлении, товарищи. В нашем отряде и людей больше. Многие воевали на Германской. Так что...

- Ты, Клюкин, хоть раз у меня на позициях был? - раздражённо заворчал ивановец. - Не был? Так и нечего умничать. Ты посмотри! - он вскочил и побежал к карте. - У меня на линии наступления гарь одна, остатки сами дожигаем, чтобы никто за ними не подкрался. Всё просматривается. Избы одни стояли да бараки, сгорело всё к чертям! А у тебя? Капитальные строения, фабричные корпуса, каменные дома... Да это ж крепости, Клюкин, захлебнёшься ты со своей атакой! Да и улицы большие тут же! По ним Перхуров живо подкрепление пришлёт. Не дури ты, Фёдор Иваныч, не смеши людей!

- Ты, Костров, давай полегче! - взвился костромич. - Не очень-то! Дома да корпуса ему не нравятся! Если хорошенько врезать, это будут наши крепости! Наши! И, опираясь на них, весь город очистим! Товарищ Бабич! Нам бы только объединить наши отряды и артиллерией помочь! Сделаем дело!

- Ага. И Клюкина в командиры. Он наделает делов, - ухмыльнулся ивановец.

- А ты, значит, не наделаешь? Если тебя в командиры? - ехидно спросил Бабич.

- Ну, я-то журавлей не ловлю, Константин Александрович! И крепостей штурмовать не зову! Есть у Перхурова слабое место. По нему и предлагаю ударить, - горячо затараторил ивановец. - И если меня поддержат другие отряды... То я взял бы на себя ответственность...

- Ты взял бы... - медленно и раздумчиво перебил его Бабич. - Ясно. И ты взял бы, Фёдор Иванович?

- Ну, если будет надо... - нервно повёл плечами костромич.

- Не сомневаюсь. А вы, Сергей Поликарпович? - обратился Бабич к командиру Даниловского отряда.

- Как сказать... Трудно так-то, нахрапом, - добродушно улыбнулся даниловец, пожилой дядька с морщинистым, щедро прожаренным солнцем лицом. - Мы ж люди неучёные, а беляки хитрые. Устроят нам ловушку, как вон недавно конников заманили... Знаете? Отряд человек в двадцать заманили в переулок да и постреляли с крыш вчистую! Нет. Не взялся бы. Образования недостаёт.

- Спасибо за откровенность, - подмигнул ему Бабич. - А вы, Алексей Степаныч? Взялись бы командовать?

- А я лицом не вышел, - тряхнул лохматой головой болтун и анекдотчик Сибирцев, кинешемский командир. - Ну, какие из нас полководцы, мужики? Да нас учить да учить, а вы - в бой, в атаку, сделаем дело... И сами сгинете, и людей ни за что загубите. Не с мальчишками воюем, а с матёрым офицерьём!

- Умный ты, Сибирцев. Осторожный, - иронично покачал головой ивановец. - А невелика умность понять, что созрели люди! Кипят! Готовы драться насмерть! Город спасать. Людей выручать. Да и за товарищей отомстить, счёт уже немалый у нас к Перхурову. Тут, товарищи, всё и дело, что вот он - порыв. Наука наукой, но и это упускать нельзя! А пока мы сидим да умничаем, наши пушки город утюжат!

- Порыв, говорите? Боевой дух? Оч-чень интересно! - высоким голосом, насмешливо и трескуче, как старый попугай, проговорил Ленцман. Все вздрогнули. Полковой комиссар поднялся со стула во весь свой невеликий рост. - Молодцы! Герои! - с хрипотцой и нервным подрагиванием добавил он. - Но у меня есть несколько возражений, товарищи, - вдруг мигом успокоился он и заговорил ровно. - Вот они. Это донесения из отрядов. Каждое из них прошу считать возражением. И аргументом против шапкозакидательских настроений некоторых командиров. Прошу внимания.

Ленцман подвинул к себе соединённые скрепкой мятые бумажные листки. Поправил очки и, приглушив голос, стал скучно и монотонно читать:

- "Восьмое июля. Костромской отряд. Красноармеец Щёткин заснул на посту и был разоружён неизвестным.

Девятое июля. Иваново-Вознесенский отряд. Красноармеец Чистяков получил пороховой ожог глаз при попытке разобрать винтовочный патрон.

Десятое июля. Иваново-Вознесенский отряд. Красноармеец Барашков неосторожным выстрелом из винтовки, полагая, что она не заряжена, серьёзно ранил своего товарища, красноармейца Ищенко.

Одиннадцатое июля. Шуйский отряд. Красноармейцы Фетисов, Лукин и Остапченко, будучи выпивши, вели несознательные разговоры и пели антибольшевистские частушки."

Ленцман замолк, пожал плечами и обвёл всех многозначительным взглядом из-под очков. И заговорил снова.

- И вот два совсем уж вопиющих случая. Виновные взяты под арест и ждут своей участи. "Одиннадцатое июля. Костромской отряд. Красноармейцы Дымков, Дрягин и Батов задержаны при попытке мародёрства.

Двенадцатое июля. Иваново-Вознесенский отряд. Красноармейцы Савватьев, Ермилов и Житников задержаны за порчу винтовок, из которых намеревались сделать обрезы. Из обрезов, по их словам, "сподручнее стрелять".

При такой дисциплине и организации, товарищи, дома надо на печи сидеть, а не воевать с белыми! Ни о каком крупном наступлении речи быть не может. И посмотрите, кто чаще всех фигурирует в сводках! Кострома и Иваново! А товарищи Костров и Клюкин до хрипоты нас тут с вами убеждали в необходимости наступления и прекрасной боеготовности своих отрядов. Не стыдно?! И это Красная армия! - и Ленцман укоризненно покачал ладонью в воздухе, будто пощёчину кому-то влепить хотел, да раздумал. Командиры Костров и Клюкин поникли и обесцветились.

- Товарищ Бабич, прошу вас сделать соответствующие выводы, - сквозь зубы проговорил Ленцман и снова повысил голос. - Товарищ Борецкий! Скажите нам, долго ли вы ещё намерены продолжать дикие атаки по мосту и по реке? Люди для вас - мусор, так я понимаю?

- Нет. Не так. Но никак, кроме разведки боем, мы не могли узнать ни характера, ни глубины, ни плотности обороны белых, - глядя прямо в глаза Ленцману отчётливо и жёстко проговорил Войцех Борецкий, командир интернационального отряда.

Ленцман сощурился.

- Оч-чень интересно. Это же видно без бинокля, вон, на том берегу. Обязательно устраивать побоище на ровном месте?

- Не так всё просто, товарищ полковой комиссар, - гордый поляк оказался на удивление выдержанным и немногословным. Не взрывался, но и не вдавался в объяснения, чтобы Ленцману не почудилось, будто он оправдывается. - Впрочем, вины с себя не снимаю.

- Вот то-то, - назидательно проговорил Ленцман, и звонко, как копытцами, постукивая сапогами, вышел к карте, закурил и заговорил степенно и неторопливо.

- Победить, товарищи, можно в любой, даже самой безнадёжной ситуации. А наше положение отнюдь не безнадёжно. Город окружён, противник заперт в нём, как в мышеловке. Это половина победы, товарищи. Вторая половина - это наше успешное наступление. Залог его успеха - железная дисциплина. Же-лез-на-я! - Ленцман увлекался, грассировал, изящно помахивал папиросой и, конечно, очень нравился себе.

- Всполье! Всполье! Всполье! - безуспешно взывал за ширмой телефонист.

- Товарищ, нельзя ли потише? - раздражённо обернулся Ленцман в его сторону. - Так вот. Железной дисциплины на Ярославском фронте я не вижу. Не ви-жу! Полный разброд, анархия, отряды предоставлены самим себе, действуют вразнобой, в силу способностей - а чаще бездарностей - своих командиров. Первый Советский полк и интернациональный отряд понесли из-за этого огромные потери. Это, товарищи, архискверно, и с этим я буду бороться беспощадно! - Ленцман густо пыхнул дымом и загасил окурок в пепельнице-жестянке. - Но товарищи командиры правы-таки в двух вещах. Первое. Надо действовать решительно и наступательно. Второе. Возглавить наше наступление и даже выработать сколь-нибудь приемлемый план действий на данный момент некому. И это наша беда. Понимая это, я от имени Чрезвычайного штаба и комитета обратился к Архангельскому окрвоенкому Геккеру. Я просил его по возможности лично прибыть в Ярославль, вникнуть в обстановку и хотя бы дать рекомендации в отношении дальнейших действий. Товарищ Геккер - грамотный военачальник. Такие у нас на вес золота. Его авторитет непререкаем, - это слово трудно далось Ленцману, но он справился. На губах Бабича промелькнула тень неясной усмешки.

- Но это если он найдёт время и сочтёт возможным, - продолжал полковой комиссар. - Обстановка на Севере очень сложная. Надо не пропустить десант из Архангельска, если он, сверх ожидания, будет высажен. Говорю "сверх ожидания" потому, что его не ждут уже и сами перхуровцы. Они уже поснимали в губернаторском доме, в зале приёмов, знамёна союзников и костерят их самыми подзаборными словами. Перхуров делает упор на оборону своими силами. Сил у них мало, боеприпасы кончаются, они уже выдают добровольцам по две винтовки: одну - итальянскую - для стрельбы, а другую - русскую - для штыкового боя. Берегут трёхлинейные патроны. Настроения упаднические. Преобладают подавленность и негодование, даже штабные втихаря ругают Перхурова за авантюризм и жалеют, что ввязались в это тухлое дело. Это уже разложение, товарищи. Мне это известно доподлинно из донесений нашей секретной агентуры, - и Ленцман победно оглядел зал.

- Надёжно ли, товарищ полковой комиссар? - недоверчиво склонил голову Бабич. - Может, нарочно нас расхолаживают? Не допускаете?

- Нет, - резко мотнул головой Ленцман. - Тут сомнений быть не может. Никаких. Перхуров, Карпов и вся их шайка-лейка даже не подозревают, что за ними в самые, так сказать, неожиданные, а то и пикантные моменты, - комиссар довольно хохотнул, - неотрывно наблюдают несколько пар острых, быстрых и, главное, свежих глаз. Агент "Терпсихора" работает по высшему классу. И никак иначе, - и Ленцман сделал ладошкой лёгкое отметающее движение.

Слово "Терпсихора" относилось, видимо, к области слишком специальных знаний, и никто не обратил на него внимания. Все и так знали, что Ленцман очень хитёр. Он наводнил красные отряды своими людьми. Они ходили везде, изучали обстановку, слушали разговоры. Не прочь были и сами при случае поточить лясы с бойцами. Но Ленцман теперь досконально знал обстановку и настроения в войсках. И вполне вероятно, что этот невесть откуда взявшийся полковой комиссар успел сплести агентурную сеть и у перхуровцев. Работал он быстро и без лишних слов. Но это достойное уважения качество почему-то не пользовалось признанием. Ленцмана не любили и побаивались.

- Всполье! Всполье! Вызываю Всполье! - зудел телефонист. Щека Ленцмана вдруг резко дёрнулась.

- Борьбе в тылу противника мы тоже придаём большое значение, - выпалил он. - В захваченном городе осталось много бойцов коммунистического отряда, убеждённых - несдавшихся - милиционеров, чекистов, советских служащих да и просто сочувствующих нашей власти. Многие из них вооружены и пытаются оказать сопротивление мятежникам. Крайне важно объединить этих людей, довооружить и согласовать их выступления с нашими. Товарищ Каморин, как продвигается ваша работа?

- Медленно, товарищ полковой комиссар. Люди эти разрозненны, и сколотить из них боеспособный отряд - дело немалого времени. Но мы стараемся. Ведём агитацию, снабжаем листовками, оружием. Вчера за Которосль переправлено сто винтовок с полным боекомплектом... - отозвался Василий Андреевич.

- Глядите, Каморин, как бы оружие и боеприпасы не оказались у белых. И не больно-то, я смотрю, там у вас желают воевать! Поучились хотя бы у противника, раз самим не под силу. Их-то поначалу тоже не больше сотни было, и то с одними револьверами. А ваши и с винтовками, небось, как с лопатами, - Ленцман горько покачал головой. - Хороша! Эх, хороша же у нас Советская власть, даже защититься не может! Чего же мы с вами, товарищ Каморин, после всего этого стоим? И нужно ли было валандаться с революцией ради такой власти? - с деланным сокрушением изрекал он. Василий Андреевич, до белизны сжав губы, дожидался окончания этого словесного поноса.

- Находясь в должности начальника Чрезвычайного штаба предписываю Вам, Каморин, завтра к одиннадцати часам явиться ко мне с предложениями по организации в тылу противника масштабного вооружённого выступления с широким привлечением городских жителей. Без поддержки изнутри, товарищи, - доверительно обвёл Ленцман глазами аудиторию, - нам трудно планировать боевые операции по штурму города. Более того, в сложившихся обстоятельствах это существенно приблизило бы развязку.

- Масштабное...вооружённое выступление? - ошеломлённо вырвалось у Бабича. - Но это... Это же... - и он закашлялся.

Командиры за столом зашептались, загудели.

- Это бы здорово, ребята, - мечтательно покачал головой Сибирцев из Кинешмы. - С фронта - мы, а с тыла - в спины этим гадам - Каморин со своими! Это уж точно крышка Перхурову! Гроб ему и свечи!

- Находчиво. Смело, - прихлопнул по столу ивановец. - Только удалось бы...

- Гладко было на бумаге... - критически покачал головой командир Первого Советского полка. - А силы-то есть там для такого дела?

- Найдутся! А не хватит - перекинем! Ох, и врежем тогда... Это ж насколько легче-то будет! - воодушевлённо проговорил даниловский командир.

И только два невозмутимых латыша в дальнем конце зала еле заметно переглянулись и пожали плечами.

- Вот то-то, товарищи! И это ещё - учтите! - первые прикидки, без регулярных частей, которые скоро, совсем скоро будут у Ярославля. Как там связь, товарищ? - крикнул в сторону ширмы Ленцман.

- Связи нет, товарищ полковой комиссар, - донеслось оттуда.

- Плохо. Связь нас губит, друзья мои... Губит. Ну а вы, товарищ Каморин, - вскинул сверкающее очками лицо Ленцман, - решайтесь. С вашим знанием города, людей, с вашим бесстрашием... Лучше вас нам и желать некого. Мы очень на вас надеемся. Что скажете?

Тупо, не видя, Каморин глядел на маленькую фигурку полкового комиссара на другом конце стола. Кто из них сошёл с ума? Не могут нормальные люди нести такую околесицу, бред это. А может, это ему чудится? Нет, вон и шумные командиры попритихли. Сидят, глазами пылают, на него, Каморина, смотрят. И на Ленцмана... Умеет же мозги запудрить, чёрт нерусский! Словно дымка какая-то перед глазами закачалась, лица поплыли. Во рту мгновенно пересохло, и Василий Андреевич, дотянувшись дрожащей рукой до графина с жёлтым осадком, наплескал с тренькающим звоном в стакан воды и одним глотком выпил её, тёплую и противную.

- Масштабного выступления не будет, - на выдохе проговорил он и замолк.

Ленцман отшатнулся, будто от оплеухи.

- Что..? Как? - ошарашено пробормотал он, сорвал очки, бросил их на стол и близоруко заморгал. - Извольте пояснить, товарищ Каморин. Почему?

За столом прокатился гуд недоумения. Люди пожимали плечами и переглядывались. Неподвижны и молчаливы оставались латыши, поляк Борецкий и командир Первого Советского полка.

- Потому что это невозможно, - сквозь зубы, смиряя вскипающую злость, процедил Каморин. - Странно, товарищ Ленцман. Не мне бы это вам говорить. Вы хоть раз были там, за Которослью? Вы знаете, в каком состоянии находятся там люди? Город ежедневно обстреливают, он рушится и горит, сотни погибших каждый день! Разложившиеся трупы на улицах, в подвалах! Голод, тиф, дизентерия! Да эти люди и палку-то простую не поднимут, не то что винтовку или револьвер! У них одно в голове - выжить, а не воевать с перхуровцами! Вы хоть раз ночевали в подвале, где кроме вас пятьдесят человек? Оборванных, полуголых, умирающих? Лечь негде, по нужде - тут же, в углу, а то и под себя... Умерших невозможно вынести - обстрел. Так и лежат... Вас хоть раз в таком подвале заваливало? Ваша хитроумная агентура об этом молчит? Или это для вас не важно? Командирам простительно не знать этого, но вы-то не с луны свалились! Повторяю: массовое вооружённое выступление в этих условиях невозможно! - Каморин резко вздохнул, сжал кулаки, будто беря себя в руки, и сел, как упал, на табуретку.

- Та-ак... - скрипуче протянул Ленцман, надевая очки. - Вы, товарищ Каморин, успокойтесь. Выпейте воды. Поберегите нервы. Пригодятся ещё...

- Виноват, сорвался, - резко и запальчиво ответил Василий Андреевич.

- Ну-ну, - сверкнул очками Ленцман. - Это бывает. Итак, вы уверены, в невозможности крупного выступления? Да или нет? Без эмоций?

- Уверен, - еле слышно ответил Каморин.

- Зачем же, в таком случае, мы перебрасываем за Которосль драгоценное оружие, боеприпасы, провиант? Для какой цели? И кому они достанутся? Отвечайте!

- Оружие и провиант пришли по назначению, - отдышавшись, отвечал Каморин. - Получение проконтролировано. Я запросил необходимый минимум для отряда и запас на случай поступления новых бойцов. Мы продолжаем борьбу. И будем продолжать, но поднять на Перхурова город невозможно. Он ещё достаточно силён, и при первой же попытке разобьёт нас вдребезги.

- Тут, товарищ Каморин, всё дело в решимости и напоре, - подал голос костромич Клюкин. - Этого, наверное, у вас и не хватает... Эх, нам бы с вами местами поменяться... - мечтательно взмахнул он сжатым кулаком.

Каморин вздрогнул, поглядел на него и сочувственно покачал головой.

- Кто знает, кто знает... - усмехнулся Ленцман. - Может, и не лишено... - и многозначительно сверкнул очками. - Расскажите, товарищ Каморин, как вы и вверенные вам люди воюете в тылу врага.

- Ведём партизанскую борьбу, товарищ полковой комиссар. Организовываем засады, нападаем на белые патрули, срываем их передвижения и перевозки, уничтожаем их офицеров. Наносим максимальный в наших силах и в нашем положении урон, - уже спокойно ответил Каморин.

- Офицеров, говорите... Та-ак... А с добровольцами как поступаете? - аж перегнулся через стол Ленцман, в упор уставясь на Каморина.

- По усмотрению в зависимости от обстоятельств. Обычно разбираться некогда.

- А если есть время разобраться? Тогда что? - наседал Ленцман. Он явно хотел услышать от Каморина что-то опрометчивое.

- Я же говорю - по обстоятельствам, товарищ полковой комиссар, - не поддавался Каморин.

- Бывает, что и домой отпускаете? - в тон ему спросил Ленцман.

- Если находим такую возможность, - твёрдо, глядя в глаза, ответил ему Каморин, понимая, что подобная откровенность может сильно ему повредить. - Среди добровольцев много обманутых, замороченных мальчишек. Это надо учитывать. Красной армии вовсе не нужна слава бессмысленных головорезов. Или вы так не считаете, товарищ Ленцман?

Полковой комиссар заметно вздрогнул.

- Ну, знаете, товарищ Каморин, - досадливо покрутил он головой. - Вы уж полегче. Провоцировать меня вам нет ни смысла, ни расчёта.

- Никак нет, товарищ полковой комиссар, - насколько мог миролюбиво сказал Каморин. - Смысл и расчёт - это уж ваши материи. Высокие. Мне не по рангу.

Еле заметные тени пробежали по лицам командиров и Бабича. Насмешки. Осуждения. Опасения. Но Каморину было уже всё равно. Не на шутку перепуганный судьбой родного города, Антона и Дашки, он не боялся Ленцмана. Всё равно этот разговор добром не кончится. Так на кой чёрт молчать и играть в ненужную дипломатию?

- Вот теперь, товарищ Каморин, вы понятны мне окончательно, - медленно и раздумчиво, пройдясь туда-сюда вдоль карты, произнёс Ленцман. - Всем вы хороши. Дисциплинированный коммунист. Отличный боец и организатор. Вами довольны в отряде. Да и в городе, надо полагать, не в обиде, - нехорошо усмехнулся он. - Одна у вас беда. Вы... Слишком ярославец, скажем так. Слишком. В другую эпоху это было бы вашей несомненной добродетелью. Но вы - большевик. Боец революции, - с металлом в голосе изрёк он и с холодным блеском очков внимательно оглядел присутствующих. Шепоток в зале тут же смолк.

- Настоящий большевик, товарищи, в опасный для революции момент должен найти в себе силы пожертвовать всем. Повторяю - всем, даже самым дорогим. Мы с вами, товарищи, люди будущего. Об этом надо помнить. Люди нового, совсем иного мира. И цепляться за прошлое, за его отжившие предрассудки нам не пристало, - назидательно завершил Ленцман.

Каморин снова вскипел.

- Если так рассуждать, товарищ полковой комиссар, то и всю Россию, весь её народ можно в предрассудки записать... И чохом отречься!

В зале зашикали, замахали на Каморина руками. Ленцман лишь улыбнулся. Ехидно.

- Этого я не говорил, товарищ Каморин. Ваша революционная сознательность должна сама вам всё подсказать. Да и отречься от многого не мешает. Я никогда не поверю, что вам так уж мила старая Россия с её тысячелетним рабством, отсталостью и убожеством.

- Это моя родина, товарищ Ленцман. Мы по-разному на неё смотрим... - начал было Каморин.

- Именно по-разному. Вы - из прошлого. Я - из будущего. Вот и всё, - развёл руками полковой комиссар. Каморин уже подался вперёд, чтобы вскочить и высказать этому самодовольному демагогу всё, о чём он думает в самых прямых выражениях. Но не успел. В зал, стуча пыльными сапогами и разнося острый запах конского пота вошёл красноармеец-вестовой.

- Виноват, товарищи командиры и комиссары. Пакет от товарища Геккера особой важности, - проговорил он усталым голосом. Путь он, видимо, проделал нелёгкий и неблизкий.

- Давайте, - протянул руку Ленцман. - Давайте же, - взял и разорвал пакет. - Вы свободны, товарищ. Спасибо.

Красноармеец повернулся и, печатая шаги, вышел. Ленцман нетерпеливо развернул листок, пробежал глазами и тихо чертыхнулся.

- Скверно, товарищи. Скверно, - обвёл он глазами зал. - Прошу внимания!

И монотонно зачастил.

- "Начальнику Ярославского Чрезвычайного штаба по ликвидации мятежа полковому комиссару товарищу Ленцману. Председателю Ярославского Временного революционного комитета товарищу Бабичу. Служебная записка.

Рассмотрев Вашу просьбу и приняв во внимание Ваши соображения, сообщаю следующее.

Первое. Наличествующие силы Ярославского фронта разрозненны, дезорганизованны, неопытны и слабо дисциплинированны. Требуется огромная работа, чтобы привести их в боеспособное состояние для крупной войсковой операции по штурму Ярославля.

Второе. Опасная обстановка на Архангельском направлении требует моего постоянного присутствия в войсках.

В связи с вышеизложенным я вынужден отказаться от высокой чести возглавить Ярославский фронт. Взять на себя такую ответственность могу лишь по письменному приказу Реввоенсовета республики. Выполняя уже полученный приказ, я направил к северным рубежам Ярославля два полка латышских стрелков и дивизион тяжёлой артиллерии. По мере возможности эти силы будут подкреплены.

Обещаю и в дальнейшем посильную помощь свободными войсками и артиллерией.

С коммунистическим приветом военком Архангельского округа Геккер А.И."

- Вот, - после короткой паузы клюнул воздух Ленцман, став на миг похожим на задиристого воробья. - Передаю вам, товарищи, на ознакомление. Хотя ничего нового не вижу. Всё по-военному ясно, чётко, беспощадно. И, главное, всё - правда. От начала до конца. Под каждым словом я готов подписаться лично. При таком положении вещей никакой войсковой операции быть не может! Ни-ка-кой! Вот и доказано. Но рано ещё отчаиваться. Мы уже знаем, что латышские стрелковые части , направленные к нам Геккером, уже прибыли и стоят за Волгой в районе станции Урочь. Здесь присутствуют их командиры, товарищи Гринберг и Страуме. Представьтесь нам, товарищи командиры, покажитесь.

- Командир Первого Тукумского латышского полка Страуме. Имею под началом пятьсот штыков, - отрекомендовался рослый, худощавый, плечистый человек в офицерской форме без погон.

- Командир Восьмого латышского полка Гринберг. Двести пятьдесят штыков, - эхом, но более лениво и вяло проговорил широколицый, с крестьянскими повадками военный в полевой гимнастёрке с портупеями крест-накрест.

- Так-так, - воодушевлённо выпалил Ленцман и потёр руки. - Очень хорошо. Очень, очень хорошо... - подошёл к ним, оглядел каждого внимательно.

- Ваших артиллеристов мы слышим. Тяжёлые снаряды прилетают с севера и рвутся в городе так, что и здесь земля дрожит! - с наслаждением изрёк полковой комиссар, будто слышал в этих жутких взрывах небесную музыку. - Ну а вы, товарищи... Не хотели бы поделиться опытом? Подать пример? Поучить людей уму-разуму? Нам тут так не хватает вашего опыта и революционной сознательности... - словно заискивая, коснулся он груди и расплылся в улыбке.

Латыши переглянулись.

- Что вы предлагаете, товарищ полковой комиссар? - с лёгкой настороженностью спросил Страуме.

- Да сущие пустяки, товарищи. Всего-то и надо, что направить в отряды по пять-десять человек ваших опытных бойцов. Создать в каждом отряде, так сказать, костяк, боевое ядро. Обучать, держать людей в узде, показывать личный пример. Улавливаете? Это очень важно, - и Ленцман многозначительно, снизу вверх, блеснул на Страуме очками.

- Д-да, понимаю, товарищ полковой комиссар, - медленно, после паузы, проговорил Страуме. - Но... Видите ли, у нас приказ товарища Геккера - не распылять силы и действовать только в полном составе.

- Приказ письменный, под наши росписи, никаких вольностей не предусматривает, - с готовностью подхватил Гринберг. - Поэтому очень сожалеем, но...

- Но Геккер не может чинить препятствия работе штаба! Не имеет права! - вскипел Ленцман. - Он направил нам войска, а мы вольны их использовать по усмотрению! Что за диктат? На каком основании?! Это уж, товарищи, чёрт знает что! Тоже, Бонапарт выискался!

Ленцман наконец выговорился, замолк, снял очки и стал протирать их фланелькой. Дождавшись этого, Страуме примирительно произнёс:

- Мы всё понимаем, товарищ полковой комиссар. Но по службе мы подчинены товарищу Геккеру, и его приказы для нас первостепенны. Если приказ поступит - мы готовы, никаких возражений не будет, - и медленно, с улыбкой, развёл руками.

- Формализм, - буркнул Ленцман и махнул рукой, поняв, что никакие убеждения не подействуют.

- Военная дисциплина, - пожал плечами Гринберг. - Надо подчиняться.

- Мы берёмся, если вы не возражаете, - тихо и ровно проговорил Страуме с вкрадчивым латышским акцентом, - отбить у белых железнодорожный мост и закрепиться на нём. Протянем полевую связь, будет легче... Ко-орди-нироваться, - с трудом выговорил он последнее слово. - По прибытии регулярных частей это будет плацдарм для дальнейшего наступления.

- Гм...гм... - покашлял Ленцман. - Мост, говорите? Что ж, это хорошо. Это важно... Попробуйте. Но, товарищ комполка, это... - и он с натугой помотал головой. - Этого мало. Если выпадет успех, надо его развивать, наступать дальше, в город! Вот это было бы решение! Серьёзный прорыв хотя бы в одном месте! Это большой шаг к победе!

Страуме критически покачал головой.

- Даже при поддержке всех ваших отрядов, товарищ Ленцман, это опрометчиво. Сколько всего людей занято в осаде города?

Ленцман вопросительно сверкнул очками в сторону Бабича.

- С вашими полками будет около двух с половиной тысяч человек, - отчеканил тот.

- Это мизер, товарищ полковой комиссар. С такими силами и слабой организацией только погубим людей. Мы этого на себя не возьмём, это авантюризм. Удерживать город в кольце такими силами ещё кое-как можно, но наступать с этим - самоубийство. Прорыв в одном направлении в условиях города не имеет смысла: нам навяжут уличные бои и никаких сил не хватит выпутаться. Что сможем - сделаем. Остальное - только с прибытием боеспособного подкрепления, - медленно, с расстановками, закончил Страуме.

- Так-так, - вздохнул Ленцман. - Понимаю. Но прибытие подкрепления может затянуться на неопределённый срок. Обстановка шаткая, товарищи, очень шаткая. А попытка могла бы быть успешной. Вполне могла бы. Вот товарищ Каморин подтвердит вам, что каждый лишний день осады - это новые смерти, новые страдания для ярославцев. Не так ли, товарищ Каморин? - с ехидцей глянул он на поникшего Василия Андреевича.

- Да к чему повторять-то одно и тоже? - передёрнул плечами Каморин. - Я уже всё сказал. Я просил бы только прекратить эти изуверские обстрелы. Перхурова ими не напугаешь, а людей побито и домов порушено - пропасть...

Ленцман выжидательно блеснул очками.

- Ну... Прекратить обстрел невозможно, - опять солидно заговорил Страуме. - Это средство морально подавить противника... Кроме того, таков приказ. Да, мирное население страдает. Но это война. А вот скорректировать огонь, думаю, имеет смысл.

- А позвольте узнать, товарищ Страуме, - вкрадчиво проговорил Ленцман, - кто и как будет корректировать огонь?

- Ну... Это вопрос решаемый, товарищ полковой комиссар. Ваши батареи на этом берегу работают по видимым целям. Это легче. Наши орудия ведут огонь из-за Волги с закрытых позиций, тут надо пораздумать. У нас есть разведка, и я полагал бы, что некоторые...послабления городу можно сделать без ущерба для нас. Но лишь некоторые. Существенно уменьшить вред от артиллерии не в наших силах, - проговорил Страуме, пристально и оценивающе поглядев на Ленцмана.

- Если так, - сухо и жёстко проговорил полковой комиссар, - то и нечего зря тратить время и силы на разведку. Нецелесообразно. Продолжайте в том же духе. Каждый залп по врагу наносит ему ущерб, создаёт трудности, беспокоит, не даёт сосредоточиться. А значит, приближает нашу победу, раз уж добиться её иначе - уж простите, товарищ Каморин! - невозможно, - и Ленцман иронически поклонился в сторону Каморина. - Это хорошо, Василий Андреевич, что вы жалеете людей. Но сейчас это неуместно. Ждать нам от них нечего, вы сами это сказали. Никто не поднялся против Перхурова, когда он захватил город. Ни тогда, ни после. Одни пошли к нему в добровольцы, другие дали стрекача, третьи просто решили отсидеться по подвалам. Пусть и дальше сидят. Кто знает, может, и извлекут для себя урок. На будущее, - и Ленцман зло усмехнулся.

Каморин не сдержался.

- Вы... Вы, товарищ Ленцман, просто демагог. Да. Именно так! - сказал, как хлестнул, он. Оба латыша дрогнули лицами. Командиры за столом зашептались.

- Ярославцы ни в чём перед нами не виноваты. Это мы не смогли уберечь их от Перхурова, хотя имели возможность остановить его ещё до выступления. Это мы позволили себе почивать на лаврах победителей аж с прошлого октября, а они голодали, боролись с нищетой и безнадёгой! И после этого у вас поворачивается язык говорить о каких-то уроках и обвинять их в том, что не поднялись на Перхурова?! А что хорошего сделала им Советская власть, чтобы они костьми за неё ложились? Ни-че-го! Одна болтовня! Вроде вашей. Стыдно слушать вас, товарищ полковой комиссар! - яростно выпалил Каморин. Ленцман, склонив голову набок, внимательно выслушал и улыбнулся.

- Вам, товарищ Каморин, отдохнуть надо. Поспать... И вообще не горячиться, вредно это. Затуманивает смысл, - доброжелательно проговорил он. - Да и к чему всё это, если ничего уже не поправишь, и надо воевать? Жалеете людей? Правильно. Досадуете на Советскую власть? В чём-то справедливо. Ну и что? Перхуров-то от этого не сжалится и не отступит. И выбивать его из города нам и только нам. Несмотря ни на что, - тут голос Ленцмана построжал и взвился. - Невзирая на потери и разрушения. И если даже придётся снести город до основания, мы не остановимся. Перхуров будет уничтожен. Во что бы то ни стало! - и он грозно отмахнул указательным пальцем. Слабый луч заходящего солнца из окна сверкнул на его холёном ногте, и показалось, что полковой комиссар высек из воздуха маленькую молнию. - Ну а если вам, товарищ Каморин, не хочется меня слушать, так ведь я и не неволю вас. Выйдите, подышите, успокойтесь. А после и побеседуем. Без горячки. Договорились?

Каморин кивнул, развернулся и вышел.

Совет закончился быстро. Где-то через десять минут к Каморину подсел Константин Бабич. Помолчал, покурил в кулак, отбросил окурок и вздохнул.

- Ну? Чем кончилось-то? - спросил Каморин, не дожидаясь, пока тот заговорит. Не хотелось слушать сочувствий и увещеваний.

- А, всё то же да про то же. Латыши готовят атаку на мост. Мы работаем в отрядах по оцеплению города, вострим бойцов, подтягиваем дисциплину, просвещаем... Чтобы винтовки не пилили, - усмехнулся Бабич. - А ты другого ожидал? С чего бы?

- И обстрел, обстрел, обстрел, - глухо и тупо, в землю, отозвался Каморин. А земля тряслась. Били из-за Волги тяжёлые орудия. Хлестали с Туговой горы трёхдюймовки. Бегло палили по левому берегу Которосли расставленные вплоть до Большой Мануфактуры батареи. Воздух качался, дрожал и ухал.

- Да, - так же глухо отозвался Бабич. - Заметил? Кроме нас с тобой на совете не было ни одного ярославца. Нарочно, что ли? А ты, Вася, зря понёс на Ленцмана. Он тебе этого не простит...

- А я и не собираюсь прощения у него просить. Так что пусть засунет свой комиссарский гонор себе...подальше, - процедил сквозь зубы Каморин.

- Ты погоди. Может, стоило сказать ему, что сын у тебя там? Всё бы понятнее...

- А на кой? Пойдут вопросы, почему не переправил его сюда, почему он остался... Один чёрт ничего я ему не объясню, ему же как об стенку горох. Сам видишь, не верят нам. Считают, раз ярославец - то уже с червоточиной. Только мне, Костя, оправдываться не пристало, я делаю всё что могу и как умею. Пусть. Пусть отстраняют меня к чёртовой матери, заменяют, выгоняют из Красной армии... На цирлах к этому Ленцману не поползу. Не к лицу нам, Костя, перед ними лебезить. Противно.

- Но ведь так, Костя, и из партии полететь можно. Ленцманы нынче сильны. Как тебе? Не думал? - покачал головой Бабич.

- Ну, это, положим, не в его власти. Не он меня принимал, не ему и исключать. А если даже и так... Мне уже всё равно, - махнул рукой Каморин. - Когда вокруг такое ...

- Вася, не спорю. Ленцман - то ещё дерьмо. Но и мы здесь по уши. В этом самом. Наступать нечем. Людей мало, в отрядах бардак... Да сам всё слышал, чего я... Подкрепления не шлют: негде взять. Боюсь даже, когда Перхуров наконец одумается и решит прорываться из города, его и остановить-то некому будет. Вдарит посильнее - и дай бог ноги! И что? Что ещё тут сделаешь кроме осады и обстрела? Только так их и можно обескровить. Да, Вася. Вместе с городом. С нашим городом... - Бабич тяжко вздохнул и отшвырнул носком сапога камешек.

- Да понимаю я всё, не дурак. Но не могу. Трясёт всего. Антон там, Дашка... Без дома, без крова. А сколько там таких, Костя! Ведь мы с тобой кто? Советская власть, народная, рабоче-крестьянская. Однажды - не сомневаюсь - войдём мы с тобой на ту сторону, - он кивнул туда, за Московскую улицу, где глухо гремели разрывы, - победителями. А там ни домов, ни улиц, ни людей. Одно пожарище. Хороши освободители... Как мы уцелевшим-то в глаза посмотрим, Костя? У тебя это в голове укладывается?

- Нет, - опять вздохнул Бабич. - Зато у Ленцманов всё прекрасно укладывается. Слишком, Вася, мы с тобой русские, вот чего. Для большевика это, оказывается, непростительная роскошь... Но это философия. А для неё не время. Это потом, - торопливо заключил он.

- А я, кажется, уже понял, что в большевики не гожусь, - медленно ответил Каморин.

- Прекрати. Это уж точно зря. А вон, гляди! Лёгок на помине! - и Бабич указал кивком головы в сторону вокзала. Там, на ступеньках центрального входа стоял Ленцман и какой-то высокий широкоплечий тип в сером гражданском костюме и шляпе.

- Гм... С кем это он? Не из наших, вроде... - пожал плечами Каморин, издали вглядываясь в незнакомца.

- Чужак, - кивнул Бабич. - Это Хаген из Красного креста. Немец. Держит отсюда связь с немецкими военнопленными.

- А выправка-то офицерская...

- Ага. Личность тёмная. Очень тёмная. Но полезен. Немцев там, в городе, тысяча с лишним человек. Да сам знаешь! Могут, если что, и пригодиться на нашем-то безрыбье...

- Вон как, - зло хмыкнул Каморин. - Весь расчёт теперь, выходит, на латышей, немцев и прочих неприкаянных. Нас что, уже списали?

- Не знаю, - болезненно поморщился Бабич. - Но расхлёбывать всё это уж наверняка придётся нам. И, когда они предъявят свои права и заслуги законных победителей... Вот тогда и попляшем, Вася, - с ядовитой горечью проговорил Бабич и сплюнул под ноги. И исчез. Незаметно, тихо встал и ушёл, а погружённый в тяжкие мысли Каморин, очнувшись, уже не застал его.

Из-за Которосли под грохот рвущихся снарядов вставало густое облако чёрно-серого дыма и пыли. Оно медленно, лениво вихрилось и мохнатилось в струях ветра, взрывных волнах и перетеканиях раскалённого пожарами воздуха. И казалось, вздымается над городом, вырастает из обожжённой и покалеченной земли, встаёт на задние лапы и распрямляет спину злой дух Ярославля - исполинский косматый медведь. Вот-вот возьмёт он в лапы огромную секиру и пойдёт по городу, круша всё и всех в мелкие ошмётки. И кончится на этом древний, почти тысячелетний город.

Василий Андреевич вздрогнул, проморгался, встряхнул головой, отгоняя жуткий морок. Медленно поднялся со скамьи. Голова была непомерно тяжела, перевешивала, тянула книзу. Надо идти. К чёрту Ленцмана с его фразёрством. К чёрту Геккера с его латышами и пушками. К чёрту отрядных командиров с их убогим воинством. Он, Каморин, будет продолжать борьбу в перхуровском тылу. Сколько хватит сил. Там родной город. Там гибнущие люди. Там Антон и Дашка. Медленно и задумчиво, пришаркивая сапогами по присыпанной паровозным шлаком аллейке, уходил Каморин из привокзального сквера. И висел в небе, глядел на него пустыми глазами из-за Которосли страшный призрак войны, смерти и разрухи.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Эх, Яблочко...

