TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Роман с продолжением
13 августа 2007 года

Кирилл Рожков

 

 

 

 

 

ВОЛЬТОВА ДУГА

 

 

 

ДОКТОР И ЕГО ДОКТРИНА

 

Когда над Кремлем еще полоскался красный, как крымский портвейн "Массандра", флаг; когда все русские, тогда называвшиеся советскими, газеты писали только на две темы: 1) Как хорошо жить в стране Советов 2) Какой нечеловеческий кошмар творится там, за границами Советского Союза; когда все (или теоретически все) русские верили в коммунизм; когда пожилые бабули, шамкая и шепелявя, сУрьезно читали по складам под очередной карикатурой, изображающей черную бомбу-ракету: "СА-ША"; -- тогда же за океаном объявился оригинальный типчик.

Это был воистину пещерный человек.

Он звал назад в пещеры -- к свету факелов от света электростанций. А конкретнее -- явился с острой критикой использования атомной энергии. Использования оной в родной ему стране -- которой, если верить несметному количеству карикатур в советских журналах, правил некий седоватый худощавый сэр в полосатом цилиндре, -- с ядовитой улыбкой и острой козлиной бородкой. Сэра этого звали как-то на "С" -- то ли Сима, то ли, может, Саша и звали. Оттого так прочитывали название страны этого Саши некогда юные и цветущие дочери русской революции, спокойно в 80-е годы отдыхающие в спецсанаториях для престарелых: "СА-ША"...

А наш гражданин-сэр-товарищ дал резонанс, соответственный собственной профессии: астрономический. В основном благодаря сугубо идее интернациональной дружбы -- противоположной, как подобает, буржуазному космополитизму.

Все годы жизни до этого доктор Хаер сидел в своей пещере или особняке за телескопом. Смотрел себе на звездочки, считал их помаленьку и -- заносил в счетные книги. А чтобы далеко не уходить, ел пироги с мясом из запасца, всегда заготовленного рядом с телескопом, и попивал из банок пиво "Красный бык". Как чаще всего бывает с астрофизиками всех национальностей, ничем другим, кроме своей трубы, он не интересовался, -- включая даже семью. Так что жена его ткала под окном на швейной машинке, яко царевна в тереме, томно вздыхая и полнея от своего легкого дыхания. А может, давно "рулила" на дискотеках Манхэттена с каким-нибудь другим типчиком -- уж, вероятно, не ученой, а чисто торговой или, на худой конец, инженерной специальности.

Звездочет же и доктор наук Хаер пялился в окуляр днями, неделями, месяцами и годами. Зарисовывал увиденное на манжетах, на ощупь совал в усы гамбургер и запивал колой. В результате лет за десять он оброс патлами до пояса и такой же длины бородой, оправдав собственное имя. Да еще и при росте сто семьдесят сэмэ стал весить аккурат ровно столько же кэгэ. Ученый муж (впрочем, видимо, уже давно мечтавший стать холостяком) не был в том виноват. В том виновата была его родная еда, так называемый фаст-фуд, -- чтобы раздобреть от которого, переедать уже в те годы не требовалось.

Фаст-фуд был очередным детищем прогресса, наряду с той же атомной энергией и другими мутагенами: чтобы облегчить жизнь дамам, чрезмерно румянившимся от плиты, как булки на их же сковородках. Но беда, коль пироги начнет печи сапожник... И что-то похожее сказал еще философ Гриша Сковорода (впрочем, тут я точность не гарантирую).

А что касается прогресса, то ведь в общем-то и оный всегда "танцевал" от нашего безделия. Ну, рассудите сами: надоело человеку веником пол мести, нагибаться и в день двадцать приседаний делать -- он оттого и сел за чертежи и принялся буйну голову ломать... И изобрел ни что иное, как пылесос. Достало крестьянок серпами рожь косить -- тут некто комбайн и выдумал. Вероятно, кто-то, больно женщин любящий, -- яко дон Жуан какой-нибудь... Ну, и тэ дэ и тэ пэ.

Итак, от лирического отступления о подсознательных началах прогресса перейдем к нашему доктору и его, так сказать, докторской доктрине. 

А доктрина доктора Хаера состояла в том, что ему срочно требовалось похудеть. Потому что, как известно, после седьмого подбородка уже аккурат инсульт. И он нехотя отодрал недвижимость от стула и в день своего шестидесятилетия ушел из дому, взяв с собой не гитару и не книжный мешок, а -- телескопическую трубу.

Доктор Хаер знал, что его протест против некорректного захоронения атомных отходов уже опубликован как в американских, так и в советских газетах. В первых -- на последней странице в разделе юмора, в последних -- на передовой с заглавной шапкой: "Наша поддержка за океаном!"

Доктору, уже покрывшемуся проседями, захотелось чуток прославиться. А когда он оторвал наконец взгляд от любимого неба к грешной земле -- выяснилось, что на родине-то прославился не шибко. Не то что какой-нибудь террорист Фантомас или аналогичный юноша с Востока. Капитолий его не включил в список самых скандальных людей года. Да и -- просто ни сильно опасным для стабильности в обществе, ни даже просто шибко интересным не счел. Зато в социалистической печати заголовки рождались один за другим, со скоростью ротапринтных машин. "Американский друг советских людей"; "Мы не одиноки в понимании!"; "Один в поле -- воин!", ет цетера.

А все дело было в том, что пропаганда тех лет настропалила жителей одной шестой части суши до полупараноидного страха перед апокалипсисом, -- могущим наступить в любое время каждого дня. Об этом писали все советские газеты и журналы во всех передовых: Америка может и почти что хочет взорвать мир, если пустит атомную фигню. И советские граждане искренне верили, что Америка -- действительно уже настолько оголтевшее в своей агрессии дебильное образование, что и себя не пожалеет, но, как пить дать, запустит ракетой. Чтобы разнести на щепки всю планету с живым содержимым.

В те годы еще сильный и крепкий Советский Союз уже настроил защитных мер: кучу ракет, которые бы взлетели мама не горюй даже после взрыва всей территории СССР и -- аналогично стерли бы с лица земли САШину империю (пардон, демократическую республику). Вот такие были вынужденные защитные меры, но ничего другого не оставалось. Так что -- слава русским атомщикам! Оставим за скобками факт обращения некоторых из них в либералов -- когда им, зарабатывающим по "Волге" в год и награждаемым больше всех других СССРом, вдруг почему-то захотелось своего кормильца попотчевать ответно -- поострее... Воистину загадочна душа человечья. Особенно -- когда, под старость, мозги шалят уже непредсказуемо и порой чрезмерно оригинальничают...

Современный ребенок улыбнулся бы, но святым крестом клянусь, как в 80-е годы один русский парень, по имени Валера Мурзаев, не упал в обморок только потому что, будучи мальчиком, воспитался в кодексе мачо. А чуть не свалился -- когда увидел над городом аэростат, проверяющий погоду. Ибо на полном серьезе поверил, что вот: началось то, о чем ежедневно писали родные газеты -- к нам прилетела ракета-американка... А незадолго до этого тот же Валерка украл у мамы копирку для пишущей машинки -- в случае предстоящих вдруг бомбежек заклеивать окна... Смеетесь? Вот поверьте кресту святому -- Валере было тады совсем не смешно. У него зуб на зуб не попадал, когда он увидел просто болтающийся на веревочке аэростат. Только когда дедушка объяснил ему, что есть сие, пацан в себя пришел.

Вот в каких настроениях жил тогда Советский Союз. Во всяком случае, самая невинная и наивно во всё, что скажут, верующая его часть -- юные пионеры. Аналогично, впрочем, и пожилым пенсионерам: в противовес средневозрастному населению, -- которому мода во все времена диктует фрондёрствовать. Старый что малый. И потом, дети -- они ведь как: что им скажет взрослый, в то верят. Если скажет, что Христос воскрес -- дети поверят. А вот если этот же взрослый -- со страниц газет или в школе -- провякает такой же детворе, что по науке доказано, будто Бога нет, а наш бог -- вечно живой Ленин, -- то они мама не горюй точно так же, искренне и свято, в это поверят. В том и проблема... А может, счастье.

Итак, доктор Хаер, великовозрастной хиппи, направился к Капитолию -- резиденции правительства САШиного государства. И там разбил палатку и опять же затеплил в ней пещерный факел -- в противовес всяким урановым светочам. Ходить ему было трудно, а посему и сидел он в палатке до вечера. И ничего не ел, начитавшись модных Адель Дэвис и Монтиньяков, -- пропагандирующих голодовку как панацею от всех болезней, а от язвы особенно -- если только не потреблять совершенно ничего, кроме килограммчика каши.   

К вечеру он почувствовал себя бодрее, свежее и дышалось лучше. То ли правительство, коему осточертело зырить в окна на его грузное волосатое тело, приняло что-то по экологии. То ли -- он похудел на кило-другое. А может -- просто проветрился и не так благоухал рабочим по.том астронома, ради своей науки порой забывающего мыться да рубашку сменить.

Наступила ночь, и янтарным светом горели фонари. Американские дети собрались поглазеть на нового бродяжку. А советские -- читали в "Пионерской правде", как в Нью-Йорке во всех спальных районах люди живут в картонных коробках, а также питаются на помойках.

Но теперь и в "Пионерке" появилась "изюминка" -- доктор Хаер. Смело бросивший в лицо Капитолию требование прекратить гонку вооружений и закапывать ядерные отходы поглубже, а не разбрасывать их так себе. А то -- ученых астрономов от них уже тошнит. Не то -- от фаст-фуда.

Посему добрый доктор решил отказаться и от того, и от другого. Ну, чтобы уж по этому поводу не гадать, отчего тошнит родимого. Он задул факел и уснул. И сны были легкими: ему не грезились черные ракеты, запугавшие уже до полусмерти всех советских детей со всех карикатур в их сугубо детских газетах. Не снилось ему ничего такого потому -- что на ночь не натрескался.

На рассвете к его палатке подошел полицейский. И долго думал, что предпринять. Сдавать в ночлежку для бродяг Хаера не было смысла -- все равно потом из ночлежки его домой везти, рано или поздно. Применять физическое насилие к старику, да еще знатному ученому -- не эстетично, да и главное -- общественность может возмутиться. А длинноволосые борцы за мир во всем мире -- в темном переулке ногами поколотить.

Поэтому "коп" только постучал в палатку да объявил, что уже утро. И если доктору этот цирк одного ковёрного еще не надоел -- пусть или позавтракает в ближайшей забегаловке, или марширует домой. Вежливо так сказал да и ушел, взяв под козырек. Но далеко не утопал, а издали наблюдал, что же тот на этот раз предпримет -- было интересно.   

А Хаер подумал-подумал -- да и отправился к родному телескопу. Коему, наверное, там уже надоело обрастать паутиной без дела.

Американские сорванцы решили, что больше им ничего не покажут. Американские инфантильные взрослые, уставшие от забав, -- тоже.

А вот СССР уже послал за океан специального дипломата -- воочию посмотреть на восьмое чудо природы.

Дипломата звали Александр Зуев. Это был видный советский посол, -- которому доверяли ездить в такие страны, как Конго, Индия и Таиланд. И вот теперь настал черед Америки -- ибо известно, что когда ищешь Индию, то находишь... ее самую, с индейцами.

И дипломат набил свой "дипломат" бутербродами с икрой да бюварами и поехал, вернее, полетел в назначенный час.

У Капитолия он никакой палатки не нашел. Только на задворках мусор тлел, и местные бродяги просили подаяния возле кирхи.

Но Александр Зуев узнал адрес профессора и поехал к нему домой.

Они тепло поговорили и, как положено послам, пожали друг другу руки. И, как не менее стабильно положено послам же, выпили на двоих. Тут-то  выяснилось, что больше Хаер к Капитолию не ходил. А вот социалистическая пресса, о том еще не зная, продолжает печатать стихи и очерки-фельетоны -- про седого астронома и гонку вооружений.

Зуев долго думал, что делать. Но русский человек на мысль хо.док и нигде не пропадет -- неслучайно русские люди изобрели большинство техники: от самовара до радио. Идея Зуева в жизнь воплотилась. Как только он угостил доктора -- уже за свой счет -- "Жигулевским" советским заместо "Голубого быка", пряного и пахнущего железом, -- астрономическое лицо просияло. И искренне заявило, что ваша-то бражка лучше нашей будет.

-- А то! -- заявил по-английски наш дипломат.

И произнес небольшую речь на тему, что вы-то и вина почти не пьете -- виски да цветные быки. Но ваше пиво крепкое и слишком жидкое, а наше -- мягко на душу ложится, как сама душа русская.

-- Мягко стелет, да жестко спать, -- усомнился Хаер.

Зуев намек понял и попросил -- от всего сердца -- еще раз-другой-третий все-таки сняться на фоне своего шатра. Чтобы только обязательно в кадр попал Капитолий и что он, доктор Хаер, типа там и до сих пор курсирует. Перед недремлющем оком всех советских граждан, рукоплещущих ему. Которые из-за океана следят за каждым его трудоднем: днем, когда он в палатке спит.

И они договорились -- ибо два хороших человека всегда договорятся. Александр Зуев жил в гостинице. Как положено дипломату -- с супругой. Которая, -- как и положено жене посла, -- била баклуши, гоняла зайца и гуляла по городу, пока муж делал дело. А раз-другой в неделю, по его просьбе, доктор Хаер, поживописнее растрепав свой хаер, топал на прежние посиделки. И фотографировался там на фоне палатки, куря посильнее трубку и таким образом борясь за чистоту экологии. Зуев снимал его в различных ракурсах. Давал ему в руки плакат на разных языках; фотографировал в фас и в профиль -- как выйдет колоритнее.

Потом Хаер спокойно шел домой. А Зуев целовал жену, пил из любопытства "Красного быка", а уже из нормального человеческого чувства -- советское "Жигулевское". Затем выходил на связь с родным СССРом. Под именем Юстаса или Юстэса.

А после окончания связи под именем Юстэса он читал в подлиннике "Хроники Нарнии", редко еще тады переводимые на русский, -- под лампой американского отеля, отдыхая вдали от родной страны Советов. И размышлял о том, что он и впрямь выглядит рядом с доктором-доктринёром -- что твой пацан Юстэс из "Хроник Нарнии" -- рядом с самим собой же, превращенным за жлобу в дракона, или, по-русски, в змея.

Потому что Хаер при росте в метр-семьдесят весил чуть меньше, а вот Александр Зуев -- был чуть больше хорошего венского стула. Поэтому когда он делал доклад в дипломатическом закрытом сообществе в родной стране, ему за  кафедру ставили широкую и низкую табуретку. В противном случае он пропадал, оставляя только собственный голос. И серьезное заседание тотчас же серьезность явно утрачивало...

Но Зуев не унывал и не нажил, благо, комплекса Наполеона. Он относился разумно к себе и жизни, сознавая, что, несмотря на невысокий рост, достиг высоты внутренней. А именно -- стал послом и переводчиком в великой, по своим размерам, стране.

Дядя Саша любовно смотрел на супругу и, выпивая пива, произносил тосты за нее -- за жену дипломата, -- себя, любимого. Ибо, если разобраться, именно благодаря ей он и был тем, ч/кем был, а она -- соответственно -- женой не кого-то, а дипломата. Потому что не будь ее -- он не имел бы этой должности. Ведь холостяков в послы не берут по закону!

Жена его уже несколько дней лежала на отельной кровати кверху брюшком. Но оно у нее раздулось не от пива. Оба пребывали в сладком ожидании прибавления в семействе...

Будущей матери не полагалось принимать на живот алкоголя вплоть до окончания кормления. А вот на будущего отца никакие такие правила, однако, не распространялись... Посему Зуев пил один, сиял, и всё -- на глазах у жены. Коей оставалось только смотреть, как муж хлебает вкусное пиво перед ее сугубо трезвым носом и несмоченным горлом, любя ее каждым следующим тостом, и -- стараться улыбаться еще пошире супруга...

Но она прислушивалась к себе. Внутрь себя... С интересом.

А муж с не меньшим интересом прислушивался, какие

 

вести через Атлантику телеграф принесет.

 

И вести принеслись.

В советских школах уже даже ученики на переменах обсуждали дела доктора-астронома. А именно -- медицинские вопросы типа: что же у него там, у старичка, забодяжится в организме? И вообще -- что с ним произойдет, если он теперь, после двух недель голодовки, хоть крошку в рот возьмет?.. Усё это было интересно.

Учительница однажды сказала им за какое-то очередное фулюганство, что вот теперь в наказание вы все останетесь без питания в столовой.

