Проголосуйте за это произведение |
Романы и повести, 24.VII.2008
ВОЛЖСКОЕ
ЗАТМЕНИЕ
Ярославская
повесть
Повесть
представляет собой литературно--художественное сочинение и не претендует на
исторически точное воспроизведение событий июля 1918 года в Ярославле и их
действующих лиц.
На Кашинской
пристани
День стоял солнечный, жаркий и пыльный. Обычный
ярославский день в самом разгаре лета. Тихо и душно было на городских
улицах, и
редких прохожих спасали от палящего солнца густые старые липы вдоль
мостовых,
заросшие скверы и бульвары. Ночью прошёл ливень, кое-где ослепительно сияли
лужи и сейчас, поздним утром, чувствовалась ещё стремительно уходящая ночная
свежесть. На смену ей шла влажная, тяжёлая духота.
И лишь на Волжской набережной, у пристаней, было
сегодня, как нигде, многолюдно и шумно. Грохотали на свозе телеги. Тукали
копытами, поводили впалыми боками и резко фыркали исхудалые лошади. То и
дело
вздымались и щёлкали кнуты, грубо кричали возчики, бранились грузчики и
визжали
мельтешащие дети.
Пристаней на Волге в Ярославле было когда-то много.
Одна другой краше, с причудливыми, как терема, дебаркадерами, они кичились
своими залами, буфетами, ресторациями, соревновались в умении очаровать
пассажиров и грузовладельцев. Каждая пристань гордо выставляла напоказ
название
хозяйской пароходной компании: "Самолёт", "Кавказ и Меркурий",
"Рубин",
"Товарищество Кашина". И в те ещё не столь далёкие лучшие времена на
Волге
было тесно от пароходов. Грохот, гудки и колёсный переплеск не смолкали день
и
ночь всю навигацию. Но теперь от былого величия остались лишь две
капитальные
пристани -- бывшие Кашинская и "Самолёт". Была у Семёновского своза ещё
одна -- утлая, шаткая, грубо сколоченная, откуда три-четыре раза в день
ходил
на Заволжскую сторону, в Тверицы, маленький пароходик "Пчёлка". Другие
пристани были закрыты, а роскошные дебаркадеры отбуксированы в затон, где
потихоньку разбирались на дрова. О лучших временах в городе говорили охотно,
много и звучно, но на деле их давно никто не ждал.
И то, что происходило сейчас у Кашинской пристани,
было лишь слабой, жалкой карикатурой прошлого. Стояли, сидели, шастали
туда-сюда встречающие, уезжающие, просто зеваки. Тут и там шла вялая
торговля и
мелькали мешочники -- мрачноватые бородатые мужики в стоптанных сапогах,
мятых
картузах и кепках. С деньгами было туго и, имея такое богатство, как
суррогатный -- пополам с соломой -- хлеб, сухари, грубую тёмную муку,
пахучий
табак-самосад, можно было обзавестись кухонной утварью, полезными в
хозяйстве
инструментами, добрым мотком ценной материи на пошив одежды. Да и то:
большинство горожан щеголяло в старом, поношенном, латанном-перелатанном
затрапезе, сохранившимся ещё со старых, довоенных времён. Затянувшееся
лихолетье научило их ценить на вес золота любую мелочь. А не каждый легко
расстанется с золотом. Даже под угрозой голода. Потому и не имели успеха
мешочники. Люди, потупясь, шли мимо них.
А у пристани стоял и скупо дымил старый, кургузый,
закопчёный пароход. Местная линия речного сообщения еле жила. Но её сил ещё
хватало на один рейс в три дня до Рыбинска и обратно, в Кострому. Расписание
давно не действовало. Отход -- по прибытию и загрузке. Подходя к Ярославлю,
пароход давал длинный, старчески дребезжащий гудок, и со всех выходящих на
Волжскую набережную улиц и переулков начинали стекаться люди. Это был
маленький
праздник. Уже потому, что пароход ещё ходит, что теплится на реке жизнь
несмотря на все революционные передряги. И то, что тремя-четырьмя годами
ранее
казалось странным чудачеством -- пойти посмотреть на пароход -- теперь было
важным для жизни ритуалом.