 

Лодка была готова. Большая, бокастая, чёрно просмолённая, она лениво покачивалась на прибрежной волжской ряби, привязанная к хлипким и шатким мосткам неподалёку от Волжской башни, ближе к Стрелке. Были уже вставлены в уключины вёсла, тщательно вычерпана вода, а на банках - поперечных сиденьях - лежали две винтовки-итальянки с полным боекомплектом. Боец Добровольческой армии Николай Арефьев с чувством выполненного долга растянулся на песке, закинув руки за голову. Был он худ, бледен, с нездоровыми отёками на поцарапанном тупой бритвой лице. Другой доброволец, Витька Коробов, совсем ещё мальчишка из реалистов, сидел у самой воды, сжавшись в комок и оцепенев. Он явно нервничал. Ну что ж, сам напросился... Николай был спокоен. Это было злое, холодное, безразличное спокойствие человека, которому нечего терять. Родные его вместе с другими беженцами неделю назад ушли из города. Дом был сильно порушен тяжёлым снарядом. По счастью, никто не погиб. И Николаю приходилось теперь ночевать то в караулке, то по подвалам уцелевших домов. Он научился ценить эти редкие минуты отдыха, когда знаешь, что любая из них может оказаться последней. И теперь почти благодушествовал. Красная артиллерия сегодня ленилась. Лёгкая батарея за Которослью, на Туговой горе, и вовсе помалкивала, от этого на набережной и было так непривычно спокойно. Изредка из-за Волги, со стороны железнодорожного моста, долетало резкое, отрывистое "Пум-м!" - и тут же в городе тряско и раскатисто взрывался тяжёлый шестидюймовый снаряд. День был, наверное, солнечный. Но в небе над всем городом стояла тёмная пелена дыма и пыли. Сквозь неё еле просвечивал стоящий в зените чуть живой солнечный диск. Зрелище это, по правде говоря, было жутким. Будто погасло солнце над Ярославлем, и вместо него подвесили тусклый медный таз. Но Николай уже отучился от подобных эмоций. Стреляют? Чёрт с ними, когда-нибудь перестанут. Тогда и солнце засветит. Может, уже и без него. Убьют - значит, судьба. Не сейчас, и то хорошо. Он давно привык жить только настоящим, теперешним, минутным. В прошлом держаться было не за что. Учился он когда-то в Демидовском лицее, недоучился, бросил. И правильно. Зачем оно? Вон он, лицей, дотлевает. Одни стены да головешки остались. Четыре года назад на фронт рвался - не взяли, здоровьем хлипок, почки... Не удалось за царя и Отечество постоять. Где они теперь - царь и Отечество? А будущее где? Нет его. Ни с красными, ни с белыми. России, судя по всему, конец. Крышка. Труба. Вот и нечего загадывать. Если и выпадет ещё пожить, то хреново и недолго. И так зажился - двадцать восемь лет, шутка ли, иных уж нет... Он и в добровольцы-то пошёл потому, что надоело тихо гнить, дичать и звереть от бессилия и безнадёги. Хоть какая-то борьба, движение. С оружием-то в руках умереть куда почётнее, чем от самогонки, в петле, в пьяной поножовщине. Спасибо Перхурову, встряхнул это полудохлое болото! Случись это при иных декорациях, Николай, быть может, оказался бы и у красных. Ему было всё равно. Своя правда была и у тех, и у этих. А значит, и не было никакой вовсе. А была только кривда разорённой, пылающей, гибнущей России. Служба у Перхурова давала существованию призрачную осмысленность. И этого было достаточно.

Приказ, переданный Николаю и Витьке от самого коменданта Верёвкина, был прост и понятен. Отвезти на лодке хлеб бывшим красным активистам, что томились сейчас на утлой дровяной барже посреди Волги напротив Стрелки. Вон она, баржа, болтается на якорях. Раньше она тут же, у башни, и стояла. А теперь таскают её туда-сюда, заслониться, что ли пытаются, чёрт разберёт. Большое, грубое, полупритопленное деревянное корыто. А на нём люди. Около сотни человек. Вторую неделю голодные. Помирают. Витька, мертвея и запинаясь, рассказал Николаю, как страшно и бешено пели они в одну из ночей свой "Интернационал". От этого рассказа, сбивчивого и перепуганного, у самого Николая пробежали по спине мурашки и шевельнулось в душе что-то странное, неясное. Поют! Назло всем. Перед самой смертью! Значит, иначе понимают жизнь, если она, даже такая короткая, с неминуемой мучительной смертью в конце, не кажется им бессмысленной. Значит, видят будущее. Не сомневаются в нём. А то бы не пели. Вон, у Перхурова-то не поют. Так, бренчат на гитарах романсы да старую армейщину. Но нет у них таких песен, чтобы перед смертью грянуть всем. Разом. Хором. Даже представить такое нельзя. А эти поют! Ни сочувствия, ни жалости к этим людям Николай не испытывал. Но в душе продолжало тихо, навязчиво пульсировать это непонятное, не подвластное разуму и не выразимое языком чувство. И более всего оно походило на зависть.

Подводы с хлебом всё не было. Возможно, угодила под обстрел. Ну и чёрт с ней. Это уже не их дело. Они своё сделали. Отыскали хорошую, крепкую, не повреждённую осколками лодку. Подготовили её. Всё. Теперь только ждать. Или подводы, или отмены приказа. Дело нехитрое. Солдатское.

И, когда на верхней набережной раздался грохот колёс и перестук копыт, Николай неожиданно для себя вздохнул с облегчением. Наконец-то. Привезли. Значит, будет-таки хлеб этим страдальцам. Продлит их жизнь. Зачем было так мучить людей, когда проще и человечнее было их попросту расстрелять, Николай не понимал. Но, втайне, пожалуй, даже от себя хотел, чтобы эти люди выжили. А там уж как Бог рассудит. В которого, кажется, не верит уже никто.

Николай вскочил. Встрепенулся и Витька. Но это была не подвода, а извозчичья пролётка. На её подножке стоял офицер с бело-сине-красной, в цвет флага, повязкой на левом рукаве. Ещё на ходу он соскочил, крикнул что-то и призывно махнул рукой добровольцам. Непонимающе переглядываясь, Николай и Витька взбежали по крутой лестнице на набережную и застыли по стойке "смирно" перед пролёткой. Офицер соскочил с подножки и галантно, бережно свёл с пролётки изящную даму в длинном летнем салатовом платье с воланчиками, широким - во все плечи - вырезом и пелеринкой. Аристократическая белизна её кожи, тяжёлые, густые, медные волосы, хрупкие косточки ключиц и маленькие пухлые ладошки под кружевными манжетами бросились в глаза, ослепили, пошатнули. Лица добровольцев ошеломлённо вытянулись. Офицер, оставив даму за спиной, шагнул к ним. Знаков отличия на нём не было, и он представился первым.

- Подпоручик Гунтис Аболиньш, - и небрежно взял под козырёк. - Доложите обстановку.

Был он молод. Лет двадцать пять, не больше. Широкое, тяжеловатое в скулах, доброе и открытое, чуть задумчивое лицо. Короткие светло-русые волосы под фуражкой. Оценивающий и чуть ленивый прищур голубоватых глаз.

Николай по праву старшего доложил, что обстрела реки нет, лодка готова, хлеб не привезли. Назвался сам, представил офицеру Витьку и замолк.

- Мне приказано сопровождать вас, - кивнув, сказал подпоручик. - Вас и... - он покосился в сторону дамы, - госпожу Барковскую. Она изъявила желание ехать с нами.

Говорил он бегло и быстро, но слишком старательно выговаривал окончания слов.

- Ну, пойдёмте же, Яблочко, - смешливо проговорила звонким, чистым и глубоким голосом госпожа Барковская и коснулась плеча подпоручика. - Мальчики справятся, правда? - и шаловливо подмигнула Николаю. Мягкие, серые, бархатные, лучистые глаза сузились в игривой улыбке.

Аболиньш, чуть волнуясь и суетясь, повёл её по ступеням к реке. Барковская, невысокая, но видная, ладная и соразмерная, осторожно придерживая подол и постукивая каблучками, переставляла ноги по ступеням и без умолку кокетливо щебетала с офицером. И лёгкий ветерок развевал за её спиной ленивые длинные волосы.

Николай, конечно же, узнал Валентину Барковскую, известную в городе актрису. Она возглавляла труппу со смелым названием "Эротический театр". Рослые, стройные, грудастые девицы выступали в кафе, ресторанах, в фойе синематографа и имели большой успех. Под тягучую музыку рояля, в коротких туниках и босиком, они грациозно извивались в пластических танцах, воздушно порхали в гимнастических номерах. В Петрограде и Москве они быстро впали в немилость властей. Здесь, в Ярославле, подобные "буржуазные" увеселения тоже порицались, но только на словах. Эсеро-меньшевистская верхушка Советской власти относилась к "Эротическому театру" либерально. Многие видные деятели посещали представления на правах почётных гостей. Людская молва носила о театре и самой Барковской отчаянные гадости, но никто доподлинно не знал, правда это или злые домыслы. Факт был в том, что театр вполне комфортно существовал и при Советах, и сейчас, при белых. У девиц были, помимо прочего, ещё и прекрасные голоса. Они ездили с концертами и пели для бойцов перхуровского отряда. Барковскую Николай видел мельком несколько раз в кабаках, где выступала её труппа. Это была виртуозная обольстительница с томной поволокой в вечно смеющихся глазах, с мягкими, кошачьими повадками и лёгкой, пружинящей походкой гимнастки или циркачки. Обаяние и притяжение этой яркой женщины было столь чарующим, что околдовывало даже видавших виды мужчин. При её появлении среди них начиналось взбудораженное движение, в глазах загорались искры, вскидывались головы и выпрямлялись спины. Самому Арефьеву не доводилось общаться с ней. Не вышел ни рангом, ни статью.

- Вот ещё чёрт принёс... - ворчал Витька, снимая с пролётки мешки с хлебом. - Только бабы нам и не хватало! Теперь добра не жди. И куда лезет, куда только лезет, дура... Актриса, говоришь? Ну-ну. Красные ей устроят аншлаг. И на "бис" вызовут!

По молодости лет Витька не посещал злачных мест, и Барковскую воспринимал лишь как досадную обузу и, конечно, дурную примету.

- Да нам-то с тобой что! - пожал плечами Арефьев, взваливая на спину два лёгких мешка. - За неё пусть вон латыш отдувается. Ради неё и приставлен. А мы не ответчики, если что. Наше дело телячье...

Но сам с искорками интереса поглядывал вниз, на берег, где Аболиньш неуклюже кокетничал с Барковской.

Хлеба было мало. Всего-то пять тощих мешков. Был он несвеж, твёрд и пах вовсе не хлебом, а пылью, опилками и плесенью. Изголодавшейся, полумёртвой ораве в сто человек это было на один зуб. "Издеваются, что ли... - зло подумалось Николаю. - Подачки кидают, благодетели. Позорище... А впрочем, не всё ли равно!"

Хлеб уже лежал на носу лодки, Николай с Витькой сидели на вёслах, а подпоручик, расплываясь в невольной улыбке, стоял на мостках и глазел на Барковскую, которой вздумалось помочить ноги в Волге. Туфельки валялись на берегу, а их эффектная хозяйка, зайдя в воду по лодыжки и подняв до колен подол платья, запускала в сторону Аболиньша фонтаны брызг. Она смеялась. Негромко, но заразительно. И обрамлённые пушистыми - тоже смеющимися - ресницами глаза горели шальными искорками.

- Яблочко! Подойдите сюда, я вас обрызгаю! Ну! Смелее! Эх, вы! - кричала она.

- Мадам Валентина! Время, время! - потрясал Аболиньш часами-луковицей. - Пора! Садитесь скорее в лодку!

- Ах, бросьте! Какой вы скучный, Яблочко! Вы садитесь, я сейчас... - отмахнулась Барковская.

Аболиньш улыбнулся ещё шире, пожал плечами и, то и дело озираясь, сошёл в лодку.

- Зачем она с нами, господин подпоручик? Опасно же, - осторожно спросил Николай.

- Политес, Арефьев... - поиграл пальцами в воздухе офицер. - Благотворительность, милость к врагам... Теперь весь город узнает. Подвиг Валентины Барковской... Вот так.

- Нашла время для театральщины... - проворчал Николай.

- Ваше благородие, а чего это она вас "Яблочком" обзывает? - негодующе встрял Витька. - С какой стати?

- Отставить титулы, Коробов. Я тебе не благородие. А "Яблочко" - это Аболиньш по-русски. Перевёл ей... На свою голову. Ничего. Ей простительно, - и снова улыбнулся. Светло и мечтательно.

- Валентина Николаевна! - умоляюще крикнул он. - Ну, скорее же! Вы нас погубите!

- Яблочко, вы несносны! Бегу, бегу! - мадам Валентина, шлёпая босыми ногами, взбежала на мостки, оглянулась на берег, где оставила туфельки, махнула рукой и, сверкнув белыми коленями, прыгнула в лодку. Опешивший от её смелости Аболиньш не успел даже подать руку. Подтянув подол, Барковская села напротив Николая и Витьки. Аболиньш примостился на корме у руля.

- Ну, чего пригорюнились, мальчишки? - подмигнула она добровольцам. - Глядите веселей! А то это кислое Яблочко совсем вас расквасит! - и игриво, из-под пряди волос, глянула на подпоручика. Тот мигом выпрямился и приосанился.

"Ну и баба, - восхищённо подумал Арефьев. - И ведь ничегошеньки не боится... Отчаянная, бедовая, красивая... За такой и впрямь хоть на край света. Да где нам, убогим..."

- Отходим! - неловко прокашлявшись, скомандовал подпоручик.

Николай отвязал верёвку, оттолкнулся от мостков, и они с Витькой налегли на вёсла. Лодка была тяжёлая, вёсла длинные, и вальки их были выструганы под две руки.

- Р-раз - два-а! Р-раз - два-а! - командовал, отмахивая рукой, Аболиньш, придерживая рулевой румпель.

Лодка, порыскивая носом, несмело двинулась вдоль берега. Потянулись баржи, порушенные причалы, изрытая снарядами земля. На укреплённых позициях верхней набережной блестели винтовочные штыки. Бойцы, завидев необычную процессию, вставали в окопах и махали руками, кепками, картузами, фуражками. Но недолго. Велика была опасность словить пулю из-за Волги или "разбудить" зловредную батарею на Туговой горе. Тогда будет плохо. Совсем плохо. Эти же опасения заставляли Аболиньша держаться, пока это возможно, берега. Николай с Витькой уже приноровились к вёслам, а подпоручик - к рулю. Лодка пошла веселее. Потянулось на берегу унылое, обугленное, длинное здание Демидовского лицея. Оно полностью выгорело, и из оконных проёмов глядела чёрная смертная пустота. Николай вздрогнул и натянуто улыбнулся.

- Фу, какая же всё-таки гадость - война! - вздохнула Барковская. - И что только вы, Яблочко, такой милый человек, во всём этом нашли? Это же грязь, мерзость, кровь, разруха... Не понимаю!

- Я привык, - пожал плечами Аболиньш. - Другого и не видел. Отец меня мальчишкой ещё в кадетский корпус пристроил, в Двинске. Учись, говорит, надо и нам в люди выходить, не всё крестьянствовать... Вот и выучился. А тут война... Так и воюю.

- А братья-сёстры есть у вас? - участливо, уже без жеманства, спросила Валентина.

- Конечно! Два брата и сестра. Я - младший, мне одному так повезло, - рассмеялся Аболиньш.

- А если убьют? - покачала головой Барковская.

- Ну что ж...- чуть построжал лицом подпоручик. - Значит, судьба. Разве что вы пожалеете, и то спасибо.

- Не за что, Яблочко. Вы милы. Хотя это и грустно.

- Грустно? Нет... Душевно так. Вы, мадам Валентина, чем-то на сестру мою похожи. Такая же добрая, участливая... Отзывчивая, - с натугой проговорил он последнее слово. Редкое в его русском обиходе. Барковская чуть улыбнулась, но тут же погрустнела.

- Нет, Яблочко. На вашу сестру я не похожа. Врёте ведь? Врёте?

- Ну... Чуть-чуть, - стеснительно улыбнулся подпоручик.

Набережная кончилась, и за бортом лодки потянулся длинный песчаный мыс. Это и была Стрелка. За этим мысом в Волгу впадала Которосль. Дровяная баржа была слева по борту, и с воды расстояние до неё виделось гораздо большим, чем с берега. Подпоручик перекрестился по-католически, двумя перстами, и налёг на румпель. Лодка круто повернула влево, к стремнине Волги.

- Налечь на вёсла, не отвлекаться, - скомандовал гребцам Аболиньш. - Р-раз - два-а! Р-раз - два-а!

Преодолевая мягкую, но могучую силу течения, лодка резво заспешила к барже. Здесь, на открытой воде, без прикрытия берега, слышнее были раскатистые взрывы тяжёлых снарядов в городе и их страшный, надсадный рёв на излёте. Город отсюда виден был, как на ладони. То тут, то там вздымались яростные, чудовищные султаны дыма, пыли и огня. Город горел со всех концов. В стороне Всполья не видно было горизонта - сплошная дымно-огненная стена. Сумеречное облако стояло во всё небо и застило солнце. Уцелевшие золотые купола церквей отражали теперь не его, а огонь пожаров. И мерцали красно, болезненно и страшно. И казалось сквозь летящий дым, что старинные ярославские храмы скорбно и укоризненно качают головами. Даже на их долгом веку такое было впервые. Витька и Николай сидели лицом к городу. Они впервые увидели эту огромную, страшную панораму разрушения, и замешкались, замерли, разинули рты. Николаю стало зябко и тошно. Вся ирония, весь показной фатализм отступили и забылись.

- Жуть какая, Господи, помилуй... - прошептала поникшая Валентина.

- Не зевать! Войны не видали? Тоже мне! Р-раз - два-а! Р-раз - два-а! - прикрикнул подпоручик.

Баржа приближалась. Медленно, нехотя вырастала она из воды. Это была тяжёлая посудина из толстых, наспех пригнанных досок. Якорные цепи крепились снаружи. Находясь внутри, нельзя было даже попытаться снять баржу с якорей: пулемёт на берегу огрызался очередями на малейшее движение. Борт был исклёван пулями. Попадало и от своих. Тут и там виднелись проломы от взорвавшихся у самой баржи снарядов. Красные артиллеристы далеко не сразу смекнули, что здесь сидят их товарищи.

Николая начал охватывать безотчётный страх. Дальнейшее представлялось ему муторным, тягостным и гадким. А когда встречный ветерок донёс до них тяжкий запах гниющего дерева, нечистот и разложения, стало и вовсе невмоготу. Встала у горла тошнотная, липкая, смертная тоска. Не хотелось уже ничего. Разве что броситься в реку - и вплавь, по течению, куда вынесет. Лишь бы подальше от этого страшного города. От этой баржи мертвецов. От взрывов, пуль и пожаров. От истошных криков гибнущих людей. От тупого бездушия и белых, и красных, которым, похоже, и впрямь наплевать и на город, и на всю Россию.

Уже видны были на барже грубые стыки разбухших досок. Пузатые и неуклюжие борта её высоко выступали над водой. Даже встав в лодке в полный рост, никак нельзя было увидеть, что делается там, внутри. Верхняя оконечность борта всё равно оставалась выше головы. Подходить близко Аболиньш не рискнул. Он развернул лодку носом к течению и приказал гребцам удерживать её, чтобы не сносило. На барже была мёртвая тишина. Может быть, так казалось: слева, в нескольких сотнях сажён, грохотала канонада, и кроме неё ничего не было слышно.

- С заключёнными не разговаривать, не спорить, не ругаться, - солидно приказал Аболиньш добровольцам. - Ваше дело - работать вёслами. Как поняли?

- Так точно, поняли, - по праву старшего понуро отозвался Николай. "Побросать бы им туда мешки с хлебом, да и чесать отсюда поскорее..." - зудливо билось в голове. Отвратительный запах с баржи становился невыносим. Витька тошнотно побледнел. Барковская приложила к носу вышитый платочек. "А этой надо представление устроить! Ни стыда, ни совести... Тьфу!"

- Эй, там, на барже! - крикнул, сложив ладони рупором, подпоручик. - Есть кто живой? Отвечайте!

Только с третьего оклика там, за щербатыми бортами, послышалось какое-то шевеление и что-то похожее на голоса. Глухие и сдавленные. Как в бочку.

- Ну? Чего надо? - слабо и хрипло донеслось в ответ.

- Хлеб вам привезли! Принимайте!

В дощатом, вонючем чреве полуразбитого судна послышался нарастающий гул. Нечленораздельный. Воющий. По борту раздалось какое-то царапанье, и наверху вцепились в доски две жёлто-серые истончённые руки с уродливо набухшими суставами. Они судорожно сжимались и срывались.

- Поддержите, братцы... Сил нету... - послышался уже знакомый, хриплый, больной голос.

Над бортом показалась взъерошенная голова и грязное, бледно-серое, в сивой щетине лицо. Губы были обмётаны и растресканы. Щёки провалены. Подглазья вспухли синевой.

- Ого... - еле выговорил узник, чуть отдышавшись. - Да тут целая депутация... Глянь, Федя... Ребята, подсадите там... - и тяжело закашлялся. Рядом с его руками легли ещё две, покрупнее, но такие же истончённые, в коросте. Над бортом выросла ещё одна голова. Вернее, череп. Сухая кожа туго обтягивала широкие кости лица, а воспалённые глаза блестели тусклым безумием.

- А-а! - страшно осклабился Череп, обнажив неровные серые зубы, неуклюже сидящие в опухших цинготных дёснах. - Какая честь... Господин офицер... Госпожа актрисуля... Вы, я смотрю, и при белых не бедуете? Хе-хе... Ну, как поживает ваш бордель?

Внизу, в глубине баржи, раздался озлобленный гул. Аболиньш вздрогнул, губы его прыгнули, а рука потянулась к кобуре с револьвером. Барковская не моргнула и глазом, лишь выпрямилась, подтянулась, встала с банки и предостерегающе коснулась рукава подпоручика.

- Не смейте, - тихо, сквозь сжатые зубы, проговорила она. И повернулась к пленникам.

- Заключённые! Мы все очень виноваты перед вами, - громким, искусно поставленным голосом, твёрдо заговорила Валентина. - В суматохе войны мы не смогли позаботиться о вас и обрекли на мучительный голод. Вы ненавидите нас. Вы правы. Мы привезли вам хлеб. Он поддержит ваши силы. И, поверьте, мы помним о вас, хотя и нам сейчас очень, очень трудно...

Порыв ветерка снова обрушил на лодку нестерпимый запах гнилостных испарений и нечистот. Барковская закашлялась и приложила ко рту и носу платок.

- Ага! Не нравится! - полетела с борта каркающая насмешка. - Ничего. Привыкайте, мадам. Это не мы. Это вы смердите. Трудно вам? Ничего, скоро отмучаетесь. Своя пуля мимо не пролетит!

- Во-во! - поддержали снизу, и рядом с черепом показалась ещё одна голова, повязанная замызганной тряпкой. Лица не было видно за щетиной и коростой. - Озаботились, сердобольные, мать вашу! А вы, мадам, катитесь-ка назад к Перхурову, спляшите ему от нас! Канкан! Без нижнего белья! А хлеб... Да засуньте вы его себе...

- Молчать! - рявкнул Аболиньш и выхватил револьвер. - Как разговариваешь, мразь! Перед тобой женщина!

- Че-го?! - зло сощурился череп. - Кто это тут женщина? Ты, что ли, твоё благородие? Не похож... И не больно гавкай тут, немчура, - видимо, уловив нерусский акцент, добавил он. - Не напугаешь. А стрелять - стреляй. Только облегчение сделаешь!

- Не сметь, - повторила Барковская, жёстко глянув на Аболиньша. Тот, покраснев и бешено играя желваками, отступил и сел к рулю. На "немчуру" он, кажется, обиделся более всего.

- Постыдитесь! Вы озлоблены, мы понимаем. Я всё стерплю, мне не привыкать... - резко проговорила она.

- Ну да... Работа такая... Древняя, - понимающе покивала голова, повязанная тряпкой. Внизу раздались сдавленные смешки, но возмущённый гул всё нарастал и уже хорошо был слышен сквозь взрывы в городе.

- Но вам никто... - голос Валентины дрогнул. - Никто не дал права оскорблять подпоручика! Он три года воевал с этой самой немчурой, пока вы за его спиной готовили свою предательскую революцию...

- Ох, и здорово ж, видать, наша революция вас уела, раз вы нам даже полумёртвым за неё пеняете! А вы, мадам актриса, чем за спиной господина офицера занимались? Сказать? А может, сами скажете? Да не обижайтесь. Искусство требует жертв-с... Да и мертвецам на мертвецов обижаться нечего! - Череп был, кажется, ещё вполне силён и говорлив.

- Нет, чтоб сразу расстрелять... Так нет, надо, чтоб помучились... Да подольше... - прохрипел тот, кто выглянул из-за борта первым. - Благодетели... Только мы плевать на вас хотели, с-суки! Плевать! - и он, харкнув, яростно плюнул в сторону лодки. Но плевок не полетел, а бессильно упал в воду.

А на барже уже кричали. Хрипло, глухо, страшно. Общий фон был возмущённым и негодующим. Прорывались изредка громкие, отчётливые выкрики. Незваных гостей посылали по самым нехорошим адресам. Но было и другое. Что-то жалобное, плачущее еле слышно вплеталось в этот гуд десятка голосов. Это было как страшное наваждение, дурной сон. От этого хотелось бежать. Куда угодно. На край света. Лишь бы не слышать. Но некуда бежать. Нельзя. И Николай, понурясь и сцепив зубы, налегал на весло и тупо смотрел вниз, где под напольной деревянной решёткой плескалась зеленоватая вода.

- Вот так, мадам, - изрёк Череп. - Слышите? - и кивнул вниз, в чрево баржи. - Не хотят вас. Уж извиняйте. И мотайте-ка отсюда восвояси подобру-поздорову... Пока артиллерия не накрыла. Невелика потеря, но... Вы ведь так любите жизнь! Вы так за неё дрожите и цепляетесь! Вы сами себя сто раз предадите и продадите, лишь бы вам хорошо было... Будьте вы прокляты!

- Это неправда! - вздрогнув, резко ответила Барковская. - Неправда!

- Ну, хватит уже! - вмешался Аболиньш. - Отдаём хлеб - и уходим. Нечего здесь. Нашли, с кем благородничать! Глупо... Эй, там! Принимайте груз! - крикнул он, подняв голову.

- Не из ваших поганых рук, - зло и хрипло ответили ему. Аболиньш бешено плюнул за борт. Лодку уже заметно сволокло течением к самому носу баржи. Борт здесь был очень высок, и подпоручик велел подгрести к корме, где он ощутимо понижался и был, вдобавок, проломлен. Подойти впритирку было сложно, мешала туго натянутая якорная цепь. Но за неё можно было удерживаться и беспрепятственно закидывать на баржу мешки с хлебом.

- Ближе! Вплотную! Держись за цепь! - командовал гребцам Аболиньш. - Вот так...

Витька Коробов уже стоял, крепко зажав руками цепь. Корма лодки елозила совсем близко, метрах в полутора от высокой, грубой, криво подогнанной, похожей на торец огромного, наспех сделанного гроба, кормы баржи. Большая, тяжёлая посудина лениво покачивалась на речной зыби, и видно было, как шатается, ходуном ходит металлическое кольцо, держащее цепь. Четыре болта крепежа держали его буквально на честном слове. Да и сама доска вихлялась и сочилась, выдавливая из себя по отверстиям болтов ржавую труху. Один разрыв снаряда у кормы освободит баржу от заднего якоря. Носовой, один, её не удержит. И пойдёт эта проклятая гусяна в свободное плаванье... Скорее бы уж, что ли. С глаз и совести долой!

- Арефьев, подавай мешки! Быстро! - скомандовал Аболиньш. - Коробов, держать! Изо всех сил держать! Эй, на борту! Сюда, к корме, быстро!

- А полы тебе в лодке не помыть, твоё благородие? - раздался каркающий голос Черепа. - Хотя... Актриса помоет. Платьице подвернёт и помоет!

- Тьфу! - опять плюнул Аболиньш и покосился на Барковскую, вместе с Витькой державшую якорную цепь. Кружевные манжеты рукавчиков были безнадёжно испачканы ржавчиной. Голова низко опущена, густая и длинная - до воды - завеса медных волос скрывала лицо. Подпоручик взял мешок и прицелился. Арефьев подтащил с носа другие мешки и пришёл ему на помощь.

- И - раз, и - два... - размашисто, как на качелях, закачался мешок в их руках. - И - три! - взлетел, перевернулся в воздухе и скрылся за торцом кормы баржи. Там раздался тихий стук и плеск. За ним последовал гомон, возня и гул ослабленных, охрипших голосов. Три страшные головы скрылись за бортом.

- Представляю, какая там сейчас свалка, - усмехнулся Николай. Аболиньш мельком глянул на него и пожал плечами.

- Посиди десять дней на речной воде, - будто в сторону, сам с собой, пробормотал он. - Тогда и представляй... Если выживешь. И с ума не сойдёшь...

Вслед за первым мешком полетели и второй, и третий, и четвёртый. А вот с пятым вышла незадача. Плохо завязанная горловина ослабла от рывка, и с десяток чёрных подовых кругляшей оказались в воде. Аболиньш энергично пробормотал что-то по-латышски, без сомнения, ругательное. Арефьев чертыхнулся и в отчаянье хлопнул себя ладонями по бёдрам. Они переглянулись.

- Унесёт... - вздохнул Аболиньш. - Здесь полпуда, - и сокрушённо покачал головой.

- А может... - начал Николай, но продолжить не решился. Это был хлеб. И Арефьев, с лихвой хлебнувший нужды и голода, никак не мог позволить себе такого святотатства.

- Ну чего вы ждёте? Скорее же! Эх, вы! - Барковская легко вспрыгнула на борт лодки и уже сделала было пружинящее движение ногами перед прыжком, но подскочивший сзади Аболиньш сгрёб её за талию и стянул в лодку.

- Здесь не купальня, мадам Валентина, - спокойно и монотонно сказал он.

Николай, недолго думая, сиганул в воду. Яростно отфыркиваясь и отплёвываясь, он подбирал чёрные ноздреватые караваи и бросал их к лодке. Аболиньш подгонял их веслом и, перегнувшись через борт, хватал руками. Хлеб был лежалый, но хорошо пропечённый. Он не тонул. Два-три каравая унесло-таки течением, но восемь были спасены.

Аболиньш и Барковская втащили Арефьева в лодку. Ему было зябко. Из-за Барковской нельзя было снять, отжать и просушить одежду. Да не будь её, он и прыгнул бы голым, кого стесняться-то? Но теперь ничего не поделать, придётся сохнуть так.

- Эй, на барже! Лови! Бросаем!

И намокшие, отяжелевшие караваи полетели через корму баржи. Там - слышно было - началась сумятица: ропот и суетливое движение. Голоса пленников были слабы и сиплы, но слышались хорошо.

- Это они, гады, с хлебом так... Твари зажратые...

- Гляди ты, как собакам кидают, а? Ну, падлы беляцкие, погодите! Кровью у нас ещё заплачете...

- Гребцы! Отваливаем! - крикнул Аболиньш, не вступая в перепалку.

Николай и Витька с воодушевлением налегли на вёсла. В душе как отпустило что-то. Тяжкий, тоскливый, неприятный долг был отдан. Баржа удалялась. Она грозно гудела десятками голосов и заметно раскачивалась. Аболиньш долго и внимательно глядел на неё, усмехнулся вдруг и покачал головой.

- Хорошо, что так кончилось. Молиться теперь надо. Когда мы бросали хлеб, им ничего не стоило напасть на нас и убить. А пулемёт на берегу промолчал бы. Чтоб в нас не попасть... - проговорил он.

- Да где им... Слабые они совсем, еле ползают, - подал голос Витька. - А то бы, конечно...

- От них даже от мёртвых всего можно ждать, - криво усмехнулся подпоручик. - Страшные вещи в России творятся... А уж люди...

- Люди как люди, - передёрнул плечами Арефьев. - Довели их до ручки, вот и озверели... Мы не лучше.

Барковская, как намокшая стрекоза, поникла на скамье, низко склонив голову и отрешённо глядя под ноги. Ресницы были мокры. По щекам катились крупные слёзы. Подкрашенные веки поплыли, и на лице актрисы образовались тёмные подтёки.

- Не переживайте, мадам Валентина, - подбодрил её Аболиньш. - Это норма. Это враги. Привыкайте, - невесело улыбнулся он.

- Как? Как привыкнуть, Яблочко? К зверству... К скотству... К хамству? Откуда, ну откуда в них такая злоба? Ну почему?! - моляще воскликнула она, порывисто вздохнула и, забирая пригоршнями воду из-за борта, принялась плескать себе в лицо.

У Арефьева аж глаза вытаращились. Не понимает! Не понимает, откуда, за что и почему! Это кем же надо быть! На облаке она, что ли, живёт, жрица искусств? И баба-то неглупая вроде, и не пигалица какая - лет тридцать пять, поди, а может, и поболее. И не понимает! Латыш тоже многого здесь не смыслит, но ему хоть чутьё военное помогает, где ума недостаёт. А эта...

- Не обращайте внимания, мальчики. Это так. Женская слабость, - махнула она рукой, чуть приободряясь и посвежев после умывания. - Надо ж как-то реагировать... Выплёскивать. Вот и пользуюсь, - коротко рассмеялась Валентина. - Вам повезло. Плачущая Барковская - большая редкость...

Тут в воздухе истерично, ноюще вскрикнуло, и между лодкой и берегом с глухим грохотом вырос и опал высокий столб воды. Лодка словно встала на дыбы, седоки едва не послетали с банок. Барковская негромко вскрикнула. Арефьев, не чинясь, ругнулся по матери.

- Чёрт... - не меняя позы, задумчиво и тихо проговорил Аболиньш. - Вот и началось... А я думал, проскочим...

- Б-бух! - взлетел водяной столб позади, между лодкой и баржей.

- Плохо... - покачал головой подпоручик. - Налечь. Что есть сил! Р-раз - два-а! Р-раз - два-а! Не зевать!

И, продолжая считать, нашарил на полу одну из винтовок, выпростал из кармана большой носовой платок и привязал его к винтовке на манер флажка.

- Ба-бах! - рвануло слева.

- Б-бух! - почти тут же справа. Пока далеко. Но лодку с чудовищной силой зашвыряло из стороны в сторону, вырывая из рук вёсла.

- Э-э-эй! - замахал Аболиньш винтовкой с белым флагом. - Не стрелять! Не стрелять! - прокричал он, обернувшись в сторону Туговой горы. Там, за куполами Иоанна Златоуста, поднимался сизый дымок и бурая пыль. Проклятая батарея проснулась.

- Яблочко, Яблочко, прошу вас, осторожнее... Пригнитесь, так же нельзя... Ну, Яблочко же! Господин подпоручик! - кричала ему Барковская, пригнувшись к коленям и прикрыв руками голову. И это почему-то было смешно.

- Налечь! Налечь! Не сбиваться! Р-раз - два-а! Р-раз - два-а! - командовал Аболиньш. - Ничего... Это не страшно. Шрапнелью вот не всадили бы. А это... - и небрежно махнул рукой.

Николай и Витька задыхались, выбивались из сил, но, как в дурном и страшном сне, берег не приближался. Казалось, лодка стоит на месте, несмотря на бешеные усилия. Своим белым флагом Аболиньш, кажется, только раздразнил красных пушкарей, и водяные столбы с непрерывным глухим громом вздымались вокруг лодки. Сильно мотало. Чудом не переворачивало. Все промокли насквозь. В лодке было уже выше щиколотки воды.

- Грести! Грести! Не бросать вёсла! Иначе не уйдём! - кричал подпоручик. - Дружнее! Р-раз - два-а!

Барковская, подвернув платье и став на колени, вычерпывала воду жестяным ковшом. "А молодец баба... Молодец, - восторженно подумалось Арефьеву. - Может, и дура, но молодец..."

Оглушительно, режуще и страшно выли в воздухе падающие снаряды. Сотрясали воду гулкие удары в глубине. Грохотала, вздымаясь, опадая и пенясь, свинцовая волжская вода. Вот-вот. Самую малость - и смерть. Одно попадание - и ахнуть не успеют. Аболиньш, уступив Барковской, пригнулся, судорожно держась за борт, чтоб не вылететь. Валентина продолжала черпать воду. Это занятие будто отвлекало её, придавало спокойствие и деловитость. Витька грёб, закусив губу и побелев, как мука. А на Николая напала вдруг незваная, злая весёлость. С каждым гребком он картинно откидывался назад, радостно крякал и ухал: "У-ухх! Э-эхх..!" И вдруг запел. Резким, дурным, срывающимся голосом:

"Эх, яблочко, куды котишься,

Ко мне в рот попадёшь - не воротишься!"

 

Покосился Аболиньш. Вздрогнула Барковская. Дальше Арефьев не знал, но ему казалось, что, если он замолчит, его скуёт, обездвижит, оледенит могильный страх, он не сможет грести и подставит лодку под удар. Пришлось импровизировать:

"Эх, яблочко наше спелое,

Были красные у нас, а нынче белые..."

 

Валентина не выдержала и прыснула. Аболиньш будто не расслышал. А Николаю вполголоса, приотставая, так же отчаянно подпевал Витька:

 

"Эх, яблочко, в реке мочёное,

Погорим мы с тобой, станем чёрные!"

 

Аболиньш усмехнулся и погрозил гребцам кулаком. А они, не считаясь уже ни с чем, горланили вовсю:

 

"Эх, яблочко, куда ж ты котишься,

Под снаряд попадёшь, не воротишься..."

 

- Но-но, не каркать! - крикнул подпоручик. Барковская, увидев, что он не злится, рассмеялась. Странно, страшно и сумасбродно было здесь всё: и эта песня козлиными голосами, и смех, и ухмылки Аболиньша, и грозные водяные столбы за бортами. И вдруг сильный толчок опрокинул гребцов назад, на спины. Лодка со всего маху ткнулась носом в песчаный мысок у Стрелки.

- Слушай меня! - рявкнул Аболиньш. - Покинуть лодку, залечь рядом, дальше - по моему приказу. Здесь опаснее. Больше осколков. Шагом марш!

Бросив вёсла и подхватив винтовки, Николай и Витька выпрыгнули на берег и бросились наземь. Вслед соскочили Барковская и Аболиньш. Подпоручик осторожно положил Валентину на песок, лёг сам, придерживая её почему-то за шею. Три разрыва один за другим пробабахали у самого уреза воды, далеко раскидывая водоросли, камни и песчаную жижу.

- Вперёд! - скомандовал Аболиньш. Николай и Витька вскочили и рванулись к береговым укреплениям, откуда уже ожесточённо махали им руками.

- Ложи-и... - крикнул подпоручик и вдруг всхрипнул, вздрогнул, взмахнул руками и рухнул сходу на песок. К нему, не смущаясь смертельным риском, кинулась Барковская.

- Яблочко... Яблочко... Гунтис! Ничего... Ничего, мы вас спасём! - и изо всех сил замахала руками Николаю и Витьке, что залегли уже у самых окопов. Очень не хотелось. Было уже по-настоящему - без лихости - страшно. Но ничего не оставалось. Ползком, по-пластунски, пошли они на помощь.

Аболиньш был безнадёжен. Вяло пульсируя, кровь из маленькой раны на виске, заливала мигом побелевшее, как снег, лицо. Руки и ноги подпоручика беспорядочно и слабо подёргивались, глаза помутнели, как задымлённое стекло. Барковская пыталась его тормошить, звала, плакала, но это было уже не нужно. Был подпоручик - и нет его. Быстро. Очень быстро... И слава Богу.

Подоспели и другие бойцы, переложили раненого на плащ-палатку и донесли до укреплений. Николая и Витьку о чём-то расспрашивали, трясли, тормошили, но они лишь зябко ёжились, отмахивались да отнекивались. Обстрел здесь, на Стрелке, попритих. Батарея Туговой горы обрабатывала теперь берег Волги и пристани.