А один лихой кролик на это спокойно, но громко и четко куражливо отозвался:

-- То бишь мы все будем докторы хаеры.

В классе раздались смешки. Учительница на минуту "зависла", как компьютер. А потом -- произнесла гневную речь о неуместных остротах. И о таком виде "остроумия", которое характеризует только то, -- что человек сочетает в себе крайнюю наглость с крайней же незрелостью и непониманием вообще того, о чем смеет шутковать.

То ли она боялась, что ее саму вызовут в партком (мол, что у вас ученики себе позволяют?!), то ли -- сие было искреннее возмущение.

Эта учительница преподавала английский язык. Звали ее Любовь Михайловна Сосновая, и она любила носить юбку в зеленую клетку.

И неважно, что Юстэс, он же Александр Зуев, создал из чудака-толстяка миф. Ведь миф уже и так раскрутился сам собой, и кто уж знает, кто в том виноват. Хаер сам себя распиарил, газеты подлили масла в огонь этого факела, а остальное оказалось делом техники. Главным тут был результат. А оный и впрямь был -- подвигал советских граждан ко многому. К возобновлению и расширению моды на разведение белых почтовых голубей; на стихи и песни.

Хитом сезона, или, как тогда говорили -- шлягером, стала песенка, исполняемая советским эстрадным ансамблем:

 

Ядерному взрыву -- нет, нет, нет!

Солнечному миру -- да, да, да!

 

Никаких других слов в песне этой не имелось. Она просто состояла, от и до, из пятиминутного красивого повтора этих двух строк. Однако это не мешало эффекту. Высококачественная музыка, ритм, налаженные стробоскопы и -- сияющие, яко солнца, лица молодых вокалистов, исполняющих сие -- все было столь адекватно, что брало за сердце любого.

В школах прочитывалась куча стихов взрослыми на сцене, а в конце -- выходил какой-нибудь первоклассник. И, такой маленький, трогательный и серьезный, он неистово исполнял глубокое четверостишие -- гвоздь программы:

 

Мир победит, победит войну!

Мир победит, победит войну!

Мир победит, победит войну!

И мир победит, победит войну!

 

Зал слушал в завороженном молчании.

И все уже как-то и позабыли, что вообще-то худеющий на глазах не по дням, а по часам доктор Хаер начал вовсе не с атомных ракет, а -- с экологии и захоронения отходов... Но, дойдя до половины пути, далеко не все помнят, с какой именно ноги сделали первый шаг от порога дома -- и это можно понять...

Хаер приучил себя к голодовке, пил в ее дни только воду, а иногда позволял вместо воды потянуть и русского пивца. Которым снабжал его посол Зуев и которое американцу по вкусу пришлось.

В последние дни, перед отъездом и концом операции "Хаер был, Хаер есть, Хаер будет есть", они снова вдвоем разбили палатку. Откупорили на этот раз, из чувства дипломатии, по "Красному быку". Хаер еще раз спросил Зуева, как ему САШино пиво? Зуев подумал, что вообще-то это не пиво, а отстой с бензоколонки, но вслух не сказал -- на то он и был дипломат. То есть -- человек, умеющий послать к черту так, что туда шагали с великим удовольствием. А заодно способный доказать собственной жене, что шуба ее полнит.

Выпив пивка "Красного бычка", они склонились под светом своей одинокой лучины в ночи -- над бюваром русского посла. И Зуев подлил маслица в факел, заинтриговав старину Хаера следующими фактами.

Как читают советские граждане, -- в точно таких же газетах: злые буржуазные языки грязно шавкают, что Хаер тайком что-то кушает. Ибо -- по науке доказано: человек не может столько дней жить на одной воде. А отсюда следует, что: а) либо он украдкой ходит ночью прикормиться в кирху на задворках Капитолия б) либо он нашел какой-то свой собственный способ делать подпитку себе, как насосу в бойлерной.

-- Но ведь, -- сказал Зуеву Хаер, в свете факела недвусмысленно подмигнув ему одним глазом, -- я, как известно вашим русским, питаюсь только водой и морской солью в разных видах: в крупицах, в средствах для наружного применения -- которое я, как ученый, задействовал во внутреннее, и тэ дэ и тэ пэ...

-- Велл, -- дипломатично ответил ему Зуев.

А затем, хлебнув еще из банки уже "Голубого быка", рассказал про то, какой у них самих в студенческие годы в МГИМО был преподаватель.

Фамилия его была Мега. Он гораздо чаще надувал губы, чем улыбался. Он носил радикально черную дубленку с радикально белым овчинным воротником и очки. Принимал он экзамены мама не горюй: с девяти утра до девяти вечера. И за весь этот период никуда не выходил. Человеком он был оригинальным в своей прямолинейной честной беспристрастности: мог вдумчиво спрашивать одного студента от получаса до двух, а затем -- поставить незачет. А чем он, простите, за все такое время питался, не падая в обмороки и не теряя ясности собственной мысли? Мега приносил с собой на экзамены целую упаковку разнообразных витаминов и раскладывал сии разноцветные пилюли на столе. По мере течения экзаменов он подъедал их. К семи вечера уже последние студенты еле стояли на ногах, бродили, тусовались, сидели на лестницах... Пошатываясь, подходили к Меге и умоляюще говорили, показывая на часы:

-- Сан Саныч, караул устал!

А он смотрел в ответ жесткими и совершенно ясными глазами и клал в рот витаминную таблетку, -- какую-нибудь уже третью от конца. Нечто прямо-таки из будущего научных фантастов, -- заменяющее нормальную еду в ненормальных условиях...

Хаер понимающе подмигнул уже другим глазом. И сказал, что можно его поздравить: главного он добился -- похудел на двадцать пять аж кило, а то и больше. Дышится легче, инсульт не грозит. И можно вернуться домой -- к телескопу, кока-коле, и главное -- к гамбургерам и чисбургерам.

После чего, как полагается по закону дипломатии, Зуев сердечно потряс Хаерову руку. А тот -- подумал про уже немало надоевшего ему советского гражданина -- с его отчетами, бюварами и фотовспышками перед лицом звездочета, ищущего покоя и уединения: "посол утонул ты в рассол". Но вслух этого не сказал -- по правилам все той же дипломатии. А когда Зуев уже отчалил, Хаера вдруг осенило: эге, да ведь это русское выражение, которое я только что произнес, наученный от посла же -- никак, представляет собой этот самый... анаколуф!.. Ибо по правилам грамматики следует сказать -- "...в рассолЕ"... Да только не срифмуется -- вот в чем дело.

Зуев же планировал лететь обратно в СССР, но... Но оказалось, что в наступившей ночи с женой его -- не совсем порядок...

В гостинице уже слышалась беготня...

Однако непорядок этот был счастливым. Хотя оттого оказывался не менее тревожным в своей неожиданности... Впрочем -- все кардинальные события, как правило, происходят там, где их не ожидаешь...

Втайне Зуев немного боялся, поджидая в роддоме. Наслышавшись про экологию в ядерной Америке и находясь под впечатлением общения с самим доктором Хаером, он думал: кого родит его царевна в ночь?.. И не выдаст ли американская сиделка, людоедски ухмыляясь, сорочку для новорожденного с четырьмя рукавами?

Но все пронесло -- главное, после хороших потуг и жену пронесло: на свет появилась вполне нормальная дочка, уже улыбающаяся. С двумя ногами, двумя руками, двумя глазами и всего одной головой! Зуев мысленно поблагодарил природу, потому что Бога благодарить, как советский дипломат, машинально не решился даже мысленно.

На обратном пути, в спецрейсе, он и супруга мозговали, глядя на ненаглядный живой сверточек: кто же теперь, после столь непредвиденной ситуации, будет их дочка? С одной стороны ты -- уроженец той страны, где родился. Но с другой -- национальность определяется по национальности родителей. И если по анализу кровей доча, нареченная Нелли, являлась абсолютно русской, то по происхождению... Нет, у советских родителей язык не повернулся назвать свою дочь американкой. Однако -- она родилась в САШиной стране -- вот тебе оказия...

Но они были не просто советские граждане, а -- дипломат и жена дипломата. Поэтому -- вспомнили про дипломатичность и сказали: дочь наша безусловно русская, родившаяся на территории Америки. А поскольку и национальность можно выбрать, то мы не сомневаемся, что. выберет наш ребенок.

Советские граждане еще не очень были наслышаны о политкорректности. Тогда говорили просто о "дипломатичности". Как, скажем, не зная еще субкультуры гопников, говорили о "шпане". И, не будучи наслышаны о готах, однако смотрели с удовольствием сериал "Визит к Минотавру". В котором Валентин Гафт гениально сыграл ну чисто -- по всем пунктам -- готического персонажа: от манеры одеваться до "особого круга общения" (змей...). То есть -- Паша Иконников, созданный Гафтом в "Визите к Минотавру", был по мировоззрению и стилю жизни именно готом -- до понятия "готическая субкультура".

Так что жизнь подтверждает тезис: зачастую термины появляются позже, чем понятия, им соответствующие. Даже вернее, так: те или иные понятия в разных их формах и вариациях вообще существуют века, термины же к ним -- меняются, а иногда -- и вообще не разберешь какие... Как, например, термин "меланхолия" стал сменяться более модным синонимом "депрессия" (как вообще что-то стало модным и впадать в эту самую депрессию...). А бродяги вдруг сделались бомжами...

Да и терминология, касающаяся нашего друга доктора Хаера, тоже неожиданно сменилась.

Кто мог знать, что совместный эксперимент выйдет из-под контроля в самый неподходящий момент? Но все эксперименты, увы, имеют подобную опасность...

Ведь советский дипломат уехал, а Хаер, чувствуя себя свободно мыслящим гражданином свободной (относительно, как любая воля, конечно...) страны просто говорил дальше то, что думал лично он.

И кто же за язык-то его потянул в какой-то не очень подходящей ситуации (когда именно это попало под резонанс так же, как его "мокрая" голодовка...) сказать: что -- вообще-то, -- между нами, мальчиками, -- и советское правительство недостаточно хорошо зарывает ядерные отходы! Да-да... Яко жестянки разбрасывает... И реакторы ваши тоже забиты, как консервные банки, всяким шлаком...

После этого советские власти обиделись на Хаера. Всем газетам приказали забыть о нем. Улегся ажиотаж в школах. Советских школьников успокоили только маленьким сообщением: добрый доктор прекратил голодовку, выжил и -- вернулся к работе. Ни фига, -- между нами, девочками, говоря, -- от Капитолия не добившись... Но -- главное не результат, а поступок, в конце концов.

Однако затишье оказалось временным... Вплоть до эры больших перемен, начатых еще перестройкой. Которая для многих-то вначале еще почти и не чувствовалась как бо-ольшая перемена... Ибо на больших переменах школьники все так же в столовой созерцали помогающий пищеварению портрет дедушки Ленина, а не дедушки Хаера. И только-только еще разные понятия, в том числе и политкорректные, втекали к нам из-под проржавевшего, а потому -- вынужденно раскаченного железного занавеса... Из-под него сквозило -- дуло с Атлантики. Дуло первым демократизмом, противопоставившим себя советчине. (Хотя вообще-то в конституции СССР строй обозначался как именно социалистическая демократия...) Дуло радиоактивным воздухом катастроф... И несло запахом свободы -- из щербатых ртов престарелых атомщиков Советского Союза. Покупая каждый год по новенькой "Волге", они вдруг решили смачно плюнуть в свой жирный, щедро даденный ужин. И объявить о том, что СССР есть сгусток зла.

Что ж -- люди встречались разные. Одни отвечали добром на добро, другие (редко кто) -- принципиально -- добром на зло, третьи -- банально -- злом на зло, и оригиналы отвечали даже и злом на добро...

Впрочем, может быть, "отец" советской ядерной бомбы вдруг поверил в Бога? Этот момент изменил бы многое в оценке событий. Но -- фишка в том, что, как и почти все новомыслящие либералы, он как раз считал "чисто религиозное воспитание ненужным для формирования нового светского государства".

Однако автор данного романа все-таки низко кланяется ему, отцу русской ядерной бомбы, и другим. Ибо они сделали то, что должны были сделать, и неважно, кто и почему велел им это. Заверяю это, как сам, в школьные годы не раз изобретавший водородные бомбы разных конструкций. Вы удивлены, спрашивая, как же бомба -- может родить воду? Заверяю, что наши бомбочки водицу рождали -- мама не горюй во все стороны!

Инструкцию и чертеж можете найти в Интернете -- думаю, есть. Суть в том, что из бумаги складывается прочный кулек, надувается ртом и наполняется прохладной водой из крана. А потом -- кидается в окно. Эффект потрясающий! Такие бомбы воистину водородны -- порождают уйму взрывной воды.

В свое время я даже побил рекорд в изготовлении подобных бомб -- ухитрился свернуть оную из листа чертежного ватмана (!). Я влил в нее литра полтора-два воды и кинул из окна пятнадцатого этажа. Хлопок раздался такой, что подвальных крыс пооглушало. А бабушка, которая шла внизу с клюкой, так искренне присела, что я до этого просто в жизни не видел: чтобы люди в возрасте столь непосредственно приседали на корточки с испугу. Уж вы мне поверьте.

А про дочерей и сынов советских, а теперь уже, по воле судеб, --  перестроечных и постперестроечных дипломатов -- вроде Нелли из семейства Зуевых -- вскоре прозвучал хит. Он стал модным (считай -- популярным) за счет своей явной не-попсовости (дословно -- непопулярности... Черт, парадокс, но жизненный парадокс!). А именно --  вокалист и поэт Юрий Ш. спел знаменитое: "Мальчики мажоры, девочки мажоринки..."

И так на свете появилась еще одна песня. 

 

ГЛАВПИРОГ И ГЛАВПИРОГИЦА

 

Мама Ксении Блюминой тоже имела отношение к дипломатическим миссиям СССР. А поэтому в доме у советской семьи имелось много чего.

Компьютер, видеомагнитофон... Если сегодня произвел бы удивление тот, у кого этих вещей -- хотя бы одной -- не было, то тогда -- вызывал всеобщий искренний изумленный интерес тот, кто имел хоть одну из них. А уж две-то... Также в комнатах квартиры Блюминых стояли чучела крокодилов с трубками в зубах, чучело большой хищной ящерицы и копье. С помощью этого копья -- за щедрый гонорар, разумеется -- в далеком Никарагуа местный мачо (типа киношного Данди), по указанию Ксениных родителей, вот эту-то самую ящерицу загнал и поймал. И сделал на память чучело. Ну, ластик в виде кинокамеры и радио в виде бутылки кока-колы... Сейчас это и подавно показалось бы мелочами. А тады...

Ксенина мама ненавязчиво, сознательно или бессознательно, отличалась от советской обывательницы: курила не что-нибудь, а только диковинное "Мальборо".

Но когда она уезжала с очередной миссией, то Ксения оставалась на попечении двоюродного брата. И мягкая нордическая мама не подозревала, что двоюродный братец воспитывает дочь в ее отсутствие чисто на свое усмотрение и -- иначе.

Если Ксения творила чего не то, братец двоюродный, Гостомысл Блюмин, мог как нечего делать ей:

1)      Снять штаны 2) Бить по попе 3) Драть спину бритвенным ремнем али крапивой 4) Приковать к батарее.

Для последней цели он использовал наручники -- еще одну заграничную игрушку. Чтобы удивить и порадовать наивных советских детей, не менее наивная Блюмина-мама привезла вот это вот. Увы, чем что-то оказывалось за рубежом необычнее, эпатажнее -- пусть даже по направлению в сомнительную сторону -- то сие неудержимо привлекало мягкую нордическую советскую (или не совсем даже советскую...) женщину. Ну, сугубо тем, что не походило на "нашенское", на "тривиальное"... Да, пистолеты щедро продавали и в советских магазинах -- "Детском мире" да "Доме игрушек"! Но интересней представлялось привезти нечто из-за границы: ибо там, в Никарагуа или где, можно было даже наткнуться на магазинчик "разнокалиберных товаров". Где продавали пистонные ленты и... вот такие наручнички, которые защелкивались, как настоящие, и отпирались только ключом.

Советские карапузы трех-четырех лет, дочери и сыновья родителей чуток новой эпохи, гордо (в присутствии не менее гордых родичей) разгуливали в маечках с надписями типа -- "Los-Angeles police". И всем таким семействам, что характерно, всё никак не становилось искренне смешно от самих же себя, -- если наконец взглянуть на все это со стороны...

Ксения боялась братца Гостомысла и -- боялась маме сказать о нем правду: что он тогда разъярится пуще. И братец, есесно, ничего такого не говорил, и все выглядело вполне идиллично.