Погрузка и посадка уже заканчивались. На палубе
плотно
расселись основательные крестьяне из приволжских деревень, городские
мастеровые
с сундучками, вездесущие мешочники. Промелькнули два тощих студента с
обшарпанной гитарой. Предотходная сутолока понемногу стихала.
У самого входа на облупленный дебаркадер, чуть в
стороне от людского потока, стояли и негромко разговаривали двое мужчин.
Было
им на вид лет по сорок с небольшим. Один, высокий и худой, в поношенном
пиджаке, серых брюках и пыльных сапогах, заметно сутулился и, задумчиво
покусывая нижнюю губу, с напряжённой вопросительностью взглядывал на
собеседника. Боевые кисточки давно не стриженых усов под прямым, с широкими
крыльями носом настороженно пошевеливались, а короткая, чуть растрёпанная
бородка слегка топорщилась. Он что-то говорил, с трудом выталкивая слова.
Собеседник же, среднего роста, крепкий и подвижный, облачённый в неновый, но
почти щегольский костюм-тройку с часовой цепочкой на жилетке, выглядел
спокойным и даже весёлым. Он тоже был усат, но кончики его ухоженных и
тщательно подстриженных усов лихо загибались вверх, отчего на жёстких губах
чудилась недобрая, презрительная улыбка. Тонкий, хрящеватый, хищно-чуткий
нос,
казалось, то и дело принюхивался к воздуху. Пристальные, внимательные серые
глаза блестели, но этот блеск был холоден и страшноват. Что-то неживое,
жестокое и тоскливое мерещилось в нём. Но это -- если присмотреться. А так
эти
два человека не обращали на себя никакого внимания. Обычные служащие
какой-то
советской конторы, мало ли их"
-- Ну,
Виктор
Иванович" В час добрый, -- тихо проговорил высокий, вздохнул и глянул
украдкой через плечо собеседника на кресты и купола церкви Петра и Павла. --
С
Богом. От успеха вашего дела зависит всё" -- он нервно сглотнул и
осёкся.
Собеседник выразительно, прожигающе взглянул на
него,
склонил набок голову и вдруг улыбнулся. Коротко. С язвинкой. Будто колкость
какую
сказать хотел. Покосился на скучающего неподалёку конного милиционера, на
двух
молодых бездельников, что стояли, облокотясь о перила, и лузгали
семечки.
--
Отойдём,
Александр Алексеевич. Вон туда" А то проходу мешаем. Люди с поклажей идут,
а
мы" -- и, прихватив своего приятеля за локоть, повлёк его через дебаркадер
в
дальний угол пристани у носа парохода. Здесь и в самом деле было пусто, и
никто, даже случайно, не мог их слышать.
--
Волнуетесь, Александр Алексеевич. Нехорошо, -- покачал он головой, всё так
же
ехидно улыбаясь из-под острых усов.
-- Мало
нас.
Слишком мало, Борис Викторович. Вы же понимаете, что даже в случае вашего
успеха в Рыбинске" -- чуть сдавленно, но спокойно проговорил Александр
Алексеевич.
-- Тут уже
нечего обсуждать. Всё решено. Помощь мне обещана твёрдо. Наше дело --
верить. И
продержаться. Три-четыре дня. Самое большое -- неделю. Ваши сомнения мне
понятны, но назад не отыграть. Верьте. Это уже полдела, -- отрывисто и веско
проговорил собеседник. -- И прошу вас, Александр Алексеевич, соблюдайте
конспирацию. Здесь даже стены могут слышать. Я -- Виктор
Иванович.
--
Виноват. И
спасибо, что обнадёжили, -- съехидничал, не выдержав, Александр Алексеевич.