Вокруг раненого подпоручика Аболиньша хлопотал фельдшер. Тут же рядом, у самого бруствера, сидела на корточках обтянутая мокрым платьем Барковская и плакала, уткнув лицо в ладони. Безжизненное тело погрузили на поданные дрожки. Фельдшер, закусив губу, скорбно глядел на подпоручика.

- Вы... Вы только тихонько... Не растрясите. Не навредить бы... - всхлипывая, торопливо говорила Валентина, заботливо подкладывая сено под голову и шею подпоручика. Руки её были в крови. - Он... Он жив... Кровь... Тёплая! - и изумлённо, непонимающе смотрела на свои руки.

- Уже не навредим... И не поможем, - вздохнул в ответ фельдшер. Барковская схватилась за щёки и отвернулась. Возчик осторожно тронулся. До госпиталя было недалеко - всего квартал. Но кругом громоздились завалы и укрепления. Их надо было объезжать. Фельдшер шёл рядом с дрожками, мрачно косясь на Аболиньша. Тот не подавал признаков жизни. Следом, позади, вытирая слёзы мокрым рукавом, шла Валентина.

Николаю Арефьеву стало вдруг не по себе. Ему не хотелось отпускать Барковскую одну. И не одна она вроде. Но фельдшер и возчик - это так, провожатые. И не её они провожают, а подпоручика. На тот свет... И Аболиньша тоже не хотелось отпускать с ними. Даже на небеса. Пусть он ничего уже не видит и не слышит. Так и умрёт без памяти. Но пусть рядом с ним будет он, Арефьев. И Валентина. Всё не чужие люди. Не провожатые... В слова о боевом братстве он не очень верил раньше. Но теперь на полном серьёзе считал и несчастного подпоручика, и идеалистку Барковскую, и желторотого Витьку если не родными, то в чём-то очень близкими. И, недолго раздумывая, пристроился к дрожкам и, придерживаясь за бортик, зашагал рядом. В глазах темнело. Сумеречный, дымный и пыльный свет с каждым близким разрывом снаряда мерк и зеленел. Но Николай, чуть пошатываясь, упрямо брёл рядом с дрожками.

Вот и госпиталь. Два санитара взвалили подпоручика на носилки и понесли в подъезд. Остекляневшими, полубезумными глазами Барковская поглядела им вслед, обмякла и, тихо, с призвоном, плача, опустилась на ступеньку подъезда. Арефьев сел рядом с ней, низко опустив голову. Ни к чему были утешения.

Вышел фельдшер, снял картуз и перекрестился.

- Помер его благородие... Отмучился, значит. Царствие небесное, - одним духом тяжело выговорил он. - Хорошо, не маялся. Бог прибрал.

Барковская медленно поднялась со ступеньки, выпрямилась и в упор посмотрела на фельдшера. Тот вздрогнул и еле заметно отшагнул. Но пугающее отчаяние в её глазах сменилось вдруг жалостливым, обиженно-недоумевающим выражением, она резко отвернулась и закрыла лицо руками. Послышались тихие рыдания. Жалобные. Короткие. На один выдох. И, замолкнув, Валентина, не оглядываясь, медленно, лунатически спустилась со ступеней и, вздрагивая и спотыкаясь, пошла в сторону Театральной площади.

- Эх, Яблочко... - горестно вздохнул Арефьев и, придерживая колотящую по спине винтовку, бросился за ней. В груди давило. В глазах вспыхивали летящие искры. Хотелось упасть где-нибудь в укромном месте и забыться. Но нельзя пока. Нельзя...

- Валентина... Простите, - догнав и переведя дух, нерешительно заговорил он. - А этот Аболиньш... Вы знали его раньше?

Барковская приостановилась, не оглядываясь. Отрицательно качнула головой.

- Нет? Зачем же так убиваться-то? Побереглись бы... - успокаивающе проговорил Николай. Барковская улыбнулась. Печально. Дрожащими сухими губами.

- Как вас звать? Николай? - со вздохом, чуть прыгающим голосом спросила она и, чуть помолчав, продолжила. Твёрдо и бесслёзно.

- Я всё понимаю, Коленька. Но и ты, и Яблочко, и твой друг, и все здесь... Не чужие мне. Почти никого я не знаю лично. С некоторыми - как с вами - едва знакома. Но... Коля, я ведь женщина. И кто ж ещё оплачет вас и пожалеет? Мне всех жалко. За всех больно...

- И даже за тех? На барже? - тихо, едва не шёпотом спросил Арефьев, глядя прямо в её воспалённые, заплаканные, серо-бархатные глаза. - После всего? Что они о вас...

Она кивнула. Арефьев отвёл взор и мучительно проморгался. Ему было нехорошо. Щемило в груди, гудела голова, и, казалось, мозг в ней вспучивается и перемешивается. Видно, всё же контузило его там, на реке. Но росло что-то в душе. Светлое, восхищённое и благодарное.

- А что они обо мне говорили... Со зла это, Коля, понять надо. Да не во мне дело. Но жалеть и плакать о вас... Обо всех, Коля... Это ты мне оставь. Это моё.

- Да они же красные! Враги, вроде... Их-то чего жалеть? - пробормотал Николай. Не то, чтобы всерьёз, по-вражески, ненавидел он красных, но возможность жалости к ним поразила более всего.

- Жалеть, Коля, надо всех, - чуть поморщилась Валентина. Не то от его непонятливости, не то от гулкого разрыва снаряда в стороне Ильинской площади. - Ещё поймёшь. Не навек всё это. Войны однажды заканчиваются, и тогда люди прозревают...

- Да это когда ещё, - вздохнул Арефьев. - Конца не видно...

- Видно, Коля. Здесь всё кончится очень скоро и страшно, - покачала головой Барковская. - А вот дальше - между нами. Я этого не говорила, тебе приснилось. Бросай здесь всё и уходи. Куда хочешь. И все друзья твои пусть уходят. Подальше. Город вот-вот будет взят. Никакой подмоги, никакого подкрепления вам не будет. Это всё ложь. Вы погибнете первыми. Вас спасать никто не будет. Вы здесь - пушечное мясо. И только. Да, я женщина, я многого не понимаю во всём этом. И никому не сказала бы, но то, что мы пережили...вместе, даёт мне право доверять тебе. Вам надо спастись. А эти, - Валентина неопределённо махнула рукой вверх, - пусть гибнут сами, если для них это важно. Вам - незачем.

- Спастись... - пробормотал Арефьев. - Для какой жизни - спастись? Что, при красных лучше?

- При красных, Коля, не было войны. А при белых - вон что делается. Вот тебе и разница. Думай сам...

- А вот Аболиньш не побежал бы спасаться... - покачал головой Арефьев.

- Эх, Яблочко... - горько вздохнула в свою очередь Валентина. - Вот такие и гибнут. Слишком хорошие, вот и гибнут. Он... Он же меня спас, Коля. Толкнул вовремя. Этот осколок мой был, а он... Нет, не могу... - и её глаза снова повлажнели. - Коля, Коля, накаркали вы ему... Песенкой дурацкой.

- Да не хотел я... - резко развёл руками Николай, готовый вот-вот и сам заплакать. - Не хотел! Чёрт дёрнул, с перепугу...

- Это судьба, - чуть улыбнулась ему Барковская. - Его судьба. Но не твоя. Не за что тебе погибать. Уходи от них. Ты же видишь, какая там сила, - махнула она в сторону Которосли, за которой была Тугова гора. - Как они в нас стреляли! Они же просто издевались! Любовались, как мы барахтаемся! Вот так же, шутя, они разнесут весь город. А потом... - и Барковская, прерывисто вздохнув, замолкла.

- Но... Вы ведь тоже не собираетесь уходить? - робко спросил Арефьев.

- Я... Обо мне нечего говорить, Коля. В моей жизни было столько...неправды и гадости, что вовек не отмолить. Лицедею спастись невозможно, - усмехнулась Валентина. - Может, хоть тебя спасти удастся. Но помни, Коля. Этого разговора не было, - чуть нахмурила тонкие брови Барковская и тут же улыбнулась. Мягко, ласково, но сдержанно.

- Вам куда? - твёрдо заглянул Арефьев ей в глаза.

- На Власьевскую площадь... Я дойду, ничего, - отстраняющее коснулась Барковская его рукава. - Не провожайте. Увидят нас, будут потом говорить...

- Идёмте, - решительно вздохнул Николай. - Я вас не отпущу. А говорить... - пожал он плечами и обвёл глазами безлюдные руины и пепелища, - некому уже говорить.

Испытующе поглядев на него и нерешительно переступив босыми ногами, Валентина осторожно оперлась на его руку. Шли медленно и опасливо. Этой части центра доставалось сейчас несильно, взрывалось и горело сейчас где-то севернее. Но и здесь нет-нет да тряслась земля, рвался в клочья воздух, и из боковой улицы выплывало бесформенное облако пыли, дыма и извёстки. Дома чёрно и мёртво глядели выгоревшими окнами. Обнажённые, обугленные рёбра стропил вздымались на месте чердаков и сорванных крыш. Повсюду россыпи стекла и острого битого кирпича. Их нужно было далеко обходить, чтобы Барковская не поранила ног. Пару раз Николай перенёс её на руках. Арефьева совершенно не волновало, как выглядят они вдвоём, кто, что и где будет говорить о них. А выглядели они, мокрые, перепачканные, окровавленные, с песком в волосах и мучительной болью в глазах вполне сообразно войне и разрухе. Городу, кажется, наступал конец. Да и их дни, скорее всего, были уже сочтены. И неизвестно, кому повезло больше - им или Яблочку. Его настоящему благородию, простоватому и доброму латышу, крестьянскому сыну, подпоручику Аболиньшу.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Спиридон Которосльный

 

Если долго-долго смотреть с берега на бегущую мимо воду, то покажется однажды, что это не вода мимо тебя течёт, а ты потихоньку уплываешь в синеватую, с дымкой, утреннюю даль. Сейчас - вот сейчас! - мелькнет мимо деревянный мостик через реку и раскинет свои купола на том берегу красно-бурый, как многоглавый медведь, Иоанн Предтеча. И дальше - под железную дорогу, мимо Большой Мануфактуры - в поля, к дальним истокам этой чудесной ярославской речки, к большому илистому озеру Неро, в которое вот уже тысячу лет глядится древний Ростов...

Любят ярославцы свою речку. Прямо тут, в городе, она впадает в Волгу. Волгу, конечно, тоже любят, да кто ж её не любит в России, она общая! А эта маленькая и будто ленивая речушка - одна такая. Ярославская. И называется на чужой слух странно - Которосль. Такой нет ни у кого и нигде, и Спирька Заварзин, вихрастый девятилетний ярославец, очень этим гордился.

От воображаемого плаванья зарябило в глазах и чуть повело голову. Эх, упасть бы в траву да поспать от души! Ночью-то не пришлось выспаться: стреляли. Сначала рядом, тут где-то, на берегу, а потом в городе, далеко. И не привыкать уже к ночной пальбе - дело нередкое, но в этот раз что-то уж очень часто, долго и зло. А под конец, кажется, ещё и из пушки накатили. Тут и замолкло. А Спирька до рассвета не спал. Так и не уснул. Взрослые, продирая глаза, на работу ушли, а он - на рыбалку. Сестрёнка маленькая дома осталась, спит ещё. Счастливая!

Спирька очнулся и вздрогнул Клюёт ведь! И как клюёт! Поплавок - старая бутылочная пробка с воткнутым в неё куриным пёрышком издёргался весь, исплескался, будь у него голос - орал бы, наверное: "Тону, спасайте!"

Резкая подсечка - и затрепетала, забликовала над тёмной водой маленькая - с ладошку - краснопёрая рыбка-плотва. Так! Ещё одна!

Их, несчастных, плавало в ведёрке уже с десяток. Новая пленница чуть потрепыхалась, но быстро успокоилась, вяло поводя плавниками и пульсируя жаберными крышками. Так же вели себя и её соседки по несчастью, лениво плавая в тесноте и сутолоке и бестолково разевая рты. Душно им в ведре, плохо. Будет сегодня к ужину рыбная похлёбка. Какое-никакое, а подспорье в полуголодном нынешнем житье. Ладно, пора и честь знать. Домой надо. А не хочется. Клюёт же! Ну, в последний раз...

Насадив червячка, Спирька, по примете, три раза плюнул на него и со свистом закинул удочку. Но вместо тихого и вкусного всплеска раздался глухой тряский удар. И ещё один. Дрогнула земля, и Спирька, вскрикнув, чуть не полетел с берега в воду. Сел, зажмурился, отдышался, открыл глаза. Поплавок был на прежнем месте, но прыгал и мотался на невесть откуда набежавшей ряби. Нет, это не здесь... Это выше. Ну-ка, ну-ка...

Спирька встал, подтянул свои необъятные штаны на лямке-портупее, глянул туда, в сторону Толчкова моста и оторопел. Моста не было. На том и этом берегу остались въезды - начало и конец. А середины не было. Совсем. Как срезало. Лишь обломки опор и бревенчатые быки-ледоломы сиротливо торчали из воды. Стоял Спирька и осоловело хлопал шалыми светло-карими глазами на обломки моста, на плывущие вниз по течению брёвна, доски, щепки.

И вдруг...

- А ты чего тут делаешь, шкет? - рявкнул грубый, раскатистый голос над самой головой, и внутри Спирьки всё ослабло. - А ну, сматывай снасть и бегом домой! Чтоб духу твоего здесь не было!

Наверху, у обрыва, прямо над Спирькой, стоял хмурый военный дядька с белой повязкой на левом рукаве. Отсюда, снизу, он казался огромным, как колокольня. А из-за его спины выглядывал ещё один. Тоже хмурый. С винтовкой за плечами, но в обычной одежде - в брюках, толстовке и картузе.

- Ну? Чего ждёшь? - рявкнул военный.

- Да я... - замялся Спирька. - А чего? Нельзя, что ли, рыбачить?

- Много болтаешь! А ну, шуруй отсюда! Быст-р-ро! - и военный сделал шаг вниз, по тропке, будто желая спуститься к Спирьке и надрать ему уши за непослушание.

Дальше испытывать судьбу было глупо и опасно. Спирька поспешно смотал удочку, подхватил ведёрко и быстро вскарабкался на обрыв. Семеня мимо страшноватых дядек, он весь подобрался, опасаясь тычка в спину или - ещё хуже - пинка под зад. Но обошлось. Спирька, отойдя, обернулся. Военный размашисто погрозил ему кулаком, и дядьки пошагали, глядя вниз, по обрыву. Через пару минут Спирька опять услышал их сердитые, требовательные голоса. Видно, ещё кого-то прогнали. Но почему? С какой стати? А мост?! Мост почему рухнул? И стреляли... Всё утро стреляли! Загадки пугали, тревожили, но и будили в груди щекочущий холодок интереса и азарта. А что будет? А вдруг..?

И, словно отвечая на это, за Которослью захлопали редкие одиночные выстрелы. Там, у моста. Спирька прибавил ходу. И впрямь, надо уносить ноги. Дело, кажется, скверное. И сестрёнка там одна. Проснулась уже, небось, а тут пальба... Вот не везёт-то! Хорошо ещё, не с пустым ведром! Не зря натерпелся...

Сестрёнка у него вполне уже самостоятельная. Семь лет, не шутка. Двоюродная. Ладушкой звать. Ладой. Чудное имя, старинное, говорят. Но красивое. Даже Ладкой называть - портить! - не хочется. И бойкая. Но присмотр нужен. Мало ли кто сейчас шляется... Красть нечего, а напугают девчонку.

Сам-то Спирька давно уж никого не боится, ко всему привык. Ходят мальчишки вроде него да постарше, хлеба клянчут. Вынеси, мол, да вынеси... Жалился, бывало, Спирька, выносил. Ох, и попадало от матери! Да и то: хлеб нынче на вес золота, он по карточкам. Взрослые-то вон с утра до ночи работают, не разгибаясь, а всё одно - голодно. Не хватает его, хлеба. И невкусный он, и липкий, и кислый, и травой какой-то отдаёт - а всё же хлеб. Сила от него. И жизнь. Про то, как пухнут и помирают с голодухи, Спирька сполна наслушался от тех же беспризорников и бродяжек. И жалко их, горемычных, да нет-нет и вздохнёшь облегчённо, что у самого-то не крайняя ещё нужда, что так жить можно... Вздохнёшь - и стыдно вдруг станет. Не украл вроде, не отнял ничего у этих несчастных, а всё же не по себе. Совесть - взрослые говорят. Может, и совесть, кто её знает...

Спирька из-под руки вгляделся вперёд. Возле Николы Мокрого возился с лопатой длинный сутулый человек. Сгибался и разгибался, бросая землю. Лёгкая здесь земля, песок один. Но тяжело было землекопу. Он то и дело замирал, опершись на лопату, тоскливо озирался и вновь принимался за работу. Спирька узнал дядю Веню, церковного сторожа. Утром Спирька шёл на речку другой дорогой, и не видался ещё с ним. А они друзья. Рыболовы. Надо поздороваться...

- Здравствуйте, дядя Веня! Червей копаете? Зря, не пускают рыбачить. И стреляют там...

Сторож вздрогнул, воткнул лопату в землю и обернулся к нему. Приветливая улыбка тут же сползла со Спирькиного лица. Глаза старика были мокры, красны, тоскливы и перепуганы. Редкая седая бородёнка вздрагивала, а сизый, с прожилками, нос то и дело шмыгал. Взглянув на старикову работу, Спирька и вовсе похолодел: перед ним была прямоугольная засыпанная яма, и незаконченный холмик чуть возвышался над ней.

- Здорово, Спиря... - сипло, сквозь вздрагивающие губы ответил сторож. - Ты иди, иди домой... Не надо тебе тут. Иди... - и, махнув рукой, опять налёг на лопату.

Скованный с головы до пят ледяным, мёртвым холодом, Спирька мелкими шажками зачастил в сторону дома. Он тут, совсем рядом, за Никольскими казармами. Но сзади вдруг послышались торопливые шаги, и он втянул голову в плечи, ожидая чего-то совсем уж страшного.

- Спиря... Погоди, - догнал его сторож. - Ты вот что... Дома сиди. И девчонку ни на шаг не пускай со двора. Ни на шаг! Плохо в городе. Совсем плохо... - он испустил длинный, отчаянный, страдальческий вздох и перекрестился на Тихвинскую церковь.

- А... Да чего в городе-то, дядя Веня? - еле выдавил Спирька.

- Революция опять, вроде... Офицеры взбунтовались. Советской-то власти крышка, кажись... Слыхал, стреляли на рассвете? - и старик растерянно оглянулся. - Вот. И мост взорвали... Ты скажи своим, чтоб поосторожней. Эти оглоеды меж собой дерутся, - он неопределённо кивнул в сторону центра города, - а больно-то нам. Нам, Спиря... Во, дела какие.

- А там... Дядя Веня, там... - указал Спирька подбородком в сторону Николы Мокрого. - Кто там? Кого...?

- Всё, иди, иди, Спиря. Много будешь знать - мало будешь жить. И-и-эхх... Беда-то, беда...

И, резко повернувшись, старик, сгибаясь крючком, суетливо заспешил от него.

Спирька, ни жив ни мёртв, судорожно сжимая дужку ведёрка с рыбами и удочку, медленно, пришлёпывая изношенными сандалиями, шёл к дому. Да вот он уже, его дом. Верх деревянный, низ кирпичный. Там, внизу, их полуподвал. И маленький дворик с огородом. Невелики угодья, да у иных и того нет, в подворотнях да на вокзалах живут. Так что Спирька, можно сказать, буржуй...

Страх отступал. Всё понемногу становилось понятным. И утренняя стрельба. И взорванный мост. И холмик земли: ведь не в воздух же стреляли! Опять революция... В этом навязшем уже в зубах слове не было для Спирьки ничего хорошего. Делать людям не черта, с жиру, видать, бесятся, вот и воюют. Русские с русскими, позор один! Так, жалуясь на судьбу, часто говорила мать. А лично для себя в городских переменах Спирька не видел ничего ни нового, ни особенного. Просто на смену одним важным дядькам приходили другие. Не такие степенные и осанистые, но горластые и с револьверами - поди подступись! А жизнь так и катилась по-прежнему, лишь только лица взрослых становились всё более озабоченными и злыми. Всё меньше становилось хлеба, и отовсюду сквозили липкие, противные разговорчики о голоде и смерти. И вот вам, опять! Офицеры какие-то, чёрт их знает... Не те ли, что прогнали Спирьку с реки? Вредные. По ним видно. Этак, глядишь, и рыбачить вовсе не дадут, а без рыбы, на скудном хлебе, морковке с огорода да ворованной картошке ещё тоскливее будет...

Ладушка ещё спала, когда Спирька, оставив во дворе у крыльца ведро с плотвичками и удочку, спустился в полуподвал. Задел пустую кастрюлю на столе, у керосинки, нагремел. Чертыхнулся вполголоса.

- Кто там? - послышался из комнатки заспанный тонкий голосок. - Ты, что ли, Спиря?

- Я, я, Ладушка. Ты спи ещё. Рано... Я тут на рыбалку сходил, плотвичек нахватал. Будет вечером суп, мать сварит...

- Ой, плотвичек! - взвизгнула девчонка и тут же, шлёпая босыми ногами, в наспех надетой цветастой рубашонке вбежала в кухню. - Где, где они?

- У крыльца, в ведёрке... Да поешь сначала, вон картошка...

- А, не хочется!

Глядел на неё Спирька и улыбался. Сам не знал, чему. Милая она, Ладушка. Посмотрит, рассмеётся - и самому весело, и забудешь всё тяжкое и тревожное. Хорошо, всё-таки, что она у него есть. Хорошо, что они приехали!

Брат матери дядя Женя, тётя Шура и их дочка Ладушка приехали к Заварзиным недавно. Они бежали из Пензы, от чехов. Что это за город - Пенза, что за страшные люди эти чехи, Спирька толком не знал. Взрослые не рассказывали, а Ладушка - та и вовсе мигом бледнела и отворачивалась. Худо им, видать, пришлось. Края там, говорят, хлебные, жизнь полегче, а уехали-таки. Ну да что ж, в тесноте да не в обиде. Мать-то одна наплакалась - как жить? Отец три года назад как ушёл на войну, так и пропал, ни слуху, ни духу. Может, вернётся ещё... Но это - когда, а жить-то надо. Невелик проглот Спирька, а всё ж поди заработай! Женщине-то. Одной... А сообща, вместе - всё легче. И веселей. Сестрёнка вот появилась. Забавная. Круглолицая, лоб широкий и глаза - синие-синие, большие. И ресницы машут, хлопают. Будто всё время удивляется она чему-то. А волосы русые, короткие, остриженные. Из Пензы ехали, тифа боялись. Повсюду теперь вши и тиф, а уж в дороге-то и вовсе страсть. Вздыхает Ладушка, жалко ей косичек. Но посмеивается - ничего, отрастут. И знай рассказывает, как добирались они перекладными поездами, как втискивались в переполненные теплушки, а однажды ехали прямо на крыше! Как она чуть не потерялась. Как отец чуть не отстал. Как напали на их поезд какие-то бандиты, но обошлось: никого не убили. Да что ж, время такое. И дорога неблизкая, шутка ли - из Пензы! "Из Пи-и-ензы!" - тоненько выговаривает она, и так нежно, так мило это у неё выходит. Смешная...

- И-ишь, какие! - приговаривала Ладушка, во все глаза разглядывая рыбок. Присела на корточки у ведёрка, обняла его белыми острыми коленками, руками в край вцепилась и глядит, глядит... Глаза у неё как небо, такие же глубокие. - Спирька, глянь, они же разговаривают! Видишь?!

- Да брось, Лада. Безголосые они, - снисходительно буркнул братец.

- Это для нас безголосые. А они слышат! - и девочка упрямо склонила стриженую головку над ведром. И вдруг как опомнилась.

- Спирька, а что, мы их съедим? В супе сварим? - и огромные глаза замахали ресничками.

- Ну. А то бы стал я их ловить, - проворчал Спирька.

- И вон того? Маленького? Рыбёнка? Жалко, Спиря... Может, не будем, а? Пусть живут? - робко пролепетала Ладушка.

- А нам жить не надо? Уха - самая еда, от неё здоровье! - с учёным видом, подняв указательный палец, изрёк Спирька. - Вон ты худющая какая, одни глаза! Прямо скелет!

- Сам ты скелет, - прыснула девчонка. Спирька промолчал. С правдой не поспоришь.

- Вот что, сестрёнка, - решился наконец Спирька. - Ты ведь умная? И смелая? Так?

- Т-так... - тихо, нерешительно, с опаской ответила Ладушка и вопросительно подняла на него глаза.

- Тогда слушай. На улицу, за ворота - ни на шаг. В городе плохо. Офицеры какие-то объявились, злые, стреляют...

- Чехи? - заметно побледнев, одними губами прошептала девочка.

- Нет, русские вроде. Да толку, - раздражённо махнул рукой Спирька и тут же усмехнулся, услышав облегчённый Ладушкин вздох. Бедная... Для неё страшнее чехов, видать, и нет никого.

- Так чего ж они стреляют, в своих-то? - вытаращила испуганные глаза сестрёнка. - Так-таки ходят и в людей стреляют?

- Нет, - сдержанно улыбнулся Спирька. - Красная власть им не нравится. Вот в красных и стреляют, прогнать хотят. Ну, а красные, ясное дело, в них... Защищаются, - попытался он объяснить то, чего сам толком не понимал. И чего, в самом деле, не живётся спокойно этим дурным взрослым дядькам! Давно бы уж договорились миром, глядишь, и жизнь полегче бы стала. Всё равно стрельбой ничего не докажут, только ещё больше обозлятся. И ещё хуже станет. Так нет же, стреляют!

- Дураки какие-то, - покачав головой, заключила Ладушка и опять склонилась над ведёрком с занятными рыбёшками. Спирька солидно помолчал. Права ведь! Даром, что маленькая...

- Может, и дураки... А нам на улицу соваться нечего. Пули - они, знаешь, не разбирают, может и нам достаться. Так что за ворота - ни шагу! Поняла, Ладушка?

- А! - отмахнулась она. - Я и так никуда не хожу. Ещё посижу, подумаешь... Спирька! - вдруг, оглядевшись, оторвалась она от рыбок. - Глянь, какое море! - вскочила и подбежала к луже. - А давай кораблики пускать! Сейчас принесу!

Да, море знатное! До самой калитки протянулось, обходить по стенке надо... Спирька, покачав головой, улыбнулся, подыскал широкий острый камешек и принялся рыть отвод в сторону морковных грядок. Пусть стекает.

А вот и Ладушка. Вынесла узенькую дощечку с бумажным листком на соломинке - кораблик у неё. Палочку нашла, тоже канавку сделала. Поплыл кораблик. А она подгоняет, дует вслед да подталкивает. И бормочет, бормочет несусветное что-то. Моря, паруса, пираты всё ей видятся.

- А что, Спирька, если в лодку сядем и всю Которось проплывём? - вдруг спрашивает она. Тоже не научилась ещё речку здешнюю называть. - В море выплывем?

- Ага. Если Волгу до конца проплыть... Как его... Каспийское, что ли. Далеко, правда. Но можно... - безразлично, чуть ворчливо отзывается Спирька.

- Ух ты! Поплывём, Спирька, а? Поплывём?

- Подрастёшь - поплывём, - степенно отвечает он. И вдруг расплывается в мечтательной улыбке. - Поплывём, Ладушка. Я - на вёсла. Ты - на руль... Ох, поплывём!

Улыбнулась девчонка - и тут же, будто улыбкой её приманенное, глянуло в окошко меж облаков солнышко. Крышу сарая осветило. Высокую старую берёзу насквозь пронизало яркой зеленью и золотом. Загляделся Спирька, аж рот разинул. Но тут же крупно вздрогнул, услышав издали, откуда-то из-за реки, резкое и звонкое "Пум-м!" И тут же над самой головой взвыло, резануло по ушам, и страшный удар выдернул из-под них землю. Ладушка вскрикнула и опрокинулась на спину. Спирька оказался в луже на четвереньках. Давясь криком, он видел, как в дальнем углу дворика вздымается земля и отлетают горбыли хлипкого забора. Посыпались вокруг, поднимая в луже фонтанчики брызг, земляные комья. Стоявший там, за забором, телеграфный столб вдруг содрогнулся, поплыл и медленно накренился над двором, будто высмотреть что-то хотел. Звонко лопнули провода, и столб, кренясь всё ниже, вдруг с треском сунулся в морковную грядку. Всё это, конечно, произошло очень быстро, но для Спирьки словно протянулось в жутком замедленном сне. Не помня себя, он вскочил, дёрнулся было к дому, замешкался на миг, подхватил в охапку визжащую Ладушку и бросился в дом, опрокинув на бегу ведро с рыбой. Кубарем, клубком скатились они в свой полуподвал и долго, всхлипывая, лежали на полу, мокрые, облепленные песком и травой.

А во дворе, у опрокинутого ведёрка, трепыхались в грязи краснопёрые плотвички. Бились, вязли, беспомощно разевали рты, будто на помощь звали. И невесть откуда взявшийся тощий облезлый серый кот уже подбирался к ним, опасливо озираясь, приседая и облизываясь.

Тут снова ахнуло, но не так близко, в стороне берега. Дрогнули стёкла, звякнула кухонная утварь. Спирька и Ладушка вздрогнули и прижались друг к другу.

- Давай-ка под стол... - шепнул сестре Спирька. - Он крепкий, под ним ничего не страшно...

Поднялись, отряхнулись и, как в шалаше, спрятались под покрытым линялой скатёркой старым дубовым столом. Там оказалось вполне уютно. Сидеть под столом и слушать, как бабахают вокруг снаряды, показалось Спирьке даже интересным. Как на войне. Сидят они с Ладушкой, будто заправские солдаты, в окопе... Вернее, нет. Как это у них? В блиндаже! Спирька даже палку от швабры под стол затащил. Это теперь у него винтовка.

- Пах! Пах! - кричит и тычет палкой в сторону воображаемого неприятеля, наступающего от входной двери. - Лада, патроны! Патроны подавай! Пах! Пах!

- Б-бах! - отвечает ему с улицы очередной взрыв. Дом вздрагивает, подпрыгивает, приседает. В нём всё звенит. Сыплется пыль с потолка. Летят со стола жестяные кружки. Дети вскрикивают, вжимаются в пол. И смеются. Им весело. Даже Ладушка про слёзы позабыла. Да и что, в самом деле, может с ними случиться? Дома, да ещё в полуподвале... Дом - на то и дом, что в нём не страшно. И не стреляют же они по домам! Так, по улице просто. Пугают...

Но тут с грохотом распахнулась входная дверь и по трём ступенькам вниз загрохотали ноги. Это были Спирькина мать и дядя Женя, отец Ладушки. Выглянув, Спирька увидел их лица и похолодел. Это были не лица даже, а, скорее, маски. Гримасы, которые корчат дети, пугая друг друга кощеями, упырями, вурдалаками и прочей нечистью. Но это ещё бы ничего. Глаза у матери и дяди были вытаращены. В половину лица одни глаза! Бессмысленные, ошарашенные, они растерянно блуждали и, казалось, звали на помощь.

- Спирька!!! - страшно, во весь рот, с хриплым надрывом выкрикнула мать, и мальчишке стало по-настоящему жутко. Не знал он, не думал никогда, что мама может так страшно кричать. Это же мама!

- Лада! - без голоса прохрипел дядя Женя. Он выглядел ещё хуже, чем мать: бледный, без единой кровинки в лице, и выпученные, как у слепого, глаза страшно сверкали белками, а зрачки предобморочно бегали под самым лбом.

Побелевшие от ужаса, трясущиеся дети вылезли из-под стола. Ладушка громко разревелась.

- Слава Богу... - прошептала мать и, пошатнувшись, придержалась за стену. - Быстро! Быстро собираемся... - судорожно, прижав прыгающую руку к горлу, проговорила она и, совладав с собой, засуетилась, забегала из кухоньки в комнату и обратно, торопливо швыряя в мешок какие-то вещи.

- Женя, да не стой ты столбом, очнись! - плачуще крикнула она брату. - Чего уж теперь! О детях надо думать! О детях! Бери их - и уходите! Уходите! Я догоню! Ну, давай же...

Дядя Женя встрепенулся , повернулся неуклюже, подхватил одной рукой Ладушку, а другой потянулся к Спирьке. Тот отпрянул.

- Мама! Нет! Я с тобой... - и бросился к матери, вцепился в её юбку.

- Спиря... Сынок... Война! Война в городе, пушки... Уходить надо, убьют нас здесь... В город. Там пока не так... Там не стреляют... Я догоню. Сейчас соберусь и догоню. Давай. С дядей Женей... Ну! - и, поцеловав, подтолкнула его к дяде. Спирька, молча капая слезами, шагнул к нему.

- Женя, уводи! Быстро, без разговоров! - крикнула что было сил мать, заглушив близкий разрыв. Спирька так испугался, что даже плакать забыл. Весь дрожа, он покорно засеменил за дядей Женей. Тот, с дочкой на руках, ступал отрешённо, неуверенно и шатко.

Всё небо над домом заволочено было сплошным чёрным дымом. Стоял треск и грохот. Снаряды рвались сейчас ближе к Которосли, но воздух с каждым взрывом сгущался, бил в спину, давил на уши. Кругом горело. В верхнем - деревянном - этаже их дома полопались стёкла и повсюду валялись искорёженные куски сорванной кровли. Пожары разгорались, и дышать было уже тяжело. Пригибаясь, шли они в сторону Сенной площади, вздрагивая от каждого разрыва за спиной. Дядя Женя шагал деревянно, будто ноги не свои. Правой рукой прижимал он к себе ревущую Ладушку, левой увлекал за собой Спирьку. Тот упирался и то и дело оглядывался на вздымающиеся столбы разрывов позади. Они были страшны, но это был особый страх, манящий, зудящий. И невозможно было преодолеть этого завораживающего, смертного притяжения.

Щербатая, с голыми рёбрами стропил, крыша их дома ещё виднелась. Матери всё не было, и дядя Женя приостановился, всматриваясь в задымлённый, задёрнутый пыльной пеленой конец улицы. И вдруг в воздухе резко и коротко - с визга на рёв - взвыло, и на месте дома взметнулось чёрно-серое облако. Мелькнули и исчезли разлетающиеся брёвна, и всё скрылось за белой известковой пеленой. Тонко и пронзительно, как раненый заяц, завизжал Спирька и бросился было назад. К дому. К маме... Но дядя Женя накрепко схватил его у груди и пояса, прижал к себе. Кричал Спирька, отбивался, отпихивался, но всё слабее. Мама... Она успела. Успела, а как же... Конечно, выскочила. Просто другой дорогой пошла... Она найдёт. Найдёт их... Спирьке казалось, что слова эти говорит ему дядя Женя, но тот молчал. Молчал, содрогался, и что-то тёплое капало Спирьке на затылок...

Растерянные, оглушённые, оцепенелые выбрели они к Сенной площади и, в толпе таких же несчастных, оборванных, пропылённых и обречённо озирающихся людей, побрели по Власьевской к центру города. Там не так опасно, там кирпичные дома, - говорили все вокруг тихо и неуверенно, вздрагивая от каждого отдалённого взрыва. Дядя Женя с тихо плачущей на руках Ладушкой весь осунулся, почернел, и, ни слова ни говоря, шёл, опустив голову. Скованный холодным ознобом Спирька, судорожно обхватив себя руками, поспевал за ним и всё оглядывался, нет ли мамы, не ищет ли она их... Но нет её. Нигде нет. И тёти Шуры нет... Что ж это? Что ж это делается-то? Неужели... Но одна эта мысль могла убить на месте, и Спирька, опоминаясь, прибавлял шагу, чтобы не отстать от дяди. Ревели дети. Испуганно шептались и плакали взрослые. Негромко пока. Ничего ещё не понимая и упрямо веря, что всё обойдётся...

Ильинская площадь была оцеплена. Не пускали. Огромный поток беженцев разворачивали уже от Знаменских ворот мимо Волковского театра к Семёновской площади. А там был уже полный кавардак. На самой площади, на Казанском бульваре, в устьях Дворянской и Борисоглебской улиц стояли, сидели, лежали люди. Старались держаться поближе к дворам, подъездам, домам. Всюду ходили какие-то гражданские в белых повязках, отгоняли от домов и стен: опасно, может завалить при обстреле. Но обстрел был далеко, а люди прибывали и прибывали. Иные - их было много - шли дальше, Ильинской улицей в сторону Загородного вала, но всё больше народу оседало здесь в надежде переждать.

- Уходите! Уходите за город! - кричали люди в белых повязках.

- Ярославцы! - жестяно ревел в металлический рупор военный дядька с углового балкона. - Уходите за город! Площадь будет обстреливаться! Вы погибнете!

Но никто не торопился уходить. Некуда было. За город, на голое поле? Нет. Не вечно же будут стрелять! Уймутся к ночи, недолго уж осталось, а там, на рассвете, и видно будет. Глядишь, и можно будет вернуться на пепелища, спасти, что не сгорело... Так говорили вокруг люди, обустраиваясь на ночлег. Стелили на мостовые и тротуары тряпьё, садились, ложились тут же. Стоял над площадью негромкий, но мощный гуд голосов, шёпота, рыданий. Но более всего было здесь людей отрешённых, прибитых внезапной бедой. Кто неприкаянно бродил, свесив голову и натыкаясь на других. Кто сидел, сжавшись в комок. И повсюду, то тут, то там над площадью, мерный гул прерывался отчаянными, истошными, плачущими окриками. Искали потерянных детей, родных, знакомых. Не раз ещё звучали призывы новых властей покинуть город. Но вытеснить эту огромную людскую массу с площади у них, видимо, не было ни сил, ни решимости.

Бестелесным призраком, бледной тенью, потупив остановившийся взор и видя сквозь мутную слёзную пелену лишь свои рваные сандалии, бродил среди беженцев несчастный Спирька Заварзин. Ему было страшно, тоскливо и больно. При мысли о матери из глаз начинало неудержимо капать, и хотелось кричать на разрыв горла. Но он лишь медленно, протяжно, с плачущим, призвоном выдыхал перегретый в груди, пересоленный слезами и горем воздух. Никто не слышал. Да и много было таких, как Спирька. Даже взрослых.

Ему было впервые по-настоящему страшно. Так, как не бывало никогда раньше. Это вовсе не походило на маленькие, смешные испуги детства, когда с колотящимся сердцем улепётываешь от злой собаки, от драчливых мальчишек с соседней улицы, от разъярённого огородного сторожа. Там хотя бы представляешь себе последствия. Теперь же всё вокруг было глухо и черно. Ещё тогда, при взрыве дома, сердце провалилось и заглохло. Еле жило оно где-то в пятках, придавленное, неслышимое, нечувствуемое. Он, Спирька, был теперь один. Совсем один перед лицом смертельной угрозы. На дядю Женю никакой надежды: с каждым часом он становился всё отрешённее, будто оглох. Сидел на земле, уткнувшись в подтянутые к подбородку колени и невнятно бормотал что-то. Ладушка, плача, без толку тормошила его. Детским ещё, но истончённым невзгодами чутьём догадывался Спирька, что и с тётей Шурой случилась какая-то беда, и дядя Женя видел это. Может, он и оправится ещё, но сейчас... Сейчас у Спирьки ещё и Ладушка. Она, кажется, ничего ещё толком не понимает. И какой из Спирьки для неё защитник! Самого бы кто защитил! Да некому... "Мама... Мама... - кривя губы, и роняя жгучие слёзы шептал в такие минуты Спирька. - Ну почему ты... Куда ты? Зачем?" Высматривал её , будто надеясь ещё на что-то. Натыкался на оцепление, и сердитые дядьки с винтовками разворачивали его за плечи и подталкивали обратно, к площади. Совали ему твёрдые, как камни, сухари. Он кивал растерянно, брал их, совал наобум в карманы истёртых, разлезающихся по швам штанов и послушно уходил.