А бедная Ксения и вырывалась, и орала, и кусалась, и даже однажды, -- то ли в знак крайнего протеста, то ли слегка уже обезумев, -- надула в штаны. Но брат разошелся только сильнее... Зато пришлось самому давать сестренке препараты против шока.

Уже тогда мама устроила Ксюшу в частный детский сад.

Частный советский еще садик представлял собой просто скамейку в уютной аллее парка и -- воспитательницу в лиловом пальто и шляпке. Одинокая женщину любила чужих детей, потому что не имела своих. Удобно таким образом устроившись -- в шляпе и на скамеечке, -- она пасла ребяток до самого первого класса, -- на траве, как великовозрастная пастушка с балалайкой. За родительские деньги, разумеется -- в таком вот "неформальном" порядке.

И Ксения, всеми фибрами, не отдавая отчета, желая разрядки после братских побоев, взяла иную линию в детском саду. Она напором, который не представлялось невозможности сломить, уже в малом коллективе малых, стремилась быть ведущей и жесткой.

Когда с девочками лепили пирожки из песка, она всегда создавала замыкающий, самый крупный пирог. Украшала его, как могла, "сережками" с тополей и липы. Войдя в раж, она доукрашивалась так, что уже самого песочного пирожка-кулича не виделось: оставался только важный комок из мягких красных и зеленых веточек. Зато -- сооруженьице привлекало общее внимание. А Ксю-Блю, как сокращенно прозвала Ксению Блюмину картавящая по малолетству ребятня, гордо объявляла:

-- Главпирог!

Потом ваяла, опять же под перекрестьем взоров, еще один такой же, рядом. И констатировала:

-- Главпирогица!!

В частный детский сад ходили два паренька -- Коля, которого привыкли называть просто Коликом, и -- Валера Мурзаев. Которого за габаритность и грациозность прозвали -- Валерун. И еще одно прозвище, погрубее, досталось ему... Ибо дети -- они цветы жизни: не сильно рефлектируют от того, чем, ничтоже сумняшеся, "награждают" собственных сверстников...

Валера был крупным, ширококостным и мощным ребенком. И он обладал при этом совершенно мягким, тюфячистым характером. Поругает его за что воспитательница -- а он стоит -- огромный, сильный, опустив ручки, вернее, ручищи, эдак жалко и стесненно, и вздыхает.

Однажды Ксю так расхрабрилась и разнаглелась, проверяя всех "на вшивость", что откровенно отнимала у него из рук какую еду типа булок. Отнимет и хохочет, уже ее жуя:

-- Чо, бегемот? Изо рта не вынешь, хо-хо-хо!!

А "бегемот" стоит, и на глазах у него слезы. Жалко его...

Стал за него иногда вступаться Колик. Поджарый, маленький, щуплый, но -- смелый, энергичный, быстрый. Как вдарит, если надо.

Из-за еды Ксения стала конфузиться тоже. Потому что каждый день в прогулочной группе на открытом воздухе начинался с того, что девочка по имени Оля Рогожина приносила какую-нибудь булочку, или крендель, или калач, или пряник, или пирожное. Сие она трогательно, молча, как чартисты хартию, вручала воспитательнице. Эдак двумя руками, изящно и деловито, сдержанно сияя. На что воспитательница тоже не могла сдержать растроганных чувств и умильно говорила:

-- Чудо, а не ребенок!

Так повторялось ежедневно. Оля обязательно что-нибудь, с подобным наивным выражением, тащила из дому воспитательнице. Та -- брала и говорила в ответ одну и ту же фразу, невольно хватаясь за сердце:

-- Чудо, а не ребенок!!

Долго сносить сие так просто Ксю не смогла. И решила тоже что-нибудь вручить, чтобы похвалили и ее. Да тут возник вопрос: а где взять? Денег ей еще не давали...

Придя домой, она позаимствовала с кухни сладкую булочку. Но вечером ее поймал за ухо Гостомысл и гневно заорал:

-- Ты что ж булки из хлебницы тягаешь, паскуда?!

Когда все слезы вылились, то Ксения, набравшись храбрости и поняв, что братан тоже поостыл, все-таки не выдержала и спросила его:

-- А что значит -- "паскуда"?

Любопытство тут оказалось сильнее обиды.

Братец совершенно неожиданно почему-то смутился... А потом скомкано ответил:

-- Н-ну... Это... как бы тебе объяснить... в общем, так сказать, -- гнусная зануда.

Ксю объяснением осталась довольна. Но неосознаваемое негативное чувство в детской наивной -- как в добре, так и в зле -- душе нарастало.

Начинался рабочий день детвы в группе. Воспитательница сидела на скамейке, как пастух на поле. Она почитывала журнал для дачных работ -- "Садист и огородник" -- и вполглаза смотрела на детишек, чтобы они не делали чего не того.

Мальчики, как положено молодым мужчинам, занимались трудом научным или творческим.

По первой части преуспел Валера. Бегая и прыгая в мешковатом пальто крупного пацана, он вдруг обнаружил: что-то эдак странно качается и овевает его резким пухлым порывом ветра, -- когда он приседает над осенней землей на корточки. Сколько он ни повторял приседания между забежками, хоть двадцать раз в день, -- каждый раз нечто веяло на него -- словно качаемым воздухом из какого баллона. Это становилось загадочно. И он исследовал, анализировал юным умом: что и откуда? Пока наконец -- без чьей либо помощи -- ни пришел к выводу: это -- его собственное пальто. При прыжках и приседаниях оно невольно набирает воздух, как баллон, а затем -- его же быстро выпускает! И это открытие он сделал сам.

А Колик занимался художествами. Набрав в горсть цветных мелков, он, сосредоточенно высуня язык и вдохновенно сопя, ползал на корточках прямо по аллейке. Вскоре он нарисовал на ней большую резную карету.

-- Ах, какая карета! -- восхитилась воспитательница. -- Ты художник, Коленька! Прямо карета, на которой ездила Екатерина Вторая! -- вынесла она вердикт. А затем вдруг сменила улыбку на вздох и сказала: -- Да только жалко: по ней же прохожие будут ходить и в конце концов твой рисунок испортят да затрут ногами!

Колик размышлял всего секунду, а затем выступил вслух с идеей:

-- А я напишу сейчас здесь же, рядом, предупреждение: "По карете не ходить!" Пусть обходят.

Но воспитательница только скептично усмехнулась:

-- Господи, да разве так уж они послушаются твоей надписи?..

Однако Колик все-таки попытал претворить свое намерение. Сев в такую же позу, он снова ползал и, дыша, как пудель с высунутым лизаком, выводил надпись -- "По карете не ходить!" Он вроде старался, но вышло что-то не совсем то. Когда он закончил (или не закончил, но прекратил, сам запнувшись и запутавшись...) -- на асфальте виднелись каракули, в которых разбиралось нечто вроде "По каретии ни хот"...

Подошел Валерун, поглазел на карету, оценивающе покачал головой. А Колик, вошедший в раж, не мог уже остановиться. Снова присев, он принялся опять по-паучьи ползать с цветными мелками и что-то придумывать дальше. Вроде бы он пририсовал некий трос, прицепленный к карете и -- нечто за ним...

В общем, это был как тот знаменитый случай, когда легендарный Станиславский оценил "на большой палец" декорацию в виде одного валенка на палочке на тыну. От его похвалы декоратор разохотился и пририсовал еще валенок, и еще пару... После чего заслужил иную оценку Станиславского: "Обувь!"...

Воспитательница смотрела молча. Только, кажется, высказала вслух версию, что это, наверное, уже будут запятки...

Но результат явился неожиданным. Теперь за резной каретой времен восемнадцатого века "ехало" "на буксире" что-то, больше всего смахивающее на... современный компрессор для строек.

Снова подошел Валера. И хохотал так, что катался по траве. Воспитательнице пришлось его успокаивать.

Иногда возле скамейки вдруг приземлялся белый голубь. И тогда воспитательница оживленно улыбалась ему, узнавала как своего. Она кормила его то крупой, то какими-то таблетками, то колбасой, -- про которую говорила детям-воспитанникам: ни-ни, к ней не прикасайтесь, заболеть от нее можете! Ее только я сама могу есть да -- голубок.

Воспитательница даже дала ему имя -- Сашура. И пела ему в упоении лирическую песню:

 

Ах, Сашура ты, Сашура,

Ты летучая бандура!

 

Как-то в очередной раз он опустился рано утром, когда уже собрались и Колик и Валера, но воспитательницы еще не было.

Увидев голубка, Колик указал на него и назвал по имени:

-- Сашу-у-ура!

Эдак забавно выведя "у". Почему-то это то ли нежное (если типа "Сашуня"), а то ли -- лихое (если типа "Бандура") имя, произнесенное с такой нарочито сосредоточенной и серьезной интонацией, вдруг жутко его рассмешило. Первого же. Он так захохотал над своей шуткой, что голубь испугался и взлетел.

Однако Колик сосредоточенно деланно указал на него и повторил, еще более надув губы и прогудев:

-- Сашу-у-у-ура!

И снова захохотал так, что покатился по траве.

Стоящий рядом Валера подумал, что уж тут так веселиться? Но не успев додумать, вдруг, глядя на Колика, сам захохотал так, что покатился рядом. По закону толпы и, так сказать, "психологического заражения". Так они и не заметили, что над ними стояла Оля Рогожина, -- которую тоже уже привела мама.

-- Что смешного? -- деланно строго спросила она.

Мальчики было неловко притихли, но затем повторил уже Валера, подхватив интонацию: "Сашу-у-ура". До Оли секунду доходило, а потом она рассмеялась так же громко и неистово.

Вот только любила подпортить дело Ксения. Она, увидев голубка, подбегала и сгоняла его. Сколько раз воспитательница просила ее, требовала этого не делать!

-- Гадюшница, а не ребенок! -- говорила ей.

В конце концов грозилась, что вколет Ксюхе специальный укол, чтобы голову вправить, -- чтоб не гоняла Сашуру! Но всё было бесполезно. Ксю-Блю оказалось смелой девицей: ее не пугали даже прививки.

Впрочем, воспитательница, как все одинокие женщины, отличалась причудами. Одна из которых и была, собственно, этим голубем. Потому что, кто знает, может, это и вовсе прилетали разные голубки -- поди отличи их? Но она хотела верить и потому верила, что это -- один, "наш" птЫц... Ну что ж, блажен, как говорится, кто верует.

Когда наступила зима, и папа привел Олю Рогожину в заснеженный парк, первое, что она увидела, -- была метровая елка. Немного косо установленная в углу высокого снежного сугроба и украшенная какими-то подручными блестками. Они с папой обратили внимание. Потом отец ушел, а наивная и любопытная Оля двинулась к колючему дереву, принесенному в жертву новогодию, и заинтересовалась, как там и что. Потрогала... Но тут, как вихрь, к ней подлетела Ксю-Блю и замахнулась сумкой.

От смятения она не договаривала до конца:

-- Елка!.. Как ты!.. Это же я... Сама ее сделала здесь... Старалась!.. А ты!.. Не тронь!.. Не смей!.. Вот я сейчас... Сумкой!!!

Оля отошла в сторону, и глаза ее маслянисто увлажнились. А потом появился фигляристый Колик и сказал ей -- эдак круто, одновременно немного стыдя, но и подбадривая:

-- Ну что ты раскисла-то сразу, ы-ы!! Бей ее в ответ и не бойся! Что будет? Она тебя ударит -- ты ее ударишь; она тебя опять ударит -- ты ее ударишь; она тебя ударит -- ты ее ударишь; она тебя ударит -- ты ее ударишь; она тебя ударит -- ты ее ударишь -- и она отлетит за тридевять земель!!

Но Оле не хотелось никого бить. Совсем, искренне не хотелось. Почему эта Ксюха так задиралась и злилась?!

Чем еще занимались за последний год перед школой? Воспитательница проводила игры: "Море волнуется раз"; "Яблочко"; "Танец скелетов на железной крыше"; "Вальс моряков", не говоря уже о добром-старом "Паровозике". Когда по зимнему парку во главе с учителем физкультурили школьники-лыжники, то все неотрывно, завороженно и немного испуганно смотрели на них -- в собственное, тык-скыть, будущее. А воспитательница тут же импровизованно начинала игру -- призывала "стрелять" в движущиеся мишени из лопат.

Все входили в раж, брали наизготовку лопатки ручкой вперед и -- вдохновенно палили в лыжников-старшеклассников, яко в белофиннов. Каждый, выбиваясь из сил, кричал до хрипоты: кто "пу-пу!!", кто "кх-кх!!" Однако лыжные школьники не обращали на сие ни малейшего внимания, даже толком не смотрели в их сторону. Катили серьезно и сосредоточенно на скорости мимо и, к сожалению, даже не падали. Но наконец один из них все-таки рухнул в снег, очевидно, споткнувшись о какой пень возле лыжни, коварно прикрытый порошей.

Ликование воспоследовало. Какой детский радостный непосредственный крик раздался хором над парком, без всякой команды!

-- Ур-ра-а!! Один готов!!!

Так проходило безмятежное детство цветов жизни на снегу. Пробивающихся, так сказать, подснежников.  

А потом еще, на закусь, по указанию воспитательницы разыграли "таксопарк". Возили друг друга на санках, изображая пассажира и шофера.    

Колик тащил за собой бегом санки с восседающим на них Валерой. И кричал куражливо и нарочито хрипло, как бы "народу, лезущему под колеса":

-- Дор-рогу, дор-рогу! Не видите -- колымага едет, а в колымаге сидит бегемот!!

Картина в его воображении получалась интересная -- если представить себе...

А вот Валера немного обиделся на Колика. Он не любил, когда его опять называли бегемотом.

Впрочем папа обзывал каким-то таким словом типа, как казалось Валере, "бегемоты", -- проходящих мимо сантехников, плотников или трубопрокладчиков.

Он потом обратился к папе, что это за слово. И оказалось, что отец говорил не "бегемоты", а -- "гегемоны". Но Валере опять не было понятно. Папик, как только видел эстетически сочную группку водопроводчиков -- в телогрейках, шапочках-плетенках, с разводными ключами в руках; пахнущих водочкой, "Беломором", со щербатыми улыбками, -- то он, эдак с некоторой явной иронией, каждый раз говорил про них: "Гегемоны!" Или -- как варианты (не суть важно): "Пошли... Гегемоны!"; "Вот они -- гегемоны!" И всегда -- с откровенной вздыхающей усмешинкой...

Еще чуть подрастя, Валера узнал, что папа обыгрывал знаменитое для всех советских людей марксистское определение, -- что. есть в обществе рабочий класс. Вот оттуда-то и произошло это вначале загадочное для Валеры слово "гегемон".

А когда неожиданно для всех (а может, и закономерно для многих?..) советская эпоха закончилась, то это слово отошло в прошлое. Во всяком случае, в своем переносном, множественном значении. Так же, как почти ушли туда же и "пролетарские" папиросы "Беломор". И -- наименование "червонец" для десятирублевки. 

И даже советское слово "дипломатичность" заменилось на новое -- "политкорректность". В эпоху появления и размножения -- почкованием кепок, очевидно -- демократов.

Кто они такие, эти последние, и откуда взялись -- было бы интересно поисследовать. Потому что уже даже их появление в таком разрезе, качестве и количестве выглядело чуточек парадоксом. Как и многое другое... Да и сама жизнь полна парадоксов.

Если разобраться, христианство -- религия парадокса. Бог -- сошел на Землю. Человек -- стал Богом. Бог был распят и умер. Распятый -- воскрес и вознесся. Всё -- парадоксы. Но -- такие, которые и дают подлинную духовность, -- вот в чем суть.

А эпоха смены эпох уж и подавно изобиловала парадоксами, как топь комарами.

 

А в небе белый голубок,

Перышком парящий,

Ищет пару, ищет пару

На лихой петле.

А над ним -- бумажный змей,

Он ненастоящий;

Потому что настоящий --

Тот, что на земле...

 

ЦВЕТОВОДСТВО ЖИЗНИ

 

Рождение Нелли вернувшиеся от доктора Хаера Зуевы праздновали от всей души. От всей широкой души.

Александр привел двоих корешей с работы. И, как положено всем дипломатическим сотрудникам всех держав мира, пили они хорошо и помногу. Говорили тосты за здоровье дочери, за молодых родителей. Пили до тех пор, пока все трое не свалились под стол и не захрапели там беспробудным сном, при котором зрачок не реагирует на свет.