--
Я сделаю всё и пойду до последнего. Как и вы. Тут никаких сомнений. Но
почему
вы так верите" им? -- и указал взглядом куда-то вверх по Волге.
-- Просто
я
хорошо их знаю. Для них деньги -- всё, им ни царя, ни Бога не надо. Такими
деньгами там не бросаются. А если бросаются, то знают, что смогут их с
лихвой
вернуть. Вот и всё, -- с жестяной усмешкой пожал плечами Виктор Иванович. --
А
если это и не так, -- улыбнулся он шире, но уже добрее, -- у нас же с вами,
Александр Алексеевич, всё равно другого пути уже нет. Вот и вся моя
вера.
-- Воля
ваша,
Виктор Иванович. Но здравый смысл" -- усмехнулся в свою очередь Александр
Алексеевич, и смутная тень пробежала по его хмурому лицу. И мелькнула
странной
досадой в карих, непроницаемых, чуть навыкате, глазах.
-- А
здравый
смысл здесь плохой советчик, дорогой мой Погодин. Дело надо делать. А
резонничать -- после. На почётном геройском отдыхе. Только так. А иначе --
пуля
в лоб. Не чужая, так своя. Собственноручная. Вот и все резоны, -- и
Александр Алексеевич резко выпрямился. Губы под
усами-кисточками плотно сжались, густые брови сползлись к переносице. Но он
промолчал. Лишь длинно выдохнул воздух их широких
ноздрей.
-- Вот за
это
я вас и ценю, Погодин. Выдержка в нашем деле -- всё. И верю в вас. Ну,
прощаемся. Пора" -- и
--
Постойте,
да ведь рано ещё, -- с недоумением поглядел Погодин на часы-луковицу, а
потом
на Виктора Ивановича. Тот кивнул, и по его лицу скользнула загадочная
усмешка.
-- Так
надо.
Всё сговорено. А нам с вами зазор во времени не повредит, так ведь,
Александр
Алексеевич?
Погодин
пожал
плечами и кивнул.
--
Прощайте, --
тихо проговорил Виктор Иванович. -- Впрочем, какого дьявола" До свиданья.
До
скорого победного свидания! Связи больше не будет, так что действуйте, не
ждите.
-- Удачи
вам.
С Богом!
И они коротко обнялись.
Погодин, не глядя больше на отходящий пароход,
резко
повернулся и зашагал к набережной. Наспех проверился на ходу на возможную
слежку. Ничего подозрительного. У здешних стен ушей, кажется, нет, зря
опасался
Виктор Иванович. А чтобы остановить его, Погодина, нужны, помимо ушей, ещё и
крепкие вооружённые руки. А они у Советов слишком слабы и
коротки.
Теперь
мы
вдвоём
Пароход уже отвалил от пристани и, плеща колёсами,
разворачивался носом к фарватеру. Тяжёлая, кургузая, как торец поросячьего
корыта, корма ворочалась уже метрах в десяти от дебаркадера. И тут, толкая и
задевая последних пассажиров, провожающих, встречающих и зевак, на пристань
влетел рослый, неуклюжий, взмокший от бега парень лет шестнадцати в белом
картузе, пёстрой, в тёмную крапинку, косоворотке и грубых мешковатых
высветленных брюках под ремнём. На форменной латунной пряжке сверкнул
затейливый вензель .ЯрРУ". Стоптанные, шитые-перешитые сандалии звонко
зашлёпали по настилу. На округлом,
простоватом, остроносом лице -- нетерпение пополам с перепугом. Карие глаза
под
белёсыми, выгоревшими бровями блуждали. В них -- отчаянье и
вопросительность.
Полные, с упрямым изгибом, губы плотно, до белизны, сжаты. Проскочив
дебаркадер, он вылетел к причалу и застыл, вцепившись в деревянный
струганный
пыльный брус ограждения. Жадно впился распахнутыми глазами в уходящий
пароход.