А военный на угловом балкончике всё не умолкал. "Ярославцы! - трубил он в рупор. - Теперь вы знаете, чего стоят эти красные с их подлой властью! Они рушат и жгут ваши дома, убивают родных и близких! Мужчины! Дайте им отпор, положите конец их зверству! Записывайтесь в Северную Добровольческую армию! Мы ждём вас у Городской управы, у Государственного Банка, у Волковского театра! Личное оружие, ежедневный продовольственный и денежный паёк гарантируем! Остальных просим немедленно покинуть город! Площадь находится в районе возможного обстрела!"

Спирька не понял доброй половины сказанного. Красные... Добровольческая армия... паёк... Чёрт ногу сломит! Но вот слово "обстрел" он знал уже хорошо и поспешил проведать своих. Они остались неподалёку, у ограды Казанского бульвара, где его пересекает мостовая. И издали увидел Ладушку. Маленькая, мелькающая среди скопища взрослых светлой своей рубашонкой, брела она бессмысленно Спирьке навстречу. Крупные слёзы дрожали на щеках.

- Стой! Стой, Лада! - неожиданно твёрдо окликнул он сестру. Та вздрогнула, на её сером от пыли, в бороздках от слёз лице промелькнуло облегчение, девочка бросилась к Спирьке и прижалась к нему, обхватив у пояса.

- Спиря... Спиря... - горестно зашептала она, чуть отдышавшись. - Что это... Папа... Папа меня не узнаёт!

И вспухшие от многочасового плача Ладушкины губы снова обиженно поползли в разные стороны.

- Он не нарочно, Ладушка... Напугался за нас, вот и заболел. Пройдёт у него, - дрожащим, срывающимся голосом успокаивал её Спирька, ласково оглаживая её стриженую голову.

- Спирька, почему?! - отчаянно, исподлобья, снизу вверх глянула она на него. - Так хорошо было... Плотвички... Кораблик... И сразу так плохо... И страшно... Где мама? Почему её нет? Так долго нет... И тёти Маруси нет... Что с ними? Я к маме хочу...

- И я хочу, Ладушка... - уже не пытаясь сдержать слёзы, прошептал Спирька. - Но она... Но они... Мы теперь... - и замолк, понимая, что заревёт сейчас во весь голос. А не надо при Ладушке. Пусть крепится, глядя на него. Дядя Женя, видно, совсем плох, и он, Спирька, единственная ей теперь опора. Нельзя ему расквашиваться.

- Пойдём, Ладушка... - крепко сцепив зубы, еле слышно проговорил он и повлёк её за руку к Казанскому бульвару. Там они сели, привалясь к толстому стволу вековой липы, и Спирька притянул сестрёнку к себе.

- Ладушка... Тут вот дело-то какое. Мамы наши... Твоя и моя... Потеряли нас, кажется. Могут и не найти... Так что... - насколько мог, спокойно и твёрдо выговорил он.

- Как - не найти?! Почему? - часто заморгала девочка, разбрызгивая ресничками слёзы.

- Так, Ладушка... Видишь, какая тут путаница? Да и с ними... С ними тоже всё могло случиться... - предательски прерываясь, произнёс он, коснувшись ладонями запылавших вдруг висков. - Вон как стреляли-то...

- Их...убили? Они умерли? Ну! Ну, Спирька?! - мучительно сморщилась сестрёнка и, не дожидаясь ответа, громко расплакалась, уткнувшись в Спирькину рубаху.

- Да не знаю я, не знаю ничего... - размазывал он по щекам слёзы. - Может, и живы, но... - и с горечью помотал головой. - Но когда ещё найдутся... Так что, Лада, я ни на шаг теперь от тебя. Вместе будем. И ты смотри. Умницей будь, не теряйся. Одни мы с тобой, кажись, остались, вот чего...

- Я тут... Я всегда тут... Ты, Спирька, только не бросай меня, ладно? А то как одной-то? - всхлипывая, прижимаясь мокрой щекой к его щеке, в самое ухо прошептала Ладушка.

- Никогда, Ладушка... Ни за что. Ты... Только ты у меня и осталась... - слёзно бормотал Спирька, изо всей силы прижимая её к себе. И, будто по волшебству, отступал, отпускал сердце глухой, тяжёлый страх. Становилось легче. Так и просидели они, обнявшись, под старой липой. Лишь под сумерки очнулись и пошли проведать дядю Женю. Вид у них был, судя по всему, весьма жалкий, и Спирька обнаружил, что сухарей в карманах изрядно прибавилось.

Ночь была тяжела. Тяжёлая, душная, иссиня-чёрная, без звёзд, навалилась она на мятежный город, придавила, прижала к мостовым несчастных, обездоленных ярославцев. Костров зажигать не разрешали: опасно, красные могут навести по ним пушки и открыть прицельный огонь. Ходили тут и там мрачные дядьки в белых повязках, с винтовками за плечами и грубо ругались, даже если хотя бы кто-то чиркал спичками. У Семёновского съезда разбили большую палатку. В ней кипятили воду и давали нуждающимся. Но без огня было плохо, неуютно и, несмотря на духоту, знобило. В небе зловеще плясали багровые отсветы от бушующих невдалеке пожаров. Искры долетали сюда, вились в воздухе, красно тлея, и гасли высоко над головами. Опадал, саднил в глазах, путался в волосах серый пепел. Грохотали рядом, у оцепленного пожарного депо, повозки, храпели лошади. Слышался с далёкой водокачки надрывный, натужный вой моторов: грузовики возили воду на пожары. И не смолкал всю ночь глухой говор, ропот и плач сотен сдавленных бедою голосов.

Дядя Женя был совсем болен. У него приключилось что-то вроде нервной горячки. Он метался, бредил, вскрикивал, подскакивал, порывался идти куда-то, но снова и снова падал без сил. Спирька, оставив всякую на него надежду, держался с Ладушкой подальше: не надо, чтобы она видела. За больным присматривали две пожилые женщины, почти старушки. Успокаивали, давали пить. От одной из них Спирька краем уха услышал страшное. Ни к кому не обращаясь, будто жалуясь и вытирая глаза уголком платка, она бормотала: "Вот ведь мучается-то мужик, убивается... Да и то! Бабу-то на его глазах бомбой посекло... Только и успела сказать, сердешная - деток, мол, деток не оставь... Попробуй тут не решись! Ох, ироды, ироды..."

Спирьке поплохело, и он, чуть отойдя, долго дышал во всю грудь, чтобы не стошнило. Так же - вот так же, наверное, и его мама... И рядом никого... Эта мысль жгла огнём, и от неё хотелось кричать. Ладушку он, по счастью, оставил у палатки в очереди за водой, и она не слышала сказанных старухой слов. Но по её похолодевшему, каменному, в слёзных полосах лицу Спирька понял, что девочка догадывается.

- Что там папа? Опомнился? - спросила она, изо всех сил крепясь. И этот нежный, детский, тоненький, деланно-твёрдый голосок звучал жутко, как в кошмарном сне.

- Уже лучше... Воды ему принесём, - ободряюще ответил Спирька, и, услышав свой голос, опять испугался.

Сил не оставалось ни на что, и Спирька с Ладушкой, напоив беспамятного дядю Женю, примостились спать на бульваре под той же старой липой. Наплакавшись вволю, они уснули, тесно прижавшись друг к другу.

Пробуждение было резким, злым, безжалостным. Спирьке показалось, будто из-под него, как одеяло, выдернули землю. Тут же в уши ворвались истошные, перепуганные крики. Огляделся Спирька - Ладушка тут, рядом. Трёт глаза ошалело, ничего не понимает. А на площади-то - мать честная! - суета, беготня, давка... И вплывает на неё из проёма Ильинской улицы бурое, пыльное облако.

- Стреляют! Стреляют! Спасайся! - висит в воздухе оглушительный визг.

И вдруг - знакомый, рвущий уши короткий взрёв, - и страшный, тряский удар. Брошенный наземь рядом с Ладушкой, Спирька увидел, как вздымается над площадью, у самой её середины, огромный, веерообразный султан земли, камней, пыли и каких-то ошмёток.

Спирька судорожно сглотнул. Отпустило уши. Вокруг стоял страшный, истошный вой. Люди бежали. Растекались по улицам, обезумевшие, очумелые. Оцепление было снесено, и всполошённые дядьки в белых повязках, матерясь, пытались направить людей по Ильинской улице к ближайшей городской окраине, за железную дорогу. Но тщетно. Ярославцы стремглав неслись, куда глаза глядят - по Пробойной, по Казанскому бульвару, по Большой Линии. И всюду их встречали новые и новые разрывы. Они поворачивали, бежали назад, но и тут, на Семёновской и вокруг, грохотали взрывы, сыпались стёкла, валились с крыш куски кровли и вывороченные брёвна стропил. Перед вытаращенными и застывшими Спирькиными глазами мелькали перекошенные ужасом лица, мутные, бессмысленные взоры. Проковылял, кренясь на сторону и придерживая окровавленный бок, худой костистый мужик в сизой, пропылённой щетине. Другой, помоложе и покрепче, скрежетал зубами, прижимая к телу повисшую, как плеть, руку. Хрипло крича, бешено сверкая белками выкаченных глаз, бежала рослая женщина в сером платке и сарафане. К груди она прижимала тряпичный свёрток, из которого виднелась безжизненно мотающаяся голова ребёнка. Тряпки были бурыми от крови. Спирька похолодел и зажмурился. Хорошо, что Ладушка с самого пробуждения сидела на земле, закрыв руками уши и вжав лицо в колени. Эти зрелища потому только и были терпимы, что не хватало ни сил, ни времени осознать их толком.

Но тут снова бабахнуло совсем рядом, у Семёновского съезда. Спирька, недолго думая, толкнул Ладушку и сам распластался рядом. Снаряд, видимо, угодил не в мостовую, а взрыл поросший травой откос. Даже здесь, в глубине Казанского бульвара, под защитой деревьев, полетели сверху мелкие комки земли и дёрна. Спирька наконец-то опомнился. Как проснулся. Вскочил, поднял Ладушку, крепко ухватил её за руку.

- Бежим, Лада! Бежим отсюда, убьёт здесь! - крикнул он ей уже на бегу.

- Стой! Стой! А папа? Где он? Что с ним? - вопила навзрыд, заливаясь слезами, сестрёнка. Но не слушал её Спирька. Волок и волок за собой по Казанскому бульвару в сторону Волковского театра. Здесь, на бульваре, под защитой старых лип, казалось безопаснее, хотя снаряды - слышно было! - рвались и позади, на Семёновской, и впереди, на Власьевской и Театральной, справа и слева, за домами. На глазах у Спирьки снаряд саданул по кровле разлапистого Казанского собора. Рванул оглушительно, засвистели высоко в воздухе осколки. Выплыли из-за оседающего дыма обломанные, искрошенные стропила и кренящийся, как больная голова, малый купол с крестом. Стало больно в груди. Смотреть на это было почему-то совсем невыносимо. Рушились не просто здания. Рушилась вся жизнь, но осознать это Спирьке было не под силу. Он мог только чувствовать. Тонко и жалобно плакала Ладушка, всхлипывала, звала папу и маму... Но шла, бежала за Спирькой, стараясь не отставать. Спирька и сам поревел бы вволю, да нельзя пока. Пусть Ладушка думает, что ему не страшно. Что он знает, как спастись. А поди тут знай, если любой шаг может оказаться последним. Рявкнет снаряд над самой головой - и привет... Но что-то глухо колотилось, бормотало в душе, тормошило его, подбадривало. Не всё потеряно. Многое. Но не всё. Надо бороться. За себя. За Ладушку. За жизнь. Только так, может быть, и спасёшься. А иначе - ложись и помирай тут же. Это просто.

Булыжная мостовая на Театральной тут и там была разворочена, и над ямами поднимался удушливый, тошнотворный дымок. Всюду валялись какие-то мешки. Спирька так и подумал поначалу - мешки, брошенные бегущими из-под обстрела людьми. Но пригляделся - и вскрикнул. Это были люди. Убитые. Раненые. Порубленные осколками. Некоторые из них шевелились, пытались ползти, стонали, мычали, звали на помощь. Здесь, у театра, тоже, видимо, толпились, томились всю ночь люди, и на них поутру обрушились снаряды. Клонились к земле вывороченные деревья и столбы. Вились по мостовой провода. Неуклюже - не по-живому - застыла на тротуаре женщина с тёмным пятном вокруг головы. Скалился и таращился погасшими глазами мужик, придавленный рухнувшей трамвайной мачтой. К женщине сунулась было, но отшатнулась и пронзительно закричала худая, угловатая девчонка, чуть постарше Спирьки. Крик был страшный, воющий, так кричат обычно во сне непослушным голосом... Спирька не обернулся. Нельзя. Нельзя глазеть по сторонам, иначе свихнёшься. Бледный до зелени, тащил он за собой задыхающуюся от плача, охрипшую сестрёнку и лишь шипел ей сквозь зубы:

- Закрой глаза! Не смотри! За мной!

Эх, как жаль, что он не взрослый, подхватить бы её на руки - да и бегом мимо всего этого... Но что ж они делают-то, гады? По людям из пушек... Зачем? За что?

За Знаменскую башню хода не было, там, на Власьевской площади, стреляли и мелькала суматошная беготня. Люди поворачивали на Большую Даниловскую и неслись вверх по улице, в сторону сплошной стены огня и дыма. Там - совсем близко уже - пылали деревянные кварталы. Бежать туда было полным безумием, и Спирька, не раздумывая, свернул налево, в Срубную, что вела вниз, к Которосли. Там, ниже, было тихо. Артиллерия палила теперь по центру города, и высоко над головой слышен был свист летящих снарядов.

Тащить за собой Ладушку становилось всё трудней. Она не могла идти, упиралась, останавливалась. Непрерывная истерика и трудный даже для взрослого получасовой бег под обстрелом среди крови и трупов обессилили её. Она даже вымолвить ничего не могла, лишь стонала, задыхалась и заикалась, растерянно, испуганно и умоляюще глядя на Спирьку. Он пытался успокоить её, подбодрить, уговорить, но без толку: она будто не слышала его. Он и сам выбился из сил, слёзы отчаянья хлынули по его лицу. Обхватил девчонку, приподнял, сделал три-четыре шага и тяжело рухнул на мостовую. Ну почему, почему он такой маленький и слабый?! Сейчас, когда пришла беда, и от его силы зависят жизни... Их с Ладушкой жизни!

- Держитесь, ребятки, там подвал впереди... - подбодрил поравнявшийся с ними молодой мужик в широких брюках, рваной рубахе и мятом, грязном картузе. - Посидим, передохнём... Чуть-чуть осталось. Давай! - и протянул руки. - Девку давай, не бойся, не обижу!

Легко посадил Ладушку к себе на закорки и зашагал вниз по улице. Поток беженцев нарастал: там, на Даниловской, догадались, видимо, перекрыть движение и направить людей сюда. Здесь - пока! - было безопасно. Опасливо взглядывая на доброго дядьку с Ладушкой на плечах - не потерять бы! - Спирька поспевал следом, утирая рваным, измызганным рукавом слёзы. Они - незваные - текли и текли, не унимаясь. Возникли, как из-под земли, двое военных в измятых, истёртых, пропылённых формах с полосатыми, чёрно-золотыми ленточками на фуражках.

- Держаться теневой стороны! Теневой стороны! Там безопасно! - твердили они, оттесняя людей на левую сторону. Солнце ещё не поднялось из-за Волги, было, наверное, очень раннее утро, и правая сторона Срубной была золотисто подсвечена, а левая ещё сумеречна.

- На теневую сторону! На теневую! - без устали командовали военные. - У них бинокли, увидят вас, подумают - войска и перенесут огонь! Не губите себя! Влево! На теневую!

В подвал старинного купеческого особняка набилось человек пятьдесят. Прибывало ещё. Вместительный, толстостенный, с массивными могучими сводами, пахнущий погребом и старым сырым камнем, подвал казался надёжным и безопасным убежищем. В окошко-отдушину проникал широкий луч света и свежий уличный, чуть пахнущий дымом воздух. Штук с двадцать деревянных лежаков были брошены на пол, в углу на грубых козлах стоял бак с водой и армейский вещмешок с сухарями. На полочке, на высоте человеческого роста, теплилась керосиновая лампа-трёхлинейка с плохо вычищенным, в разводах копоти, стеклом. Чувствовалось, что этот подвал заранее приготовили для укрытия. Вывернулся откуда-то дядька в белой повязке, но без оружия, и принялся всех размещать, рассаживать, давать наставления.

- Всех, нуждающихся в медицинской помощи прошу потерпеть! - громко возглашал он, широко размахивая руками. - Санитары придут к вам с часу на час! Очень просим экономить сухари и воду, мы пока не можем регулярно пополнять запас! И ещё. Убедительно прошу тех, чьи дома уцелели, пользоваться подвалом только во время обстрела! Помните о тех, кто остался без крова! Им намного хуже!

Но никто его не слушал. Не до еды людям было пока. Не до воды. Не до медицины. Впервые оказавшись в относительно безопасном убежище, они лишь начинали осознавать случившееся. Оплакивать потери. Сживаться с нагрянувшей бедой. Но не вмещали, не принимали такого горя их души. Женщины голосили навзрыд. Вторили им ошалелые, навидавшиеся жути дети. Мужчины сидели, сжавшись, и тупо глядели перед собой. Они были бессильны. Бессильны помочь, защитить, отвести угрозу. А значит, и всё остальное ни к чему.

Спирьке и Ладушке досталось место у выступа стены, за которым был маленький закуток и окошко. Девчонка всё не могла успокоиться, ни слова не говорила, лишь судорожно, спазматически, всхлипывала и вздрагивала. Летели незаметные часы: после пережитого ужаса время будто уплотнилось, и быстро бежало даже в бездействии. Об ужасах, которые, вероятнее всего, ещё предстоят - не думалось. Будто отключалось что-то в Спирькиной голове, и неудержимо тянуло в сон. Сидя на полу, он то и дело клевал носом. Но вот Ладушка... Её состояние всё более и более пугало Спирьку. Она, кажется, перестала дрожать и плакать, но по-прежнему молчала и будто отрешилась от всего на свете. Не отзывалась на Спирькины оклики. Лежала, как кукла, на застеленном тряпьём лежаке и глядела в тёмные своды потолка широко раскрытыми, бессмысленными, немигающими глазами. Лишь еле заметно отрицательно качала головой, когда Спирька протягивал ей сухари и кружку с водой. "А вдруг помрёт? - выбивала Спирьку из полусна чудовищная мысль. - И что я тогда? Как я? Куда я?" За эти страшные сутки Спирька повзрослел сразу на несколько лет. Возникло и выросло в душе что-то твёрдое, крепкое, холодное, как лёд и не давало плакать, киснуть и отчаиваться. И главной причиной тому была сестра. Его Ладушка. Если не он, то кто будет спасать её, заботиться о ней, защищать? Некому больше. Вся жизнь его была теперь в этой маленькой, беспомощной девчонке. Не станет её - конец Спирьке. Вот и старался он изо всех сил оживить, растормошить вянущую на глазах сестрёнку. Ласкал её, гладил, обнимал, крепко прижимал к себе. И это вовсе не казалось ему "телячьими нежностями", которых так не любил он в оборвавшемся сутки назад детстве. А на следующий день придумал Спирька и вовсе чудесную штуку. Ложился рядом с Ладушкой и шёпотом рассказывал ей, придумывая на ходу, сказку о том, как отправились они на лодке к далёкому Каспийскому морю, как встречались им на пути волшебные рыбы, звери, нестрашные и трусоватые разбойники... Спирька на вёслах. Ладушка на руле. И доброе тёплое солнце грело и ласкало их мягкими, нежгучими лучами...

И отогрело. Оттаяла Ладушка, ожила, заулыбалась. Одними губами. Без глаз. Но и то хорошо...

Тянулись дни и ночи. Одни лица сменялись другими. Люди приходили и уходили. Одни - навсегда. Другие возвращались с каждым обстрелом. И неизменными оставались тягучие, гнетущие разговоры о пожарах, смертях, потерях. И в выражении лиц застыли ужас и отчаянье. Не смолкала дни напролёт тряская канонада в городе. Бухали разрывы - то ближе, то дальше, и казалось, будто кто-то огромный и грузный неспешно и лениво бродит по городу, беспорядочно топая ногами. "Приходящих" с каждым днём становилось меньше: потеряв последнюю надежду на благополучный исход, люди уходили из Ярославля. На четвёртый - или пятый? - день Спирька заметил, что народу не прибавилось. И не убавилось. Здесь оставались те, кому идти было некуда. Около двух десятков человек постоянно обитали в подвале. Спирька не вглядывался, но слышал и женские, и детские, и грубые мужские, и хриплые, дрожащие старческие голоса. Воздуха пока хватало. Сухари тоже ещё оставались - чёрные, твердокаменные. Настоящая беда была с водой. Та, что была в баке, давно закончилась. Никто не спешил к ним ни с водой, ни с обещанной медицинской помощью. Мужчины по очереди ходили с жестянками на Которосль. В животе от этой воды кололо и урчало.

Люди слабли. Болели. Многие, может быть, и выбрались бы наружу, но проклятая стрельба день ото дня становилась чаще и яростнее. Уже не увалень-исполин бродил по городу, а с десяток таких великанов резвились на улицах и площадях, скакали через костры горящих домов, играли в догонячки и тяжело грохотали своими огромными сапожищами. А когда засыпало окошко, и приток воздуха ослаб, стало совсем скверно. Спирька понял, что наступают последние дни. Или ночи. Не разобрать теперь было. Стояла в подвале спёртая, сырая темень, чуть подсвеченная керосиновой лампой. Лишь толчки, дрожь земли и грохот разрывов говорили людям, что на дворе день. По ночам не стреляли. У кого хватало сил, выходили ночью на улицу подышать. Но таких становилось всё меньше, а потом близким разрывом дверь перекосило и зажало, оставив лишь узкую щель.

Ладушка совсем ослабла. Высохли, выплакались глаза. Исхудавшая, с истончённым, бледно-восковым, призрачным впотьмах лицом, она не могла ходить, тыкалась из стороны в сторону, слепо вытянув вперёд руки и, не устояв на подгибающихся ногах, кружилась и падала. И теперь она лежала на ворохе старых влажных тряпок и совсем как в первый день отрешённо глядела сквозь тьму в распёртый поперёк толстым оборжавленным прутом низкий свод.

- Ладушка... Ладушка! - звал её отчаянно, успевая глотать слёзы, Спирька. - Ладушка, очнись! Я вот... сухарь тебе размочил. Ты поешь, ладно? Тебе нужно... Ты... Ты слабая очень!

- А ты? - без голоса, без выдоха даже, лишь губами и языком спросила девочка. Но Спирька услышал. Вернее, почувствовал.

- Я? Да я, Ладушка, уж не пропаду... - зашептал он. - Тут откушу, там грызану... Я ж быстрый. Я ж ходячий... Ты ешь, ешь... Ты только ешь, пожалуйста...

- Не надо... - так же неслышно ответила она и коснулась ладошкой с тонкими, припухшими в суставах пальчиками его мокрой щеки. Почти бестелесно. Будто паутинку ветром принесло.

- Не плачь, Спиря. Всё... Всё скоро кончится!

Спирька вздрогнул и не нашёлся ответить. Он всё понял. Скоро - совсем скоро - он останется один. Совсем один. И что его, одного, ждёт впереди, он не мог представить себе. Слишком грустно. И страшно... Но это будет потом. Если будет. А сейчас надо жить. Жива ещё Ладушка. И надо сделать всё, чтобы она жила. А остальное - после.

И он делал даже такое, чего никак не ждал от себя. Как слабое и неверное пламя спички заслоняют от ветра ладонями, так и он оберегал угасающую на глазах сестрёнку, бодрил и веселил её. Выводил - почти выносил! - за дальний выступ стены. Подвальные сидельцы устроили там отхожее место, куда ходили, если наверху стреляли. Но обстрелы грохотали всё чаще и страшнее, люди слабели, и через несколько дней ходили уже только туда, за стену. Да и сырая речная вода вкупе с голодом делала своё губительное дело: многие несчастные маялись животом. Спирька крепился изо всех сил, но и у него то и дело грозно ревело в брюхе. Так и пристраивались они рядышком, привалясь к осклизлой стене - он и Ладушка. А после, сам шатаясь от слабости, он доводил сестрёнку до постели, взбивал наваленные тряпки и укладывал её. А потом у неё не осталось сил даже для этого. Помогали ей поначалу взрослые дядьки, но и они вскорости сдались: болезнь с языколомным названием дизентерия терзала их ещё беспощаднее, чем детей. В воздухе, и без того спёртом, стоял ядовитый, гнилостный дух болезненных испражнений. Отжал дверь и прорвался в подвал однажды под обстрелом молодой парень в пропылённой одежде с красным крестом на рукаве, пробил маленькой лопаткой брешь в заваленной отдушине и залил загаженное место за стенкой едким вонючим раствором. Если б не отдушина, подвальные невольники задохнулись бы от ядовитых испарений. Просили у парня, на коленях молили дать какого-нибудь лекарства от поноса, да не было у него ничего. Плакал он, отмахивался, отбивался. Бормотал, вытирая рукавом слёзы:

- Потерпите ещё, родные... Скоро уже. Скоро...

- Чего скоро-то, сынок? Подохнем? Это - да... Скоро, - отозвался ему слабый старческий голос.

- Держитесь, держитесь, прошу вас! - молил срывающимся голосом санитар. - И ещё... Если кто-то... Всё-таки... умрёт... Не ждите, выносите наверх! Мы подберём, похороним... По-людски.

- Спасибо, родной, утешил! - раздался в ответ еле слышный, но злой женский голос. - Только это и можете... Мы просили вас? Мы звали вас, оглоедов? Благодетели, мать вашу! Ты вон на детей моих посмотри, утешитель! Вот! Вот! Вот!

Страшным костлявым призраком, отбрасывая в тусклом керосиновом полусвете на стены чудовищную тень, медленно поднялась исхудавшая женщина в замызганном исподнем и рывками посбрасывала тряпьё с лежаков. Там корчились в жестоких брюшных спазмах трое маленьких ребятишек. Видно было, что часы их сочтены. Санитар отшатнулся.

- Простите... - с рыдающим звоном сквозь прыгающие губы выговорил он и, схватясь руками за лицо, бросился из подвала. Под самый обстрел.

И опять в тесноте, вони, смутных тенях и полусвете зашелестели вздохи, стоны, сдавленные рыдания и жалобы.

Спирька будто и не видел, и не слышал ничего этого. Перед ним лежала лишь невидная в ворохе тряпья, с бледным пятном заострённого лица Ладушка. Он не хотел её отпускать. Туда. Одну. И это белеющее в смрадном полумраке лицо неудержимо тянуло его к себе, приковывало, не давало забыться в тяжких и страшных мыслях. Перестилая нехитрую постель, подкладывая под лёгкое, как тростинка, тельце жестяную лоханку, когда Ладушке невмоготу было уже добраться до угла за выступом, он чувствовал себя сильным и едва ли не всемогущим. Это не давало отчаяться, ослабеть, хоть он и шатался уже от истощения и обезвоживания. И выгоняло страх. Липкий, холодный, безнадёжный страх смерти. И будущей жизни. Он не знал, что хуже и страшнее. Ладушка плакала сначала, стеснялась этих его забот, но день за днём становилась всё молчаливее и отрешённее.

- Лада! Ладушка, ты спишь? - звал он её, затихшую.

- А? - подала она слабый голос. Нет. Писк. Голоса у неё, кажется, уже не было. - Так... Чуточку. Море видела... И яблоки. Много... Большие... Спелые. Там хорошо... Солнышко... Мама там. И папа... И ты. И тётя Маруся... Так бы там и осталась! А тут... Так плохо... И один ты. Один ты и остался... у меня.

- Ничего, Ладушка, - дрожащим голосом, слезясь глазами, обнадёживал её Спирька. - Ты держись. Вот кончат стрелять, выберемся на солнышко... А там... - вздохнул, не то всхлипнул он. - Там и заживём. Глядишь, и отыщем ещё...родных наших. А?

Ладушка лишь коротко простонала в ответ.

- Спиря... Я пить хочу. Очень... Ведро бы целое... Сухо... Горю...

- Да нельзя ж её пить-то, воду эту... Видишь, что от неё делается, заразная она!

- А мне, Спиря... всё равно... уже... - выговорила она и затихла.

"Сейчас! - мелькнуло в голове у Спирьки, как молнией прожгло. - Сейчас она умрёт... И что мне... И что я..." Перепуганный, ошарашенный, он вскочил, покачнулся на негнущихся, бесчувственных ногах, схватил забытый кем-то жестяной умывальный кувшин и бросился к выходу. За водой по слабости люди уже не ходили. Силы были только у него. Но откуда их столько?

Вскарабкавшись по лестнице, он прислушался. Пушки по-прежнему стреляли, но дом не содрогался, не сыпалось с потолка, не глушило. Снаряды рвались далеко. А значит, можно рискнуть добежать через квартал до Которосли и обратно. Если бы он мог бежать. Протиснувшись в перекошенную дверь и сделав первые шаги по задымлённой, в гари и пыли, Срубной улице, он понял, что даже и с пустым кувшином дойти до реки будет непросто. Исхудавшие, ослабшие ноги не гнулись, кувшин оттягивал руку, а проклятые брюшные спазмы то и дело сгибали его пополам. Но он шёл. Брёл. Едва дыша от гари и жаркой духоты бушующего неподалёку пожара. Ему было плохо. Предсмертно. Но Ладушке там ещё хуже, и надо успеть. Успеть... Пока всё не кончилось. Без него. Путались под ногами провода с поваленных столбов. Страшно и черно глядели на него окна выгоревших домов. Хрустел битый кирпич и стекло. Снаряды рвались ближе, чем он ожидал: где-то у Власьевской площади, и каждый раз приходилось падать и ползти, обдирая руки. Отдыхать, прислоняясь к обугленным стенам и раскрошенным в труху заборам. Как далеко, оказывается... Как тяжко...

Но вот она, река. Вон, внизу, под обрывом сверкает тускло, свинцово. Надо ж ещё как-то спуститься... Сидел Спирька на земле, привалясь к изодранному, изрытому осколками клёну и с ужасом прикидывал этот спуск, а потом подъём по узкой тропке. Здесь к реке вела когда-то деревянная лестница, но теперь от неё остались одни раскрошенные обломки. Стоял оглушительный грохот. За Которослью, на том берегу, то и дело взвивалась перемешанная с седым дымом пыль: это стреляли по городу пушки. Справа невдалеке поднимался столб чёрного дыма: горела мельница Вахрамеева. А в городе, где-то близко, раздавались хлопки ленивой перестрелки. Изредка подавал голос пулемёт. Подавал - и замолкал сразу, как нерадивый пёс. Спирька знал уже, что белые берегут патроны. Раньше их пулемёты грохотали без умолку, как заведённые. Но с кем это они? Неужели прорвались-таки в город красные? Хорошо бы... Ничего слишком хорошего это не сулило: к пушечному обстрелу добавятся ещё и бои на улицах. Но, может, быстрее уйдут эти чёртовы беляки, и кончится этот ужас? Да хватит уже, размечтался! К реке надо...

И тут Спирька почуял, что у него сзади намокли штаны. Этого ещё не хватало... Он обернулся и увидел, что намокли они от клёна. Израненное дерево исходило соком. Весь ствол был в густых липких подтёках. Спирька облегчённо вздохнул и, не удержавшись, лизнул сочащийся глубокий задир коры. Сок показался ему приятным на вкус и даже сладким. Спирька припал губами к задиру и пару раз глотнул тягучей ароматной жидкости. И - вот странность! - почувствовал себя в силах продолжать свой нелёгкий путь. Эх, этого бы соку - да Ладушке сейчас! Да как тут его наберёшь... Горе одно!

Сбежать вниз одним махом не было сил. Ничем хорошим этот полёт для Спирьки не кончился бы. Мелкими шажками, боком осторожно спускался он к воде. А где и тихонько съезжал на заду. У самого берега в воде лежал человек. Был он уже давно мёртв и раздулся. Речная рябь еле заметно покачивала его. На рукаве штатского пиджака белела замызганная повязка.

- Отвоевался, - досадливо пробормотал Спирька, зажимая нос от нестерпимого трупного запаха и, оскользаясь, побрёл выше по течению, высматривая, где набрать воды. И вдруг - надо же, нечаянная радость! - наткнулся на чудом уцелевшие мостки. Обычные, бельевые, в три доски. Ну, сейчас! Только бы кувшин не упустить!

Согнулся в три погибели, на колени встал, зачерпнул. Потянул на себя - и руки сыграли вдруг мелкой дрожью. Не вытащить! Никак не вытащить, хоть ты что... Крепко держа - не упустить бы! - он ещё и ещё попытался вытянуть кувшин. Но руки тут же слабли и опадали. И - самое страшное - бессильно разжимались уже пальцы, грозя отпустить и утопить проклятый кувшин. Спирька чуть не плакал. Ведь даже слить эту неподъёмную воду хотя бы до половины он уже не сможет! Хоть ныряй и топись вместе с этой чёртовой жестянкой!

Вполне вероятно, что так бы он и сделал. Мысли терялись и мутились, разжимались руки, а голова свешивалась всё ниже и ниже к воде. Ещё немного - и всё кончится. Так внезапно. И так нелепо.

- Эй, парень, ты чего это? Сейчас нырнёшь! - раздался над самой головой нездоровый, хриплый мужской голос. Спирька вздрогнул и выронил кувшин. Из последних сил выпрямился и с колен взглянул на подошедшего. Невысокий, костлявый, сильно исхудавший мужчина с жёлтым лицом и бледными губами, опасливо озираясь на отдалённые взрывы и выстрелы, с ведром в руке подходил к нему по мосткам.

- Упустил... - одними губами пролепетал Спирька. Слёзы уже стояли в глазах, но что-то мешало ему в голос расплакаться.

- Чего? - глянул в воду измождённый дядька. - А, кувшин... Вон он, на дне... Сейчас достанем.

Кряхтя, пыхтя, кашляя и отдуваясь, он медленно встал на колени, запустил руки в воду и медленно, с натугой, вытянул кувшин на мостки.

- У-уфф! Я-то еле выволок, а уж ты... Ох, уморил... - тяжело дыша и отирая крупный пот, бормотал дядька.

- Спасибо... - еле слышно отозвался Спирька.

- Нет... Ещё не спасибо. Вот я сейчас...твоим кувшином ведро начерпаю... С ведром-то, глядишь, и я не справлюсь. А так - в самый раз. Вот и спасибо будет. Взаимное... - тихо и глухо приговаривал дядька, с усилием переливая кувшин в ведро. Спирька незаметно вытер набежавшие слёзы.

- Ну вот... - буркнул дядька, - больше-то и не донесу... А это - и, напрягшись, зачерпнул и вытянул полкувшина воды, - тебе. И то донеси ещё... Ф-фу... Умаялся. Перекур!

И, сойдя с мостков, сел на берегу, низко опустив голову. Щёки дряблые, проваленные. Глаза измученные, воспалённые, тревожные. Встал. Пошатнулся. Шагнул на мостки. Подхватил своё ведро и Спирькин кувшин. Крякнул с пристоном. Выпрямился. Преувеличенно твёрдо, изо всех сил маскируя изнеможение, стал подниматься на обрыв. Подоспевший Спирька ухватился за дужку ведра. Невелика помощь, а всё же легче...

Поднялись, отдышались у старой толстой ивы на обрыве.

- Во как... - покачал головой дядька, всё ещё тяжело дыша и предобморочно поводя глазами. - Вот дожили-то... Вы где сидите?

- На Срубной... В подвале.

- Много?

- Человек двадцать... Было. А теперь не знаю... - насилу выговорил последние слова Спирька и, вжавшись лицом в грубую кору дерева, громко и отчаянно разревелся. Он ничего не мог с собой поделать. Спазмы душили его, слёзы лились ручьями по щекам. Выходило, выплакивалось, выплёскивалось всё, что накопилось и сдерживалось в душе, перебивалось и застилось делами и заботами. Скрывшийся в дыму, огне и пыли дом. Взрывы снарядов среди толпы на Семёновской. Трупы на Театральной площади. Пылающий город. Полутёмный подвал и белое пятно Ладушкиного лица... Эти картины сменялись, перемешивались, накладывались друг на друга сплошным неразделимым кошмаром. И не слабли, не стыли. Давили и жгли.

Дядька задумчиво и сочувственно глядел то на прыгающую Спирькину спину, то на безразлично бегущую мимо Которосль. И дышал. Глубоко. Размеренно. Моргал глазами, будто ловил неяркий, сквозь облака, притенённый дымом и пылью солнечный свет. Ловил жадно. Как в последний раз. И уже не озирался на орудийный грохот.

Спирьку отпустило, и он, всхлипывая и смахивая слёзы, повернулся к дядьке. Тот, будто очнувшись, подмигнул ему.

- Ничего. Не дрейфь. Скоро уже. Денька два-три. И кончится это гадство, - проговорил он.

- Нам бы раньше не кончиться, - сквозь сжатые зубы возразил Спирька и застонал. В животе всё вдруг натянулось и сжалось.

- А вот этого нельзя... Надо продержаться. Надо, - покивал головой дядька, отрешённо глядя мимо. Спирьку совсем скрутило и, вскрикнув, он бросился за ствол дерева.

- Вот оно как... - вздохнул дядька, когда сконфуженный Спирька вернулся к нему. - И у нас такое же... Нельзя её пить, воду эту. А что делать? Дрянь водичка, отрава, а без неё-то и вовсе труба... Мать-отец живы?

Спирька слабо мотнул головой.

- Сестра... умирает, - еле выдавил он.

- Хреново, - понимающе кивнул дядька. - Ты смотри, не отпускай её. Держи! И сам держись. Поживём ещё. Всем назло...

И сухая, прохладная слабая рука легонько коснулась Спирькиного затылка.

- Далеко вы на Срубной-то? - закусив губу и чуть подумав, спросил он.

- Рядом. Второй дом тут от угла. Красный. Лопатинский...

- А-а... Крепкий. Выстоит. Сами только... Не больно-то помирайте. Жить надо. Жить... - и, бормоча под нос, будто бредя, он нёс своё ведро и Спирькин кувшин. Останавливался, оглядывался, отдыхал, шумно дыша и смахивая капли пота со лба. Вот уже и покосившийся, пробитый купол церкви Похвалы Богородицы. А за ней - перекрёсток Рождественской и Срубной. У церкви дядька остановился, поставил наземь ведро и кувшин, и в полном изнеможении привалился к стене.

- Потому как, братец, нельзя нам иначе, - сквозь одышку продолжал он свою мысль. - Мы тут ни красным, ни белым не нужны... Мы - свидетели, понимаешь? И им лучше бы, чтоб нас совсем не осталось... Чтоб никто не припомнил. Не попрекнул... Как бы не так! - визгливо вскрикнул он. - Не дождутся, с-сволочи...

И пошатнулся.

- Ох... - прохрипел он. - Что-то мне, братец, плохо... Башка...плывёт. О-ох... - и медленно сполз по выщербленной церковной стене на корточки. И затих. Спирька, вытаращась, глядел на него, ставшего вдруг совсем маленьким, тонким и жёлтым, и никак не мог понять, осознать случившееся. И вдруг будто молния в мозгу сверкнула, он глухо вскрикнул, склонился к дядьке и стал трясти его за плечи.

- Дяденька! Дядя! Погодите! Не умирайте! Пого... - и осёкся. Дядька качнулся и повалился набок. И страшный, мёртвый, потухший, заплывший желтизной серый глаз безразлично уставился на Спирьку. Вскрикнул тоненько мальчишка, отпрянул и, взявшись за голову, долго смотрел на лежащего. И он тоже смотрел. Страшно и безжизненно.