Молодая мама Натуля, которая, по понятным каждому причинам, одна оставалась трезвая, как стекло, сама, повздыхав и усмеиваясь, помыла дочку под душем. Затем завернула ее в пеленку, отнесла на ручках в комнату и уложила в кроватку.

Потом вытащила из-под стола обмякшего супруга, искупала его под душем, чтобы хорошенько протрезвел. Завернула его в простынку, махровую такую, отнесла на ручках в комнату и уложила в кроватку, -- чуть только побольше, чем у дочери. А двух его друзей тоже выволокла из-под стола и просто положила в уголок на ковер, -- пока к утру не проспятся. После чего легла спать сама.

Дочь Нелли росла по секундам, минутам, дням и часам. Плевалась соской, так что вначале мама Натуля импровизованно придумала привязывать оную на резиночке к люстре, чтобы двадцать раз не мыть. Но когда на сие взглянул папаша Александр, то он усовершенствовал конструкцию. А вернее -- гениально упростил: просто вешал соску на той же резинке на шею доче, на слюнявчик. Если падает или летит -- то просто повиснет на стерильной салфетке.

Когда Нелли Зуева пошла в первый класс, то Оля Рогожина и Ксения Блюмина учились уже в третьем. А пацаны Колик и Валера -- в том же по счету классе, только в параллели.

В большом городе стояли четыре школы -- вокруг разделявшей их спортплощадки и палисадника.

Две из них были обычными. Одна -- выходила на задворки с надписями на стенах, и образ жизни там шел соответствующий. И еще одна школа в годы поздней перестройки стала эскпериментально-элитным лицеем.

 

Недобрые предчувствия юной Оли Рогожиной оправдались -- Ксю-Блю вела себя не лучше и в школе. Она, как тень отца Гамлета в простыне, словно повадилась преследовать ее.

Ксения Блюмина боялась. И чем больше она боялась, тем в ней нарастала эта необъяснимая агрессивность и стервозность.

А чего боялась она? Одна в пустой квартире, где со стен смотрели чучела крокодилов с трубками в зубах. Кайманы в шляпах были как поэты на пляже. И она -- юная красавица среди них...

Но как-то она проснулась среди ночи. И поняла, что "проснулась" она во сне. Однако осознала это не сразу. Ксю лежала на своей кровати, чем-то разбуженная, и смотрела, вскинув голову.

По комнате бесшумно и страшно-страшно пробежало нечто.

Это был... Он походил на овчарку. Однако крупнее и дичее. Это была не овчарка, но что-то более сУрьезное, очень напоминающее ее...

Этот зверь, оскалив пасть, прошел мимо Ксении и растаял у дверей, как бы просочившись сквозь стену. Он словно парил чуть над полом, не касаясь его, в каком-то целенаправленном беге. Прущий напролом и одновременно -- как легкая тень, только зыркнув на Ксюху дикими чащобыми глазами и сверкнув оскаленной пастью.

Ни рычанья, ни топота, ни шороха. Но -- такой зримый, мощный...

И тут она проснулась. Вторично. И теперь -- по-настоящему.

Она была вся в горячечном поту. Ее трясло, а сердце стучало на всю комнату. Ксения забилась в угол кровати, отвернулась к стене, натянула на голову одеяло и зажмурилась. Только бы не смотреть туда, где он прошел только что, во сне...

Такого жуткого и -- такого же столь приближенного по ощущениям к реальности сна еще никогда не виделось в ее жизни.

С этой ночи что-то изменилось. Она стала бояться того, чего раньше не пугалась. Она страшилась ночи, боялась находиться одной в комнате в темное время суток. Он не могла просто-напросто спать не лицом к стене: потому что сердце замирало от одного воспоминания об этом видении.

Это не проходило. Она не сказала ни маме, ни папе, ни, тем более,  Гостомыслу о своих страхах. Потому что была уверена, что засмеют -- типа "большая девочка, а боишься ерунды!"... Ей становилось одиноко и... это разряжалось дневной агрессией и нарастающей стервозностью.

Ксения никогда не видела волков. Но логически, думая о том сне, она догадалась, что тот зверь был именно волком. Позднее она увидела фотографии волков и поняла, что не ошиблась. Но как так произошло, если она могла дать руку на отсечение, что до этого не видала их -- даже на картинках?!

Это был некий... мысленный волк. Который сам собой родился в ее мыслях, хотя по законам формальной логики появиться не мог. И... пришел к ней в комнату. И смотрел на нее, но ничего не "сказал"... И скрылся... Однако оставил какой-то ужасный след...

Мысленный волк. Точнее не скажешь.

И Ксении вдруг стало казаться, что где-то она читала или слышала это словосочетание -- "мысленный волк". Но где? Кажется, в каких-то древних текстах... Но в каких? Она не помнила. И что могло означать сочетание -- "мысленный волк"?..

Она теперь не боялась дуболома Гостомысла. Когда она уже училась в пятом  классе, а он попытался взять в руку веник, а в другую -- ее голову, Ксю вырвалась из его лап. Молниеносно она схватила в кухне самый огромный и острый хозяйственный нож, решительно встала напротив замершего и растерявшегося от такого братана, выставив вперед зажатый в обеих руках, как двуручный меч, тесак. Руки слегка дрожали, но держали резалку твердо. Срывающимся, истеричным голосом она проорала, что если он, брателла-офигелла, еще хоть раз посмеет ей сделать что подобное, она... вот этим вот отрубит ему яйца.

И тот отступил. Он действительно испугался. Он понял, что сестрица в самом деле выросла и обрела некоторую самостоятельность... И с того дня ничего подобного больше не позволял.

Но что-то изменилось в жизни, в ней, Ксю.

 

А в соседнем доме на постели сидел пацан ее же возраста -- Колик. На ночь он ел клюкву с сахаром, приходила мама и уносила пустое блюдечко.

Но Колик еще пока не засыпал. Он полусидел в кровати и... по выработанной им привычке разговаривал. Нет, не со стеной. И не с самим собой, любимым и умненьким. Он -- привык по вечерам, оставаясь один, беседовать с собственной надеждой.

Надежда -- это ведь была основа жизни. Она, как известно, умирает последней. Или даже вообще только вместе с человеком. У каждого -- своя надежда -- на то или иное, в зависимости от приоритетов. Поэтому надежда -- это было нечто светлое, интригующее, но и тревожащее, -- с ч/кем хотелось найти общий язык.

Для того требовалась ласка. И Колик ждал мысленного появления своей надежды. И когда, как ему казалось, она приходила, он мысленно, но четко и нежно говорил ей:

-- Привет, Надя!

И задавал вопросы -- о своем ближайшем будущем, о маме и папе. Сам же искал ответы на них. А иногда ему казалось, что надежда действительно отвечает нечто. И тогда он робко говорил шепотом:

-- Спасибо, Надя, за совет.

И только вдоволь наболтавшись с собственной надеждой, он набирался сил и засыпал. Иногда сам уже не улавливая, как.

 

Колик казался Валерке-Валеруну загадочным человеком.

Внешне он оставался такой же, как и в детском саду: смелый, боевой, ловкий, поджарый, мелкий и щуплый.

И Валера был прежний: огромный, широкий, мощный, неуклюжий, мягкий, тюфяк и лопушок.

Колика иногда называли "классной обезьяной". Не от слова "классно", а от слова "класс". Любимым его занятием было подавать комментарии ко всему с задней парты, -- кривляясь и фиглярствуя.

Например, как-то ездили на экскурсию по ленинским местам. Всех забрал автобус, которого пришлось ждать. И в нем уже улыбались севшие раньше ученики из другой школы с нашего же двора -- одной из четырех вокруг спортплощадки. Когда "на борт" погрузился и класс Колика, водитель сказал учительнице: ну, ваши пассажиры, смотрю, тоже на местах, так что -- полный вперед!

И тут-то Колик, запросто и просто, произнес на весь автобус, -- фальцетом, тряся головой и дергая рукой:

-- Мы не пассажиры, а -- подсажиры. Ведь мы -- подсаживались!!

После этого открытия весь салон нескоро вышел из шокированного молчания...

Или, например, на большой перемене, когда перед вожделенным завтраком у всех появился прямо-таки зверский аппетит, Колик громко, нарочито привлекая внимание людей побольше, сказал в коридоре таким же фальцетом:

-- Кому жить надоело -- пусть подходит ко мне! Я есть хочу.

Нисколько не боящийся Валера ответно вызывающе четко подрулил к нему. И остановился рядом. Было интересно -- что тот предпримет?

Колик посмотрел на него, перекривился, нарисовав максимум презрительного куража и, еще более высоким и звонким фальцетом, сказал:

-- Нядёелё, дя?! ("Надоело, да?!")

Рядом топтались Ксения Блюмина, Оля Рогожина и еще одна девица из класса моложе, но только -- на две головы выше любой пятиклассницы или даже пятиклассника. Оля держалась просто, наивно и естественно. А Ксения, нарочито не улыбающаяся, хотела показать, насколько она уже переросла эти "мальчишеские инфантильные глупости".

-- Интересно, а кого он, -- кивнула Ольга на Колика, -- так вот изображает?

-- Не знаю, -- пожала плечами Ксения. -- Наверное, доктора Лектера, -- деловито выдвинула она версию.

Девица высотой с башенный кран заинтересовалась. Стало ясно: ей любопытна Ксю-Блю -- из-за того, что она явно смотрит какие-то чисто привозные, буржуйские фильмы. О которых еще не знают советские, вернее, уже перестроечные дети.

 

БРАВО И ЗАЩИТА

 

Девица вышиной с Останкинскую башню была дочерью советского дипломата Зуева -- Нелли.

Папа боялся зря -- дочка вымахала что надо. Даже в классе, где она училась, над ее партой пришлось разбирать потолок, чтобы ученица голову не расшибла. Два метра десять сантиметров -- мама не горюй.

Впрочем, как известно биологам, чрезмерное отклонение от нормы в росте в высоту является по сути такой же мутацией, как и -- в нижину. Правда, мутация эта маленькая, от нее еще никто (или почти никто) не умер и не деградировал. Однако понятия карликовости и гигантизма стояли рядом в справочниках этих медиков с их заморочками. Посему Александр Зуев старался не обращать внимания на бессердечных маньяков в белых халатах, -- занимающихся сугубо чужими сердцами; а равно печенями и почками.

Он гордился дочкой.

Супруга Ната, поднимая бокал с шампанским, произносила такую речь:

-- Вот думаю: ведь кто-то на станке детали вытачивает, кто-то мебель строгает, а мой Сашуня -- он вроде ничего не производит: только возит международные договора туда и обратно через границу. А не сделал ни одного колеса... И вдруг до меня доходит: да как же не сделал! Ведь он, посол, -- изготовил нашу Нелли! Нашу статную Нелюшку огромного роста, с длинными ногами, с румяными щечками и русыми кудрями -- всю ее! До мельчайших деталей -- и это произвел вроде бы простой дипломат!..

Все слушали с улыбками, а один гость, тоже ухмыляясь, все же вставил слово, недвусмысленно кивнув на саму говорящую тост:

-- ...Но -- все-таки не сам, а -- с помощью жены!..

Однако на сие папа Александр чуток покривился и, не забыв осушить бокал до дна, шепнул сему гостю:

-- Не при Нелли! Она же еще маленькая, -- окинул он ее выразительно взором с ног до головы, -- может начать после твоих слов задавать любопытные, знаешь, всякие вопросы... На которые я буду не знать, как этично ей еще пока ответить!

Папа любил фотографироваться с дочкой. Именно папа -- именно с дочкой. Так что комплекса Электры в семействе не развивалось. Это была правильная семья: где и мама, и папа, и дочь -- все вместе.

Остроумный гость щелкал их фотоаппаратом: советского, а теперь уже не поймешь какого, короче -- просто дипломата Александра Зуева с дочей Нелли. И агент Юстас (или, в другом варианте телефонограмм -- Юстэс) смотрелся рядом с собственной дочкой как... опять же как тот мальчик Юстэс из "Хроник Нарнии" -- рядом с собой же, только превращенном в зеленого змия.

Они стояли рядом: дочка два метра-десять и -- ее отец метр-шляпа.

И мамаша, и папаша долго вначале гадали: в кого пошла Нелли, имея в виду сугубо длину? Ведь явно не в мать и не в отца. И уж слишком идиллической семье не хотелось верить, что -- в какого-то заезжего молодчагу. Но, пролистав родословную, почти никого именно с таким ростом -- два с кепкой -- не обнаружили.

Однако опять же не приуныли. Потому что жена любила своего веселого мачо ростом метр-десять, хорошо умеющего опрокидывать пивные кружки и винные бокалы.

Вечером, полусидя вдвоем на просторной, трехспальной по ширине, кровати (подарок от партийного комитета советскому дипломату), устроившись на трех подушках оба, да еще пристроив между собой (нисколько не теснясь, а даже разметавшись) блюдо с эклерами и графинчик с вишневым соком, они ударялись в воспоминания, накрывшись кружевными одеялами.

-- Как это ты тады ездил к Хайдеггеру, -- говорила жена.

-- Не к Хайдеггеру, а к Хаеру! -- строго поправлял супруг. -- Ты всегда всё у меня путаешь!

-- Ах, да! -- хваталась за голову жена, не обижаясь на правду, кою и сама знала.

Она действительно путала Хаера и Хайдеггера. Доктор Хаер ведь был отголоском старого времени, а вот доктор Хайдеггер -- уже почти нового. Нового для советских граждан, которые неожиданно вдруг услышали о чем-то цивилизованном и прогрессивном. Стало выясняться, что советские граждане -- они вообще-то сильно нецивилизованны и о прогрессе, стало быть, не слыхали... Ежели толком даже не ознакомились с открытиями Фрейда. Который -- утверждал, в частности, что в основе создания любого произведения искусства лежит выброс одного из трех гормонов: адреналина, эндорфина или полового гормона; или сочетания этих гормонов, и еще многое чего утверждал.

А почему, -- спрашивалось, -- не знают о том наши граждане?

Ответы были давно готовы, словно отрепетированы.

Демократы, люди нового, прогрессивного времени, отвечали непрогрессивным людям, -- запустившим первый в мире спутник, пославшим первый зонд на Луну, а также изобретшим радиоприемник: а потому, что советские молодые люди, -- русские и других чисто наших национальностей, -- просто дубы в отношении такой необходимой с яслей науки, как сексуальное просвещение. Это же смешно, господа: у пятнадцатилетней девицы вырос животик, а она полагает, что от пива! Тут тревогу бить надо -- что-то делать, чтобы в корне менять столь запущенную ситуацию общей серости. Просто необходимо образумить народ. Чтобы каждая пятнадцати-шестнадцатилетняя девушка могла нормально, как образованные цивилизованные люди, отличать: когда животик чисто от пива, а когда -- нужно идти в женскую консультацию! А иначе народ н/ваш деградировать может!

Так заявляли первые демократически настроенные ученые с какими-то нового образца дипломами.

Правда, у людей русских (не знаю насчет советских...) вроде бы дети рождались всегда хорошо и семьи в основном складывались большие. Значит, с сексом у русского народа вроде бы, надо логически предполагать, было в порядке... Но -- демократы не могли молчать. На то они и были либералы. А некоторые  -- еще и бравозащитники.

Но, впрочем, не станем ругать ни доктора Хаера, ни доктора Хайдеггера. Ибо первый сумел же на десять месяцев потрясти мир, а второй -- писать иногда остроумно -- про трех философов. Да не про тех, которые в одном тазу плавали, а тех, что на дороге топтались. Философы сии явно были не городские, если так долго стояли прямо на проселочной дороге* и разговаривали: ведь по проселку действительно едет одна машина в день или две. А вот если бы эти три мудреца постояли эдак в городском дворе, то сразу бы выдали смотрящим со стороны свое не-городское происхождение... По привычке, машинально.

Однако жена дипломата Зуева часто путала Хаера и Хайдеггера.  Равно она и путала Войнич, авторшу романа "Овод", и Володю Войновича. Один из этих авторов явно в душе тяготел к революционности, другой -- к традиционности. Кто кто? Можно толковать и считать по-разному -- до противоположного. Ибо прогрессивность тоже возможно было бы подобрать синонимом к особой разновидности революционности. Которая вскоре, так или иначе, сработала... Еще Ваня Тургенев помечал на полях (может, просто из чувства политкорректности или -- наоборот -- по фронде...), что "нигилист" в его знаменитом романе следует читать как "революционер"...

Итак, чем отличались революционеры от нигилистов? Тем же, чем повстанцы от инсургентов -- кто и с каким чувством говорил о них. И точно так же различались традиционисты и консерваторы.