И тут же вздрогнул, передёрнулся всем телом. С кормы, из правого угла,
облокотясь на туго натянутый леер, на него -- прямо на него! -- пристально и
многозначительно глядел какой-то человек. Его лица нельзя было уже
разглядеть,
видны были лишь глубокие залысины на высоком лбу, чуткий хищный нос,
щегольски
закрученные усики. Но глаза, как две светящиеся иголки, пронизывали
насквозь,
холодили сердце и высекали по спине крупные мурашки. "Господи, кто это"
Что
это"" -- вопросительно пролетали перепуганные, рваные мысли. Смиряя
оглушительно колотящееся сердце, парень перекрестился и открыл глаза. На
удаляющейся в пенном следе корме страшноватого пассажира уже не было.
Показалось? Мало ли всяких" Особенно сейчас, когда нормальных людей
ищи-поищи! Но эти глаза" Змеиное в них что-то. Пронзительное и
безжалостное.
Унимая дрожь в руках и пересиливая нахлынувшую слабость,
Пароход уже вышел на фарватер и лениво плюхал вверх
по
Волге к кружевному железнодорожному мосту.
Что и как было бы по-другому,
И это слегка усмирило. Как водой холодной в лицо
плеснуло. "Да чего я в самом деле? -- одёрнул он себя. -- Ничего не
случилось. И не случиться. Среди бела-то дня! Не свечереет ещё, а она уж в
Рыбинске будет" Тьфу, я-то дурак""
Он снял кепку, вытер ею вспотевшее лицо и медленно
пошёл с дебаркадера на берег. Но предчувствие, странное и страшноватое,
тяжело
сосало в груди. "Что-то будет" Что-то будет", -- шумело в ушах. И,
вспоминая жуткий взгляд незнакомца,
Конный милиционер на нижней набережной бросил на
него
безразличный взгляд, выудил из матерчатого шлема-богатырки очередную
крыжовину,
бросил в рот, раскусил и блаженно поморщился на солнышко. В июльскую жару
кислый крыжовник -- самое то"
А пароход уже пропал из виду. Только облако бурого
дыма за мостом медленно рассеивалось над волжской рябью.
"Дашка" Странная она, -- уже спокойно думалось
С Дашей, девчонкой-ровесницей,
Но вскоре их разлучили. Дашу определили в женскую
гимназию, а
А потом детство кончилось. Внезапно и навсегда.
Грянула война. Дашин отец, дядя Максим, ушёл на фронт добровольцем несмотря
на
железнодорожную бронь. Там он через год и погиб. Каморины в меру сил
помогали
вдове и сироте дочке. Но сил было немного. Наступили скверные времена, и
самим
надо было как-то держаться "на плаву". Хорошо хоть, Даша училась теперь
в
гимназии бесплатно как дочь героя, погибшего за царя и Отечество. Она
повзрослела, вытянулась, но стала мрачной и молчаливой. И тень -- смутная и
болезненная -- легла на её бледное лицо. Это делало её ещё больше похожей на
мать. Тётя Нина, невысокая, подвижная, набожная женщина тоже вся как
высохла,
помертвела и не снимала траурного платка. Общаться с ними было
непросто.
А потом разразилась революция, и события ринулись
вскачь, одно другого страннее и непонятнее. Все -- от мала до велика, от
важного и осанистого городского головы до презренного ассенизатора
заговорили
вдруг о политике. Политика была везде. Она гремела на улицах, шелестела на
разные лады по домам, и даже в кухонной кастрюльке под крышкой была
политика.
Потому что наступал голод. С работой в городе становилось всё хуже, и
временами
просто-напросто нечего было жрать. Спасибо, огороды выручали.
Сюда, в древний, тихий Ярославль, революционные
веянья
почти не долетали. Жизнь шла через пень-колоду, всё более скудея и ужимаясь.
Слава Богу, совсем отменили плату за учёбу, иначе бы -- прощай, училище.
Разрываясь между учёбой и случайными заработками -- совестно было сидеть на
шее
у отца --
Зимой этого года отец распрощался с сыном и уехал работать в Мос