Жалобно подвывая, срываясь на хрип, Спирька подхватил что было сил свой кувшин и, боясь оглянуться, поволок его в сторону Срубной. Три-четыре шага. Больше не мог. Поставит, отдышится, оботрёт слёзы с перепачканного пылью, копотью и соплями лица. И снова. Три шага - передышка. А не плакать он не мог. Это помогало. Не пускало в душу страшную, смертную тишину. Не было её, тишины. Гулко бухали в городе снаряды. Треск и рёв пожаров был, казалось, повсюду. Где-то впереди слышались крики и выстрелы. Но Спирьке чудилось, что остался он совсем один, и стоит замолкнуть, остановиться - и он умрёт, как этот несчастный дядька... Только бы не поддаться... Только бы дойти... Только б Ладушка дождалась... Иначе и возвращаться незачем.

На перекрёстке Срубной и Большой Рождественской стояла длинная телега с мешками и ящиками. Тут же, в упряжке, лежала раненая лошадь и дёргалась в предсмертных судорогах. Она, наверное, кричала, но звуки были немые, гулкие, отрывистые, ухающие. Из раны на шее струёй шла ярко-алая кровь. Это было уже слишком. Зажмурясь и крича, сгибаясь под тяжестью кувшина, Спирька вылетел на перекрёсток и устремился в устье Срубной улицы. И вдруг над головой ахнул хлёсткий выстрел. Ещё и ещё. Спирька замер в холодном ужасе. Впереди - у самого их дома с подвалом - перебегали и падали люди с винтовками наперевес.

- Уйди! Уйди! Уйди с обстрела, дурак! - раздался громовой голос позади. - Влево, влево прими!

А над головой свистит. Злобно и яростно. Хищно. И куда там влево или вправо - шевельнуться-то страшно.

- Ложись, чёрт! Падай же, мать твою! - истошно крикнули спереди.

- Тук! Тук! Фьють! - взвились фонтанчики пыли и кирпичной крошки в шаге перед Спирькой. Всё. Каюк... Лишь бы сразу... Лишь бы не корчиться, как те, на Театральной...

- Теньк! - звякнуло у самых ног, и Спирька с ужасом увидел, что его кувшин, уже мятый и дырявый у самого края, лежит на боку, и только упёртая в кирпич и битое стекло ручка не даёт воде вылиться.

- Очумел, щенок?! - раздался рёв над самым ухом, и тяжеленная ручища с маху швырнула его на битый кирпич. Швырнула и вдавила. И рядом лёг кто-то большой, горячий, пахнущий порохом, потом, пожаром.

- Ох, выпороть бы тебя... - процедил сквозь зубы очередной Спирькин спаситель. - Чего шляешься под обстрелом? Жить надоело?

Спирька, трясясь, лишь выталкивал, вылаивал бессвязные отрывистые звуки. Со стороны Большой Рождественской бешено загрохотал пулемёт. В ответ хлестали винтовки. Всё реже и реже. Пули шли над головой плотным навесом, их свист и жужжание сливались в один свербящий, прожигающий уши визг. Спереди Спирьку прикрывал лежащий поперёк улицы телеграфный столб. Сзади - горячий дядька. Нет... Не каюк ещё. Можно и пожить. И он завозился под тяжёлой рукой.

- Чего елозишь? Совсем дурной? - зарычал дядька. - Щас прямо в башку и влепят! Лежать! - рявкнул он, и Спирька всем телом вздрогнул. Ох, и горласт!

- Во...вода там... в кувшине... Сестра помирает, я воды ей... - пролепетал, не слыша себя, Спирька.

- Чего? - не расслышал Горластый, и, повернув голову в сторону перекрёстка, зычно крикнул:

- Готовы там? Пали! И расходись!

- Не шевелиться! - в самое ухо Спирьке добавил он и надавил на спину так, что показалось, вот-вот хрустнет хребет. Винтовочная пальба стихла. И тут страшный, рвущий удар накрыл всё вокруг, больно сотряс внутренности, оглушил, обдал волной раскалённого, ядовитого, напитанного порохом и тротилом воздуха. Тут же тяжело заныло в шее и затылке.

- Ну, вот и ладно... - пробормотал Горластый. - Ещё один перхуровский возок распылили... Всё, не стреляют больше, отогнали... - и убрал руку со Спирькиной спины. Тот встал и огляделся. На перекрёстке и вокруг валялись обломки и ошмётки. Едкий дым поднимался от них. Вдоль церковной ограды мелькали и скользили, как тени, какие-то люди. Поднялся и Горластый. Высокий, плечистый, усатый, в извоженных, заляпанных грязью, извёсткой, гарью брюках и рваной косоворотке. Отряхнулся. Взял кувшин, подал Спирьке.

- Воды, говоришь, сестре принёс? Это молодец. А вот под пули лезть незачем... Э-э, да тут воды-то всего ничего... - протянул он, покачав кувшином.

- Хватит, - вздохнул Спирька. Горластый пристально поглядел на него и покачал головой.

- Ну, бери кувшин - и бегом отсюда! Хотя... - и оглядел Спирьку ещё придирчивее. - Где сидите?

- В-вон... - еле выговорил Спирька сквозь снова нахлынувшие слёзы и указал на красный дом.

- Угу... За мной, - коротко скомандовал Горластый, и Спирька, спотыкаясь и перелезая завалы, еле поспевал за его скорым, размашистым шагом.

- Ну, пришли, - буркнул Горластый и поставил на землю перед кованой дверью подвала кувшин. - Бывай здоров...

- Спасибо, дяденька... А вы... Вы белый или красный? - только и смог спросить Спирька. Зачем? Просто так. Лишь бы оттянуть хоть на миг возвращение в это тёмное, вонючее и тоскливое царство смерти.

- Тебе, друг ситный, - усмехнулся Горластый, - сейчас главное живым остаться. А кто какого цвета - потом разберёшься...

Подмигнул Спирьке - и пропал. Как тень. Будто не было его.

Чёрным, совсем чёрным и неживым показался Спирьке подвал. Нет... Живы. Стонут. И шепоток, шепоток кругом: ослабли люди, не могут громче.

- Дай глотнуть, Спиря... Засох весь... - прохрипел, приподнявшись на локтях тот добрый дядька, что подхватил на руки Ладушку, когда они бежали из-под обстрела. Он тоже никуда не уходил отсюда. Ослаб, оброс, отощал и был нездоров: каждый вечер его мучительно лихорадило. Он поднёс кувшин к губам, набрал в рот воды и медленно, в три глотка, со вкусом проглотил.

- Ну, спасибо, Спиридон Которосльный... Смерть отвёл...

Вернул кувшин, поглядел на Спирьку насквозь как-то, словно не видя.

- Уходить надо отсюда... У-хо-дить... Всё одно подыхать, так уж лучше на воздухе... Под небом... - вздохнул, зажмурился и откинулся на лежак совсем без сил.

И со всех концов понеслось - сипло, хрипло, жалобно:

- Пить... Умираю...

- Милок, ну хоть глоточек!

- Петьке хоть губы смочить... Вот-вот отойдёт...

Как откажешь... Осталось в кувшине совсем чуть-чуть, на донышке.

Вот и Ладушка. Лежит, не шелохнётся, бледно-серая, аж в синеву. Перепугался Спирька.

- Ладушка! Ладушка! - кричит, а у самого слёзы градом, на лицо ей капают. Тормошит, трясёт её, зовёт.

Но дрогнули веки, выплыли из-подо лба едва блестящие в свете полумёртвой керосинки глаза.

- А... Спиря... Воды принёс... - по-прежнему, одними губами прошелестела сестрёнка. - А чего солёная-то?

- А? Нет, нет, Ладушка, вот вода... Вот! - и, окунув руку в кувшин, смочил девочке губы. Сделал ладошку корытцем, набрал в неё воды, осторожно влил ей в рот. Остатками обтёр ей лицо.

Улыбнулась Ладушка. Почти по-прежнему.

- Спасибо, Спиря... Ты... Ты плачешь, что ли? Чего ты...

- Нет, нет, Ладушка, что ты... - забормотал Спирька, наскоро вытирая слёзы. - Наверху-то вон чего делается... Красные прорвались, бой устроили, телегу с патронами у белых взорвали, слыхала, как жахнуло? Так, глядишь, и прогонят их скоро, вылезем тогда отсюда...

- Там - солнышко? - прошептала Ладушка, ища глазами щель на дальней стене. Но её опять засыпало. Темно там.

- Солнышко, Ладушка. Яркое... Доброе... Скоро, скоро вылезем! - бормотал Спирька слабеющим голосом. Сил не осталось. Да и как скажешь ей, что никакого солнышка там нет. Только дым, пыль, грохот, стрельба и смерть. Правда, воздух там... Воздух. Такой, что аж в груди больно. Особенно у реки. А в остальном, может, и похуже, чем здесь, в подвале.

- Спиря... Я умираю... - тихо и совсем бесчувственно проговорила Ладушка.

Спирька вздрогнул и замер. С особой силой ворвались в уши разрывы наверху и стоны, вскрики, плач здесь, в зловонной темноте. И сжались сами собой маленькие слабые кулачки.

- Нет уж, Ладушка, ты держись... Всем назло держись... А умрём - так вместе. Я тут, рядом. Тебе не страшно? - сквозь сжатые зубы, тяжело дыша выговорил он. Спирька понимал, что здесь ей не страшно уже ничего. Он хотел спросить, не страшно ли ей умирать. Но не смог. А она поняла.

- Нет, Спиря... Там хорошо... - улыбнулась она. И её когда-то лучистая, солнечная улыбка теперь на её скукоженном, исхудавшем лице была страшна своей нездешностью. Будто бы уже там она, в другом мире, где ей и впрямь хорошо. - Там так тихо... Там солнышко... - шептала девочка. - Там море... Яблоки... Мама... И мы с тобой. На лодке плывём... И ты, Спиря, не плачь, если я... Ничего. Мне хорошо там будет...

Ничего не отвечая, Спирька гладил ей лоб, щёки, волосы. Он не плакал. Нечем было, всё выревелось.

- Ты, Спиря... За руку меня держи... Если что... - пролепетала Ладушка. И забылась. Спирька, взяв её невесомую, высохшую, но тёплую ещё ладошку, примостился рядом. Наплывал волнами, качался в задыхающемся керосиновом свете удушливый сон. Наплывал и отпускал. Не виделась Спирьке та, потусторонняя жизнь, так поманившая Ладушку. Не верил он в это. Странно, но пережитые за день жуткие и тоскливые приключения пробудили в нём решимость выжить. Несмотря ни на что. Смутная и сумрачная жизнь впереди вовсе не походила на видения умирающей Ладушки. Но казалась почему-то важней, нужней и лучше. Пережить бы только этот чёртов подвал... А сил-то уже и нет. Откуда они - на воде да сухарной крошке среди тьмы, болезни и вони? И проваливался Спирька в глухое туманное забытьё. Всплывал - и снова проваливался, лишь успев убедиться, что жива ещё Ладушка, что теплится ещё её тонкая рука...

Ладушка умерла на следующий день. Утром. Приходил тот молодой санитар, повозился с дверью, поправил её. И воды принёс. Целое ведро. Хорошей, говорил, воды, с порошком каким-то, не заразной. Доброго утра пожелал ещё, да вовремя осёкся - чего уж доброго... Но Спирька очнулся и расслышал это. И вздрогнул. Ладошка сестрёнки в его руке была холодной и невесомой, как сухая хворостинка. Он вскрикнул, приподнялся, взглянул на сестру. Она лежала, вытянувшись, под грудой тряпья, еле видная, как соломинка. На тёмном, остром лице застыла та самая - нездешняя - улыбка, обнажающая из-под тонких, растресканных губ мелкие - молочные ещё - зубы. Серые веки были полуопущены, и тусклый свет еле живой керосиновой лампы безжизненно отражался в тусклых глазных белках. Стало страшно. Спирька закричал было, но испугался собственного крика и осёкся, задыхаясь. Это был хрип. Слабый, предсмертный, с коротким прорывом тонкого, захлёбывающегося визга. Вокруг засуетились, заохали. Несколько мужчин медленно поднялись с тряпья и, пошатываясь - сами полумёртвые - двинулись к Спирьке, вздымая на стенах чудовищные тени. Спирька опять захрипел, перепуганный этим дьявольским видением. И шелестели слабые, угасающие голоса:

- Вынести надо... Вынести. Нельзя тут оставлять...

- Да где тут! Стреляют на улице, слышь?

- Попробуем хоть... Нельзя же... А ну-ка, взяли...

Откинули тряпьё, подхватили её неуклюже, иссохшую, в грязной, рваной рубашонке. Резко качнулась и свесилась назад, прямо к Спирьке, голова, и он в последний раз увидел её лицо. Перевёрнутое. И от этого стало ещё страшней. У неё - мёртвой! - шевелились волосы. От вшей. Спирька понял это сразу, но так странно, нелепо и жутко было это теперь, что он из последних сил откачнулся, хрипло простонал и упал на тряпки. В глазах тошнотно поплыло, и вдруг обрушилась глухая, беззвучная тьма.

Ладушку так и не вынесли. Тут же, вслед за винтовочной пальбой, на улице заухали близкие тяжёлые орудийные разрывы. От грохота и сотрясений Спирька очнулся. Взрывы были сильнее прежних: от них трясло и глушило даже здесь, в подвале. Ходили ходуном своды, с них осыпалась пыль и размякшая от сырости кирпичная крошка. И слышалось, как врезаются в стены там, снаружи, вывороченные из земли камни и снарядные осколки. Где там вынести, носа-то не высунешь... И кто подберёт? Там - настоящая война и верная мгновенная смерть. Какие там, к чёрту, санитары...

Эти слова сквозь бредовую пелену еле доносились до Спирьки обречённым бормотанием. И Ладушку отнесли за выступ стены, в самый тёмный и дальний угол подвала, подальше от нечистот. Именно там была когда-то отдушина, в которую тщетно пыталась Ладушка разглядеть любимое солнышко... Не успела. Как-то ей, бедной, теперь там? Хорошо ли? Вряд ли...

Не плакалось. Не было сил даже на это. И, кроме того, он, боясь осознать это, уже попрощался с Ладушкой. Ещё когда она была жива. А теперь... Что ж, теперь можно думать, что её и не было. Совсем. Приснилась. Привиделась... И - вот странно - это получалось. Когда он вспоминал о ней в перерывах от мутного забытья, ему не было больно. И вообще, всё было безразлично. Всё казалось теперь бессмысленным и ненужным. Ему совали в рот размоченные сухарные крошки. Спирька лениво пережёвывал их вперемешку с кровью из распухших дёсен. И снова забывался. Он умирал.

Своей тихой и, наверное, лёгкой смертью Ладушка будто показала дорогу к быстрому и полному избавлению от мук. На следующий день - или ночь, никто уже не знал этого - умерли двое мальчишек, что корчились в бреду и жару уже несколько дней. Не вскрикнув. Не позвав мать. Так же тихо... Сквозь забытьё Спирька слышал вопли и рыдания, видел мелькание страшных теней по стенам. Волокли. Туда же. В тёмный угол. Уже стонали, бредили и метались взрослые, слышались стоны и хрипы. Страшное короткое слово "тиф" носилось по подвалу, напоминая лязганье косы в руках старухи-смерти. Шамкал цинготными дёснами старик в рваных лохмотьях. Его знобило.

- Изуверы... Затеялись, мать их... Красные, белые... Чума им всем в печёнки! Дети-то... Дети почто гибнут? На них-то какие грехи? Эх, Россия, - бубнил он вперемешку с ругательствами, - была ты нам мать, а стала - хуже чёртовой бабушки...

- Не жить бы... Не жи-ить! Не родиться вовсе... - тягуче выла, раскачиваясь из стороны в сторону женщина, мать умерших мальчишек. Её уже несколько раз оттаскивали от двери, куда она, обезумев, порывалась выскочить. На улицу, под снаряды и пули.

Стрельба не стихала. Подвал трясло, и казалось, вот-вот дом рухнет и похоронит всех живьём. Впрочем, и так здесь было, как в могиле. И лёгкий, но уже явственный трупный запашок тошно и страшно доносился из дальнего угла. Дышать этим запахом, перемешанным с нечистотами и болезненными испарениями становилось всё труднее. Огонёк лампы гас, и тлел фитиль. Как зловещий красный глаз среди смертной темноты.

И вот однажды над самыми головами раздался бешеный рёв, и от страшного удара даже еле живой Спирька увидел перед глазами вспышку, как от молнии, и тут же звеняще оглох. Тянулись перед глазами руки, оруще распахивались рты и всё вокруг панически мелькало. И тут же из тёмного страшного угла вылетело облако плотной тьмы и заскакали глыбы и обломки. Люди метнулись к противоположной - у ступенек - стене и сгрудились там, вжимаясь в неё и друг в друга. Вернулся слух, и в уши ворвались истошные крики и грохот рушащейся, оползающей стены. Спирьку и других неходячих оттащили.

Обвал прекратился. Судьба на сей раз помиловала несчастных подвальных сидельцев: из живых не пострадал никто. Спасли и размеры подвала, и прочность дома, выдержавшего прямое попадание. Под камнями остались только мёртвые - Ладушка и те двое мальчишек. И тут же, сразу, вольнее и глубже задышалось. Пыль ушла вверх, и оттуда, как в ответ, хлынул прилив дымного, но свежего уличного воздуха и свет. Тусклый, колеблющийся, но живой, настоящий солнечный свет. Люди прокашливались, продирали глаза, слепо щурились и дышали, дышали... Дышал и Спирька - вовсю, до боли в груди. И долгожданные облегчающие слёзы скупо текли по его истончённому, измождённому, серому, как бумажный пепел лицу.

Снаряды ещё рвались невдалеке, но их грохот слышался теперь ближе к Стрелке и Которосли. И был гораздо реже, чем ещё два-три часа назад. Где-то - тоже неблизко - слышались и винтовочные выстрелы. Но наверху - у пролома - было тихо.

- Выбираться надо... - глухо проговорил Спирькин знакомый дядька, поёживаясь от озноба. - Больше тут не высидеть...

- А куда выбираться-то? - проскрипел старик в лохмотьях. - Дом сгорел к чёрту, уже и улицы-то нет небось...

- Во... - согласно подвыл кто-то из угла. - Поди знай, может, из всего города мы одни и остались... И куда нам? К кому?

- Нельзя... Нельзя... - сухо хрипел кто-то, совсем слабый и больной. - Пристрелят... Не белые, так красные...

- Авось... - пробормотал решительный дядька и шатко двинулся к двери. Добрёл. Повозился. Выругался.

- Опять защемило, мать её... Совсем. Наглухо... Не отжать. Да и то, рвануло-то как... Теперь только туда. Через верх, - вздохнул он. Вздохнули и все остальные, понимая, что самостоятельно им, больным и слабым, отсюда не выбраться.

Свет в проломе с каждым часом мерк. Вечерело. А ближе к ночи ударил вдруг проливной, бешеный дождь с ветром и низкой грозой. Молнии не сходили с неба, и в их дрожащем ослепительном свете Спирька видел оскаленную пасть пролома и безжизненные, тронутые близкой смертью лица товарищей по несчастью, полёгших вповалку где попало. Это было страшно. Но вовсе уж невмоготу стало потом, когда ливень пошёл сплошной стеной, и в пролом хлынула вода. Её грязные мутные потоки устремились вниз, и люди оказались по щиколотку, а потом и по колено в воде. Оскользаясь и обдираясь, лезли они вверх, сползали, карабкались снова. Спирьку вместе с другими детьми и больными тащили за руки, за ноги, по камням, по размокшей извёстке. Он терял сознание и приходил в себя, удивлённый, что жив и способен соображать. Разрывы снарядов в городе как будто утихли, а может быть, просто заглушались громовыми раскатами. Люди кричали, звали на помощь, но в общем грохоте дождевой бури их никто не мог услышать. Все они теснились теперь на пологой осыпи, сидели, лежали, висели на заржавленных подсводных распорках, держась друг за друга. Срывались, скатывались, выбирались опять. А вода всё прибывала.

Лишь к рассвету дождь стал стихать. Замолк ветер, потоки воды ослабли. Унялась гроза, ушла, но небо ворчало тяжело и грозно. Слышнее стал плач, стоны, призывы на помощь. И жуткий, предсмертный гуд двух десятков слабых голосов густо качался в полуразрушенном подвале и гулко отдавался от уцелевших стен и сводов.

И вдруг в этот тягучий вой вплелись гулкие, хриплые мужские голоса с улицы. Настороженные. Вопросительные.

- Эй, там! В подвале! Кто? - донеслось от пролома.

- Помогите! Пропадаем! Тонем... - слабо понеслось в ответ.

- Погоди, Петро... - негромко предостерёг другой голос. - Может, ловушка. Сунешься - и нарвёшься. Сколько уж наших вот так сгинуло... Может, гранату туда?

- Братцы! Граждане! Мы безоружные... С самого начала сидим, а вчера завалило... Выручайте, сами не вылезем! - крикнул что было сил Спирькин знакомый дядька. Его слова утонули в перепуганных воплях. А что? И запросто могут, гранатой-то... Но обошлось. В проломе показалась голова в фуражке и кожаные плечи в ремнях. Над козырьком блеснула красная звёздочка. За плечами - винтовочный штык. Пригляделся красноармеец, ахнул, выругался и присвистнул.

- Э-э, Федя, да тут и впрямь катастрофия... Ты глянь. Да не боись, безоружные они...

Он посторонился. Заглянул второй, в островерхой шапке.

- Э-э... - безнадёжно протянул он. - Эк вас... Раненые, убитые есть?

- Нет. Трое умерли... Дети. Позавчера ещё... Засыпало их, мёртвых уже, - отозвался дядька. Он словно напомнил всем о случившемся горе. Женщины в голос заревели.

- Да тихо ж вы! - цыкнул первый красноармеец, в фуражке. - Сидеть тихо, не двигаться. Самим не вылезать, опасно. У нас тут каждая щель простреливается, ясно? Мы - за подмогой. Скличем людей, вызволим.

- Прогнали белых-то?

- А? - встрепенулся красноармеец. - Белых? Добиваем вот... Слышите, стреляют? Всё, крышка белякам. Упорные, гады, оказались... Ничего, сегодня управимся. Ждите.

И пропал.

Ожидание было томительным. Придут - не придут... И казалось Спирьке, что никогда не кончатся эти муторные часы. Но вот вновь грянули голоса, и в проломе замаячили остроконечные шлемы. Сверху подали верёвку и стали вытягивать людей по одному.

Что было дальше, Спирька помнил очень смутно, полубредовыми урывками. Оставшиеся силы покинули его. Долго сидели и лежали они в каком-то уцелевшем парадном подъезде. А потом Спирька, лёжа на спине, ехал на чём-то жёстком и тряском. Видел пасмурное, с голубыми прогалами, низкое небо и обгорелые, дымящиеся, мёртвые дома над собой. В одном из окон примерещилась ему Ладушка. Такая, как раньше. Смешливая. Солнечная. Милая. Вспомнились плотвички в тесном ведёрке, кораблик в дворовой луже. Жгучие слёзы опалили его изодранные, изъязвлённые щёки, и всё потемнело. Надолго. Опоминаясь, он видел себя в каком-то шатре с грубыми серыми матерчатыми стенами, где вповалку - почти как в подвале - лежали, стонали, метались люди. Потом - в просторной, уставленной кроватями комнате. И женщина в санитарной повязке давала ему воды из белого носатого поильника. И не санитарка вовсе была эта тётя, а художница, что приходила однажды на их улицу рисовать какую-то картину... Всё путалось, рвалось, мешалось. И длилось. Длилось, казалось ему, бесконечно, и Спирька начал уже думать, будто он умер и пребывает теперь в том мире, который так обманчиво понравился Ладушке... Кроме страшного, скелетного истощения донимали жар и бред: прицепился-таки проклятый тиф. Это противное слово то и дело чирикало над ним, как зловещая кладбищенская птица. Перед ним то и дело тянулись какие-то глухие - без входов и выходов - коридоры, узкие, сдавливающие лазы, подвалы... И всё не было света. Но он карабкался по ним, лез куда-то, не надеясь уже ни на что. И однажды проснулся. Открыл глаза - и тут же зажмурился от хлынувшего в них яркого, обильного, просторного солнечного света. Проморгался и увидел у кровати сидящего на табуретке человека. Только силуэт. Но чуть погодя черты его стали проступать, прорисовываться. И Спирька с трудом смекнул, что где-то он видел уже этого дядьку. Но где?

- А-а! - просветлённо улыбнулся дядька. - Очнулся, Спиридон Которосльный! Здорово! А я-то отчаялся было: ты совсем уж на погост глядел... А ну, думаю, как помрёт мой Спиридон, что тогда делать стану? Ну, поздравляю. На вот, пожуй... - и сунул ему в рот тонкую дольку спелого яблока. Жевать Спирька не стал. Тут же проглотил, даже вкуса не почуял.

- Не узнаёшь? Из-под обстрела вместе уходили, я ещё сестрёнку твою тащил. А потом в подвале сидели... Дмитрий я, Буторин. Дядя Митя, в общем. Так что будем дружить, - и осторожно, легонько пожал Спирькину ладошку в своей сухой тёплой руке.

- Где я, дядя Митя... Что это? - еле провернул языком Спирька.

- Детский приют, Спиря, - вздохнул дядя Митя. - Для таких, как ты. Пострадавших. Всё. Кончилась война. Три недели, как кончилась. Будем жизнь налаживать. Я тебя отсюда заберу, вместе заживём. Ты как? - и с какой-то непонятной боязнью взглянул на Спирьку.

А он молчал. И сквозь мутную пелену виделось ему облако пыли и дыма на месте дома. Бегущие из-под обстрела люди. Подвал. Ладушка. Поход за водой. Смерть. Обвал. Задрожал Спирька, и слёзы брызнули из глаз.

- Ничего, ничего. Поплачь, легче станет. Жизнь это, Спиря. Так уж нам выпало... Жить-то надо, раз выжили. Не зря же, - тихо, успокаивающе приговаривал дядя Митя. - Ты, Спиридон, самый стойкий оказался. Трое-то ребятишек... Ну, что там, в подвале уцелели... Не дожили. В лазарете от тифа преставились, царствие небесное... А ты выкарабкался. Ты потом уж заболел, когда сестрёнка твоя... А до того крепился. И за ней, бедной, присматривал, и за водой ходил, нас поил. Крепился, других спасал - и сам спасся, выходит. Во как. Вот что значит - человеком до последнего быть...

Не слушал Спирька этой малопонятной бормотни. Он осматривался. Белый потолок. Белые занавески на окнах. Кровати. Кровати. Кровати... А на них - дети. Мальчишки ли, девчонки, старше ли его, младше ли - не разберёшь. Круглые, остриженные головы, сморщенные, измождённые, серые лица. Огромные, как вытаращенные, в пол-лица глазища в тёмных полукружьях. Смотрят. Жадно. И страшно. Спирька вздрогнул.

- Чего? - встрепенулся дядя Митя. - А-а... Ясно. Это, Спиря, товарищи твои по несчастью. Красивые? То-то. Ты не лучше, не думай. Ну, я пошёл. До завтра. Я, брат, теперь каждый день приходить буду. Я тебя не оставлю. Бывай здоров, Спиридон Которосльный. А яблоко вот, в блюдечке возьмёшь. И ребят угости...

Подержал Спирькину невесомую руку и ушёл. Худой. Угловатый. С упрямыми - наперекор всем бедам - морщинами у углов жёсткого рта. А Спирька, вытянувшись, лежал, невидимый под своим одеялом, глядел в потолок, глупо улыбался и плакал. Солнце. Покой. Родной человек рядом. Яблоки... Жизнь. Жаль только, моря нет. Но до него по Волге, говорят, не так уж далеко...

Время правды

 

Гремит по изрытой, заваленной обломками мостовой тележка. Обыкновенная, складская, в любой лавке раньше такие были: низкая, на четырёх обрезиненных колёсах, с коротким дышлом: хочешь - перед собой кати, а хочешь - тяни позади. Даже пустую катить её в объезд воронок тяжело, и Антон то и дело перехватывается то левой, то правой. Рядом, с двумя лопатами на плече, шагает Костя, хваткий и шустрый паренёк, чуть помладше Антона. Подружились пару дней назад, в подвале, под обстрелом. За общим - санитарским - делом. Шаркают две пары ног в истёртых штопаных сандалиях и сбитых башмаках. И стелется по улицам и над всем городом чёрный дым и серая пыль от только что стихшего обстрела. Крепко досталось сегодня центру. Разворотило крышу, выбило окна в бывшей гостинице "Царьград" на углу Екатерининской и Рождественской. Покосился и угрожающе просел кружевной балкон на витых чугунных столбиках. Вспучило кровлю, посрывало купола с храма Спаса-на-Городу. Одни барабаны торчат, осколками избитые - и голые, гнутые, изорванные каркасы на них. Обрушило дальний, выходящий на Которосль, торец Спасских казарм.

   - Хм... А вовремя немцев убрали отсюдова, - мрачно проговорил Костя. - Не поздоровилось бы...

   - Ага... А театру, где они сейчас сидят, хоть бы хны... - проворчал в ответ Антон. - Место, что ли, заговорённое какое... Целёхоньки, черти. Хоть их-то спасать не надо, ещё б нам не хватало... Помогли бы, что ли!

   - Жди, как же, - недоверчиво покачал головой Костя. - Слыхал, там, за Которослью, много ихних осталось. Помогают красным из пушек стрелять. Если так - немудрено...

   - Да брось. Им-то на кой? Они отвоевались, охота была тут под горячую руку попадать... Вряд ли. Хотя... - на миг задумался он. - Чем чёрт не шутит. Как знать. Как знать...

   - А так и знать, что дерьмовые наши дела, Антоха. Конца не видно. Уходить, по всему, надо. Иначе - труба,  - и, приостановившись, Костя испытующе глянул на Антона.

   - Как хочешь. Я никуда отсюда не уйду, - сквозь зубы, после выразительной паузы, ответил Каморин. Костя надолго замолк. Так и шли они разорённой улицей вниз, к Ильинскому скверу. Две лопаты на Костином плече - тупые, щербатые, с обломанными черенками. Лучших не нашлось, а без них никак. Ни черта не сделаешь голыми руками на завалах и пожарах. Без рук останешься - это точно. А тележку позаимствовали недавно в разбитой текстильной лавке вместе с двумя неподъёмными штуками какого-то полотна, годного на бинты и корпию. Рисковали жизнью. Их запросто могли заподозрить в мародёрстве. Белые в этих случаях не церемонились: отводили за угол - и в расход. Натерпелись страху, но теперь у них был и перевязочный материал, и - пусть убогий - но транспорт для перевозки раненых к самодеятельному медпункту в подвале на Большой Рождественской.

Далеко идти не пришлось. Прямо напротив длинного жёлтого здания, где ещё недавно размещалась Городская дума и ютилось в коротком крыле на двух этажах родное Антоново Реальное училище, зиял прогал обрушенного снарядом дома. В пыли, дыму и извёстке маячили на руинах серые человеческие фигуры. Движения их казались замедленными, неживыми, автоматическими. Не опомнились, видать, не отошли ещё от первого потрясения. Впрочем, опомнятся - хуже будет. Осознают, запсихуют - и тогда от них и вовсе ничего не добьёшься. Пора!

   - Раненые есть? - зычно крикнул, подходя, Костя. - Эй, люди! Раненые, пострадавшие есть?

Немолодая, простоволосая, в изодранном платье женщина резко обернулась к ним. Первое - и самое страшное, - что увидел Антон, были её глаза. Широко распахнутые, навыкате. Горящие - и будто незрячие. Само безумие глядело сейчас на него. Сквозь него, в пустоту. И это было не легче крови, ран, истерзанных трупов. К смерти, как ни кощунственно, можно кое-как притерпеться. Но нельзя привыкнуть к безумию живых. Преодолев себя, Антон шагнул к женщине, взял за плечи и резко встряхнул. Безвольно мотнулась голова.

   - Ну же, тётя! - окликнул он её в самое ухо. Некогда было миндальничать. В этих случаях - он знал уже - надо действовать грубо и резко. Но дрогнуло лицо женщины, искривился, растянувшись в углах, рот, и не крик даже, а звериный, с прихрипом, вой заставил Антона отшатнуться.

   - Оставьте... Оставьте её, ребята, - сдавленно проговорил подошедший к ним мужчина в заляпанных, насквозь пробеленных извёсткой брюках и косоворотке. - Нельзя с ней сейчас... Дети у неё... Там остались, - и ткнул пальцем себе под ноги. - Оставьте, чего уж... А кто раненые, те ушли. Сами. К доктору вашему...

   - Дети? Где? - вскинулся Антон, не слыша уже последних слов. - В подвале? Ну? Где остались-то? Где были, когда рвануло?

   - Где? Где? Видели? Живы? - доносилось с другого края развалин. Там дотошно опрашивал людей Костя.

   - Нет... Не в подвале. В комнате, дома, она кричала ещё...

   - Ч-чёрт! Ну! Показывайте! Где ближе? Здесь? - коротко бросал Антон. - Костя! Сюда!

   - Хреново, Антон, - крикнул, подбегая, Костя. - Их в комнате завалило, вряд ли живы... Стой! Стой! - заорал он во всё горло и бросился на улицу наперерез пожарной повозке. Заругались, но остановили. Трое бойцов с баграми соскочили с неё и принялись растаскивать толстые, заляпанные штукатуркой брёвна в лохмотьях пакли. Они подавались с треском и стоном. Убрав тяжёлые обломки и отжав кусок рухнувшего перекрытия, пожарные подхватили багры, погрузились в повозку и с грохотом укатили. Антон и Костя осторожно орудовали лопатами. Мужчины - человек пять - с затаённым испугом на пыльных, заросших бродяжьих лицах, помогали вручную. По остаткам стены с обоями Антон догадался, что пол бывшей комнаты уже где-то рядом. По его знаку они с Костей бросили лопаты и, велев всем молчать, стали прислушиваться. Надежды мало. Никакой надежды, и всё-таки... А вдруг, наперекор всему, да послышится тихий, сдавленный стон? Такое бывает. Бывало уже... Но ни стона, ни шороха не слышалось из-под обломков. Да и услышать что-либо в непрерывном гуле отдалённой стрельбы и треске пожаров было немыслимо. Вздохнув, Антон и Костя принялись осторожно разбирать завал руками. Работа эта, с виду совсем не трудная, на самом деле была чудовищно тяжела. Она выматывала нервы неизвестностью и грозила самыми страшными неожиданностями. Наткнувшись на торчащую из-под обломков руку, ногу, голову, следовало быть готовым к тому, что, при попытке высвободить тело, в твоих руках останется лишь часть его. Что в раздавленных, размазанных, смешанных с землёй и извёсткой ошмётках вообще нельзя будет опознать ещё недавно живого человека. Такое тоже случалось. Это помнилось, это маячило перед глазами, стоило лишь забыться. И, холодея от предчувствий, смиряя леденящий озноб и бешеный пульс, ребята разбирали завал. Сейчас... Сейчас... Сейчас...

Двух бездыханных мальчишек они нашли на самом полу, под опрокинутым и разломанным дубовым обеденным столом. Стол сослужил-таки последнюю службу: принял на себя тяжесть рухнувших стен и избавил спасателей от невыносимой необходимости собирать раздавленные тела по кускам. Младший, лет шести на вид, был мёртв. Старший ещё теплился. Под жуткие, воющие крики обезумевшей матери его отнесли подальше от пыли и дыма, на траву, и Костя попытался сделать ему искусственное дыхание. Это оказалось невозможным: рёбра были переломаны, и при нажиме на грудь слышался характерный хлюпающий хруст. Но - видимо, от боли, - мальчишка очнулся, заморгал невидящими уже, запорошенными пылью глазами и резко, булькающе вздохнул.

- Ма...ма... - сипло простонал он, дёрнулся и замолк. Теперь уже навсегда. Из уголка правого глаза скатилась, оставив неровный белый след на грязной щеке, слеза. Костя выпрямился и отвернулся. Плечи его вздрагивали. Рыдала и билась мать. Пятеро мужчин, сжимая кулаки, мрачно стояли над умершим и не смахивали набегающих слёз. Нет. Нельзя привыкнуть к смерти. Всё-таки нельзя.

- Ну... - собрав все силы и преодолев душащий комок в горле, проскрипел Антон. - Что? Сами...похороните или мы...в братскую свезём? У нас тележка тут...

- Сами... Сами, не хлопочите... - вздохнул один из мужиков, оборванный, грязный, пропылённый. Не то седой, не то перепачканный извёсткой. - Мать здесь... Да и мы не чужие. Управимся... Спасибо, ребята... Спасибо...

Но режущий, металлический вой заглушил его слова. Земля вздрогнула, и чугунно отяжелевший воздух ударил по ушам. Все тут же бросились наземь. Но взрыв был далеко, у Ильинского сквера. Второй снаряд грохнул далеко позади, в стороне Спасо-Преображенского монастыря.

- Уходим! Уходим! - закричал Антон, поднимаясь сам, дёргая и тормоша лежащих рядом. - К Спасу-на-Городу! Там подвал! Скорее! Скорее!

Люди задвигались, закопошились. Медленно поднимались и, озираясь, выходили на Воскресенскую. Стонущую женщину подхватили под руки и повели, безвольную и бесчувственную, по улице в сторону церкви. А погибшие дети остались. С ними ничего уже не могло случиться...

Старинный храм уже вторую неделю защищал обездоленных ярославцев от обстрелов. В подвале и за стенами укрывалось более сотни человек. И, пожалуй, впервые за свою историю он сполна оправдал свое величественное звание. Он спас многих. Избитый и изодранный, без куполов, насупленный, как бесстрашный витязь в неравном бою, храм стойко держался, подставляя под снаряды и осколки свои трёхсотлетние стены. Так же геройски, изо всех концов видные и нещадно обстреливаемые, держались и все его ярославские собратья. Особенно доставалось колокольням: по ним очень удобно было вести пристрелку. Били по ним прицельно ещё и потому, что белые, соблазняясь высотой и возможностью держать под огнём целые кварталы, обустраивали на них пулемётные точки. Протесты священников ничуть не смущали отчаянных вояк: они никого не слушали, а в крайних случаях без околичностей хватались за револьверы. Находились среди духовенства и такие, что привечали и благословляли пулемётчиков на колокольнях, но большинство, сцепив зубы, уступало силе. И теперь некогда величавые колокольни и башни торчали над городом обезображенными тумбами. Купола и шатры были снесены, либо чудовищно изуродованы артиллерией. Это тяжкое зрелище дополнял бессмысленный, как немое мычание из заткнутого рта, гул сотрясаемых взрывами колоколов. Страшно было укрываться в храмах, зная, как они притягивают к себе снаряды. Но их подвалы давали людям надёжную защиту даже при прямых попаданиях: огромная толщина стен и прочность сводчатых перекрытий выдерживали самые мощные взрывы. Храмы день и ночь были открыты для спасающихся. Во многих из них не прекращались службы. Беда сплотила всех, и священники, начисто позабыв ещё недавно обычный высокомерно-всезнающий тон, как могли, помогали людям без различия их убеждений и веры. И Антон, ранее относившийся к церкви с пренебрежительной насмешкой, в очередной раз понял, что не всё в жизни так просто и однозначно, как иногда хотелось бы видеть.