Новоиспеченные либералы выступали против консерватизма в любых формах. И больше всего -- против чисто советского консерватизма. Наверное, они еще сами не осознавали, что эпоха парадоксов началась. Да еще и никто не понимал, что появление либералов в стране Советов уже само по себе парадоксально. Но об этом речь чуток ниже.      

 

Папаша Зуев, он же Юстэс, подарил Нелли две свои любимые книги -- конечно же, "Хроники Нарнии" и -- "Сказание об улане Шпигелеве, его кореше Лёве Гудзонове и нежной возлюбленной улана Шпигелева Нельке". И дочка с удовольствием читала, в особенности про Нелю, возлюбленную улана Шпигелева. Ей запомнилась такая фраза, произнесенная уланом Шпигелевым:

"Ты -- стерва. То есть -- если тебя приголубишь -- ты обозлишься; а дашь оплеуху -- приласкаешь".

--------------------------

* -- "Разговор на проселочной дороге" -- известная философская монография М. Хайдеггера

Длинноногая Нелли любила обмениваться книгами. Поэтому и "Нарниями" она обменялась -- на "Властелина колец" -- которого дала ей ее подружка из другой школы -- второй из четырех по границе спортплощадки.

Подруженцию звали Лена Фанфаронова. И приходилась она внучкой одному

из изобретателей русской ядерной бомбы, впоследствии -- свободомыслящему и прогрессивному бравозащитнику (который, стало быть, стал прогрессивным лишь после изобретения своей боНбы). И -- приходилась дочкой дочери советского ядерщика, которая тоже славилась прогрессивностью и либеральностью.

Ни в чем недостатка семейство Фанфароновых в свое время не знало: имело дачу в несколько этажей, машины на каждого члена семьи, получало заказы. В заказах чаще всего давали черную икру. И юная Лена до сих пор помнила, как однажды, когда мама притащила домой очередной сверток, маленький Ленок захныкала и сказала: боже мой, опять эта икра, и всё черная! Видеть ее не могу!! Дитё было совершенно искренне в таком порыве, и случай этот имел место в реальности, в чем автор сей повести клянется вам святым крестом.

На море они ездили каждый год. Но вскоре -- всё потеряли... После того, как отец семейства сильно возлюбил свободу и ему вторила верная дочь. Они защищали независимость всех наций -- эстонцев, на которых до сих пор катит баллон не-прогрессивное все еще советское руководство, и других народов... И им вторили массы... Пошло-поехало и понесло. И вскоре -- мечты претворились в жизнь. Все республики обрели независимость, а русские (в их числе и Фанфароновы, столь сильно защищающие на своих первых выступлениях независимость всех, всех народов!) потеряли выход ко многим морям. Таким образом и Фанфароновы почти лишились поездок к морю... Во всяком случае, всё уже не было таким легким, как прежде. Ибо случилось то, за что они (и все) боролись. Себя, значит, в самом деле не пожалев...

Впрочем, традиции славных бравозащитников тянулись издавна. И был ли в том парадокс, что ими частенько становились не имеющие недостатка в материальном? Оные уже обретали, таким образом, возможность переживать за духовное и -- за других. Таковыми оказывались прогрессивные русские дворяне; один из самых родовитых среди них был первый бравозащитник -- Лев Толстой, зеркало русского бунта. Как известно, на обед он ел бананы, а на ужин халву, но -- не любил улыбаться. Однако это не была надутость и неблагодарность -- а боль за народ и совесть народная! Так что даже иногда -- на два-три часа в неделю -- граф брал в руки косу и ходил босыми ногами по колкой траве. А утром прогрессивно и благородно, как воистину морально развитый и образованный аристократ, говорил слуге: не надо намазывать мне масло на хлеб на завтрак -- я сделаю это сам: у меня рабочее настроение! И сам же он выносил свой ночной горшок. Его приятели-аристократы, спящие в его доме рядом с ним после очередной пьянки, видя это, высокомерно насмехались, -- как не-прогрессивные люди. Но прогрессивному графу это было только в кайф -- высокомерие косных  крепостников. И он даже благородно не сердился, провожая их. А выпроводив косных помещиков-зубров, садился подсчитывать, сколько выручки он получит уже с каждого собственного крепостного.

Итак, на завтрак граф Толстой ел бананы, на обед -- курицу в портвейне, на ужин -- пирог с патокой, но имел уйму свободного времени, в которое не просто бесился с жиру, а -- переживал за всех простых людей, --  которые бедствует, когда другие в это время едят бананы и халву! Граф и стал бравозащитником, то есть -- защитником бравых. То бишь таких, кто, так или иначе, громкостью собственных дел, резонансом их в обществе, привлекал явное внимание.

Такое "браво", браваду унаследовали и нынешние бравозащитники. Они защищали несправедливость там, где сами ее видели. Как в свое время те же эсеры казнили на свое усмотрение, по закону собственной правды, так и бравозащитники отстаивали свою бравую правду.

Не слышалось о защите простого врача, учителя или ученого. Зато защищались пациенты психдомов от психврачей, когда те жестоко с ними обращались. И тут родным, русским бравозащитникам помогал дух покойного бравозащитника Рона Хаббарда и его последователей: которые критиковали психиатрию как науку и подвергали сомнению понятие шизофрении вообще. Впрочем, их можно было понять: не каждого бравозащитника пустили бы в опасную надзорную зону, где самые острые заключенные психдомов ползали по полу и грызли линолеумы, а некоторые -- съедали по частям собственную одежду. Поэтому у любого бравозащитника (по определению бравости) недостаток эмпирического и гносеологического (или сайентологического, как правильнее?) опыта компенсировался чисто русской эмоциональностью, взывающей сугубо к чувствам. К чувствам милосердия к заключенным: ведь он тоже человек, хоть и убивал, но мы не имеем права распоряжаться чужой жизнью столь откровенно. Да, он сам распорядился чужими жизнями, но уж так легла их карта! Тем более он -- бандит, а вы -- представители власти, поэтому вы-то, в отличие от него, не имеете право быть с ним жестокими!! Так говорили бравозащитники уже в тюрьмах, когда наведывались и туда.

Бравозащитник Лев Толстой прожил долго и успел даже написать евангелие от Толстого -- скромную работу из четырех тетрадей. Потому, что в сущности себя он берег: много занимался физкультурой, -- всякой-разной, судя по количеству его детей, -- ездил в экипаже и выглядывал оттуда. У окна экипажа Толстой жевал куриную ножку или банан и орошал свой ананас благородными слезами за виденный им издали народ, -- снимающий перед ним шапки, как положено. 

Так что парадокс состоятельных советских или дворянских бравозащитников в общем-то оказывался жизненным. Да, впрочем, и Фанфаронов-старший никогда не был жестоким или сволочным человеком.

А у его дочки родилось две дочери -- уже знакомая нам Лена и Степанида.

Лена представляла собой очаровательную русокудрую пышечку, а Степанида -- худышку. Их можно было наглядно предлагать на уроках русского языка для первоклассников в качестве примера понятия "антонимы". Сладкий -- кислый; большой -- маленький; твердый -- мягкий; умник -- дурак; пышечка -- худышка. Что могло быть наглядней для запоминания, чем эта последняя пара антонимов? Ибо весь женский род таким образом антонимировался -- женщины и девушки делились на две категории. И одним мужчинам и парням нравились одни, а другим -- аккурат другие.

Прочитав "Властелина колец", Лена стала звать себя дома и другим именем -- Голлум. Во-первых, потому, что ее внимание привлек сей замысловатый персонаж в эпопее английского профессора Джона Рональда Руэла Толкиена, -- в советское время еще мало издававшейся и доставаемой папами, занимающими видные должности, яко раритет и те же "Хроники Нарнии". Голлум, по мнению Лены, представлял в эпопее нечто нейтральное. Не то жертву, не то агрессора, и жертву, и агрессора, ни чистое добро, ни чистое зло. Ибо, в конечном итоге, он все-таки пригодился для общего дела, -- правда, трагически, но уж другой судьбы, ясно-понятно, у него сложиться не могло... И еще как-то раз, когда собрались гости и пили чай, Ленок на чай не вышла, -- потому что один из гостей неудачно вслух посчитал ее "толстой". Лена надула губы и демонстративно сидела в комнате. На что все долго смеялись, а мама в шутку сказала Лене: так вот ты какая, оказывается, -- гордая!

На слово "гордая" Лена так и запала. Оно в ее адрес и в такой ситуации развеселило девочку, и та стала прыгать и произносить на разные лады: "Я -- гордая!" Надутые губки позабылись. А поскольку она еще не выговаривала толком ни одной буквы, то у нее получалось: "Я гол-лу-мм!" Теперь уже черед умиляться пришел взрослым, и так за ней и закрепилось прозвище "Голлум". Но тогда Лена еще не умела читать... А когда читала уже вовсю, то одно прозвание органично наложилось на другое. И Лена Фанфаронова стала Лена-Голлум. Хотя внешне и вовсе не напоминала красавца-персонажа толкиеновской эпопеи.

 

ДИК ВЛЕТЕЛ В КИД

 

Колик для Валеры был по-прежнему загадочным и странным. Потому что Валера был прост и доверчив, как нормальный советский пионер. А время-то уже мало-помалу менялось. Только в своей доверчивости и простодушии Валера того не замечал.

Как его поразил момент, когда Колик просто-таки напророчествовал.

Дело было так. В продаже появилась раритетная тогда электронная игрушка -- "Ну, погоди", или, как ее окрестили дети в просторечии, -- "Яйцелов". Ну, где волк ловит яйца, как объяснил Валера родителям, любопытствующим на эту тему.

-- Волк -- яйца?! -- удивились родители. -- Может, ты ослышался? -- высказали они версию. -- Не "яйца", а все-таки зайца?..

Но нет, волк в этой игре на малюсеньком экране ловил именно яйца. Его фигурка, нупогодишного персонажа в смешном цветастом неглиже, носилась туда-сюда, с помощью четырех кнопок, и приседала. Сверху на жердочках сидели куры и -- со скоростью пулемета откладывали яйца. А насчет зайца -- так иногда появлялся и заяц, но он подкладывал там какую-то "свинью" волчишке -- типа задерживал полет яиц или производительность несушек.

Электронный волк носил с собой корзинку, в которую и ловил. Если не успевал и яйцо разбивалось -- он терял очки, но не те, что на глазах, а -- в смысле баллы, но опять же не плясовые балы, а... очки.

Колик с этой игрушкой стоял на перемене у стенки и, уже сильно натренировавшийся, гонял вспотевшего волчишшу туда-сюда и почти уже не бил ни одного яйца. К нему подошел пацан из другого класса -- Виталька. Который как раз потерял очки. Но нет, не игровые очки, а свои собственные -- наглазные. Как положено истинному интеллигенту, а может, дауну (ибо последние сидеть плохо умеют) -- у него часто происходили эксцессы с оными.

Он стоял без очков и щурился, и смотрел пристально. А затем спросил, указав на предмет в руках волка, наивным робким и деловитым фальцетом:

-- А почему он с собой всегда носит какую-то гирю?

Колик, ничуть не стушевавшись, не менее деловито ответил таким же фальцетом -- только своим, особым:

-- А это чтоб яйца как раз об нее и разбивались!

Все остальные давно уже натолпились вокруг вдохновенного волкогона Колика, и сами клянчили у родителей сию игрушенцию. Но тогда она продавалась редко -- всё было в дефиците.

Виталька подошел последним, ибо он всегда и всюду тормозил. Он был робким очкариком, который наивно бродил всю перемену туда-сюда вдоль стенки и не умел толком связать двух слов. Мог только улыбаться. Но -- в дневнике по математике у него красовались сплошные пятерки. Уже несколько школьных олимпиад выиграл именно он.

Он был хорошим парнем: тихим, безобидным. С ним можно было бы корешить, да только сложность дружбы с ним состояла в том, что она напоминала бы дружбу с телеграфным столбом.

Но все-таки одна особа прекрасного пола ухитрилась подружиться и с ним.

Это была Катя Бобина. Однако о том -- речь впереди.

 

Колик же, повторяю, вскоре оказался пророком. Когда куражливо заявил всем, что скоро появится другая игра: где будет вместо волка бегать повар и ловить не яйца, а -- сосиски. Валера искренне решил, что это типа прикол. Что было неудивительно, зная Коликову натуру.

Но фурор (во всяком случае, для Валеры) последовал потрясающий, когда вскоре Колик действительно принес эту игру в школу! Она называлась "Веселый повар". Валера, советский пионер, воспитанный в духе противника всякой мистики, не мог взять в толк, как такое могло произойти? Это было удивительнейшее совпадение -- так логически предугадать!

И он косился на куражливого кривляку с прозвищем "Классная обезьяна" с необъяснимым мистическим чувством: странной помесью непонятности, страха и уважения.

А все потому, что Валерун не знал, что Коликов папа был электронщиком и проектировщиком детских игр. И просто-напросто рассказал сыну, какой проект уже запатентован и точно готовится. Он-то и доставал для сынишки раритетные тады электронные игрушки.

Колик развлекался с "Веселым поваром" все свободное время -- от двух до шести часов в день. И его жизнерадостный персонаж уже так жонглировал тремя, а то и четырьмя сардельками или жареными колбасками, что ни одна не падала "на пол" часами! Это был спорт поинтереснее шахмат и карт.

Вошедший в раж и не могущий остановиться проворный юный мачо Колик стал играть в сие под партой и на уроке. Но это заметила учительница английского Любовь Михайловна Сосновая. Незаметно подкралась и конфисковала его карманный пульт.

На следующем сразу же уроке она дала контрольную -- требовалось перевести на русский текст, прослушанный по-английски.

Текст был о том, как пожилой англичанин ехал и остановился на станции. Увидел лоток со вкусными пирожками, но понял, что сам уже не успеет дойти -- поезд стоит всего пять минут. Тогда он подозвал гоняющего зайца по платформе местного "боя". Дал ему два пенни -- на два пирожка -- и попросил купить ему пирожок, а уж заодно -- и себе. Сознательный послушный мальчик помчался быстрее ветра. И вскоре вернулся, жуя пирожок. Подойдя, он честно отдал одно пенни господину и не менее честно признался, разведя руками: "Извините, сэр! Остался уже последний".

Все принялись писать. Любовь Сосновая уселась за стол, положила ногу на ногу и скучала. А потом нашла средство от скуки -- вытащила из стола конфискованную игрушку -- Колькиного "Веселого повара". Как женщина неглупая, она сама в нем разобралась, и пока дети писали контрошу, вдохновенно и с огромным интересом гоняла неутомимого поваренка за сосисками. Набегавшись вплоть до звонка, она, жестом, каким чартисты вручают хартию, торжественно отдала игру обратно Колику -- в обмен на контрольную. И поблагодарила.

Многие поколения помнили Любовь Сосновую. Как любая учительница именно иностранного языка, она была импозантнее, моднее, свежее, чем все другие педагоги. И также -- чуток более космополитична, то есть, пардон, интернациональна. Она носила стрижечку "каре", крашенную под цвет кофе, которая вкупе с греческим носиком и миндалевидными глазами непременно требовала сигаретцы в яркие губы. Женщину с такой стрижкой и таким профилем просто нельзя было представить себе некурящей -- не вписывалось. И она дымила, -- спасая мир от невозможного и непредставимого. Эстетски курила по одной в день -- такие тонкие, изящные, импортные.

Некогда именно она, еще во времена ажиотажа вокруг доктора Хаера, занималась КИДом -- комитетом интернациональной дружбы в школе. Ибо кому еще было читать письма зарубежных пионеров советским? Тогда в кабинете английского висел стенд, где советских школьников знакомили с комитетом компартии Англии. С групповой фотографии изящно взирали три человека -- похожие на пончик, на немецкую колбаску и на веточку укропа. Это была партия из трех человек на трех креслах. Внизу -- висела еще карточка, -- запечатлевшая, как гласила надпись, будни Великобритании. На ней были уже два констебля в касках, схватившие с двух сторон какого-то человека. Ногами все трое стояли на наваленных кусках неких бумаг и конвертов. То ли это было что-то сорванное или разорванное вроде плакатов, то ли -- ведущие рубрики остановились на письмах пионеров друг другу. Валера логически был уверен, что это -- арестованный преступник. Но оказалось, когда надпись под фотом перевели для детей, что сие -- "человек, принимавший участие в демонстрации".

Да-с, бравозащитники английские уже тогда кланялись бравозащитникам русским. А дальше уже люди с укропными прическами на головах, похожие на пончики и на колбаски, зацвели пышным цветом... И годы спустя тоже.