Переждав в храме обстрел, наскоро подкрепившись сухарями, Антон и Костя снова поволокли по городу свою тележку и лопаты. Улицы теперь были сильнее прежнего задымлены, и раскалённый воздух вихрился в них. Судя по всему, этот район обстреляли зажигательными снарядами. Это было поистине изуверское оружие. При взрыве такого снаряда выплёскивалась волна огня, от которого плавился металл и горело всё, даже камень. Деревянные дома мгновенно вспыхивали и сгорали, как порох. Суетились, гремя по мостовым, пожарные команды. Из-под арок проходных дворов напористо валил горячий дым и время от времени с силой вырывалось пламя. Там, во дворах, был настоящий ад. Пространство меж каменными домами было сплошь застроено деревянными флигелями, бараками, сараями. От зажигательных снарядов всё это вспыхивало - быстро, яростно и беспощадно для тех, кто не успевал покинуть эту огненную ловушку. Буйство огня в замкнутом пространстве было опустошающим, ему не хватало воздуха, пожар затихал на несколько мгновений и вдруг - гулким взрывом - вспыхивал снова. На улице стоял нестерпимый жар, и тлеющий пепел оседал на мостовую, падал на головы, лез за шиворот. Ни пожарным, ни им, санитарам, нечего было делать в этих пылающих капканах. Туда и не подойдёшь - отшвырнёт огнём. Только ждать, покуда выгорят эти два-три двора, и постараться не дать огню перекинуться дальше.

И закипела работа. Тяжкая, изматывающая, кромешная. Помогали пожарным тушить успевшие заняться огнём дома и сараи, закидывая пламя и уголья землёй с лопат. Расчищали проходы и арки: если и здесь всерьёз заполыхает, - а заполыхает как пить дать, - нужно, чтобы люди, оказавшиеся тут, могли беспрепятственно и быстро выскочить на улицу. Спастись можно только там. Рыли на бывших клумбах и газонах, где земля помягче, неглубокие канавы, чтобы застигнутые на улице обстрелом люди могли залечь в них и переждать близкие разрывы. Они уже заканчивали одну такую, как вдруг, над самыми головами, раздался грубый окрик:

- Лопаты на землю! Все наверх!

Патруль... Ничего не поделаешь, надо подчиняться. Сжав зубы и мысленно матерясь, Антон тяжело вылез из канавы первым. Следом - Костя и только что пришедший им на помощь немолодой, тщедушный мужичок. Патруль был жидковат: офицер и два молодых добровольца. Но взятые наизготовку винтовки и револьвер в руке офицера к вольностям не располагали.

- Руки вверх! Так стоять! - распоряжался офицер. - Обыскать.

Всех троих общупали и обхлопали четыре неловкие руки. Доложили.

- Опустить руки. Что делаете? С какой целью?

- Канаву роем. Для укрытия... Люди от осколков гибнут, а так хоть какая защита... - пробормотал Антон.

- Старший? - ткнул в него пальцем офицер. - Фамилия?

- Родионов, - назвался Антон. Представляться Камориным было небезопасно: Антон знал, что в городе действует какой-то отчаянный красный отряд и был уверен, что отец там.

- Кто приказал?

- Никто. Сами. Санитары мы, людям помогаем, спасаем, перевязываем... Убитых подбираем, хороним... Доктор Губин над нами главный, можете проверить. Медпункт у нас в угловом доме, в подвале, на Рождественской, - медленно, сквозь свинцовую усталость, проговорил Антон.

- Так. Проверим, - кивнул офицер. - Ну, вот что. Без приказа - на будущее - земляные работы запрещены. Обращайтесь к коменданту, пусть выдаст разрешение. Это укрытие - на свою ответственность - разрешаю закончить. Санитары... В добровольцы-то, небось, не идёте! Здоровые жлобы, а занимаетесь чёрт-те чем! А, ладно! За мной! - махнул он добровольцам, и патруль скрылся за углом обгорелого дома. Антон выматерился и полез в канаву.

- Заедает их, чертей, что кто-то тут умнее их оказался, - едко прошипел мужик, выбрасывая наверх ком земли. - Да будь у нас оружие, уж мы бы их тут встретили - моё почтение! Из канавы-то...

- Этого и боятся... - мрачно заметил Костя. - А ты что - стал бы стрелять?

- А я, землячок, уж до такой злобы на них всех дошёл, что ещё чуть-чуть - и зубами их грызть буду, мать их всех впередых, и белых, и красных! - бешено, заводясь, запел помощник. - Ишь, воюют, с-суки, эти дразнят, а те пушками огрызаются! А мы - гибни! Тьфу... - и длинно, от души, заковыристо выругался. - Ещё и укоряет, гнида солдафонская! Нашёл жлобов! Вот тебе добровольцы! - и размашисто выкинул вслед ушедшему патрулю вполне подобающий жест.

Принимать всерьёз предупреждение офицера никто не собирался. Ни к какому коменданту они не пойдут: их и слушать-то не станут, не до того им. И рытьё укрытий медленно - с опасливой оглядкой - продолжалось. Этот район оставили в покое. Грохот разрывов слышался у Волги и севернее - за Семёновской площадью. Убывающих сил не хватало, и Антону в самые тяжкие минуты начинало казаться, что всё тщетно, что нет никакого смысла противиться этому ужасу, что вся их работа - лишь бестолковая капля в огненном смертоносном море. Всё тело гудело, болело каждой одеревянелой мышцей. Шатало от голода и слабости. Голод... Главный враг. Его, властного и беспощадного, хватило бы и без пуль и снарядов, чтоб уничтожить кого угодно. Это был не тот, знакомый всем, голод, от которого мучительно подводит живот, течёт слюна и тошнотно свербит в желудке. Другой. Внутри будто всё намертво сковано, в голове звон, пустота и кружение. То и дело прошибает холодный, липкий пот. Руки, ноги и голова почти неощутимы, движутся невпопад. Кажется, что ты лёгкий, как сухой лист, и хватит одного лишь порыва ветра, чтобы тебя унесло в небо. И пелена. Серо-зелёная, пузырящаяся пелена перед глазами. Всё время хочется прилечь, задремать, да так и остаться. Это случалось уже со многими. Их, невредимых, уютно свернувшихся калачиком, находили бездыханными, с незакрытыми, остеклянелыми, будто внутрь обращёнными глазами. Грузили на телеги и увозили хоронить. Умереть было просто. Даже, пожалуй, легко. Но только если позволить себе это. Разрешить себе умереть. А этого было нельзя. Никак нельзя. У него была Даша, которой приходилось едва ли не тяжелей, чем ему. Неожиданно стойкая, терпеливая, стремительно повзрослевшая, она тащила на себе наравне с доктором Губиным всю тяжесть ухода за больными и ранеными в их самодеятельном медпункте. Никто не видел её слёз. Плакала она - долго и горько - лишь наедине с Антоном, по ночам. Чтобы на следующий день снова стать сильной, твёрдой, бесслёзной и неутомимой. И поддаться при ней даже самой малой слабости и отчаянью Антон считал для себя предательством. И именно эта тяжкая, неблагодарная, почти непосильная - до исступления, до разрыва мышц - работа позволяла отвлечься от голода, немощи, уныния. Она спасала. Она пробуждала невесть откуда ещё берущиеся силы. Но, стоило лишь остановиться и задуматься над происходящим, или - ещё хуже! - вспомнить о еде, о вкусном, ароматном, мягком, с хрустящей корочкой, довоенном хлебе, как ощущалась вдруг тёмная, топкая, как трясина, бездна, в которую его, Антона, затягивает липкими, мерзкими щупальцами невидимая сила. Смерть. И немалого труда стоило стряхнуть себя этот морок и с новым ожесточением взяться за лопату. Это тягостное, мерцающее состояние лишь казалось невыносимым. Оно проходило - ненадолго, правда, - стоило лишь поесть дроблёных сухарей с водой. Целые было уже не угрызть: дёсны припухли и кровоточили, зубы ныли и шатались. Но эта стариковская тюря лучше любого лекарства изгоняла слабость и отупение, возвращала способность думать и с удивлением осознавать, как многое может человек и как на самом деле мало нужно ему для жизни. Впрочем, для смерти и того меньше.

Сегодня повезло. За весь день лишь три рейса к братской могиле. Семь человек. Немного... Бывали дни - особенно поначалу - когда трупы вывозили десятками. И какие! Раздавленные, изорванные, в месиво иссечённые осколками. Ребят трясло, корчило в рвотных спазмах, но слабеющие руки делали эту немыслимую, не виданную даже в самых бредовых ночных кошмарах работу. Кто-то ж должен делать её, в конце концов... Кто, если не они?

Обошлось и без "фиалок". Так между собой называли они залежалые трупы, обнаружившие себя липким, тоскливым, тяжёлым духом разложения. Подбирать их, студенистых, распадающихся под руками, было не меньшим испытанием для психики. А с израненными, измозоленными и обожжёнными руками это грозило скоротечным заражением крови и столь же скорой - после одного-двух дней жара и беспамятства - кончиной.

Так что день можно было считать удачным. Раз пять, правда, пришлось доставлять в медпункт пострадавших, но тяжёлых среди них не было. Быстрая помощь, оказанная доктором и Дашей, позволяла надеяться на скорое выздоровление.

- Как ты, Костя? - заплетающимся языком, спотыкаясь, спросил приятеля Антон, когда они, уже в сумерках, возвращались, гремя тележкой, с братской могилы. - Живой?

- А чёрт его знает... - насилу пробормотал ссутуленный, низко свесивший голову и засыпающий на ходу Костя. - Не чую уж... Хотя... - он встрепенулся и коснулся впалого живота. - Жрать охота... Значит, живой. Эх-ма, сейчас бы хлебца ржаного да с солёным огурчиком... - Костя шумно втянул набежавшую слюну и страдальчески застонал.

- М-мм, - мучительно перекосился Антон. - Не травил бы, чёрт!

- Ну и не спрашивай, - буркнул Костя.

Ох, как желанна, как благословенна после такого дня вода! Тонкой, скупой, прохладной струйкой из жестяного кувшина-носатика в Дашиных руках орошает она саднящие, горящие руки, зудящую от пота, пыли и гари спину. Эх, искупаться бы! Ещё три дня назад, ближе к ночи, можно было исхитриться и поплескаться в Которосли. Искупались тогда, да и воды натаскали: теперь вдоволь, целая бочка. Теперь нельзя. Стреляют.

Холодит, ласкает, возвращает силы вода. Будто живая, из сказки. И Даша, держа обеими руками кувшин, во все глаза на Антона глядит. На губах улыбка играет - то спрячется, то вспыхнет застенчиво.

Доктора нет. Пошёл к начальству хлопотать насчёт медикаментов. Вздыхал, ругался, но пошёл, делать нечего. Усадила Даша ребят в подвале на ступеньках, градусники дала температуру мерить. Доктор велел. Так и задремал Антон, привалясь к запаутиненной кирпичной кладке, с градусником под мышкой. Сопит, голову запрокинув, вздрагивает, взмыкивает во сне, а Даша рядом на ступеньке сидит, колени руками обхватила, и всё глядит на него, глаза распахнув, нежно так, аж дыхание затаила, будто разбудить боится. А Костя у стены напротив притулился, как пригорюнился, а у самого плечи мелко дрожат да губы гуляют: смешно ему.

Темнело уже, когда вернулся доктор Губин. Его пришаркивающая, неспешная походка, перемежаемая постукиванием старой, истёртой о мостовые тросточки, сейчас, в наступившей тишине, слышна была далеко.

- Эй, люди! - раздался его звонкий, чуть хрипловатый и надтреснутый голос. - Подсобите! Еле тащу!

Костя и Антон, разлепляя глаза, бросились навстречу. Они знали: от доктора можно ожидать чего угодно. Однажды он вот так, на спине, приволок в медпункт женщину с вывихнутой ногой. Долго потом кряхтел, отпыхивался и хватался за сердце. Но сегодня он нёс три туго набитых солдатских "сидора". За обоими плечами и в левой руке. Мешки не показались ребятам слишком тяжёлыми, но доктор протащил их несколько кварталов, что в его без малого семидесятилетнем возрасте было недюжинным поступком.

Да и сам Губин был человеком весьма незаурядным. Из той несгибаемой породы людей, которым для жизни нужна кипучая, полная чрезвычайных трудностей работа. Для Антона и Даши, сильно растерявшихся в первые дни бездомных скитаний по мятежному городу, он был счастливым подарком судьбы. К тому времени Сергей Саввич забросил уже медицинскую практику и пробавлялся, как многие ярославские старики, огородничеством и рыбалкой. Уход от любимого дела сильно испортил его характер, и Губин доживал дни хмурым старым ворчуном, не надеясь уже ни на что. Выгнанный из своего разрушенного дома на Романовской улице, он оказался в ярославских подвалах. Седой, сухонький старичок с вечно мёрзнущими руками, в круглых очках, стянутых на затылке за дужки бечёвкой, чтоб не падали, он для многих стал находкой и спасением. Был Губин нетороплив, несуетлив, но точен и быстр в движениях. Его хлёсткие, отрывистые распоряжения были далеко слышны и не требовали пояснений. Вокруг него тут же оказались и Антон с Дашей, и многие другие, так же пострадавшие от пожаров и обстрелов, но не желающие сидеть сложа руки и ждать конца. Работы было много. Тяжкой. Непосильной, когда приходилось, превозмогая голод и усталость, перетаскивать раненых и больных, заготавливать из тряпья бинты и корпию, перевязывать, перевязывать, перевязывать... У Даши были хорошие навыки в этом: в военное время девчонок в гимназии учили сестринскому делу. У неё это выходило ловко и споро. Кое-чему, глядя на неё, научился и Антон. А доктор заражал их своим неожиданным, бодрым оптимизмом, энергией и верой в спасение. Бодро покрикивал на нерасторопных помощников, поругивался, но ничего, крепче непрестанных чертыханий, себе не позволял. Антону доставалось от него крепко. Бывал он и "тюфяком", и "байбаком", и "безрукой орясиной", но умел доктор обругать так, что ни о каких обидах не было и речи. Зато в Даше души не чаял.

- Ну, Дашенька, ну, мастерица... - уперев руки в боки, покачивая головой, нахваливал он, наблюдая, как его любимица делает перевязку. - Была когда-то, ещё в Крымскую кампанию, Дарья Севастопольская, а у нас вот - Дарья Ярославская есть... Так держать!

И теперь её, маленькую, хрупкую, тихоголосую, в сером домашнем платьице и белом платке на голове, знали по имени во всём квартале.

А старый, истёртый едва не до дыр докторский саквояж был истинным кладом. Тускло и пугающе блестели в керосиновом свету разложенные на белом лоскуте скальпели, пинцеты, зажимы, иглы. Как орудия пыток в инквизиторском подвале. Но зверство было там, снаружи. Здесь было тихо, и лишь лёгкая, беспокойная дрожь теней бежала по стенам.

- Скальпель! - слышался резкий, с призвоном, требовательный голос Губина. - Даша, не спать, не спать... Пинцет!

- А-аа! У-мм... - не выдерживает пациент, крупный дядька лет сорока. Рваная рана бедра. Клоками вспорота и сорвана кожа, и края глубокого, грубого пореза обильно кровоточат. Даша и не спит, она рану промокает. Хорошо, что до артерии не достало. А то бы не доволокли живым.

- Терпеть. Терпеть... - спокойно и убедительно, сквозь зубы, приговаривает доктор. - Всё понимаю... Больно. Это хорошо. Значит, живой. И будешь жить... По крайней мере, от этого, - кивает на рану, - не помрёшь. Это я тебе говорю...

- Спасибо, доктор, - натужно шепелявит пациент. Во рту, как мундштук у лошади, мягкая кленовая палочка поперёк зубов. Антон таких с сотню нарезал по приказу Губина. Это чтобы пациент язык себе от боли не прикусил и зубов не изломал. Обезболивать-то нечем, всё по живому. - Спасибо... Вашими бы устами...

- Моими устами, почтеннейший, теперь разве что молитвы читать, - ехидно ответствует доктор. - А вот вас для мёда и пива надо бы сберечь... Терпите.

- Чёрт-те что, безобразие! - ядовито шипит он в перекуре, потрясая зажатым меж пожелтевшими, длинными, в дряблой коже пальцами окурком самокрутки. - Никаких условий! Ан-ти-са-ни-та-рия! Хорошо, если обойдётся! А ну, как сепсис? Или тиф? Да это ещё с полгоря! А если оспа? Или холера? И сами виноваты будем... Взялись за хирургию в таком свинарнике! - и скорбно качает головой.

- А разве можно? Не взяться? Так оставить? - таращит на доктора глаза Антон. - Как же, Сергей Саввич?

- Можно, Антон, - вздыхает Губин и будто заглядывает в себя. Взор его становится на миг пустым и стеклянным. - Всё можно, если сам себе разрешишь... И тысячу оговорок найдёшь. Оправдательных. И пыль, и грязь, и темень, и голод... Кому-то можно, а вот мне - нельзя. Нельзя - и всё тут. Чёрт, руки... - отбросив окурок, Губин потёр ладони, сложил ковшом, дохнул в них. - Мёрзнут. Старость не радость... На улице-то, под солнышком, ничего ещё, а тут, в подвале, стынут... И не выйдешь: палят, подлецы!

- Вы грейте, грейте, Сергей Саввич, - обеспокоенно говорит ему Даша. - Вот лампа... Без ваших рук нам никак...

- Не печалуйся, Дарьюшка, - замысловато отвечает доктор. - Не пропадут. То, что мы делаем тут, - опять нервно дрогнул его голос, - это так, баловство. Ремеслуха. Тебя, Даша, подучить - и ты сможешь. Партизанщина это, ребята. Нельзя так. И бестолково, и опасно.

- Ну... А делать-то что, Сергей Саввич? - непонимающе моргает Антон.

- К властям пойду. Затеяли эту мясорубку, так пусть хоть о людях подумают. Медикаменты нужны. В городе их - завались, военные ещё запасы, не успели растащить. Откуда спирт у спекулянтов, не думали? Пусть делятся. Медпункты надо создавать, с питанием решать что-то... Иначе всё это - мартышкин труд. Вымрет город, без обстрелов вымрет! Чёрт знает, сколько они ещё воевать думают! Да и потом долго ещё плохо будет, пока всё наладится... Нет, надо идти. Надо! - и Губин резко, решительно махнул рукой.

- А толку? - скептически поморщился Антон. - Им плевать. Вон позавчера к Лопатину ходили бабы, хлеба просили, так он их вытолкал. Нет, говорит, хлеба, и не просите. На улицу за ними выскочил, всё руки ломал да к небу задирал. "Не могу! - орёт. - Не могу, не обессудьте!" Тьфу! Противно! А военные-то и вовсе разговаривать не станут, по-моему...

- Ничего, ничего, - со злым азартом потёр руки старый доктор. - Меня знают. Меня не вытолкают. По крайней мере, с порога не откажут, а это уже кое-что. И к военным схожу. Некоторые там - вполне нормальные люди. Я их знаю. Лечил, - коротко усмехнулся он.

- Ну, дай вам Бог, - покачал головой Антон, сомневаясь даже в самом ничтожном успехе этого предприятия.

Но сомневался он преждевременно. В мешках, судя по бодрому и ершистому настроению доктора, было что-то очень важное и ценное.

- Уф-ф! - отдувался он, освободясь от поклажи. - Ну, ребятня, сегодня праздник у нас. Выпросил у лазаретских бинтов, спирта и антисептика. Это, знаете, порошок такой. Ведро воды из реки достанешь, всыплешь туда - и можно пить, не пронесёт. Великая вещь! Костя, неси осторожнее, там спирт! Разобьёшь - я тебя лично вот этими дряхлыми руками сотру в ядовитую пыль, так и знай! А у тебя, Антон, главное сокровище - сухари! Ох, и твердокаменные, скажу я вам! Как бы не с последней турецкой кампании! А что? Хлеб тогдашний не чета теперешнему был, могли и долежать... Как тут? Что болезные наши? Как там Дашенька с ними?

- Всё спокойно, Сергей Саввич, - осторожно улыбнулась ему Даша. Она уже здесь, встречает. - Все живы. У некоторых, правда, температура, но...

- Так-так, - мигом посерьёзнел доктор и остро впился глазами в девушку. - Температура? Высокая?

- Нет. Тридцать семь - тридцать семь и пять. У семи человек. Полчаса назад, - коротко, рублено, почти по-военному докладывала Даша. И с каждой сообщаемой деталью длинное, сухое лицо Губина хмурилось.

- Та-ак... Тридцать семь и пять... Скверно. Самая, доложу тебе, Дарьюшка, поганая температура. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Никогда не знаешь, чего от неё ждать. М-да... Скверно. Ну, да милостив Бог, - улыбнулся он и подмигнул Даше. - Не грусти. Вон я гостинцев притащил - на вес золота! - с законным стариковским самодовольством указал Губин на мешки. - Разбирай, приобщай к хозяйству. День-два, а всё полечим людей по-человечески!

И уже шёл с керосиновым фонарём в руке вдоль рядов лежащих и сидящих на полу пациентов, то и дело приостанавливаясь и пристально, сквозь очки, вглядываясь в лица. Будто не было за плечами длинного, изнурительного дня, будто не он, а кто-то другой пыхтел только что через весь город, навьюченный, как ишак, бесценным грузом.

- Как вы? Болит? Сильно? Ну-ка... Ничего, ничего... - коротко бросал он. - Терпеть. Терпеть... Всем хочется. Сейчас раздадим сухари... Болит? А как? Тупо? Или дёргает? Ага... Ну-с, ничего, сейчас промоем, обработаем... Перевяжем... Пить? Сейчас приготовим воду. Костя! К бочке за водой немедленно! Дашенька! Два порошка на ведро воды, быстро! Антон! Бинты и спирт из мешка - живо! Ну! Не стой же истуканом, шевелись!

И началась обычная, под резкие, но незлые окрики доктора, ежевечерняя перевязочная суета. Антон и Даша помогали раненым подняться, доводили до дощатого настила, около которого колдовал, звеня своим инквизиторским арсеналом, Губин. Подавали бинты, подносили воду. Глаза и руки их случайно встречались - и долго не могли разняться, отстать друг от друга. И, наслаждаясь этими случайными касаниями, они на миг замирали и забывались, улыбаясь пространно и глуповато. Улыбался и доктор, косясь на них между делом, но ни словом не одёргивал. Это было странно: обычно он не скупился на едкости. Впрочем, всё ещё впереди. Здесь, на людях, молчит, а в перекуре выдаст по первое число. Он может.

Когда перевязка закончилась, Антон вышел во двор перевести дух. Воздух чуть повлажнел, очистился и был почти свеж. Осела пыль. Отнесло к окраинам едкий дым пожаров. Сильно пахло гарью, но к этому запаху притерпелись здесь уже все и почти не замечали. Антон потянулся и неторопливо, наслаждённо, расправляя и наполняя слежавшиеся в душном подвале лёгкие, вдохнул. Эх, закрыть бы глаза да уши, в которые так и лезут проклятые винтовочные выстрелы, и представить, что нет никакой войны, что он, Антон Каморин, пришёл на набережную встречать из Твериц Дашу, и вот-вот увидит её, сходящую с пристани перевоза... Но нет. Невозможно. Слишком богатая нужна фантазия.

И вдруг он почувствовал мягкое, лёгкое, будто боязливое прикосновение. И частое, нервное дыхание. Даша стояла рядом и неистово, самозабвенно глядела на него. Отсветы багрового зарева светились в её широко распахнутых глазах. Антон повернулся, встретился с ней взглядом, нежно обхватил её за запястья и притянул к себе.

- Антон... Наконец-то... Господи, я так соскучилась по тебе! Слава Богу... Обними... Обними меня покрепче. Вот так... Не говори... Ничего не говори! - поспешно, звеняще прошептала она.

И Антон молчал. Молчал - и вбирал в себя её тепло, её дыхание. И она, словно набираясь сил от него, всё крепче и крепче сжимала объятия. И тянулись уже друг к другу их истончённые, обкусанные, растресканные губы, как вдруг скрипнула и нехотя, лязгнув о порог нижним краем, открылась позади них подвальная дверь, и во двор, щурясь и ероша седой затылок, боком протиснулся Губин.

- Эх-хе-хе... - глубоко, с перебором, старчески зевнул он. - А-а... Вот вы где. Извиняйте уж старика. Помешал...

Антон и Даша вмиг отпрянули друг от друга, часто дыша. А доктор подошёл ближе, почти вплотную, и, поправив очки, пристально вгляделся в них. Нет, не из вредности, не назло. Просто он плохо видел, а ему зачем-то понадобилось разглядеть их получше. Антон напрягся, ожидая выволочки. Губин имел на неё право: слишком уж увлеклись они на перевязке друг другом. Делу это не повредило, но вполне могло.

- Вот что, ребятишки, - вздохнул он. - К ночи уже. Вы ступайте уж. Ступайте. Я тут подежурю. Справлюсь, ничего.

- Что? - выдавил ошеломлённый Антон. - Вы? Один? Как?

- Прекрасно, - махнул рукой старик. - Нечего там всем вместе. Тесно. И душно. И ни к чему вообще. Вот и ступайте. До шести утра свободны. Шагом марш...

- Но, Сергей Саввич! - попыталась возразить Даша. - Вы же совсем не отдыхаете! Вы ж худой совсем и жёлтый! Так нельзя!

Доктор снова поправил очки и театрально подбоченился.

- Я, Дашенька, вполне отдохнул в отставке. На всю оставшуюся жизнь отдохнул, чтоб ты знала, - назидательно произнёс он и торопливо, мелко потёр зябнущие руки. - Мне хватило. Хм... Странно, скажу я вам, жизнь наша устроена. Да. Куда как странно... Ещё вчера жил себе-поживал, доживал, медленно помирал на огороде своём. И вон оно что пришлось... И надо было случиться всему этому, чтобы я, старый, хоть что-то понял в этой жизни! Я-то всю жизнь мечтал о чистой медицине, о бескорыстном служении, о... Да чёрт-те о чём только не мечтал, и всё клял эту рутину и унизительную необходимость зарабатывать на хлеб. Ничего, думал, вот придёт моё время - я уж поживу... Не пришло. А я состарился, плюнул и ушёл из медицины. К чёртовой матери. Обиженный. Вроде как обманули меня. Ох, дайте-ка, братцы, я закурю... - и, расчиркав спичку, подпалил заготовленную уже толстую махорочную самокрутку, затянулся глубоко, пыхнул дымом, пожевал тонкими губами в сизой щетине. Антон и Даша ошеломлённо глядели на него. Никак не ожидали, что старый доктор пустится в откровения. Значит, не зря. Надо молчать. И слушать.

- Но вся штука в том, ребята, что медицина - это такая вещь, - он помахал дымящейся самокруткой у виска, - из которой уйти нельзя. Как оказалось, - прибавил он с ехидной ухмылкой в голосе. - Врач - до самой смерти врач, если он, конечно, не собачье, простите, дерьмо. Над всеми этими высокостями и красивостями обычно смеются. Принято так, знаете ли. Особенно по молодости. Я и сам грешен, чего таить. И сам смеялся, и других, бывало, на смех поднимал... Но всё это правда. Только осознать её так, чтобы до души дошло, не всем дано. И не всегда. Надо обязательно беде случиться. Чтоб судьба взяла тебя за шкирку и поставила к барьеру. Тут-то и поймёшь, что всю жизнь, по сути, прочепушил. За что держался, к чему стремился, чего добивался... Чушь и дичь! Уют, достаток, покой... Тьфу! Суета всё это, ребята. Морок! И стыдно. Стыдно это. Потому что твой достаток и благополучие - это всегда нужда и лишения других. Особенно мы, врачи, хорошо это видим. И миримся ведь. А что? Все так живут... А если подумать, то вот много ли человеку для жизни надо? Что скажете? Теперь вот, когда мы бок о бок с вами тут за людей бьёмся? Много ли?

- Как сказать... - повёл плечами Антон. - Не очень. Горсть сухарей, кружка воды... Ну и везение. Чтоб под снаряд не попасть, - и невесело усмехнулся.

Доктор оценивающе склонил набок голову.

- Ну, насчёт снаряда, - чуть поразмыслив, - изрёк он, - это, положим, судьба, это другое... Но и даже так выходит, что совсем-совсем мало. И живём ведь! И другие жизни спасаем. Вот! А для счастья, по вашему? Сколько?

Антон неопределённо поёжился и мельком глянул на Дашу. Та завороженно переводила взгляд с него на Губина и обратно. Багровые - от зарева - искорки в её глазах на миг гасли, и тогда казалось, что она смотрит в себя и спрашивает о чём-то мучительно трудном, неведомом, неразрешимом. Но молчала Даша. Молчала и улыбалась осторожно и загадочно. Промолчал и Антон. Ну, доктор! Ещё и философствует, старая заноза! На развалинах, на пожарище, на обломках и головешках всей прежней жизни... Собирает её по крупицам, по косточкам, сшивает хирургической иглой, едва не валясь от голода и усталости - и философствует! Вот человек! Нет, не рухнет жизнь, пока такие есть.

- Понимаю, - дробно и сухо рассмеялся Губин. - Понимаю вас. Думаете, сбрендил совсем старик, о счастье толкует среди такого ужаса... Вам-то для него поболее моего требуется. Это пока молодые. Вам жизнь продолжать. А я, Антон, на старости прожитых лет прибавлю к твоим сухарям и воде только лишь чистую совесть. И скажу, что я, друзья мои, счастлив. Да-да. Счастлив.

- Счастливы... - в испуганном замешательстве, полувопросом, прошептала Даша.

- Истинно так, Дашенька. Я наконец-то, без всякой корысти, самолюбования, принуждения и притворства по-настоящему помогаю людям. Вот она, медицина высочайшей пробы, о которой я всю жизнь мечтал. Я, может, и родился, и жил все свои годы только ради этого. Ради этих дней. Они и есть в моей жизни - главное. И, видимо, последнее. Не было бы счастья, да несчастье помогло... Так и выходит. Да так оно всегда и бывает, если хорошенько подумать...

- Нет, Сергей Саввич, - прошептала Даша и закусила губу. И прикрыла глаза, будто спрашивая себя, стоит ли говорить это. - Не надо такого счастья. Слишком страшно. Слишком дорого...

- Дорого, Дарьюшка, - тяжело вздохнул Губин и развёл руками. - И дорого бы я дал, чтобы не случилось всего этого. Но уж коли случилось... Это искупление, ребята. За бездумную жизнь. За бестолковые надежды. За бесчувствие и слепоту, в конце концов. Вы молодые, вам трудно пока понять это. И искупать вам нечего. Но расплачиваться приходится всем, вот что тяжко...

- Сложно всё у вас, Сергей Саввич, - проговорил Антон, когда понял, что не перебьёт. - Слишком сложно. Да и наговариваете вы на себя. Вы всегда были честным и порядочным человеком. А по-вашему выходит, будто вы всю жизнь притворялись...

- Притворялся, Антон. И корыстничал. И над святым кощунствовал, - покачивая головой, с печальной улыбкой ответил Губин. - Как и все вокруг... Этим и оправдывался, когда совесть уколет. Да чёрт с ним. Это в прошлом. Это были действия, так сказать. Но пришло время правды и заставило совершать поступки. Вот и совершаем...

- Когда ж оно кончится, это время правды... - чуть нахмурясь, вздохнула Даша. - Сил нет правду эту выносить... - и, крепко обхватив руку Антона, прижалась к ней щекой.

- Ничего, Дашенька, - легонько улыбнулся Губин. - Вы молодые. Вы сдюжите. Вам жить. Вам жизнь в городе продолжать. Сейчас - моя миссия, а после - ваша будет. Кончится это, ребятки. Скоро. Не может это долго быть. А тогда уж за вами дело. Ах ты, чёрт! - рассмеялся вдруг он. - Развёл я тут с вами антимонии... А всё зачем? Чтоб убедить вас уйти на ночь. Дать вам понять, что мне подежурить - не труд, а удовольствие. Только и всего. Ох, и странный мы народ - русаки... Нет, ребята, мы непобедимы. Ну, шагайте. Ночь коротка...

- Сергей Саввич, но всё-таки... - с лёгким укором, но лишь для приличия проговорил Антон.

- Никаких дискуссий, молодые люди, - отрезал доктор и, будто вспомнив о чём-то, встрепенулся и пропал в подвале. Вышел через минуту, держа в руке маленький тряпичный свёрток. Не шире ладони. В папиросную коробку толщиной. - Это вам. Для праздничного, так сказать, ужина, - усмехнулся он. - Будьте здоровы.

- Что это... - пробормотал Антон, разворачивая тряпку. Но несравненный, опьяняющий, головокружительный запах говорил сам за себя. - Это... хлеб?! - ошарашено спросил он, вытаращил глаза и сглотнул слюну. - Нет, Сергей Саввич... А вы? А раненые? Нельзя... - но его протесты были слабы и неубедительны.

- Я сказал - никаких дискуссий! Всё. Кругом, шагом марш! До встречи в шесть утра. Чтоб как штыки. Ясно? - и его глаза под очками грозно сверкнули.

Антон и Даша переглянулись.

- Спасибо... - нерешительно улыбнулся Антон, всё ещё дурея от хлебного запаха.

- Спасибо, Сергей Саввич, - скоро проговорила Даша. - Мы тут, недалеко, если что. На рассвете будем. Не беспокойтесь.

- В час добрый. Ступайте... Ступайте, - тихо пробормотал Губин, махнул рукой, будто отогнал муху, и сколько мог долго смотрел вслед уходящей паре. И в неверном свете пожарного зарева кроваво и страшно блестели его очки.

Говорят, Пётр-Павел час убавил. Но ярославские ночи по-прежнему коротки. Хрупка и обманчива эта тёмная тишина. Всё застывает, замирает в сонном оцепенении до первых лучей солнца из-за Волги. А там уже брезжит. Рассинило. Ещё час-полтора - и встанет во весь восток красно-золотой рассвет. Была ночь - и нет. И следа не осталось. Разве что влажные крыши и редкая капель из водосточных труб.

А в этом июле всё иначе. Страшны грохочущие и пылающие дни. Но и ночи, несмотря на тишину, зловещи и тревожны. Бесформенные, переломанные, остроугольные контуры порушенных домов нагоняют безотчётный леденящий ужас. Податливый на обман человеческий глаз начинает видеть в них странное шевеление. Кажется, что эти обгорелые руины обрушатся сейчас окончательно и похоронят под собой мечущегося по улицам прохожего. И будто бы поднимаются из земли, из-под пепла страшные, обугленные, изломанные, изуродованные человеческие фигуры, выпрямляются и, сливаясь с голыми, обгорелыми стенами, застывают в скорбном карауле. Мертвецы, мертвецы, мертвецы... Нестерпимо едкий запах пожарища, горестный и страшный, стоит повсюду. Мрачно и кроваво сияет небо: пылают окраины. Стучат по улицам сапоги патрулей. Грохочут пожарные повозки. Город ещё живёт. Ещё противится уготованной участи. Но всё обречено. Прежняя жизнь разрушена, растоптана и расстреляна. Бежать бы отсюда во весь дух, без оглядки, да некуда: центр окружён фронтовым кольцом с настоящими укреплениями - окопами, насыпями, рубежами колючей проволоки. То там, то тут слышны отдалённые хлёсткие хлопки винтовочной перестрелки.

На Казанской, напротив выгоревших рядов Гостиного двора воздевает к чёрному небу обгорелые стропила полуразрушенный трёхэтажный дом. Угодивший в него накануне шестидюймовый снаряд срезал и обвалил целый подъезд. Торчат по уродливому срезу обваленные и повисшие брёвна перекрытий, остатки лестниц, зияют вскрытые взрывом полости комнат с обрывками обоев и обломками мебели. До сих пор здесь что-то потрескивает, шелестит, сыплется. Дом мёртв. Дом убит. Люди давно покинули его. Никаких следов жизни в уцелевшей его части. Чернеют провалы выбитых окон. Белеет отбитая взрывом штукатурка. Не то, что войти в эти руины, а даже приблизиться к ним страшно и небезопасно.

Но в непроглядно тёмном, заваленном обломками и хламом лабиринте коридоров примешивается к шорохам и шелесту человеческий шёпот. Слабый, прерывистый, еле слышный.

- Дашка... Ну что ты геройствуешь-то? Ешь, не дури, - гулко, с хрипотцой и умоляющим призвоном частит один голос.

- Ты сам ешь. Тебе тяжелее, - отвечает ему другой, чистый, звонкий и мягкий. - А мне надо-то всего ничего... Да и наелась я уже... Ну, отстань же... Антон!

- Не отстану, пока не доешь! Наелась! Рассказывай! - ворчит Антон и опять переходит на просительный шёпот. - Будет тебе, Дашенька. Ну, не пичкать же мне тебя, как маленькую. Я-то завтра найду, где перехватить. Я по городу шастаю, мне легче... А ты безвылазно тут. Ну, хоть щепотку, Дашка...

Смешливый выдох, пауза, еле слышный причмок лёгкого поцелуя, неверные в темноте ласковые пробежки Антоновых рук по жёсткой стерне на обритой Дашиной голове. Нет больше длинных, густых, ярко-русых волос. Безжалостный, яростный тиф свирепствует в Ярославле. Прицепится - пощады не жди. Тут уж не о красе девичьей - о жизни речь идёт. Вот и пришлось пожертвовать.

А ужин у них сегодня и в самом деле праздничный. Мягкий, душистый, сегодняшней выпечки хлеб. Всего-то пайковой ломтик, плохо пропечённый, и чёрт-те чего в нём только не намешано, а всё же хлеб! Мало его, Антону на один зуб, дразнить только, а Дашка пусть поест. Полакомится... Так когда-то пирожные ели, помнится. До войны ещё. Редко доводилось, по праздникам только. А теперь вот хлеб смаковать пришлось. Тут выдержка нужна железная. Чтоб не сожрать весь ломоть одним махом. Отщипнёшь кусочек, разомнёшь в пальцах, поднесёшь к носу, вдохнёшь, зажмурясь - и аж голова кругом идёт. И слюна бежит - успевай сглатывать. А потом долго ворочаешь этот мякиш языком во рту, и кажется он дурманяще сладким. Разжёвываешь его в кашу - и помаленьку проглатываешь. И чувствуешь, как растекается по животу уютное, сонное тепло. И вкуснее этого убогого хлеба, пожалуй, ничего в жизни и не вспомнишь.

Съела Даша щепотку. Потом ещё. Антон ей третью протягивает, а она руку его отталкивает - сам, мол, ешь, - и головой мотает протестующе. И видно, что хочется ей, а не разрешает себе. Ухватил её тогда Антон двумя пальцами за щёки, чуть сжал - и сунул ей хлебный мякиш в приоткрывшийся рот. Даша смешливо прыснула, взглянула на него жалобно - и шумно проглотила кусок. Рот ладошкой прикрыла, глаза опустила стеснительно.

- Вот и молодец... Вот и умница, - приговаривает, беззвучно смеясь, Антон. - Репей ты мой несчастный!

- Не надо... Не надо, Антоша, я стесняюсь... Я платок повяжу... - пробормотала Даша.

- Ну, не буду, не буду... Не надо платка, Дашенька. Ты... Ты такая милая... Без него! - быстро зашептал Антон.

- И ты... - совсем тихо отозвалась Даша. Но в её шёпоте так и слышалась наслаждённая улыбка. - Ты меня не слушай. Ты... Обнимай меня покрепче, ладно? Я так про всё забываю, засыпаю будто - и нет всего этого... Ты такой сильный... И добрый. И тёплый... Я бы из тысячи узнала тебя... По рукам. По теплу. Я не могу без этого больше...

- Из тысячи, говоришь? - усмехнулся Антон. - Ишь ты... Надеюсь, не придётся. Тебе холодно, Дашка. Дрожишь...

- Нет... Мне страшно, Антон. Очень страшно...

- Страшно... - вздохнул Антон, соглашаясь. - Но не навсегда же... Вот только представь. Просыпаемся мы с тобой однажды - и тишина. И солнце... И никакой войны... Ох, и заживём же мы с тобой, Дашутка... Эх, и заживём! - и аж прищёлкнул языком от нахлынувшего воодушевления.