Совсем еще недавно некая демонстрация играющих музыку на пустых кастрюлях, вроде охотников, гонящих дичь, прокатилась и по Минску. Всё стало еще круче, чем в те времена. Молодые люди вошли в раж и не могли остановиться. Барабаня в порожние кастрюли, они принялись бить витрины в знак протеста. А затем стали рассыпать из магазинов колбасы, сосиски, консервы, ветчину, икру, бананы, яблоки, апельсины. Следом полетели кефиры, йогурты, паштеты, полуфабрикаты в виде котлет и концентратов... Потом в воздух вспорхнули юбки, брюки, свитера -- кастрюльные барабанщики громили и одежные салоны, протестуя против власти.

Чтобы немного утихомирить людей, навстречу им выступили белорусские милиционеры. Но демонстранты не стали с ними разговаривать -- они молча бросились на милиционеров, всей толпой валили их и, упавших, хором со всех сторон избивали и топтали ногами. А затем, по их телам, топали дальше.

Президент Белоруссии терпел-терпел, да и вызвал водометы -- с помощью которых людей, борющихся за мир во всем мире и гуманность в Белоруссии, а также за прогрессивность, чуток охладил.

Резонанс последовал большой. В русских либеральных и прогрессивных газетах президент Белоруссии был назван диктатором, тираном, деспотом и противником всякой цивилизованности. В тон русским либералам отвечали либералы западные.

В уже немало знаменитой "Еще одной газете" развернулась целая полоса, посвященная солидарности с отважными свободолюбцами в Белоруссии, -- осмелившимися сказать "нет" страшнейшему диктаторскому режиму. В знак протеста против которого они показали властями пустые кастрюли, кои набили всякой грязной едой из разбитых витрин.

Потрудились и журналисты "Еще одной газеты". За их творческий потенциал они заслуживали внимания и оценки. В молниеносно короткое время они состряпали правдивую статью, как они, оказывается, были там, в Белоруссии, во время митинга настоящих, свободолюбивых, прогрессивных людей. Как их забрали в милицию, а в фургоне лупцевали так, что фургон перекрасился из серого в цвет советского флага; у всех были переломаны кости челюстей, носов и голов. Затем их продержали семь дней в каменных мешках, давая вместо курятины и пива одну только воду и корки хлеба, и то не каждый день, а затем только -- отпустили обратно в Россию.

Правда, не очень было понятно, каким образом люди вообще продержались так без медицинской помощи, ежели у всех оказались "сломаны кости и разбиты лица". Но, очевидно, либо к таким свободолюбцам слетали ангелы, исцеляя их раны, либо -- либералы были людьми особой породы: у которых в организме развилась регенерация. Однако все-таки возникал и второй вопрос: что за странные были законы в этой стр-р-рашно диктаторской стране, если почему-то журналистов без всякой причины (как те убеждали) забрали в каменные мешки, а потом -- так же легко и просто отпустили? Наверное, это говорило о том, что в тиранской, а также деспотичной стране логика равняется чисто женской.

Тем не менее даже худо-бедно разобравшись с этим, хотелось спросить еще об одном. Фотография нескольких журналистов, элегантно позировавших в тюремных полосатых робах (чтобы вызвать у сердечного, благородного и свободолюбивого читателя "Еще одной газеты" праведный гнев против белорусской диктатуры и не менее благородную скупую слезу), была совсем свежей. Равно как и их "оперативная" поездка. По их признанию, избивали их мама не горюй -- см. выше. Но, однако, улыбающиеся, лоснящиеся лица журналистов "Еще одной...", с двумя-тремя подбородочками каждое, были совершенно лишены каких-либо следов насилия. Ни у кого не имелось не то что шрама, но даже и запекшейся крови или наклеенного пластыря, а уж о синяках даже не говорю. Хорошо, кровь сымитировать, согласен, трудно, но уж рисовать фингалы, простите, мы умели еще в младших классах.

Для этого берется обыкновенная металлическая пуговица от школьной формы, намазывается обычным школьным мелом, как вроде кий в бильярде, и ей аккуратно натирается под глазом. Получается настоящий фингал, говорю как на духу. Это мы прикалывались, а вот прогрессивные журналисты "Еще одной газеты" почему-то не сумели использовать подобное рисование даже как агитативный, чисто уже рабочий инструмент.

Тут напрашивалось два вывода. Либо спецкоры "Еще одной..." не учились в школе, а посему не получили данного опыта. Либо -- гневный благородный пыл их сердец горел столь пламенно, что они позабыли о такой мелочи, как наложить для данной статьи себе соответствующий грим. Или на крайняк набили бы сами морду друг другу -- это было бы с их стороны -- рационально, а со стороны просто -- весело. Впрочем, они могли вообще не ставить эту фотографию, но -- в таком случае им могли не поверить. Ведь приклеенная на стол, где они снимались, картонная табличка с тюремным номером, нарисованным маркером, на первом плане, -- должна была находиться в кадре: как доказательство номер один!

Так что уж не запутались ли свободолюбцы в самих себе?..

Впрочем, я, простите, дуб! Забывчатый дуб... Ибо я же вначале сам выдвинул версию либо о помощи существ из другого мира, залечивающих раны без вмешательства человека, либо -- о регенерации. Так чего я тогда треплюсь, господа хорошие? Простите меня, фу-ты, фу-ты.

Но, повторяю, фотографии чисто либерального духа всегда соответствовали друг другу -- что русские (то есть, простите, журналистам "Еще одной газеты" слово "русский" почему-то частенько казалось ругательным и некорректным), что английские (то есть, если тут соблюдать корректность -- великобританские, что ли?..). Еще тех времен.

КИД -- комитет интернациональной дружбы в школе -- представлял собой шкафчик, в котором в специальном ящике под ключ хранился пакетик с письмами английских пацанов русским (простите, советским) в количестве нескольких. Ключ хранился у Любови Михайловны Сосновой как у доверенного лица.

Дик влетел в КИД.

И -- прочтите эту волшебную фразу обратно.

Первое -- происходило каждые полгода. Специальный курьер Дик (или Денис) влетал в советский КИД и привозил импортные письма. А затем -- читайте назад -- он вылетал обратно.

А письма с враждебного и дружественного же Запада прочитывала Любовь Сосновая. Они хранились как школьная реликвия, но детям не показывались из политкорректных, как сказали бы ныне, и дипломатичных, как сказали бы тогда, соображений.

А именно -- потому что все письма от непосредственных -- как и советские -- американских детей оказывались однотипными. (Таковы все дети во всем мире: даже когда друг друга топчут, не менее наивно не понимают и потому -- адекватно не оценивают последствий.) Корявым или, наоборот, чрезмерно выведенным пацанским почерком ребятушки писали, как они искренне боятся атомной войны, которая уничтожит всё человечество. И которая случится, -- если СССР пустит ракету в их страну за океан. Ведь в этом случае погибну я, а также мой младший братик, а заодно и все остальные люди! Не хочу, не хочу! А уж этот Советский Союз, мы все знаем, себя не пожалеет!

Вот в каких настроениях жили тогда американские дети. В то же время, когда по другую сторону океана Валерун чуть не умер от страха при виде аэростата и воровал у мамаши копирку...

Посему письма запирались на ключ. Любовь Сосновая убирала его в карман юбки и спокойно вела английский язык.

 

Колик поражал людей не только по части электронных диковин.

Когда ребята ходили на каток, который заливался на площадке четырех школ, он выбегал на лед, привлекая общее внимание. Колик был в облегающем шерстяном костюме вроде трико и -- меховой шапке-ушанке. В таком прикиде он катался, как фигурист из телевизора. Но почему-то чаще других получал травмы. Один раз, завалившись, он вывихнул сустав в области лодыжки. К сожалению, сие случается именно благодаря конькам на ногах при падении на лед, -- когда ноженция невольно скользит в сторону... А еще как-то упал-то удачно, да не успевший хорошо затормозить катящийся другой пацан проехал ему по пальцам коньком.

Колик, как маленький мачо, пустил скупую слезу, перевязав руку платком. Ребята подошли к нему, собрались вести домой. До самого дома его довел один только Валера. И когда они уже стояли у его подъезда, то забинтованный окровавленным платочком Колик вдруг странно посмотрел в одну точку. Уж не тронулся ли? -- встревоженно подумал Валерун. Но Колик вдруг заморгал глазами, словно там, впереди, увидел невесть что. И зенки его, туманные, стали ясными и аж заискрились! Валера поглядел в ту же точку, куда вроде глазел Колик. Но ничего там не увидел, кроме лампочки, светящей неперегорающим светом под козырьком подъезда -- во все ясные дни и глухие ночи.

А Колик вдруг сказал, едва разлепив губы:

-- Спасибо, Наденька!

-- Что? -- не понял Валера.

Он заозирался и стал искать глазами какую-нибудь девицу. Однако в поле зрения никто не попадал, кроме снега и следов прогулок с собаками на оном.

Валера всерьез подумал, не вызвать ли корефану врачей? Нет, не в белых халатах, а -- в желтых?..

-- С кем ты разговариваешь? -- спросил Валера.

-- Со своей надеждой, -- тихо ответил Колик.

И, не дав еще Валере оттаять от шока, объяснил:

-- Я разговариваю с ней в трудные минуты. Сейчас я просил у нее поддержки и совета. У каждого из нас есть своя надежда, стоит только прислушаться. Ведь все мы во что-то верим и -- значит, надеемся. Вот я и обращаюсь к надежде, как к другу или подруге, говорю: "Помоги, Наденька! Подбодри хотя бы. Ведь сто грехов простится тому, кто сумеет сказать вслух людям: будет всё, как мы захотим". Надежда подбодрила меня сейчас. Даже не давая советов. Но я уже аж искрюсь! И не могу ей не сказать: "Спасибо, Надя!" Теперь понял?

-- Ага! -- ответил потрясенный Валера.

А когда шел обратно, то все думал: конечно же, ведь это он -- о вере в светлое коммунистическое будущее!

Так совершенно искренне рассуждал Валерун с пионерским галстуком.

Но вскоре Колик поразил его еще сильнее. Учась с ним в классе, невозможно было не удивляться -- и именно потому он притягивал Валеру необычным чувством.

Был урок рисования. Тему дали довольно свободную. Общим являлось только одно: должны были присутствовать -- здание, пейзаж (либо -- его фрагмент) и -- человеческая фигура (или несколько).

Потом все показывали свои работы, а учительница задавала по ним вопросы, ежели требовалось.

Продемонстрировал свой рисунок и Колик. Но учительница в него не сильно "въехала". Как и многие ребята. От Колика попросили пояснений.

Все уставились в его мазню. Она состояла из трех объектов. Один из них представлял собой размашистое рыжее пятно, другой -- слева от рыжего гиперпятна -- более четкое пятно кремового цвета с каким-то куполообразным завершением. И, наконец, на фоне этого куполоида шагала черная фигурка человечка, направляющаяся от кремового сгустка -- к рыжему.

И Колик объяснил.

-- Это, -- показал он на рыжее гиперпятно, вытянутое в длину, -- лес. Осенний лес. Это, -- показал он на кремовый куполоид, -- церковь. А вот -- человек, который вышел из церкви. Он только что помолился.

Что особенного сказал ученик пятого класса, комментируя свою детскую, как и у всех, мазню-размазню? Но не забывайте, что тогда на дворе было еще самое начало перестройки, советская власть. Когда в каждой детской библиотеке (или почти в каждой) наряду с полкой "Мои первые книги" -- для верного воспитания уже с раннего возраста -- стояла и другая книжная полка, с начертанной рубрикой: "О вреде религии". Наряду с рубриками над другими полками: "О здоровом образе жизни", "О технике", "О пограничниках" и тэ дэ и тэ пэ.

Как просто сказал Колик о человеке, молившемся в церкви... И вроде ничего особенного. Кто этот человек, положительный ли он, нейтральный... Да просто художник нарисовал его... И никак не прокомментировал его поступок. Но все же... Все же и это в те годы еще раз поразило Валеру. Его одноклассник сосредоточил внимание на... молящемся. Какое бы то ни было, но -- художественное внимание -- запечатлев его фигурку с ручками и ножками в четыре черных мазка.

Учительница ничего не сказала в ответ. Только кивнула. А ведь это была тоже советская учительница...

И вот Валере -- запало. Советский мальчик, его одноклассник, обратился к подобной теме. Пусть даже в невинном рисунке, пусть даже сделав человека деталью пейзажа...Однако -- присутствовала церковь! Не разоренная, а целая. И более того -- не "памятник архитектуры", не музей, а -- место молитвы.

Валера не сомневался, что советские дети не молятся: молятся только старые бабушки, еще не расставшиеся с прошлым...

Но как смешны и наивны (как и он сам...) были эти его мысли тогда, в самом начале так называемой перестройки...

Проходя через те задворки, где паслись ребята из "задворочной" школы (и куда потом стала наведываться их самокоронованная, как Наполеон, королева Ксю-Блю), он видел разоренную и заброшенную церковь, возвышающуюся сзади. Он не решался подойти близко. Она выглядела сиротливо и дико.

А Колик казался обычным Коликом, играющим в раритетного  "Веселого повара"...

Потом, спустя годы, карманные электронные игрушки уже стали обычными...

Вот только что интересно: и веселых поваров, и волков-яйцеловов вытеснила только одна-единственная электронная игра такого рода... "тетрис". Почему-то никто не развлекал себя сосисочными жонглерами или "Ну погоди", а словно гораздо интереснее было только складывать бесконечные ряды таких и эдаких кирпичей -- в бесконечную же стенку... Молодому Валере, глядя на людей теперь еще помоложе его, это тоже казалось странным... Ему, впрочем, всегда слишком многое в мире казалось нелогичным... И может, не напрасно? Как базарил о том еще Гамлет своему корефану: "Есть многое на свете, друг Горацио..." В кои-то веки...

На уроках английского Любови Сосновой за Валерой вскоре закрепилось любопытное прозвище -- "мистер Ту-Сам-Экстенд". Ибо оно обозначало его невольную жизненную позицию.

А именно.

Любовь Михайловна любила иногда провести с детьми такую вот психологическую игру. Дать какую-то, как она говорила, "wrong sentention"... Правда, тут же добавляя, что, может, она -- и не "wrong", а как раз правильная. Но в том и заключалось задание. Следовало либо доказать эту сентенцию -- своими собственными мыслями, примерами из жизни (на английском, есесно), -- либо -- так же опровергнуть. Кто как сам считает.

Например, давались высказывания: "Детство -- сама счастливая пора". Или -- "Жизнь по-настоящему начинается в сорок лет". Собственно, тут вообще-то действительно кому wrong, а кому... Спорить можно долго. Но главное -- как-нибудь обосновать. И сначала сказать: согласен; не согласен -- ты лично -- или: to some extend -- ту-сам-экстенд -- что по-английски означало: согласен серединка-наполовинку; и так и так, полагаю,  случается; частично согласен, но частично и нет. А единым духом -- в трех словах: "ту-сам-экстенд".

И вот чаще всего -- вполне искренне -- на все такие философские фразы -- согласен он или нет -- Валера отзывался: ту-сам-экстенд. И обосновывал.

За то его и прозвали -- мистер Ту-Сам-Экстенд. То есть -- человек с позицией центризма, золотой серединки во всем.

Кого-то это почему-то почти шокировало, а кто-то -- и понимал.

 

ПОЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ

 

В девятом уже классе в класс, где учились Колик и Валера, добавился новенький.

Довольно высокий, худощавый рыжеватый пацан стоял в коридоре с замысловатым выражением -- смесью робости и самоуверенности. Робости перед другими и -- уверенности с самим собой наедине.

Его папа был военный, и перекочевали они из города Соколовска. Жили в военном общежитии.

Валера вспомнил, как этого парня уже видел чуть раньше, -- тут, при наших дворах. Да-да, он, с мячом, действительно выходил из военного корпуса. Впрочем, насколько знал Валера, в общежитии этом условия наличествовали неплохие. Офицерам давалось не по комнате, а по целой небольшой квартирке, где они комфортно размещались вместе с семьями.

Но уже тогда случайно увиденный паренек с мячом привлек Валерино внимание необычным для такого юного возраста выражением лица. Он был задумчив, -- будто смотрел куда-то внутрь себя и плавал в мрачноватых глубинах-пучинах...

Новенький быстро подсел к Валерке.

Как вообще стал замечать Валера: почему-то именно к нему тянулись остро желающие найти того, кто бы явно их слушал, им во всем доверял и -- никогда не хамил. Вплоть до того, что подлизывались к нему и те, с кем никто не хотел больше дружить... Все какие-то "не те" люди очень четко усматривали приятеля в Валеруне... Правда, как потом выяснялось, многие начинали его, как говорится, использовать... Да только все другие знали, что эти могут людей использовать для эгоистических целей, и потому не корешили.

А вот Валера, слишком честный и прямолинейный советский пионер (хотя некоторые уже осмеливались не носить галстуков...), узнавал о подобном только уже на собственной шкуре -- когда его тем или иным способом "лохотронили" вот такие бывшие уже теперь друзья... Однако каждый новый раз случалось все то же самое: просто никак, на подсознательном уровне, Валерун не верил, что опять нарвется на нечто подобное... Уж слишком было ему искренне такое непонятно -- дружелюбному и доверчивому. Чисто русскому в этом плане человеку... И тут, пожалуй, не мешало бы взять чисто западной смётки... Но Валера никак не научался... Каждый раз думал: подобное недоразумение -- уж последняя в его жизни случайность...

И сейчас он считал, что новенький -- парень хороший. Как он невольно -- по бессознательной такой презумпции невиновности -- думал про каждого человека вначале...

Рыжеватого высокого и худого новичка звали Тиша Головарев.

И действительно -- ребята в классе как-то к нему не тянулись. Просто потому, что он оставался несколько подчеркнуто одинок и слегка надменен. Ироничен, неулыбчив и немного экстравагантного вида -- волосатенький. Таких стадные существа -- дети -- бессознательно недолюбливали. Но вот Валере почему-то доверяли все... Тоже бессознательно полагая, что уж такой человек, как Валера, поймет любого и никого не обидит. Или -- другие -- рассчитывали иначе, попроще: "Этого лопуха обведу вокруг пальца без шума и спишу у него какие надо уроки, и выпрошу какие надо вещи, -- а обратно, придумав отговорку, не отдам"... Увы, увы, жизнь оставалась жизнью со всеми нюансами, -- в том числе и не сильно положительными...

Да, никто особо не смог дружить с Тихоном. Но уже, слава Богу, переросли тот возраст, когда в подобном случае и при подобном раскладе такого "новака", без всякого сомнения, просто жестоко поколотили бы всем классом сразу, возможно, ногами. В девятом ребята уже не опускались до такого: бессознательно хотелось казаться мачо и леди, а не детским садиком каким-то, где дерутся. Поэтому, еще раз слава Богу, длинную шевелюру Тише не оборвали и физия его не пострадала. Пострадала, возможно, только одинокая душа, -- но это уже не столь неэстетично и не так больно.

Зато за ним, Головаревым, закрепилось прозвище -- "человечек Наоборот". Не "человек Наоборот", а именно "человечек...". Уменьшительный суффикс, наверное, бессознательно приставили просто благодаря ростовым качествам Тихона, не иначе...

А "Наоборот" -- потому, что он всё делал наоборот. Он всегда протестовал. Эдак важно и благородно, как Чайльд-Гарольд. Против чего -- толком порой не понимая (да и что понимаешь в девятом-то классике?), -- однако смысл жизни для себя он нашел уже раньше: быть не "за", но "против".

Он протестовал против пионерского галстука -- перестав его носить одним из первых. Разумеется, как только это стало все-таки можно. Он отпустил длинные волосы, хотя порой над этим просто посмеивались. Он был как бы против законов советских пионеров... Правда, однако не курил.

Но он оказывался против и в другом -- как требовала его бессознательная позиция -- быть против во всем.

Уже ходили слухи (не прямые, но ходили), что у Колика -- "верующая семья". Что еще в советские времена его родители умудрялись выбираться на церковные праздники, тайком, конечно, но -- осмеливались. И уже тогда окрестили детей -- его, Колика, и сестру.

Узнав про это, Головарев был против и здесь. Интеллигентно так против... Впрочем, он и всегда был эдаким эстетом, вроде юного Шиллера.

Например, когда Колик рассказал, что генеральный секретарь (а теперь, уже, кажется, называвшийся президентом) Советского Союза в качестве смелого эксперимента открыл воскресную школу, человечек Наоборот в ответ рассказал нечто. О том, что вот древние греки, мол, тоже изучали, -- только не Библию, а Гомера. И будьте уверены, каждый образованный грек знал "Илиаду" куда лучше, чем Библию любой верующий на Руси -- уж наизусть ни один даже поп, -- сказал Тиша, -- ее не знает. А вот греки -- древние, дохристианские греки! -- шпарили Гомера наизусть мама не горюй.

На этом человечек Наоборот нарочито поставил точку и заставил всех шокировано помолчать, а затем -- стесненно зашушукаться.

Он любил иногда ошеломлять эрудицией и не только.

Когда впервые Тихон зашел в гости к новому другу -- Валерке, -- он первым делом, как положено подающему себя не кем-то, а интеллектуалом, стал осматривать книжные полки. Найдя же Канта и Шопенгауэра, спросил, явно нарочито театрально отрепетировав каждое слово:

-- А нормальные -- ну, то есть нехристианские, философы у тебя есть?

Вскоре, по всем репликам человечка Наоборот, стали совершенно очевидны две вещи: 1) Тема Библии и христианства ему интересна нескрываемо и чрезвычайно 2) Ему не менее чрезвычайно "зудит" максимально саркастично, причем не просто -- а с утонченным сарказмом, говорить на тему Библии и христианства.

При этом он обожал завязывать длинные рыжеватые волосики ленточкой, совсем как у "богомазов" с картинок в учебниках, и -- надевать всякие косоворотки с павами. Которые, очевидно, доставал на так называемом Вернисаже, открывшемся возле парка Филе.

Как-то в очередной раз Валера собрался в школу и вышел из дому...

У подъезда стоял неподвижной, высокой фигурой -- Тиша.

Когда первый шок у Валеры отступил, тот пояснил в ответ на его немой вопрос:

-- Я специально тебя караулил, чтобы не пропустить.

И подал предложение -- прогулять сегодня все уроки. Все -- от и до. Побродить в парке Филе, просто так романтично вдвоем и поговорить за жизнь.

Валера был несколько ошеломлен вторично. До этого никто так нетривиально не предлагал ему таких прогулок, вернее, прогулов. Да, гоняли, как говорится, зайца по два-три урока, или если уж все -- то сидели у кого-нибудь дома и слушали кассеты да ели пирожные. А тут... Идея неожиданная.

Но, поразмыслив, Валера согласился. Что-то было в этой идее эдакое, несомненно.

И вскоре, доехав на автобусе до Филе, они шли вдвоем по парку вдоль берега реки.

Они проходили мимо стоянок сиротливо сушащихся катеров, мимо странного стеклянного цилиндрического дома без окон и дверей. Разлетались стаи ворон. Их клювы и головы, отливающие, как вороненая сталь, напоминали закованных в забрала латников мрачного и отталкивающего средневековья...

Впрочем, его нового кореша это романтичное средневековье не очень-то отталкивало. Оказалось, что его вообще привлекает эпоха дореволюционной России.

Человечек Наоборот протестовал против советской власти. И верил, что грядет какой-то переворот.

Кругом шла перестройка: дорожал бензин, а сахар уже выдавали по талонам. В винных магазинах вместо спиртного стояли одни бутылки с одним и тем же непонятно кому вообще нужным сиропом и -- здесь же лежали наборы "хрустящих хлебцев". Толком не плавали теплоходики по каналам...

Переворот будет, -- вещал длинноволосый юноша, погружаясь в какие-то глубины, -- если не изменится обстановка. А она, чувствую, не изменится.

И тогда... Что тогда? Вскоре, по намекам Тихона, любящего нагонять туман (и им-то привлекать к себе внимание), стало ясно, что -- "грядет российский царь". Ну да, говорил он, это же очевидно -- если у нас сейчас везде Ленин, то должно же что-то измениться -- так, значит, будет тот самый царь, которого Ленин сверг! Монархия. Либо -- либо...

Вот такая у него была логика.

На другой день классная спросила с них обоих. На что Головарев первым, как пулемет, мгновенно сыпровизировав, наврал с три короба. Уже совсем не величавым голосом (каким был его голос в отсутствие учителей в парке) он поведал, что у него жутко болела голова. Учительница отмахнулась и отпустила его душу на покаяние. А уж Валериных объяснений даже не стала слушать... Простила и так.

Но поскольку всё столь легко сошло с рук, через месяцок они снова намылились в парк Филе.

 

ОТЛИЧНИКИ

 

В школе шла обычная жизнь цветов жизни.

Особенно активную житуху в классе Оли Рогожиной вела Ксюша Блюмина. В детском саду она сумела лидерствовать и лидировать лишь по части пирогов из песка, которые все за ней ели (есесно, понарошке). Но к восьмому классу она, наконец, обретя кой-какой опыт, добилась самоутверждения и в другом. Не в уме, конечно, -- откуда ему еще было взяться, да это было бы сложным путем. И не в манере одеваться -- импортные тряпки уже ей и самой надоели, а папа Ксю менял специальность, переходя в управленческую часть.

Утверждалась она за счет других. Как когда-то -- двоюродный братец Гостомысл за счет нее.

Четыре школы были разделены огромным полем общего стадиона.

У одной из них -- на той стороне -- раскинулась детская площадка с качалками, перекладиной и сломанной лесенкой.

Дрюня Малолетний, Рак и Пявневич сидели вечерами в деревянном домике подле живой изгороди.

Дрюня был маленький, черненький, в джинсухе и розовой поросячьей рубашке, -- заводящийся с полоборота и блеющий. Он ел зернышки кофе как семечки и угощал ими корешей. Закуривая, он рассказывал, смеясь, как вчера возле насыпи ввечеру они подследили двоих пацанов, поднимающих голову на этой стороне, и покатали их по песочку.

Рака прозвали Раком за постоянно красное лицо. Он оскалился и предъявил Малолетнему обвинение, что тот до сих пор не отдал ему кокарду для кожаного картуза.

-- Чо "кокарду"? Значок, что ли? -- отпирался Дрюнька.

Но Рак заорал: "Моя кокарда!", после чего вытащил из домика Дрюню и выкинул на землю. Прокатив его по травке, Рак забрал и Пявневича и потопал вместе с ним через двор к скамейке, стоящей под бетонной стеной.

Дрюнька поднялся, отряхнулся и обматерился. И -- отправился гулять на насыпь, вспоминая, как директриса недавно выворачивала Пявневичу ручки  за то, что он лупцевал младшеклашек.

Иногда всей компанией они прогуливали уроки, а придя в школу, терлись в вестибюле. Внахалку курили прямо там, играли в брызгалки и жгли за школой фосфор.

Затем -- чесали покупать жвачки, наблюдали за пробежавшей мимо бродячей собакой и направлялись в пожухлый слегка заброшенный палисадник, где стоял памятник кому-то.

Садились прямо на бордюр, протянутый по периметру цоколя. Затем Пявневич рассказывал Раку, что его мама скоро вернется с челночной партией товара. Еще -- что он пытался играть на советском компе, втянулся и сидел за монитором трое суток подряд. А после лежал пластом с головной болью и блевал -- низкое разрешение экрана сказалось...

Рак вынимал изо рта жвачку и наклеивал ее за ухо -- на потом. А Пявневич  наматывал на руку четки, которые таскал с собой, чтобы занимать их верчением пальцы.

И вот тогда появлялась Блюмина.

Как королева, бродила она вокруг, нарочито -- ради них -- срывала пару тюльпанов из цветника у памятника, и -- бросала их здесь же... Тотчас теряя интерес к этому срыванию.

 

А вот кабинет учителя географии Ивана Георгиевича был что надо. Светлый, с многочисленными батареями глобусов, рельефными картами, он казался чуть ли не самым красивым.

Ивану Георгиевичу давно дали прозвище, невольно задействовав в нем его профессиональную принадлежность -- Иван Географович.

Лет ему было уже немало, за семьдесят, и может, просто поэтому он был весьма жизненно стойким -- пройдя больший путь. Он был приземистый, постоянно в одном и том же реликтовом, будто купленном на барахольно-сувенирной ярмарке, клетчатом пиджаке -- с крошечными пятнышками чернил сзади. Это его в незапамятные времена исподтишка обстреляли авторучкой, а он, по рассеянности, видимо, не заметил, -- и так и въелось. У него имелся смешной маленький рыжий чемоданчик, как у доктора Айболита, и слитки золота во рту. Его коронным жестом являлось такое вот деланное раздраженно-презрительное отмахивание рукой -- мол, да ла-адно. Он на всё неприятное реагировал подобной отмашкой.

Иван Георгиевич был удивительный живчик. В свои годы он в прямом смысле бегал вверх по лестнице с первого этажа на пятый. Как он однажды собственноручно взламывал заклиненный (или по злому умыслу забитый) замок в классе, смешно зажав рыжий чемоданчик между ляжек своих коротких ног!

Он уже не в силах был требовать от этих хулиганов заниматься по-настоящему -- не тот возраст, не те моральные возможности. Но на пенсию уходить не хотелось. Поэтому на своих уроках он отбарабанивал сведения про газопровод Россия-Украина, затем сбивался в сторону и рассказывал о жестокой сталинской коллективизации. А потом -- о том, как сам в их годы учился в школе. Как им приходилось трудно, грелись чуть не у буржуек. По вечерам же он сам дежурил по школе, и ему давали в руку спичку, и он отправлялся зажигать ею все светильники. Кто-то почему-то удивился на эту "спичку", на что золотозубый Географович, так же деланно раздраженно, но добродушно отмахнувшись, сказал:

-- Да, нам доверяли! Это вам дай спичку -- вы стекла целого не оставите!

Как будто спичка была кирпичу подобна...

Потом все раскрашивали контурные карты. Так мало-помалу его уроки превращались в уроки рисования по части раскрашивания карт.

Однако суть заключалась в том, что этот маленький старик-географ был несгибаем в полном смысле слова. Потому что либо не реагировал сердцем на все отрицательное в этом мире, либо -- слишком хорошо некогда научился владеть собой, -- делая вид, что не реагирует.

Иван Географович сам начертал на половине доски карту полушарий Земли, и так машинально казалось, что, вот, -- красивая картиночка, ёлы-палы, а так легко ее теперь стереть простой тряпочкой... Но нет, нарисовано было белилами, а мелом писали в другой части доски.

Другая огромная карта приделывалась двумя крепежками, а когда отсоединялась от одной из них, то невольно сворачивалась и вертикально стояла эдаким большим коническим рулоном. Аж человек мог поместиться там внутри.

Однажды на перемене сюда забежал, озорно растягивая резиновую улыбку, неверненько озираясь, Пявневич. И -- начал красться к этому рулону с не очень понятными пока целями... Но неожиданно появившийся Иван Георгиевич, не задумываясь, турнул его. Он умел найти выход из любой ситуации: потому что принципиально приучил себя не тушеваться вообще, вне зависимости от расклада и исхода.

Рак тем временем обрился под "ноль" и гулял в кепке, изредка ее снимая и демонстрируя подрастающий свирепый "ежик". Взаймы он из любопытства взял у кого-то кассету "Любэ" и слушал ее дома, но так и не вернул, "заслушав".

После уроков они вместе с Малолетним и Пявневичем лазали на непонятно кому принадлежавшие гаражи за школой и расхаживали по ним, громыхая, как далекая гроза, ихним железом. Гоняли слегка раскисшим мячиком в баскет, играли в наперсток, просаживая карманные деньги.

Возле тарзанки и все той же насыпи вязались к девушкам и пугали их, голосили, гадали по где-то раздобытому словарю блатных выражений.

Потом за кустами начинали свистеть пацанята с другого двора, а пробитый на кураж Пявневич вставал и прыгал туда в темноту, -- начав их шугать и орать на них.

Рак показывал "буржуйскую" фотографию "с голыми бабами", выменянную на кохиноровский ластик.

С обоими -- Раком и Пявневичем -- хорошо могла справляться Любовь Сосновая. Она выгоняла на улицу их обоих, бесстрашно схватив за шиворот, даже била по заднице и крутила уши. Однажды отобрала у Рака ручку, которой он игрался весь урок, и пригрозила ее сломать. На что тот нежным голосом предложил ей ломать сразу же. Как тут раздался крик сзади... и вскоре прозорливая училка поняла, что ручка была не Рачья, а взятая у другого ученика. Мгновенно осознав его подленький умысел, она назвала Рака дрянью и выставила вон.

 

СТЕРВЫ ТОЖЕ НОСЯТ ТРУСЫ

 

Но именно Ксю-Блю удалось добиться лидерства в этой группе -- состоящей из Рака и Пявневича. Она была умна, красива и лиха. А потому -- они так прибалдели, что и не смогли выйти из ступора и окончательно раскачать свои мозгушки, не слишком напряженные по жизни. И затопали следом за ней, в хвосте. Туда, куда она, Ксю-Блю, вела их за собой.