- Заживём... - эхом отозвалась Даша. - Если выживем... Ты, Антон, пойми: без тебя мне ничего не надо. Ни солнца, ни тишины... Ни жизни. Пусть оно будет, что будет... Лишь бы вот так... Быть с тобой. Ты пойми, не за себя я боюсь. Чего мне - в подвале сижу, перевязки делаю... А ты в городе целыми днями. По развалинам и пожарам. Под обстрелами... Да как, Антон? Как мне на месте усидеть, если тебя в любую минуту убить могут? Каково дожидаться каждый день тебя? Господи, да разве во мне дело! - и Дашин шепоток сорвался на всхлип. Повисла тишина, перемежаемая короткими поцелуями.

- Но... Мы ведь не можем иначе, Дашка? - прошептал Антон. - Не сможем ведь? Смогли бы - давно б ушли. За Которосль... Это и сейчас не поздно. Но как? Как уйти, оставить всё... Всех...

- Никак, Антон. Тогда... Помнишь, в тот день... Я осталась, потому что остался ты. А теперь... Теперь не потому, что ты. Потому, что просто не могу уйти. Я здесь нужна. И ты тоже... Без нас здесь будет ещё хуже. Нет, Антон... Никак, - прерывисто вздохнула Даша.

- Вот то-то и оно... - в тон ей протянул Антон. - И попробуй тут ещё и выживи... Тяжко.

- Мы постараемся, Антон... - в самое ухо прошептала ему Даша. Он обнял её что было сил. Так, что ощутил частый стук её сердца.

- Надо постараться, Дашенька. Надо бы. Надо бы... - одними губами, касаясь Дашиной щеки, шептал Антон. Наплывало забытьё. Он замирал на мгновение, вздрагивал и приходил в себя. Они сидели в тёмном углу захламлённой, ободранной комнаты. Он - на полу, а Даша - у него на коленях. Была она лёгкая. Совсем лёгкая, едва ощутимая. Но от неё было тепло. И сила этого тепла грела, успокаивала, расслабляла и защищала от тягостных мыслей и переживаний минувшего дня. Обычного дня ярославской катастрофы. Этого слова не было ранее в Антоновом лексиконе. Но в эти дни, среди рушащихся на глазах домов, десятков исковерканных трупов на улицах и под развалинами, лишившись в одночасье и своего, и Дашиного дома, Антон сполна ощутил, что это такое. Жуткие события и потрясения шли стремительно, одно за другим, и меркнущий рассудок уже отказывался служить. Вместе с городом рушилась сама жизнь, сама сущность её, которая представлялась ещё недавно несомненной и незыблемой. Земля горела под ногами, проваливалась, выдёргивалась из-под них сокрушительными разрывами. И, не имея под собой ничего твёрдого и постоянного, так легко было окончательно сойти с ума и погибнуть, если бы не Даша. Если бы не этот маленький, хрупкий и лёгкий сгусток тепла на его коленях и в объятиях. Если бы не перепуганные, но радостные лучики надежды в её огромных на исхудавшем и бледном лице серых глазах. Если бы не её тихая, но смелая и непреклонная любовь. Она была теперь его жизнью. Его спасением. Она была для него всем. Самым главным и единственным. Как и он для неё. И в них, измотанных, исхудавших и слабых, теплилась и светилась упрямая, несгибаемая воля к жизни. И в том, что жил ещё и противился нещадному избиению их родной город, был и их небольшой на фоне огромной беды, но почти непосильный вклад. И подвиг.

Виделись они теперь только с наступлением сумерек и темноты, когда замолкали пушки. Коротали и без того куцые июльские ночи. Иногда не выпадало и ночей: вокруг бушевали пожары, и теперь, когда прямым попаданием разбило городскую водокачку, приходилось помогать замученным пожарным командам, растаскивать горящие брёвна, забрасывать землёй огонь. А порой и вызволять невесть как оказавшихся в давно покинутых домах людей. Таких же, наверное, как они с Дашей. Брюки и рубашка Антона, мешком, как на вешалке, висящие теперь на нём, были кругом прожжены, и руки не успевали заживать от ожогов и волдырей. И была у них с Дашей лишь одна ночь. Настоящая. Долгая. Бешено волнительная, чуть суетливая от внезапных первых ошеломляющих открытий. Та самая ночь после их встречи с отцом Антона, когда они поняли, что не могут друг без друга. Эта ночь многое перевернула в них обоих. Они стали будто мудрее, и загадочная, только им понятная просветлённость появилась в их глазах. Истомлённые, взмокшие лежали они, не размыкая объятий, а к ним, к дому, уже подступала беда. Глухой, тяжёлый треск пылающих домов был совсем рядом. То и дело тьма ярко вспыхивала красно-рыжими отсветами пламени. Тем острее и сладостнее чувствовали они друг друга, и тем яснее становилось им, что вся их жизнь и ценность её теперь - только в них самих. А остальное - призрак. Ненужный уже мираж, с которым, как ни жаль, придётся расстаться.

И пришлось. Уже на следующий день. Даже понежиться в первых утренних объятиях не довелось. Подгоняемый свежим западным ветерком пожар, сжирая вспыхивающие, как хворост, деревянные дома от Всполья до Сенной, подступил вплотную к Каморинскому дому. Соседний дом был охвачен пламенем, и горящие головешки барабанили уже по кровле. Спасать дом было бессмысленно: спастись бы самим. И, собрав в мешок смену одежды и скромную еду, подхватив Дашин чемодан, они, глотая слёзы горечи, досады и обиды, вышли на задымлённую Даниловскую улицу и влились в нескончаемый поток погорельцев. Первые два дня были полны тоской, отчаяньем и ужасом. Но они, не разнимая рук даже в минуты забытья, всегда были вместе. И, переглядываясь, видели в глазах друг друга сквозь испуг и вопросительность чистый, смелый, неяркий, но ровный свет, вспыхнувший в них той незабываемой ночью. При одном лишь воспоминании о неё начинало волнительно колотиться сердце и поднималась в груди горячая волна самозабвенной нежности. И отступал страх. И мерк неуют. И можно было, нужно было жить дальше.

Второй такой ночи у них больше не было. В тёмных углах среди руин это было невозможно, да и силы иссякали теперь очень быстро: голод и неимоверное напряжение брали своё. Но им хватало и этих стремительно пролетающих часов в крепких объятиях друг друга. Свет той долгой, неистовой, заветной ночи не гас в них, не давал отчаяться и погибнуть.

А до этого было недалеко. Особенно в первые дни. Бесприютные, вместе с сотнями и тысячами других несчастных, шарахались они с площади на площадь, от подвала к подвалу под непрерывными обстрелами. От жутких зрелищ, ужаса и полной неизвестности впереди многие сходили с ума. Слышались уже тут и там истерические выкрики, надсадный хохот, возбуждённый, запальчивый бред. Многие тут вообще не понимали, что происходит, и со всех сторон сыпались самые фантастические предположения. Немцы открыли новый - Северный - фронт и теперь обстреливают город. Нет, по городу стреляют бывшие союзники - англичане и французы. Да нет же, это чехи прорвались к Ярославлю и палят по нему, не зная, что тут белые. Вот-вот всё разъяснится. Эти версии высказывали, в основном, мужчины - молодые и средних лет, судя по всему, грамотные и успевшие повоевать. Странно, но никто поначалу не приписывал обстрелы ни красным, ни белым. Старики горестно качали головами, пожимали плечами и молчали. Женщины, не переставая, рыдали в голос, звали детей и родных. И день ото дня всё больше становилось окаменелых, бесчувственных, с потухшими и замершими глазами лиц. От пережитых кошмаров и лишений люди впадали в оцепенение.

Антон и Даша, судя по всему, были одними из немногих, кто понимал происходящее. Волей судьбы, они понимали это лучше всех. Особенно Даша. Ей случилось оказаться в самом центре этих событий, когда они ещё только готовились. Познакомиться с их главными действующими лицами, выдержать их угрозы, изведать их решимость и готовность на любые жертвы. Такую же готовность в борьбе с этими людьми они с Антоном увидели в старшем Каморине. И не питали никаких призрачных надежд: борьба завязалась страшная, на истребление. Но такой слепой и отчаянной жестокости не ожидали даже они. И, когда это началось всерьёз, во всей кровавой и разрушительной жути, с яростным презрением к тысячам жизней, они растерялись. Их призывы к людям уходить из города наталкивались на полное безразличие, на тупое, а порой и злобное непонимание. Людям просто некуда было идти. "Дома и стены помогают"... - бормотали они , не сознавая, что у большинства из них нет уже родных стен, а те, что остались, через несколько дней этой кромешной пальбы уже никому не смогут помочь. Верили, безнадёжно, но упрямо, что всё скоро закончится и как-нибудь обойдётся. Верили до того твёрдо, что Антону и Даше самим порой хотелось положиться на чудо и стать такими же отрешёнными и безучастными. Но, не умея объяснить это словами, лишь в силу обострённого по молодости инстинкта самосохранения, они чувствовали: это смерть. Первая маленькая ступенька к ней. И не поддавались этому притягательному соблазну.

Романтический ореол героев, который они видели над собой поначалу, быстро погас. Смешно было и вспоминать теперь о том, какими героями, спасителями города видели они себя в тайных своих мечтах. Спастись бы самим... А для этого нужно было как-то противиться судьбе, которая, кажется, поставила на них и на городе огромный жирный крест.

Тут-то и появился рядом с ними старый трудяга доктор Губин. Он организовал в одном из подвалов медпункт и привлёк к работе всех, кто был в силах и хотел помочь людям и городу. А работы этой был непочатый край. В тяжких, костоломных, почти непосильных трудах быстро улетучилось первое потрясение и замешательство. Некогда было раздумывать, сокрушаться и оплакивать прежнюю жизнь. Антон и Даша, сами того не заметив, стали взрослыми, сильными, упорными и твёрдыми. Расслабиться, разнежиться, помечтать, а то и всплакнуть они позволяли себе лишь на таких вот коротких, как июльские ночи, свиданиях. Только здесь и пробуждались в них те, прежние, по уши влюблённые мальчишка и девчонка. Чтобы с рассветом исчезнуть, испариться, уснуть. До следующей ночи.

Но сегодня Даша была как-то по-особому беспокойна. Она явно нервничала, что-то недоговаривала, но он был слишком измотан минувшим днём, да и не хотел дознаваться, в душу ей лезть. Пусть. Если что серьёзное - соберётся и скажет сама. Не надо её трясти. Ей, бедной, и так достаётся - не позавидуешь. Даже Антонова лошадиная работа кажется ему легче и проще.

Они засыпали. Слабли, разнимались объятия, и Дашина голова клонилась к Антонову плечу. И вдруг Даша вздрогнула, встрепенулась и чуть отстранилась. Антон поднял отяжелевшую голову, проморгался и схватил девушку за плечи.

- Что ты, Дашка... Что ты? - непослушными спросонья губами пробормотал он.

- Антон... Я должна... Сказать тебе... - с трудом, волнуясь, насилу подбирая слова, зашептала она. - Сама ещё...не знаю пока... Но чувствую... И надо, чтоб ты знал... - и замолкла, кусая губы.

- Ну... Говори же, Дашка... Говори, не томи. Я пойму... - подбадривал её не на шутку обеспокоенный Антон.

- Ой, не торопи меня... - будто запыхавшись, выдохнула Даша. - Не обрадуешься... Вот что, Антон. Ты... Ночь эту нашу... Помнишь? Ту... Последнюю... У тебя в доме?

- Напоминаешь? - укоризненно прищурился Антон и поцеловал её в щёку. - И не стыдно тебе? А ну, как скажу, что забыл? Но что же, что, Дашка?

- А то, Антон... Какая-то я... Сама не своя... Не по себе как-то... С той ночи... - и Даша осторожно коснулась низа живота. - Будто растёт во мне... Что-то... Кто-то... - и в дрогнувшем Дашином голосе почудилась Антону особенная, умудрённая улыбка. Боязливая, правда. Неуверенная. - В общем, Антон, кажется... Будет у нас ребёнок, вот что... - и, выговорив это, Даша вздохнула. Глубоко и облегчённо.

Антон крупно вздрогнул и заморгал. Сон как ветром согнало.

- Дашка... Дашка... - с лёгким перепугом заговорил он в полный голос, встряхивая её за плечи. - Ты... Ты ничего не путаешь? Точно?

- Похоже... Но я... Как я... Я ж никогда раньше... - бормотала в ответ Даша.

- Да ты... Что ж ты раньше-то молчала? Вот ведь тихоня-то... Ходит - и молчит! Да это же...

- Да я... Говорю ж тебе - не знала толком... Всё думала, как сказать-то тебе... Боялась... А теперь чувствую, что... - голос её прерывался, не хватало дыхания.

- Дашенька, милая... Дашка ты моя... Да ты... Это же здорово! Это же... Ты не представляешь, какая ты... Сокровище ты моё стриженое! Да я ж тебя теперь... - и задохнулся, и сжал её изо всех сил в объятиях, но, опомнившись, приотпустил. Нельзя. Нельзя теперь так...

- Это ты не представляешь, Антон, - сжимая губы, сухо прошептала Даша. - Как? В этом ужасе... Как я выхожу, как рожу? Как мы с тобой будем... Это же невозможно, Антон!

- Невозможно? Да брось, Дашка, что теперь для нас невозможно! Ты погоди, погоди... - осторожно встряхивая её за плечи, жарко шептал он. - Это что же... Это значит, мы с тобой скоро... Папа и мама? Дашка, я с ума схожу! Мы... От горшка, считай, два вершка - и родители! О, Господи! Ну, Дашка, геройская ты моя, ну, спасибо тебе...

- Антон... - с горечью перебила его Даша. - Да ты меня не слышишь, что ли? Мне страшно... Так страшно, как никогда ещё... Ты посмотри. Посмотри, что делается! И как? Как я здесь? - и всхлипнула.

- Дашка, Дашенька, да слышу я, слышу... Да, ужас. Да, страшно... Но подумай ты, ведь десять дней всего прошло... У тебя ж там... - голос Антона сладостно замер, и он взволнованно перевёл дух. - У тебя там, небось, всё только начинается ещё... Это нам с тобой страшно, а ему-то и невдомёк, поди... Он же когда родится-то у нас, а, Дашка? Только в будущем году, в девятнадцатом! Уже и жизнь-то совсем другая будет! А белых-то вот-вот прогонят, чуть-чуть осталось помучиться - и мир! Что там - неделю-другую перетерпеть! Ты уж так, будто навеки этот кошмар...

- Антон, да ты дурак, что ли? - звенящим шёпотом, ткнув его в бок, оборвала его Даша и вытерла щёки рукавом. - О чём ты?

- Дурак? - глянул на неё Антон. - Конечно! Дурак. Счастливый дурак. И сплясал бы, Дашка, будь силы... Такую бы присядку отколол - моё почтение! Радоваться надо, Дашка, милая! А ты ревёшь! Мы ж с тобой... Мы с тобой молодцы и герои, вот что!

- Совсем сбрендил... - опять всхлипнула Даша. - Плясун! Неделю-другую... Сам-то понимаешь, что несёшь? Да в эту неделю чего только ни случится! А вдруг тебя убьют? Ты и так как ещё жив-то? Я же каждый день трясусь, когда нет тебя... Вот, вот сейчас придут и скажут... Или принесут... Каждый раз как навеки прощаюсь! А если? И как я? Без тебя? Ты подумал? - приумолкла, вздохнула и, поуспокоившись, зашептала опять. - Я, Антон... Ты только не злись... Я Губину всё рассказала. И спросила, нельзя ли... Ну, сделать что-нибудь... Чтобы не было...

- Что?! И думать забудь! С ума сошла? - яростно зашипел на неё Антон.

- Ну, он мне то же самое сказал, - усмехнулась сквозь слёзы Даша. - Поспрашивал дотошно, живот помял... Похоже, говорит, по всему. Поглядел так, весело, но с горчинкой. Ничего, говорит. Ничего. Бог не выдаст, свинья не съест. Ох, Антон, как мне страшно... Ты просто не можешь понять... - тяжело, всхлипывая, вздохнула она.

- Ах, так вот он что... Хлеб... Праздничный ужин... Жизнь продолжать... Вот чего! Великий старик. Великий! Ты не робей, Дашка, я теперь тебя беречь буду. Постараюсь, конечно, надолго не уходить, но... Чёрт, сама же понимаешь. Надо... Не одни же мы с тобой люди. Да ты ведь только что говорила - мы постараемся... Постараемся, Дашка. Хорошо постараемся, теперь уж никак иначе! - и Антон самозабвенно кинулся целовать мокрые Дашкины щёки.

- Дурачок ты, Антошка, дурачок... - неловко уворачивалась Даша. - В нормальной жизни можно и постараться... А теперь? Что от нас с тобой зависит? Сегодня живы, а завтра... Шальной снаряд - и всё...

- Завтра будет завтра, Дашка. Да и не сделали ещё такой снаряд, чтоб нас с тобой накрыл! Вот им! - и Антон выкинул кукиш в сторону Которосли. - Будем жить им всем назло!

- Давай спать, Антон, - сочувственно покачала головой Даша. - И так сил нет, голова разламывается, так ты ещё тараторишь...

- А? Да... Заносит меня, Дашка, ох, заносит... Да немудрено же, чёрт возьми... Отец... Отец... Отец семейства... - бормотал он на разные лады, словно по-новому прислушиваясь к этому обычному слову. - А ты давай-ка, укладывайся. Сейчас я... Ну-ка, слезай с колен... Сейчас... О! А хлеб-то где?

- Ой! - вздрогнула Даша. - Прости, ты уснул, а я как-то и сама не заметила... Один кусочек, потом ещё... И вот... Голодным тебя оставила...

- Да перестань ты... Слава Богу, а то устал уговаривать тебя. Молодец, тебе надо теперь... И не есть, а жрать. Так-то, мамаша...

Расстелил старое тряпьё, уложил на него Дашу. Осторожно, бережно, как хрустальную... Она быстро уснула - устала за день, набегалась, а сейчас ещё и наплакалась - немудрено. А Антон не спал. Посинело в разорённой комнате, вот-вот рассвет - и опять весь день заново... Он лежал рядом с посапывающей, постанывающей во сне Дашкой и глядел на неё во все глаза. И дивился тому новому, большому и нежному чувству к ней, которое разрасталось, захватывало и распирало. Она теперь была для него чудом. Великим, неразгаданным, властным - и очень хрупким. Бодрился он только для неё, может, и напрасно - она же всё понимает. Было ему тревожно и страшно. Не сможет он больше так безоглядно рисковать собой. Нельзя... Это и плохо: именно безоглядность спасала его все эти дни. Он не давал себе времени задуматься, и опережал взрывы и обвалы. Не поспевали они за ним. А теперь... Но если он и не уцелеет, то Дашку нужно спасти. Сохранить. Сберечь. Её - и эту растущую в ней будущую жизнь. Наперекор бушующей вокруг них смерти. Как? Что делать-то теперь? Что делать...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Дело - табак

 

Прогулка была мрачной. Тёмно-серое небо не светлело даже сейчас, в полдень. Воздух не освежал: щедро напитанный пылью, гарью и дымом, он щекочуще оседал в носу и горле, а после подолгу напоминал о себе приступами надсадного удушливого кашля. Перхуров жалел уже, что вышел, но и в кабинете оставаться более не мог. Нервы были на пределе, и амплитуда его хождений взад-вперёд по трескучему паркету всё увеличивалась. Становилось тесно.

А сегодня день не задался с самого утра. Начальник разведки Томашевский принёс дурную весть. Специальная связь - эстафета по волжским пристаням - донесла: в Муроме разгромлен и уничтожен отряд Григорьева - Сахарова. Выступив восьмого июля, они продержались всего сутки. Эта новость была убийственной. Красный редут Муром - Арзамас - Казань остался непоколебим. Рушились надежды на быструю помощь от чехов и отрядов КомУча. А Перхуров рассчитывал на это больше, чем на приход союзников из Архангельска. И вот тебе. Всё рассыпалось. Теперь оборона Ярославля может затянуться на неопределённое время. До подкрепления из Рыбинска. В успехе Рыбинской операции Перхуров ни минутой не сомневался ещё вчера. Там всё подготовлено. Там Савинков... Но теперь одолевали тягостные вопросы и предчувствия. Как они? Где? Почему до сих пор никаких вестей? Из Мурома, который у чёрта на куличках, уже сообщили, а Рыбинск молчит, хотя до него здесь рукой подать... Эта неизвестность кого угодно доведёт до остервенения. Всё рушится на глазах, а он, Перхуров, заперт в Ярославле, ничего не знает и ничего не может предпринять! Скорее бы уж. Любая - пусть даже самая скверная - ясность всё же лучше этих проклятых загадочных потёмок!

Медленно, чуть пришаркивая сапогами, заметно сутулясь и попыхивая папиросой, бродил полковник по двору. До дальнего угла банковского дома - и обратно. Сопровождающие - два добровольца - скучали в стороне и даже не смотрели в его сторону. Знали, что никуда он дальше двора не пойдёт. На улицу Перхуров выходил только в самых экстренных случаях. Там было неуютно и неприятно. Он чувствовал себя инородным и нежеланным в этом городе. Ярославль был ему чужд и враждебен. На его улицах и площадях по спине полковника всегда бежал колючий липкий холодок, будто кто-то неотрывно и злобно глядел ему в спину. Он ёжился, пригибался, и теперь в нём всё чаще проглядывал апатичный и замороченный Погодин, маску которого он долго носил тогда, накануне событий. Когда ничего ещё не началось...

И только здесь, в штабе, Перхуров был относительно спокоен. События последних часов досаждали и раздражали, но не настолько, чтобы потерять присутствие духа. Вот только эти проклятые, навязшие в ушах, расстрельные залпы... Они и раньше тревожили слух и заставляли хмуриться, но теперь, казалось, звучали чаще и настойчивее. В первое время во дворе штаба расстреливали только по линии контрразведки - тех, кого подозревали во враждебной деятельности. С мародёрами, спекулянтами и бандитами расправлялись на месте преступления. Но патрули состояли большей частью из молодых добровольцев, ещё не закалённых в боях. Их легко было разжалобить и попросту обмануть. Приговорённые рыдали, молили, валялись в ногах, висли на винтовках. Откуда ни возьмись появлялась их родня - матери, жёны, дети. Поднимался несусветный слёзный вой, вчерашние гимназисты, реалисты и студенты пасовали, ломались, отказывались стрелять. Это случалось нередко и доставляло немалую головную боль командованию: невыполнение приказа по военным законам следовало карать смертью, но людей остро не хватало, и поступать по обычной логике здесь было невозможно. В конце концов Перхуров приказал патрулям реагировать лишь на самые явные и несомненные случаи грабежей и мародёрства, виновных задерживать и доставлять в штаб. Здесь учинялось короткое следствие, зачитывался приговор, и бойцы комендантского взвода - тёртые калачи из приезжих - расстреливали преступников в специальной выгородке у каменной стены. Трупы вывозились с наступлением темноты в крытом грузовике. Много ли их было, Перхуров не знал, но несколько раз в день раскатистые залпы заставляли его недовольно передёргиваться. Вряд ли их стало больше. Просто он стал чаще обращать на них внимание. Он стал уставать. И это был весьма недобрый знак.

Перхуров докурил и намеревался уже свернуть за угол здания, как вдруг оттуда навстречу ему выскочила растрёпанная, заплаканная женщина с мокрым, распухшим, перекошенным лицом. Платок сбился на затылок, и светло-русые волосы свалялись в бесформенную копну. Серая кофта была растянута, сдвинута набок, и из-под неё выглядывала, махрясь по краю, застиранная нижняя сорочка. Измятая, пропылённая юбка висела на исхудавшем теле, как на огородном пугале. Громко и гулко стуча деревянными подошвами туфель, она, раскинув руки, неуклюже подбежала к Перхурову, бухнулась с разбегу на колени и схватила его за сапог. Дыхание женщины было частым, беспорядочным, истеричным, и постоянно сбивалось на всхлипы, вскрики и стоны. Александр Петрович оцепенел в нерешительности. Застыл и выскочивший вслед за женщиной караульный. Подошли и замерли в таком же ошеломлении сопровождающие. Никто не знал, чего ждать и что делать.

- Батюшка! Благодетель! Ваше благородие! - завыла она так, что у полковника защемило под вздохом. - Не губи! Христом-Богом... Всеми святыми! Не сироти! Нет! Нет у меня никого больше! Не губи!

- Как... Что... Эт-то что ещё такое? - покраснев, гневно выговорил Перхуров. - Кто пропустил?

- Виноват, господин полковник, - растерянно заоправдывался караульный. - Она как налетит... Как налетит, я и опешил... Ну, не стрелять же в бабу, в самом деле...

- Христом-Богом! Господин полковник! Пожалейте, не губите детей, грех это! - уже тише скулила женщина, порываясь поцеловать сапог Перхурова. - Мы... Я по гроб жизни за вас молиться буду... Я отработаю... Пожалейте!

- А ну, прекрати! - отчаянно рявкнул Перхуров. - Встань! Да вставай же, кому говорят! Ну, чего стоите? - прикрикнул он на сопровождающих. - Поднимите.

- Ну-ка, успокойся! - приказал Перхуров. - Ну!

Но женщина ещё сильнее забилась в рыданиях. Ни слова больше не говоря, Перхуров отрывисто, лёгким касанием, хлестнул её два раза по щекам. Она дёрнулась, вскрикнула, но замолкла, еле справляясь с дыханием.

- Так. А теперь говори. Зачем пришла? О чём просишь? Ну? - вперил он жёсткий взгляд ей в глаза. Было ей на вид лет под сорок, лицо тонкое, измученное, в ранних морщинах. Усталые, исплаканные, водянистые глаза, мокрые тёмные припухлости под ними. Перхурову вспомнилась вдруг жена, такая же измученная и измождённая. И кольнуло что-то в сердце. Господи, жива ли? Вряд ли...

- Ну, говори же, - уже мягче поторопил он. Но женщина всё не могла успокоиться.

- Говори, дура! - проворчал караульный. - Тебя слушают! Когда ещё...

- Дети у меня... Два сына... О-о-ох! - тяжело, на срыве голоса, простонала она, и от этого почти животного возгласа Перхурову стало совсем не по себе. - Ой, не могу... Взяли их! Солдаты ваши... Говорят, дом чужой разоряли...

- Мародёрство? - скользнул по ней глазами Перхуров. - Так чего же ты хочешь, мамаша? Это преступление. На войне за него расстрел. Всё правильно, - и пожал плечами.

- Пощадите их, ваше благородие... - тоненько протянула женщина, и крупные слёзы заструились по её впалым бледным щекам. - Помилосердствуйте! Глупые они, несмышлённые... Да не со зла они! С голодухи... Помираем мы тут, ваше благородие... Сжальтесь, не губите!

- Так-так. И сколько лет вашим несмышлёнышам? - ухмыльнулся Перхуров. Он знал, что детей патрули обычно не задерживают.

- О-ой, ваше благородие... Да одному пятнадцати нет ещё, а другому шестнадцатый идёт! Да как же таких маленьких-то, неужто рука не дрогнет? Пожалейте, господин полковник!

- Вот так малыши... - буркнул Перхуров. - Ты зачем мне голову морочишь?

- Да глупые, дурные они, ваше благородие! Подбил их кто-то, они и пошли! Пощадите! Я их ни на шаг теперь не отпущу! Уж я им... Я им задам! Только не губите! - и она опять сунулась было в ноги Перхурову, но её удержали под руки.

- Чёрт-те что! - ругнулся Перхуров, уже не чувствуя в себе прежней твёрдости. На настоящей, обычной войне он в подобной ситуации не стал бы и разговаривать, но тут что-то мешало ему развернуться и уйти. Какая-то маленькая, но жёсткая заноза в сердце. Что изменится, если он ей сейчас откажет? Кому станет легче от этих двух - нет, трёх! - явно лишних смертей? Зачем они ему? А там, в Екатеринославе, дочь и сын... Кто знает, может, и смилуется судьба над ними? От этой мысли перехватило вдруг дыхание, и Перхуров нервно прокашлялся.

- Фамилия? - тихо спросил он.

- А? - вздрогнула женщина. - Лундины мы. Лундины... Иван и Егор. Христом-Богом вас... Христом-Богом...

- Слышали? - обратился он к сопровождающим. - Быстро. Обоих сюда. Ну, смотри мне! - и погрозил пальцем женщине.

- Ведут, господин полковник... Уже ведут, - доложил, вытаращив глаза, один из добровольцев, вернувшись от угла.

- Кого?! Куда?! - сдавленно выкрикнула женщина и осеклась.

Мрачная процессия медленно выходила из-за угла. Пятеро босых, оборванных, перепачканных гарью и пылью мужчин с синяками и кровоподтёками на лицах брели гуськом, сутулясь и спотыкаясь. Связанные за спинами руки ещё более отягощали их движения. Трое первых были неопределённого возраста - от тридцати до сорока лет. Спутанные, свалявшиеся, в колтунах и грязи волосы, жёсткая щетина и подавленно-отрешённое выражение лиц делали их похожими друг на друга и одинаково старили. Двое других были намного моложе. Совсем мальчишки. Гладкие, незаросшие щёки. Различимый молодой румянец на скулах. И глаза. Яркие. Перепуганные. Беззащитные. Далеко видные. Даром, что у одного левый глаз подбит и заплыл, а у другого капают со щёк и носа частые слёзы. Трое конвойных с винтовками наперевес сопровождали их. Такие же понурые и подавленные.

- Куда?! Куда их?! - истошно закричала женщина. - Ваня! Егорушка! Я здесь! - и хотела уже броситься к ним, но добровольцы спохватились и удержали её.

Два юных арестанта вздрогнули, выпрямились, заозирались. Задрожали их бледные губы.

- Мама... - еле выдавил младший, замыкающий. Но конвоир грубо подтолкнул его прикладом.

- Шагай, шагай! Нечего тут!

- Остановите колонну, прапорщик, - еле слышно сказал Перхуров подоспевшему Сапегину. - Вон те двое? Кто такие и за что?

- Братья Лундины. Иван и...Георгий, - чуть помешкав, поворошив какие-то листки в картонной папке, ответил Сапегин. - Мародёрство. Выносили вещи из квартиры...

- Какие вещи? - перебил Перхуров. Сапегин вздрогнул и захлопал глазами.

- Не могу знать, - пробормотал он.

Перхуров шагнул к арестантам.

- Ну? Вас спрашиваю, братья Лундины. Что выносили из квартиры? Отвечать! - резко проговорил он.

- Да мы... Это... Ведро там взяли. Воду таскать... - дрожащим, срывающимся голосом пролепетал старший. - Наш-то дом сгорел... А без воды хана. Жратву искали, да ведь... Кто ж оставит-то! Ну, Егорка одеяло ватное захватил ещё... На подстилку... - тут он замолк и отвернулся.

- Молодцы, нечего сказать! Сопли до колен, а уже мародёрствуете! Сук-кины сыны! - раскатисто, как перед целым полком, рявкнул Перхуров. Конвоиры и арестанты вздрогнули и отшатнулись.

- Сапегин, - тихо обратился он к стоявшему рядом прапорщику. - Какого чёрта, они же несовершеннолетние. Завтра весь город заговорит, что мы тут детей расстреливаем. Идиотизм. Значит, так. Лундиным расстрел отменить, пусть постоят и посмотрят. Им хватит. И к чертям собачьим отсюда. На все четыре стороны. А эти? - кивнул он на троих мужиков. Те, сутулясь, исподлобья глядели на офицеров тяжело и ненавидяще.

- Мародёрство, грабёж, большевистская агитация, господин полковник. С отягчающими... - покачал головой Сапегин.

- Без изменения. Выполнять, - поморщился Перхуров и махнул рукой.

- Слушаюсь!

И подгоняемые конвоем арестанты побрели в дальний угол двора. Туда же с винтовками за плечами быстро прошагали пятеро бойцов из комендантского взвода.

- Как же... Куда же... Ваше благородие! Их...убьют? Убьют?! - предобморочно, одними губами, лепетала мать. Она стояла, прижавшись к стене банковского дома, будто распластавшись на ней.

- Нет, - качнул головой Перхуров.

Женщина схватилась за грудь и облегчённо вздохнула. Но тут же опять встрепенулась.

- Спасибо... Спасибо, ваше благородие... Но... Но куда их?

"А в ноги больше не падает. И не рыдает. И благодетелем не зовёт. Волшебная сила добра..." - зло подумалось Перхурову.

- А ты, мамаша, хочешь дёшево отделаться? - грозно глянул он на неё. - Как бы не так! Пусть поглядят, что с ними будет, если они ещё хоть раз возьмут чужое! Не ты, так мы воспитаем! Всё. Кончен разговор. Караульный! Вывести за ворота, пусть ждёт там!

- Батюшка... Ваше благородие... Спасибо тебе! Я молиться буду... Молиться, - и, протянув руки к полковнику, упала на колени. Перхуров опасливо отступил.

- Караульный! Да уберите же её отсюда к чёртовой матери! - внезапно вспылил он и быстро зашагал к главному входу в штабное здание.

Долго и беспорядочно слонялся он из угла в угол по своему кабинету. На душе прояснилось. Им владело теперь доброе, приподнято-возбуждённое настроение, какое бывает у людей, кончивших тяжёлое и утомительное дело. Такое бывало с ним после сдачи трудных экзаменов в военной академии. И нередко на войне, когда удавалось выйти из переделки без больших потерь. "Успокоиться... Успокоиться," - приказывал он себе, пытаясь войти в нормальное рабочее настроение. Волшебная сила добра... Да. Волшебная. И очень непросто было вернуться к делам военным - сердитым и опасным.

Через полчаса у него была назначена встреча с немецким лейтенантом Балком. Если можно назвать это встречей. Лейтенанта доставят сюда под конвоем. И, возможно, это будет их последняя встреча. Все опасения относительно немца подтверждались одно за другим со скучной последовательностью и точностью. У Перхурова накопилась целая стопка оперативных сводок от начальника контрразведки Некрасова. Этот дотошный, всезнающий подполковник учредил круглосуточную слежку за лейтенантом. Где бывает, с кем встречается, обрывки разговоров, окольные беседы со случайными, вроде бы, людьми... А вчера вечером, ближе к ночи, Некрасов явился к Перхурову лично. Обобщил результаты наблюдения и, впав в нарочитую, свойственную контрразведчикам откровенность, заявил, что пора предпринимать какие-то шаги. Лучше всего подать дело как несчастный случай: лейтенанта предупреждали, а он бродил, где не следует, вот и угодил под пулю. Впрочем, - будто опомнился и тут же посерьёзнел Некрасов, - это лишь предположение. Всё будет так, как прикажет господин полковник.

А Перхуров до сих пор не знал, как быть с этим проклятым немцем. Устранять его - несмотря на явные к тому показания - совсем не хотелось. Вовсе не из милосердия. Просто это ничего не изменит. Среди пленных немецких офицеров найдётся другой такой же: наверняка это у них предусмотрено. И начинай потом сначала, выявляй его связи, знакомься заново... Ненужная в их положении канитель. Нет. Лучше иметь дело с хорошо знакомым противником. О котором знаешь почти всё. И догадываешься, чего от него ждать. Нет, Балк ещё пригодится. Может, и сослужит ещё службу, когда придётся совсем туго. А в том, что придётся, Перхуров почти не сомневался. Что ж, побеседуем. Предъявим некоторые карты из колоды Некрасова. Посмотрим, как отреагирует. Что будет плести в своё оправдание. А там и решим, что делать. Так... А вот и Веретенников по паркету сапогами грохочет. Торопится...

- К вам лейтенант Балк, господин полковник! - застыл в дверях адъютант.

- Пригласить немедленно!

Торопливый перестук сапог адъютанта сменился лёгким, размеренным мягким поскрипыванием, и в дверях показался Балк. На нём был всё тот же серый шерстяной костюм и ярко начищенные чёрные полуботинки. Он вежливо склонил голову и принуждённо улыбнулся Перхурову. Лицо было усталым и напряжённым. Видно было, что немец бодрится из последних сил.

- Здравствуйте, господин полковник, - медленно, будто разбирая по слогам, произнёс он. - Чем могу служить? Что это за срочность? Случилось что-то?

- Здравствуйте, господин лейтенант, - так же настороженно улыбнулся в ответ Перхуров, изо всех сил стараясь угадать его истинное состояние и настроение. Но это было непросто. - Кое-что случилось. И возникла надобность задать вам кое-какие вопросы. Извините за поспешность. Вы, я гляжу, опять не успели переодеться...

Балк выдержал паузу вежливости, и, когда понял, что Перхуров ждёт ответа, заговорил:

- Не успел, да. Видите ли, господин полковник, я имею указание носить гражданскую одежду, а форму надевать только в исключительных, особых случаях. Это дипломатия. У нас считают неэтичным напоминать русским о войне...таким образом, - внушительно проговорил он.

- А заодно и привлекать ненужное внимание, не так ли? - хитро прищурился Перхуров.

Балк пожал плечами.

- Приказов не обсуждаю, господин полковник.

- Похвально, лейтенант. Да вы присаживайтесь, - ехидно, но дружелюбно

пригласил Перхуров. - Вот стул, прошу вас.

Сверкнув стальными глазами, Балк осторожно, как на гвозди, опустился на краешек массивного стула.

- Благодарю вас. Здесь гораздо комфортнее, чем там, в гимназии. Вы хорошо устроились, господин полковник, - по-прежнему натянуто улыбнулся он. Но Перхуров будто не заметил этого.

- Вы, я смотрю, тоже. Но хватит предисловий. Меня, господин Балк, очень беспокоит то, что ваши люди шастают по ночам на ту сторону, за Которосль. Странно, что на это наплевать вам. Вам, отвечающему за них перед Германией. Объясните мне. Я не понимаю, - голос полковника прозвучал спокойно, но грозно. Пусть немец понервничает. Лиха беда начало.

Но Балк спокойно взглянул ему в глаза, достал папиросу и, не спрашивая позволения, закурил. От спички. Зажигалки на этот раз при нём не было.

- Вы, видимо, плохо знаете...местные особенности и предыдущую обстановку, господин полковник, - покачал он головой и плавно, как кистью, повёл в воздухе дымящей папиросой. - Да, вы же не ярославец. Дело в том, что наши военнопленные жили здесь вполне вольно. Не все даже отмечались у меня, это не было строго. Многие жили не в Спасских казармах, как положено, а в городе. Кто-то и на той стороне. Работали там. У многих там знакомые... Люди здесь, в России, не сердиты на нас. Это прекрасно. Мы привыкли, прижились в Ярославле. И вдруг вы. Трудно отвыкать, господин полковник. Вот и ходят. Я это, конечно, запретил: очень опасно, могут убить, но моя власть... Сами понимаете! - и лейтенант широко развёл руками.

- Понимаю. Дело не в этом. Та сторона в руках красных. Оттуда нас обстреливает артиллерия. Вы хорошо об этом знаете, лейтенант, - и тёмные, навыкате, глаза Перхурова пристально уставились на немца из-под низкого хмурого лба. - Огонь этот вовсе не так беспорядочен, как может показаться. В нём есть что-то дьявольски методичное. Поневоле задумаешься - кто же его корректирует? Не хотелось бы возводить напраслины, господин лейтенант, но мне это очень не нравится. Что скажете?

Что-то переменилось в Балке. Он перестал улыбаться, загасил в пепельнице окурок и весь внутренне собрался, готовый отражать атаку. В глазах промелькнуло лёгкое беспокойство. Перхуров уловил это и перешёл в наступление.

- И ещё одно, господин Балк. Очень неприятное. Вы, конечно, знаете, - с нажимом проговорил он, - что наш восточный рубеж подвергается постоянным изматывающим атакам со стороны Всполья. Мы теряем людей. Но пока держимся. Вспольинское предместье разорено и сожжено. Чем вы, господин лейтенант, объясните участие ваших людей с оружием в руках на стороне противника? И это после ваших заверений, что никто не сможет втянуть их в боевые действия? Отвечайте, - резко бросил Перхуров после многозначительной паузы.

Лицо Балка озадаченно вытянулось, брови и плечи изумлённо дёрнулись, рот приоткрылся. Но острые, как два стальных буравчика, глаза пытливо сверлили Перхурова, будто изучали, зондировали, пытались разглядеть и отгадать, что известно ему помимо сказанного. Но что-то успокоило его. Лицо вновь окаменело. Плечи опали.

- Вы, господин полковник, сказали сейчас хорошее слово - "на-прас-лина". Так? Я запомнил. Очень метко, очень по-русски. Вот это и есть, если я правильно понял, напраслина. Это, простите, бред. Миф. Это усталые люди, они настрадались, и я бы посмотрел на того, кто попытался бы заставить их воевать. Это абсурд. Это совсем невозможно... Поймите, господин полковник, они... Не бойцы. Не солдаты. Это надломленные, обездоленные люди. Они хотят только одного - вернуться домой. Да-да, господин полковник, - с пафосом воскликнул Балк в ответ на иронические кивки Перхурова.

- Ну-ну, - усмехнулся Александр Петрович. - Продолжайте, продолжайте, господин Балк.

- Я понимаю ваше...пред-убеждение, - выговорил лейтенант ещё одно трудное слово. Голос его чуть поник. - Но вы неправы... Эти люди ничего не понимают в вашей...борьбе, поэтому их участие с оружием в руках тем более невозможно. Не скрою, симпатий к вам у них нет. Допускаю, что кто-то, поддавшись настроению, быть может, и говорил что-то против вас, но... Участвовать в реальных боях - это слишком. Даже после этих событий в Москве...

- Об убийстве Мирбаха всё-таки стало известно? - встрепенулся Перхуров.

- Очень возможно, господин полковник. У нас нет строгой секретности. Да и слухи, господин полковник. Слухи. Не удивлюсь, если...

- Удивитесь, господин лейтенант. Но чуть позже. А пока позвольте вам не поверить. Вы разыгрываете передо мной наивного простачка. Не знаю, с какой целью. Это на вашей совести. Напрасно. Не пришлось бы пожалеть.

Балк озадаченно поморгал белёсыми ресницами и крутнул головой так, будто скинул с шеи невидимую петлю.

- Вы, господин полковник, говорите вещи очень неприятные. Но я не слышу фактов. Где факты? Пока одна только на-прас-лина. Так мы не договоримся, - и Балк с сожалением развёл ладонями.

- Да, господин Балк, - вздохнул Перхуров. - Вы правы, договориться будет непросто. Но я всё же надеюсь на обоюдное благоразумие. А скажите, господин лейтенант, знакомы ли вы с фельдфебелем Куртом Штубе?

Балк вздрогнул, но быстро справился с растерянностью.

- Курт Штубе? Ну, как же... Хороший солдат. Ещё на фронте рекомендован к экзамену в младшие офицеры...В плену ведёт себя дисциплинировано. До последнего времени был у меня на виду, регулярно отмечался. Выполнял некоторые мои поручения... Организационные, господин полковник. Только организационные, - поспешно добавил Балк под жгучим взглядом Перхурова. - Но позвольте... Что случилось?

Но полковник будто не услышал вопроса.

- А скажите, господин Балк, - медленно проговорил он, - ваши поручения Курту Штубе всегда ли соответствовали его статусу военнопленного?

- Да, безусловно... Я - лицо официальное, и вы понимаете, что...

- Понимаю, - перебил Перхуров. - Видите ли, господин лейтенант, я всё пытаюсь вызвать вас на откровенный разговор. Чтобы вы сами рассказали, какое поручение Штубе выполнял вчера между четырнадцатью и пятнадцатью часами?

- Извольте, ничего секретного. Вчера, именно в это время, Штубе был направлен с вызовом в район Сенной площади к другому военнопленному, рядовому Флаксу. С этого момента я его не видел, ни он, ни Флакс ко мне не явились. Учитывая обстановку, я всерьёз обеспокоился. Если у вас есть сведения...

- Есть. Позже. А скажите, Штубе был вооружён? - опять резко перебил Перхуров.

- Да, если так можно сказать... Незаряженная русская винтовка со штыком. Большевики разрешали, а ваши запреты, как я понял, касались полноценного оружия, с боекомплектом... - раздумчиво, покачивая головой, будто оправдываясь, проговорил Балк.

- Не хитрите, лейтенант, - усмехнулся полковник. - Вы-то знаете, что винтовка со штыком - полноценное оружие. Так вот. У меня не сведения. У меня сам Штубе. Захвачен с винтовкой во время боя на стороне красных. У нас, господин лейтенант, нет возможности содержать и охранять пленных. Мы поступаем с ними, как диктует война в самых крайних обстоятельствах. Расстреливаем. Но для Штубе сделано исключение ввиду хороших отношений с вами. Но вот беда - без вас он отказывается с нами разговаривать. Неудобно получается, не правда ли?

Балк побледнел. Дрогнула нижняя челюсть.

- Как? Как он мог посметь... Это не ошибка, господин полковник? Вы... Вы меня не обманываете? - часто заморгал Балк.

- Веретенников! - крикнул в коридор Перхуров. - Арестованного Штубе ко мне!

И, пока по коридорам и лестницам звучали голоса, гремели сапоги и скрипели двери, Балк пытливо сверлил глазами напряжённого, но внешне спокойного Перхурова. Тот стоял у окна во весь свой длинный рост и глубоко дышал сквозь сжатые зубы, стараясь унять подступившее негодование.

- Я с вами предельно откровенен, господин лейтенант, - глухо, не разжимая зубов, выговорил он. - Это вы всё время пытаетесь меня обмануть. Понимаю, у вас своя игра. Но мне не до игры. Вы вывели меня из терпения, и прошу не обижаться. Я вынужден на неприятные для вас меры.

- Да, но... Я надеюсь, господин полковник... - начал было Балк, но раздались шаги, и вошедший адъютант отчеканил:

- Арестованный Штубе по вашему приказанию доставлен, господин полковник!

И конвойный осторожно втолкнул из коридора рослого рыжеватого детину в обносках немецкой полевой формы, в грубых, гремящих армейских ботинках, в зарослях щетины на исхудалых щеках. Глаза фельдфебеля ошарашено бегали, и ему стоило немалых сил остановить их под жёсткими взглядами офицеров. Своего и чужого.

- Фельдфебель Штубе...по вашему приказанию, господин полковник, - хрипло, дребезжаще, с ломким акцентом выговорил он, прокашлялся, глянул на Балка и сразу как-то обмяк. Балк в свою очередь скользнул по нему многозначительным взглядом и кивнул. Не то приветственно, не то обнадёживающе.

- Итак, Штубе, - обратился к нему Перхуров жёстко, но спокойно. - Вы хотели говорить лишь в присутствии лейтенанта Балка. Слушаю вас. Для начала: где вы были вчера днём между четырнадцатью и пятнадцатью часами?

- Простите, господин полковник, - вмешался Балк. - Но Штубе плохо говорит по-русски. Разрешите, я буду переводить?

- Только в случае явных затруднений, - поморщился Перхуров. - И учтите, что немецкий язык я изучал в академии и знаю его достаточно хорошо.

- В это время вчера я был около Сенной площади, - медленно, с трудом, заговорил по-русски Штубе. - Господин лейтенант приказал вызвать Флакса, он есть тоже военнопленный из Германии. Он там квартирует.

- Вы были вооружены?

- О, винтовка со штыком, - махнул рукой Штубе. - Магазин пустой. Нельзя стрелять.

- Как объяснить, что вы были захвачены на стороне противника?

Штубе нахмурился, напрягся, виновато развёл руками и заговорил по-немецки, обращаясь к Балку.

- Он не был на стороне противника, - выслушав его, заговорил Балк. - Он случайно оказался на...линии атаки красных. Вынужден был защищаться. Чудом не погиб. Вовремя упал.

Немецкая речь фельдфебеля была ускорена, разговорно-неправильна, и Перхуров вполне мог упустить какие-то нюансы. Но по смыслу всё выходило примерно так.

- Но подходы к боевым участкам охраняются. Как вы оказались на линии фронта? Кто пустил вас туда? - спросил он.

- О, это просто, господин полковник, - улыбнулся Штубе. - Я больше года в Ярославле, я знаю проходы...

Перхуров снова поморщился. Он вспомнил, как в первый день выступления примерно те же слова сказал ему Балк. "Всё-то вы знаете, негодяи", - тоскливо подумалось ему.

- Известно ли вам, Штубе, о случаях выступлений германских военнопленных на стороне красных против нас? - с тяжёлым сердцем продолжал он допрос.

- О, нет-нет. Ничего не знаю. Это не может быть. Никак не возможно. Мы больше не воюем. У нас мир... - тараща глаза, испуганно пролепетал Штубе.

- А зачем вы взяли с собой винтовку?

- Я... О, простите. Очень сложно. Я по-немецки...

И снова затараторил. И опять Перхурову показалось, что он чего-то недопонимает.

- Винтовка - это для самозащиты, господин полковник. Вот и всё... Штубе - мой ближайший помощник. Раньше у меня было больше людей, у всех были винтовки, но после вашего требования остался один. Он и вестовой, и караульный. Очень прискорбно, что случился такой...инцидент. Приношу вам извинения, - сдержанно поклонился Балк.

Всё было гладко. По-немецки гладко, комар носа не подточит. Перхуров не сомневался, что так и было меж ними условлено. На такой вот или похожий случай. Что ж, хватит. Разыгрывать дальше эту комедию нет никакого смысла.

- Конвой! Увести арестованного! - крикнул в коридор Перхуров.

- Но простите, господин полковник... - озадаченно проговорил Балк, когда за Штубе закрылась дверь. - Теперь, когда всё разъяснилось... Почему нельзя отпустить его? Зачем он вам?

- Для окончательного прояснения некоторых деталей, господин лейтенант, - улыбнулся в ответ Перхуров. - Через день-другой вернём вам его в целости и сохранности, не беспокойтесь.

- Хотелось бы надеяться, господин полковник... Я не хотел бы стать причиной его страданий. Он не виноват. Но я рад, что теперь между нами ясность. Как видите, моё положение здесь весьма...щекотливо, - последнее слово он произнёс полувопросительно и осторожно взглянул на Перхурова, правильно ли он его понял. - Вы думаете, что я сотрудничаю с красными. А красные - что помогаю вам. Сложно, да?

- Да, господин Балк, вам не позавидуешь, - вздохнул Перхуров. - А что ж вы у красных-то в немилость попали? Давно ли?

- Как то есть - давно? - непонимающе уставился на него немец. - Они мне никогда не доверяли, а уж теперь...

- Вам сообщил об этом господин Тиц? - и Перхуров, не мигая, хмуро взглянул Балку в самые глаза. Немец замер, будто заледенел. Но только на миг. Откинулся на спинку стула и пожал плечами.

- Извините. Не знаю никакого Тица, - проговорил он и резиново улыбнулся. Но вопрос явно обеспокоил его более, чем все другие. Он заёрзал, задвигался, так, будто устал сидеть в одной позе.

- Неужели? - насмешливо склонил голову Перхуров. - Тогда с кем же вы имели продолжительные встречи там, на том берегу Которосли? Замечены два раза: у вокзала и в Коровниках. Высокий, в сюртуке и шляпе, с тростью. Всегда в штатском, но выправка военная, её не скроешь. Это Тиц, сотрудник вашего диппредставительства. А по совместительству - резидент немецкой разведки. Я помню его ещё по Москве. Меня о нём предупреждали. Так что я ничуть не удивлён, господин лейтенант. Ничуть.

Балк молчал, пристально глядя на Перхурова и сочувственно, как больному, покачивал головой. Глаза были неспокойны и вопросительны.

- Нет-нет, господин полковник... Это ужасная ошибка, - негромко, с горечью, проговорил он. - Вас нарочно путают. Этот человек - господин Хаген. Из германского Красного Креста... Да, я нарушал ваш запрет и ходил на ту сторону. Но я служу здесь не вам, а Германии и действую в интересах вверенных мне людей. Извините, это мой долг. Ваше право преследовать меня, но я...

- В том, что вы служите Германии, господин Балк, я не сомневаюсь. И ваша верность долгу - качество более чем благородное. Моей контрразведке удалось завладеть удостоверением его личности. Да, по документам он - Хаген. Но на деле это - Иоганн Тиц, полковник Германского генштаба, резидент вашей военной разведки в России. Довольно, Балк, играть в дурачки. Помните, что мне незачем утруждаться доказательствами. Здесь действуют законы военного времени, и вас попросту расстреляют. Вместе со Штубе. У одной стенки, - зло процедил сквозь зубы Перхуров.

- Вы с ума сошли, господин полковник... Это бред... Бред... - качал головой Балк.

- Мы здесь одни, господин лейтенант. Для кого вы всё это говорите? Право, не стоит. Я надеюсь, что на крайние меры вы меня всё же не вынудите. В последний раз призываю вас к благоразумию и объявляю своё решение. Ввиду создавшейся крайне сложной обстановки в городе, учитывая опасность для жизни германских военнопленных и крайнюю нежелательность их участия в боевых действиях на любой стороне, я, как командующий Ярославским отрядом Северной Добровольческой армии, вынужден интернировать вас и вверенных вам людей, - книжно, как по написанному, отчеканил Перхуров. И немудрено: письменный приказ был уже подготовлен.

- Что? - впервые опешил Балк и вскочил со стула. - Но как?! Как это выполнить? И каким образом...

Перхуров пожал плечами, будто считал дело уже сделанным.

- Выполнить? Трудно. Но придётся, раз иначе нельзя. Я рассчитываю на вашу деятельную помощь, господин лейтенант. Для выполнения этой задачи выделяется взвод добровольцев под командованием подпоручика Соколова. К восемнадцати часам этого дня все военнопленные должны быть собраны в Волковском театре. Перед ними выступит комендант города генерал Верёвкин. Вам же предстоит проявить чудеса трудоспособности и разъяснить каждому, что всё это делается ради их же безопасности, и статус военнопленных останется неизменным несмотря ни на что. Всё должно пройти гладко. Это в ваших интересах, господин Балк. Только в этом случае мы постараемся забыть и о похождениях Штубе, и о ваших встречах с господином Тицем на красной территории... У вас четыре с половиной часа, лейтенант. С восемнадцати часов вы находитесь под домашним арестом. К театру будет приставлен усиленный караул. Любые попытки контактов с Закоторосльной стороной будут пресекаться и караться. Смертью. Вы поняли меня?

- Но это... Это чёрт знает что! - вздохнул Балк, сел и резко откинулся на спинку стула. - Как вы себе представляете... Это?

- Всё уже разработано, господин лейтенант. Вот приказ. Ознакомьтесь и распишитесь, - и Перхуров вынул из ящика лист с отпечатанным приказом. Придвинул чернильницу с пером.

- Чёрт знает что... Чёрт знает что... - бормотал Балк, читая приказ. Расписался. Рука дрогнула, посадил кляксу.

- Не переживайте, Балк. А главное - будьте благоразумны, - насмешливо подбодрил его Перхуров. - И не пытайтесь скрыться. За вашу смерть никто отвечать не будет. И не стройте гримас. Я ещё слишком мягко действую, господин лейтенант. Веретенников! Соколова ко мне! - крикнул он в коридор. Балк вздрогнул.

Жёстко печатая шаг, в кабинет вошёл собранный, как сжатая пружина, невысокий офицер лет двадцати восьми. На упрямом тонкогубом лице виднелись следы ожогов. На левом рукаве полевой гимнастёрки желтела когда-то белая, а теперь выгоревшая пропылённая повязка. На околыше фуражки был приколот лоскуток георгиевской лены. Застыл, вытянулся, козырнул. Резким хриплым голосом доложил о прибытии.

- Берите взвод из резерва, подпоручик, - негромко, но внушительно проговорил полковник. - И выполняйте полученный приказ. Вам будет помогать лейтенант Балк. Не отпускать его ни на шаг. В обращении с военнопленными проявлять терпение и такт. Дело политическое. Ясно?

- Так точно!

- Действуйте. До встречи, господин Балк. До скорой мирной встречи. Буду рад увидеть вас живым и здоровым, - съехидничал Перхуров.

Балк фыркнул, встал, поклонился и вышел.

Оставшись один, Перхуров долго тёр виски. Разболелась голова и снова задёргал замолчавший было зуб. Чёртов Балк! И на кого только приходится тратить время и силы! Ладно... Ладно. Теперь есть хотя бы ясность. Пусть себе сидят в Волковском театре. Лишь бы обошлось без стрельбы. Взвод добровольцев против такой оравы - шутка ли... И неизвестно ещё, разоружил ли их Балк. Не очень верится. Только бы обошлось! Так... Теперь можно и вздремнуть. В кресле. С полчаса...

Но опять загремели проклятые шаги в коридоре.

- К вам связной из Рыбинска, господин полковник! - доложил адъютант.

Перхуров вздрогнул, как от электрического разряда, тряхнул головой и вскочил с кресла. Вялость и головная боль как отлетели от него с этим внезапным известием. И тёмные, непроницаемые глаза вспыхнули азартом и интересом.

- Сейчас же просите! - и, ощутив неожиданный прилив сил, Перхуров заходил по кабинету. Так... Из Рыбинска! Наконец-то... Что там? Что там у них?

Пришаркивая стоптанными ботинками, одёргивая на ходу старый, разлезшийся на швах пиджак, надетый поверх грязной, с засаленным до черноты воротником, рубашки, в кабинет вошёл немолодой тощий человек в седоватой многодневной щетине. Сизый нос нависал над толстыми усами неудачным огурцом. Глаза связного на бледно-сером лице были злы и отчаянны. Подойдя, он машинально вскинул правую руку к мятому, заношенному картузу.

- Капитан Федотов, господин полковник, - слабым, падающим голосом представился он. У Перхурова резко кольнуло в груди. Он уже всё понял.

- Докладывайте, капитан, - устало махнул он рукой и застыл, опершись о стол.

- Скверные новости, господин полковник, - поморщился Федотов. - Наше выступление в Рыбинске провалилось. При попытке овладеть артскладом отряд напоролся на засаду красных. Точными сведениями не располагаю, но погибли почти все. Одни - в бою, другие пленены и расстреляны. Савинкову, полковнику Бреде, мне и ещё нескольким офицерам удалось бежать... - голос, и без того слабый, с каждым словом затухал. Федотов пошатнулся, придержавшись за спинку стула.

- Простите... Три дня... На сухарях и речной воде... - еле проговорил он.

- Присаживайтесь. Вас накормят и окажут помощь, я распоряжусь, - сквозь зубы процедил Перхуров. И вдруг выругался. Длинно, едко, от души. Всю свою армейскую жизнь, даже на войне, он приучал себя сдерживать подобные эмоции. Но с теперешним напряжением не могло сравниться ничто. - Простите, капитан. Нервы... Но как это могло получиться? Был же безукоризненный план, всё предусмотрели... И вот тебе!

- Предполагаем предательство, господин полковник, - побелевшими губами еле слышно отозвался Федотов. - Слишком хорошо они подготовились... Как раз там, где мы не ожидали. Пять или шесть пулемётных точек...строго по фронту нашего наступления. Нас просто посекли. А потом - контратака... Такого бешенства и зверства я не видел даже на войне...

- Угу... Угу... - бурчал в ответ Перхуров. В душе закипало. - А Савинков и Бреде? Где они?

- Ушли за Волгу. С их слов - крестьян поднимать. Но... - и Федотов безнадёжно отмахнулся.

- Хм... Вы, значит, в Ярославль, голодая и рискуя, а они - за Волгу? Молодцы, а?

- Не могу знать... Я сам вызвался. А они... Ненужный риск. Да Бог им судья, в конце концов...

Федотов совсем сник.

- Веретенников! - зло и жёстко крикнул Перхуров. Адъютант мигом появился в дверях с лёгким испугом на лице.

- Немедленно накормить, дать отдохнуть и - в резерв до особого распоряжения. Отдыхайте, капитан. Спасибо вам. Рад, что добрались всё-таки до нас, - и участливо улыбнулся Федотову.

- А уж как я рад, вы и не представляете... - тихо, но негодующе проговорил Федотов, встал и чуть не упал. Веретенников поддержал его.

- Да-да, отведите, Юрий Аркадьевич, - кивнул Перхуров адъютанту. - Он очень слаб.

Упав на стул и закусив губу, Перхуров дождался, когда затихнут шаги. С тихим звериным рыком обрушил на полированную столешницу сухие, костлявые кулаки. Вскочил и ударом ноги отшвырнул стул. И порывисто, хаотично забегал по кабинету. "Вояки, так их мать! Стратеги и тактики, в печень и селезень! Дерьмо собачье! Ненужный риск! А я теперь расхлёбывай... Один! И без артиллерии! Авантюристы! Бездарные, бессовестные авантюристы! Да будьте вы прокляты, сволочи!" - цедил он сквозь зубы отрывистые ругательства. Чуть поуспокоившись, сел в кресло и уронил голову на руки. Что теперь? Конец? Нет. Надежда на десант союзников призрачна, но кто знает... Больше ничего не остаётся. Он продержится. Три, четыре, пять дней... Неделю от силы. А дальше? Без артиллерии он гол. Без пушек не удержаться. Две-три шестидюймовки - и он отбил бы у красных охоту безнаказанно палить по городу. А теперь эти пушки у красных. И горе Ярославлю...

И тут же, будто в подтверждение, разрывы снарядов приблизились к району штаба. "Ба-бах!" - ударило почти вплотную со стороны Пробойной улицы. Дрогнули стёкла. Распахнулась, грохнула об оконный проём форточка и посыпалось битое стекло. Перхуров вскочил. Второй снаряд грянул с другого конца здания, со стороны Екатерининской улицы. Ещё ближе. Рухнул карниз со шторами, качнулся стол.

"Вилка? - промелькнуло, как отщёлкнуло в голове бывалого артиллериста. - Да, похоже, вилка. Надо в подвал... Иначе..."

И, уже выходя, он задержался взглядом на опрокинутой пепельнице и рассыпанной вокруг золе. "Табак дело. Совсем табак..." - пробормотал Перхуров, уже сбегая по лестнице. Сверху раздался глухой удар, и от последовавшего взрыва во втором этаже вылетели все стёкла, со стен обрушилась штукатурка, а перекрытия потолка угрожающе просели. Белыми струйками посыпалась извёстка. И в банковский подвал, держась за головы, стали сбредаться ошеломлённые, оглушённые офицеры перхуровского штаба. Артиллерией красных и в самом деле управлял кто-то очень умелый и осведомлённый. И дело, судя по всему, пахло даже не табаком, а явной мертвечиной.

(Окончание следует.)

 

 

 

 

 

 

 

 




Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
282979  2008-08-05 17:31:22
Максим Есипов
- Прочел. Мне почему-то не понравилось. Надеюсь, продолжение повести будет интересней, чем начало. Но врятли без поправок <старта> прекрасное продолжение исправит положение повести в целом. Семена то автором уже посеяны.

Мне Волжское затмение - 1 со скучными действиями повстанцев и с их слабо прописанными героями ( хотя еще не вечер) показалось возней - плесканием годовалого малыша в корыте под присмотром мамы.

Читая Волжское затмение я вспомнил Станиславского с его коронной фразой: Не верю. Хотя автором и было заявлено, что он не претендует на исторически точное воспроизведение событий июля 1918 года в Ярославле и их действующих лиц. Но мне историческая точность в событиях тех лет и не нужна. Мне как читателю всего лишь нужна яркая картина. Увы, КАРТИНА ТУСКЛАЯ И НЕРЕАЛИСТИЧНА ДАЖЕ В СВОБОДНОЙ ФОРМЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПОВЕСТВОВАНИЯ.

Я не верю в то, что в начале повести ставшую невольной свидетельницей Дашу в устранении Климентьева (возможно чекиста) гоняют с поручением друг дружке главные заговорщики тем самым, рискуя полностью прогореть. Да они заперли бы Дашку в чулане, и сидела бы бедолага до конца повести.

Я не верю в количество бойцов их было больше (мож и ошибаюсь :)

Я не верю в то, что полковник Погодин Перхуров (консерватор, монархист) не видел для России будущего. Для чего тогда он затеял всю эту кашу в Ярославле? Перхуров имеет свои взгляды и на прошлое и на настоящее и на будущее России. И почему: ╚Безрассудством и лихачеством было, по сути, всё их предприятие от начала до конца╩? Его что из-под палки гнали в вожаки?

Я не верю в то, что Каморин отец Антона не попытался объяснить Грегову то, что сбежал от белых повстанцев.

И в Митрополита <толстовца> не верю.

Вот что подумалось, когда читал:

╚С работой в городе становилось всё хуже, и временами просто-напросто нечего было жрать╩ грубовато как-то в этом случае звучит.

Или ╚Прикорнувшая у Антона на плече Даша вздрогнула, и её блёсткие глаза моргающе вскинулись на Антона╩ - От тревоги врятли бы прикорнула.

Или ╚На работу он всё же проспал. Обычно он вставал в половине седьмого по резкому, дребезжащему гудку табачной фабрики. Она тут близко, через квартал. Но сегодня гудков не было. Ни одного. Такого не случалось даже в самые смутные дни весны и осени прошлого года. "Серьёзное, видать, дело-то" Серьёзное!" -- мрачно думал Антон, завтракая наспех отваренной "в мундире" картошкой╩ Вылетел бы натощак пулей из дома.

Или ╚Среди милиционеров были и вооружённые штатские, в большинстве -- молодые ребята Антонова возраста и старше. На их рукавах виднелись белые повязки. За спинами -- винтовки со штыками. Это было странно. "И какого чёрта, -- ворчливо думал Антон, -- им не хватало? В войну, что ли, не наигрались? Вот и доиграются, придурки""╩ - Что понимать под < не наигрались > - войнушки?

Или ╚Другого я и не ждал, Пётр Петрович, -- вздохнул Перхуров и поморщился. Ныл сломанный накануне, в столовой, нижний боковой зуб╩ Автор пишет, так как будто впервые упоминает о больном зубе Перхунова.

Или ╚А где-то там, у чёрта на куличках, в Екатеринославле, бедуют сейчас без него жена, дочь и маленький сын. Он оставил их. Оставил потому, что с ним, бывшим царским офицером, им было бы ещё хуже╩ - Может - опасно?

Или говорит Перхуров ╚Стало быть, господин лейтенант, вы можете ручаться, что ваши люди не примут участия в завязавшихся военных действиях?╩ Почему Перхуров до восстания не интересовался военнопленными - об их настрое в случае взятия Ярославля белыми?

Или ╚И весь центр города, почти каждый дом был украшен полосатым трёхцветьем. Навстречу нет-нет да появлялись нарядные, богато одетые люди. Фраки, костюмы, парадные чиновничьи мундиры ещё недавних времён. Некоторые франты шли под ручку с разодетыми в шёлк и кружева дамами в модных лёгких туфельках-босоножках, которые до войны считались высшим шиком. Было чудно.╩ - Уже гуляют горожане?

Или ╚Сжимая кулаки и ругательно шевеля губами, Антон вышел на Большую Линию, что вела от Семёновской площади мимо театра к монастырю и Которосли и ошеломлённо застыл, услышав громкие, грозные, лязгающие звуки╩ и тут же ╚Тут, у театра, стояли ошеломлённые зеваки и вглядывались в непонятную грохочущую массу, что надвигалась со стороны Семёновской площади.╩ - Повторение.

Или ╚Вдруг над самым ухом Каморина что-то резко взревело, и тут же мощный толчок выдернул землю из-под его ног. В ушах тонко зазвенело, а перед глазами поплыла тёмно-зелёная рябь. Проморгавшись и чуть опомнившись, Антон осознал, что лежит поперёк тротуара, уткнувшись головой в пыльный ствол старого клёна.╩ и ╚Ба-бах! -- ударило сзади, и Антона крепко толкнуло в спину воздухом. Он обернулся. Рвануло где-то в монастыре, там дымилось, и со стены у этого места была сорвана лемеховая кровля.╩ - Что-то по легкому отделывается Антоха от взрывов рядом.

Или - (Антон) ╚Впервые под обстрелом! Страха не было. Лишь тупое ошеломление и неприятное, недоброе удивление. И тоска. Чёрная, тошнотворная тоска, от которой замирало сердце и не хотелось жить. Слишком дёшево стоила она, его жизнь. Ничего не стоила. Он и раньше понимал это, но с особой чёткостью ощутил только сейчас, под снарядами и осколками╩ Антону страшно, очень страшно было. А это к чему? ╚Прохожие вздрагивали и озирались. Антон поглядывал на них с чувством превосходства. Его-то уже не напугать отдалённой канонадой╩

Или ╚Понурясь, смиряя головокружение, добрёл Антон до Сенной площади. Путь ему перегородила беспорядочная толпа. Люди были одеты кое-как, наспех. Но на многих Антон с удивлением увидел тёплые кофты, телогрейки, пальто и даже тулупы. В руках и за плечами они несли мешки и узлы, вели за собой в голос ревущих, перепуганных детей и с тоской оглядывались назад╩ Сенная площадь это центр?╩ - Отгуляли расфуфыренные горожане быстро превратившись в беженцев.

Или ╚Отец Антохи -- Да ни черта вы не понимаете, -- сварливо оборвал его отец. И вдруг улыбнулся. Светло и безоблачно. Как раньше. До войны. -- Эх, вы" -- и посерьёзнел тут же. -- Значит, так. Я не прощаюсь. Я вернусь. Завтра ли, послезавтра -- тут не угадаешь. Но обязательно. Разговор наш не окончен. Я от вас не отстану. Думайте. Хорошенько думайте╩ - Ушли они . Отец Антона выводит их к красным.

С ув. Максим Есипов

283000  2008-08-06 20:38:49
Козин
- Здравствуйте, Максим. Благодарю Вас за отзыв. Я уж заждался. Не ставя целью как-то повлиять на Ваше мнение, считаю всё же нужным прояснить некоторые затронутые Вами моменты.

"Я не верю в то, что в начале повести ставшую невольной свидетельницей Дашу в устранении Климентьева (возможно чекиста) гоняют с поручением друг дружке главные заговорщики тем самым, рискуя полностью прогореть. Да они заперли бы Дашку в чулане, и сидела бы бедолага до конца повести."

Более того. Самым надёжным было бы попросту её уничтожить. Но недоброй памяти Савинков нередко был излишне склонен к театральным эффектам и рискованным психологическим экспериментам. Это, в частности, его и погубило. Так что подобный трюк - вполне в его стиле. Да и опасность от неё он не переоценивал, имея в кармане всю ярославскую милицию и откровенно слабых чекистов. Жест своеобразный, не спорю, но и Савинков был большой оригинал...

"Я не верю в то, что полковник Погодин Перхуров (консерватор, монархист) не видел для России будущего. Для чего тогда он затеял всю эту кашу в Ярославле? Перхуров имеет свои взгляды и на прошлое и на настоящее и на будущее России. И почему: ╚Безрассудством и лихачеством было, по сути, всё их предприятие от начала до конца╩? Его что из-под палки гнали в вожаки?"

А в этом и заключается одно из основных противоречий Белого движения. Туговато у них было с целеполаганием. Беда их и одна из главных причин разгрома в том, что боролись они не "за", а "против". Исследователи отмечают такую черту, как "непредрешенчество". Главной задачей они представляли, упрощённо говоря, покончить с большевиками, а там видно будет. Кстати, и монархическим взглядам Перхурова в этом движении места не было: реставрация монархии в их планы не входила. В этом и трагедия людей, подобных Перхурову. Лишившись всего, чему всю жизнь служили, сознавая, что надо бороться, они оказывались втянутыми в авантюры, подобные ярославской. "Чувство долга", "честь офицера" и другие святые для них понятия и явились той самой "палкой", которая гнала их в вожаки. Кроме того, ярославское восстание вовсе не было личной инициативой Перхурова. Тут постарались Савинков и щедро финансировавшие его "союзники" - Франция и Англия.

"Я не верю в количество бойцов их было больше (мож и ошибаюсь :) "

Больше их стало потом, когда к наиболее отчаянным приезжим присоединились местные, ярославские офицеры. И добровольцы в первые дни активно шли. Было из кого формировать отряды для обороны. А в ночь на 6-е июля город был захвачен отрядом общей численностью около ста человек. Это утверждают и "красные", и "белые" источники

"Я не верю в то, что Каморин отец Антона не попытался объяснить Грегову то, что сбежал от белых повстанцев."

Будучи хорошо осведомлён о соотношении сил в городе, зная настроения в милиции и "ориентацию" её начальников, Каморин-старший просто не мог открыться Грекову. Тут бы ему сразу злая крышка пришла...

"Или ╚Среди милиционеров были и вооружённые штатские, в большинстве -- молодые ребята Антонова возраста и старше. На их рукавах виднелись белые повязки. За спинами -- винтовки со штыками. Это было странно. "И какого чёрта, -- ворчливо думал Антон, -- им не хватало? В войну, что ли, не наигрались? Вот и доиграются, придурки""╩ - Что понимать под < не наигрались > - войнушки?"

Тут нужно представить себе обстановку в России в ту эпоху. Три с лишним года страна жила "под ружьём". Во всех учебных заведениях усиленно шла подготовка будущих солдат. Строевая подготовка, обращение с оружием и многое другое. Именно это, по-видимому, и имел в виду Антон.

"Или ╚А где-то там, у чёрта на куличках, в Екатеринославле, бедуют сейчас без него жена, дочь и маленький сын. Он оставил их. Оставил потому, что с ним, бывшим царским офицером, им было бы ещё хуже╩ - Может - опасно?"

Нет, опасно будет позже. А пока только лишь очень тяжело. Красные власти весьма косо смотрели не только на бывших офицеров, но и на их родственников. Дочь Перхурова не могла устроиться на работу учительницей. Средств к существованию почти не было. О физической расправе речь тогда не шла, но помереть с голоду было куда как просто.

"Или говорит Перхуров ╚Стало быть, господин лейтенант, вы можете ручаться, что ваши люди не примут участия в завязавшихся военных действиях?╩ Почему Перхуров до восстания не интересовался военнопленными - об их настрое в случае взятия Ярославля белыми?"

Потому что рассчитывал на перевес сил. На возможность захватить город целиком. Военнопленные и в самом деле не представляли для него большой опасности. Но удалось-то ему, по сути, захватить лишь центр города. А в этой обстановке любой вред от них становился куда более болезненным...

"Или ╚И весь центр города, почти каждый дом был украшен полосатым трёхцветьем. Навстречу нет-нет да появлялись нарядные, богато одетые люди. Фраки, костюмы, парадные чиновничьи мундиры ещё недавних времён. Некоторые франты шли под ручку с разодетыми в шёлк и кружева дамами в модных лёгких туфельках-босоножках, которые до войны считались высшим шиком. Было чудно.╩ - Уже гуляют горожане?"

Да. В первой половине дня в Ярославле очень радовались и даже гуляли те, кто видел для этого основания. Были и благодарственные делегации к новым властям. Это потом стало не до веселий. Очень скоро.

"Или ╚Вдруг над самым ухом Каморина что-то резко взревело, и тут же мощный толчок выдернул землю из-под его ног. В ушах тонко зазвенело, а перед глазами поплыла тёмно-зелёная рябь. Проморгавшись и чуть опомнившись, Антон осознал, что лежит поперёк тротуара, уткнувшись головой в пыльный ствол старого клёна.╩ и ╚Ба-бах! -- ударило сзади, и Антона крепко толкнуло в спину воздухом. Он обернулся. Рвануло где-то в монастыре, там дымилось, и со стены у этого места была сорвана лемеховая кровля.╩ - Что-то по легкому отделывается Антоха от взрывов рядом."

Да не по-лёгкому. Контузия. А во второй раз рвануло за стеной монастыря, осколки и главный удар волны с осколками на стену и пришёлся.

"Или ╚Понурясь, смиряя головокружение, добрёл Антон до Сенной площади. Путь ему перегородила беспорядочная толпа. Люди были одеты кое-как, наспех. Но на многих Антон с удивлением увидел тёплые кофты, телогрейки, пальто и даже тулупы. В руках и за плечами они несли мешки и узлы, вели за собой в голос ревущих, перепуганных детей и с тоской оглядывались назад╩ Сенная площадь это центр?╩ - Отгуляли расфуфыренные горожане быстро превратившись в беженцев."

Сенная площадь - в то время не центр. Сейчас это площадь Труда. Она где-то на полпути от тогдашнего центра в сторону станции Всполье (ныне вокзал Ярославль-Главный). Почти сразу за ней начиналось Вспольинское предместье. В нём-то и завязались первые бои, начались разрушения и пожары. И его обитатели толпами устремились в центр города именно через Сенную площадь. Так что недолго,очень недолго гуляли расфуфыренные горожане...

Вот, пожалуй, и достаточно. Остальные Ваши тезисы носят субъективно-мировоззренческий характер, и оспаривать их я не считаю возможным. Скажу лишь, что такие вещи, как страх, тревога, отчаяние переживаются людьми сугубо индивидуально. Кто-то и прикорнуть не может, а кто и храпит во всю мочь. Кто-то натощак из дому выскакивает, а кто, пока брюхо не набьёт, не успокоится. Видеть во всём этом натяжки я бы на Вашем месте не торопился. По мере развития действия видно будет, что Антон и Даша просто не представляют себе масштабов трагедии, которая вот-вот обрушится на Ярославль. Догадывается о них Каморин-старший, но и он не ожидает такого. Иначе был бы куда настойчивее, и, может быть, увёл бы их за Которосль. Достаточно сказать, что Ярославль после этих событий восстанавливали аж до середины 30-х годов.

Отдельное спасибо Вам, Максим, за сломанный зуб Перхурова и за указание на повтор в одном географическом описании. Хорошо, когда есть грамотные и внимательные читатели. А главное - объективные...

С уважением, Александр Козин.

283626  2008-09-12 14:35:25
просто читатель
- Я живу в Ярославле и прочитать произведение было очень любопытно. С литературной точки зрения оценить его не могу поскольку специалистом не являюсь, но мне кажется произведение очень бы выиграло если бы были приведены карты города 1918 года и фотографии мест где разворачивались описываемые события. Существует ведь очень много фотографий разрушенного после мятежа города и старых видов города. Правда! Уж если все равно произведение выложено в электронном варианте то может быть стоит сделать так-сказать интеративую карту к нему? Попробуйте! Например, кликнув на Театральную площадь чтоб можно было увидеть и разрушенную гостиницу и театр и современный ее вид. Есть фото из "Известий" окопов на Богоявленской площади после мятежа и т.п.. Можно привести и фотокопии документов. Конечно это для Вас дополнительная работа, но не сомневаюсь, что это сделает чтение намного более интересным.

283668  2008-09-13 20:27:55
В. Эйснер
- Козину:

Александер, Вам очень удались психологические портреты Ваших героев. Но повествование затянуто. Увязаете в подробностях и деталях, которые вполне можно оставить воображению читателя. По моей прикидке, процентов двадцать текста можно выбросить без ущерба для содержания. А так - хорошо. Умело рисуете. Я голосовал. С уважением, В. Э.

284497  2008-10-30 22:05:06
Антонина Ш-С
- ╚Понятия долга, чести, достоинства, спасения России, под фанфарные звуки которых всё это было начато, потускнели, отступили, стушевались на фоне этой безумной бойни. Шла уже просто война ради войны, на само- и взаимоуничтожение. И наступил её закономерный исход. И от осознания его приходило честно выстраданное, нажитое облегчение╩.

Не могу сказать ни ╚не верю╩, ни ╚верю╩. Могу сказать только в отношении стиля. Он хорош. Желание осмыслить прошедшее с человеческой точки зрения мне тоже нравится.

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100