Шла будничная жизнь. Проходя мимо Оли Рогожиной, тихонько стоящей в стороне, Блюмина весело шутила -- сильно дернув ее за челку и тут же первой рассмеявшись. А затем, не менее весело подмигнув ей, шагала дальше широким шагом.

Если она встречала Ольгу во дворе сидящей на скамейке и читающей книжку, она, проходя мимо, шутила повеселее: деловито смачно плевала ей в раскрытую книгу. И тут же снова первой хохотала. А в кильватере шли Рак да Пявневич, -- готовые защитить свою даму и королеву от попытки нападения со стороны Оли Рогожиной.

Ксения входила в раж и уже не могла остановиться. Как-то снова идя мимо сидящей на скамейке Ольги, она прикололась более художественно. Вытащила из кармана маркер и нарисовала ей в раскрытой книге китайский иероглиф, -- по смыслу равняющийся русским трем буквенным знакам.

Оля не выдержала и, отняв у нее маркер, мазнула им ее прямо по рубашке.

Ксения замерла от возмущения. А затем, едва сдерживая себя от истерического припадка, позволила себе только схватить ее книгу и швырнуть на четыре метра в большую глубокую лужу. Роберт Шекли искупался...

-- Во, поняла?! -- заорала фальцетом Ксю-Блю. -- И если еще посмеешь что такое -- я тебя саму туда же кину, ясно?!!

-- А что ты сама себе позволяешь?!! -- закричала таким же срывным фальцетом Оля. Она чувствовала, как в горле, груди закипают слезы, глаза затуманились, а руки трясутся от бессильной ярости.

-- Так я ж пошутила, -- смягчившись, небрежно выпалила Ксения.

-- Ну, за что ты ко мне лезешь, за что? -- попыталась мягко спросить Оля и закончить наконец всё дело мирным логичным разговором.

-- За что?! -- с искренним изумлением на такой вопрос переспросила Ксения. А затем, сорвавшись, не в силах найти ничего более связного и желая добиться убедительности ответа за счет чисто русской (или американской?) истеричной эмоциональности, -- провопила:

-- Да за то, что ты чмыриха, бичиха, лахудра! Потому что ты ходишь, как вобла вяленая, а сидишь здесь, как сопля!!!

И, тяжело дыша, отвалила в сторону, закончив весьма обоснованное объяснение.

"Бичиха, лахудра"... Вот, оказывается, до чего можно довести иного человека тем, что не морочишься выглядеть комильфо! Кто мог знать...

 

После этого она вроде больше к Ольге не лезла. И та даже решила, что они помирятся. Для нее, наивной и естественной в своих чувствах девочки, чувство ненависти оставалось малопонятным. Ей так искренне не хотелось никого обижать, ей так нравилось читать книги, тихо беседовать и желалось мира во всем мире, -- что она не менее искренне не понимала Ксю-Блю. А потому была уверена, что все это недоразумение скоро кончится. Она так этого хотела... Но облажалась.

Вскоре их класс дежурил. Когда Оля вошла в школу, то увидела стоящую на дверях Ксю.

-- Оленька, привет! -- улыбнулась ей Ксения.

Слава Богу, моя надежда оправдалась, подумала Оля.

-- Извини, но уж пойми: я вынуждена проверить твою сменку -- я же дежурная, -- сказала Ксения. -- Покажи, пожалуйста.

Едва не прослезившись от умиления и радуясь такому повороту событий, Оля с радостью достала из сумки сменные туфли.

-- А это точно сменная обувь? -- недоверчиво вдруг спросила Ксю. -- Дай посмотреть ближе, пожалуйста!

Оля с готовностью подала ей туфли -- в руки.

Ксения тут же, четко и деловито, как метатель молота из телевизора, размахнулась и швырнула туфли в школьный вестибюль -- посильнее и подальше. Они полетели метров на шесть, стукнулись о стену, срикошетили и покатились с космической скоростью -- уже в разные концы коридора.

Оля замерла. Ксения -- весело захохотала.

В следующую минуту Оля, "отвиснув", попыталась вцепиться ей в рожу, но (вероятно, Ксения это и предчувствовала) от шока и эмоций забыла, что сумка у нее все это время на весу и открыта. Сумка грохнулась, и по полу смачно раскатились учебник, дневник, яблоко, помада и все остальное.

А Ксюха довольно хохотала -- уже вдвое громче.

 

Оля не понимала ее. И ужас мешался в ней с недоумением. Что вело эту стерву? Что было у нее, в конце концов, внутри, в голове? О чем-то же думало это существо, что-то чувствовало? Но что, если вело себя так и с подобным лицом?!

Оля не понимала, как может так поступать человек... И не какой-то далекий человек из сводки происшествий в газете, а -- ее собственная одноклассница, которой она не сделала ничего.

Было такое впечатление, что стерва Ксю-Блю -- иное, не совсем человеческое существо. Как все равно прилетевшая с другой планеты или вылезшая из соседнего измерения.

Кто была она? Кто вообще, -- с интересом думала, чтобы не сойти с ума, Оля Рогожина, -- стервы? Откуда происходят они, чем живут и чем мыслят?

В те годы еще не знали Интернета (кроме как военную связь САШиного государства, равно как и видео произошло от американских военных техников для их наблюдений), а посему тогда еще не открылся русский сервер стерв, который затем стал называться просто -- стервер. И не было, соответственно, таких данных на нем, как тесты для проверки разновидностей стерв: стерва модная, стерва манерная, стерва шипучая, стерва прилежная и тэ дэ и тэ пэ. И не публиковалось толком материалов по науке стервологии. И не выходила еще в печать серия книг "Как стать стервой без посторонней помощи за четырнадцать дней", "Деловая стерва" и других. Homo stervosus -- биологический вид и его происхождение -- вот что невольно интересовало Олю Рогожину. Стервозность как феномен, социально-психологическое явление, свойственное именно женскому (ну, на девяносто или девяносто девять процентов) полу. Мужик, мужчина, парень, мальчик стервой быть не мог. Он мог драться, кусаться, ругаться, бояться и хорохориться, но вот стервичать... А если кто-то и делал это -- он выглядел не мачо в глазах всех, а посему никто и не решался. Кроме только каких-то не уважаемых никем ябедников или этих, ходящих в кильватере у той же Ксю, -- Рака и Пявневича.

Занимаясь научным исследованием стервологии, как невольный доброволец в эксперименте (ибо ничего добровольного тут, увы, не было, а втягиваться в опыт приходилось...), Оля Рогожина порой не понимала, кто же она -- подопытный кроль или -- ученый кроликовед. Плача дома, когда родители спали, -- чтобы не заболеть без хоть такого оттока, -- Ольга делала для себя выводы, учась в одном классе с Блюминой.

При всей своей непонятности и инопланетности оказывалось, что Блюмина -- точно такой же человек, как и все. Если ее происхождение и являлось инопланетным (как вообще, может, происхождение стерв?..), то оно было слишком глубоко сокрытым в веках, поколениях и тайнах масонских лож. Как ни странно, но для Оли уже выглядело практически настоящим открытием, что эта вот самая Ксю-Блю -- ничем не отличается от всех людей, от девушек в классе. Она точно так же ела, пила, причесывала волосы, как обычный земной homo. У нее была голова, два глаза, две руки и две ноги, как у обыкновенных девиц. Она носила точно такую же одежду. И наконец -- а Ксения была прямым непосредственным свидетелем и этому, поскольку они же пересекались в раздевалке перед и после уроков физкультуры -- у Ксении Блюминой было точно такое же тело, как у самой Оли, и она даже носила трусики. Да-да, абсолютно точно, Оля видела собственными глазами -- эта стерва носила трусики! Самые банальные, невинные матерчатые трусы, на том же месте, где их и положено носить, где их все носят, под всеми остальными одёжками... То есть: все человеческие проявления, вплоть до самых интимных -- всё было ей свойственно, как каждому. При всей ее какой-то нечеловеческой жлобе...

В общем, дальше исследование не продвинулось. Стало только понятно одно: стервы, как и все люди, едят, пьют, плачут (правда, наверное, нечасто... Или -- наоборот?) и смеются, причесывают волосы. У них точно так же, как у людей, устроено тело. Они носят такую же одежду, и даже носят трусы. И, очевидно, внутреннее устройство органов у хомо стервозус (стервы обыкновенной) абсолютно соответствовало бы устройству органов не-стервы. Но уж это мог показать только рентген или вскрытие... Про последнее Оля на секунду про себя (и даже тайком от себя) подумала с каким-то любопытным удовольствием... Может, после этой мысли она и захотела стать медиком?.. Фрейд бы тут задумался...

Вот только другое нутро, которое не взвесишь и не измеришь -- у них наличествовало иное. А вот это и было парадоксально -- всё как у людей, даже трусы какие-нибудь, а -- таки не всё!..

Однажды Оля Рогожина возвращалась домой через двор.

Со скамейки издали ее увидели Рак, Пявневич и их королева -- Ксения.

Прекратили разговоры и уставились на нее. Королева, глядя на идущую Олину фигурку, затряслась от ненависти. И, не выдержав, заорала ей вслед то, что накипело у нее и вдруг вырвалось:

-- Слышь, Рогожина!! Я тебя убью-у-у!!!

В этом сказался какой-то запоздалый кураж. Невольно словно захотелось проверить заодно, как Оля отреагирует на это.

На Оля была уже измучена так, что не могла даже кричать. Вздохнув и плохо соображая, она тихонько, -- не найдя ничего лучшего, -- в тупой машинальности выпалила в ответ:

-- Я тебя тоже.

Была минута шокированного молчания. А затем -- вдруг Рак и Пявневич затряслись от истеричного хохота, заценив "логичность" ответной реплики.

Но тут произошло еще нечто. Оля повернулась к ним (не к их королеве, а именно к ним, слугам, лакеям и придворным) и четко и громко сказала, вдруг почему-то не боясь, очертя голову и играя ва-банк:

-- А вы -- идите на х..!!

Ничего другого уже не осталось, и вдруг накатил подобный кураж, дикая храбрость только сейчас данного порыва.

С пацанами случился откровенный шок. А затем -- они решили не тушеваться и хорохориться.

-- Чо?! -- орали они, стараясь казаться грознее. -- Чо сказала?!

Еще в спину ей слышались крики, вопли, мужские истерики, угрозы, шипенье. Но никто почему-то не решился на погоню. А она даже не обернулась.

Однако голосили парни. А Блюмина молчала. Презрительно молчала -- в отношении и их тоже.    

Но после этого случая что-то изменилось и в Оле.

На другой год она поступила в медучилище.

 

ДУЕТ

 

Пастушка вышиной с башню Эйфеля, дочь посла Зуева, интересовалась семейством Блюминых.

Дружила она и с Коликом, и была не против его ухаживаний, невинных ухаживаний ученика девятого класса. 

Настроена Нелли Зуева была довольно прогрессивно, а может, просто независимо. Из интереса она читала переводную литературу, какую только могли достать родичи. И последняя зачастую нравилась ей больше, чем биографические художественные многотомные жизнеописания Ленина или советских космонавтов.

Когда она заглянула на квартиру Блюминых, на дружеские посиделки, то Колик пообещал зайти позже, как только закончит уроки. Она поверила ему, как честному человеку, и отправилась к Блюминой первой.

Ксю-Блю сидела одна, подняв ногу, и смотрела видео -- кино "Робот-полицейский".

Такие боевики завозились тогда еще без перевода. И прыщавые подростки искренне восхищались, видя эту красивую жизнь с дорогими ресторанами, устав от пустых перестроченных магазинов, заставленных одним сиропом и хлебцами. Смотрели туда, а заодно и наивно впитывали всё это. Взрослые, папы с мамами, так же наивно смотрели без перевода, не понимая ни слова... А потом зачастую скорбно твердили, как тупы и жестоки эти заграничные развлекалки, -- где ни слова не поймешь, а только драки и кровь... Да, не  поймешь ни слова -- ибо переводить не умели... Но прыщавых юнцов это подзадоривало! Им часто просто нарочно хотелось любить то, что не нравилось старшим! И как они порой восхищались, как много в фильме происходило драк, как там били со скоростью пяти ударов в секунду, как там летело мясо... И страшно тогда еще не было...

И еще романтика заключалась в вызове, -- вызове тем "прилежным", которые не понимают ужастиков и боевиков... А потом выросла уйма таких, воспитанных на этом. И вот тогда шутки кончились...

Но, впрочем, нам, по-моему, надо слишком благодарить Господа, что даже после всех наших (и моих тоже!) глупостей распоясавшихся 90-х годов, Он все равно стоит за нас, русских; все равно Он ограждает Россию от падения... Да, это так. Потому что эти сумасшедшие боевики, и эти журналы с описаниями, как заниматься групповым сексом -- и тем не менее -- покажите мне, будьте добры, человека, реально прошедшего через это и не погибшего, оставшегося нормальным? Этого нет... Посмотрите вокруг -- такой мир остается либо иллюзорным, либо таким, откуда уже не выбираются так запросто. Так что -- спасибо, Господи, что хотя бы от этого Ты оградил нас, может, на самой грани.

Значит, есть незыблемые законы, управляющие миром.

Но вернемся к Ксении.

Она уже многое знала об американских нравах, -- о которых всё свободнее и свободнее, с подачи первой волны либерализма, вещали в эпоху развивающейся перестройки. Уже родилась "Еще одна газета", выходящая пока маленьким тиражом. Оставалось только непонятным -- то ли ее создатели были оригинальны сверх меры для сугубого привлечения читательского внимания через заголовок; а то ли -- фантазия их в самом деле равнялась фантазии дубовой плахи, на которой телятину разделывают.

"Еще одна газета" была радикальной и прогрессивной. На ее страницах помещался красивый плакат. Большой добродушно-снисходительный дядя в звездно-полосатом цилиндре и с длинной козлиной бородкой. А на грудь его, встав перед ним на колени, склонялся раскаивающийся и плачущий ободранный и разочарованный человек, -- символизирующий собой уже Россию. Дядя Саша нежно обнимал блудного сына и прощал, принимая к себе в дом. Текст под плакатом гласил, что как было бы хорошо, если бы наконец наша родная страна взялась за нормальный ум и нормальные человеческие чувства -- после всех несусветных коммунистических глупостей, продолжавшихся столько лет и доведших всех до последнего. И -- пошла бы истинным путем -- как вот Америка, -- чтобы стала достойной дочерью западного, цивилизованного мира. Где нормальные, добрые, жизнелюбивые люди, где светит солнце и где свобода.

Ксюха не была особенно виновата в своем интересе к американской продукции -- просто к нему призывали все "свободные газеты", а таковых становилось день ото дня все больше. Все они писали одно и то же: американский путь -- путь гуманности и свободы; путь коммунистический -- путь рабства и концлагерей. Никакой другой альтернативы не предлагалось -- либо-либо. И бывшие советские граждане (или пока еще советские?) начали уже мало-помалу забывать, что вообще-то концлагеря в России были почти полвека назад... Но, как говорил кто-то, от непрерывного повторения одного и того же в это поверит кто угодно. Как в свое время, впрочем, и верили, что советские микросхемы -- самые большие в мире, а неизменное грядущее всего мира -- коммунизм. Принцип не менялся. И орудием оставалась та же самая газетная бумага.

Поэтому и Ксения, еще не разбирающаяся толком во всяких тонкостях да премудростях (в чем тоже не была виновата -- в четырнадцать-то лет), уже почти машинально копировала жесты и привычки у прогрессивного народа -- американцев. Именно у них она научилась сидеть, подняв ногу; стала показывать на людей пальцем. Раньше она не позволяла себе такого: с детства ее приучили, что сидеть подняв одну ногу, равно как и тыкать пальцем на живой движущийся объект, ежели он обладает разумом, -- неэтично. Но теперь она знала, что считать эти вещи неэтичными -- пережиток эпохи "совка". А вот американцы, как более развитые люди, не считают такие вещи чем-то плохим: они запросто и сидят подняв ногу, и показывают пальцами. Значит, это делать вовсе не плохо -- раз правильный народ полагает так, -- решила Ксю-Блю и тут же подняла правую ногу.

И повторяю еще раз, я искренне не хочу ее винить -- в ее-то возрасте. Именно в этом винить, сугубо, -- оставив за скобками другое...

Нелли устроилась на диване. Ксю-Блю пододвинула ей столик на двух колесах и двух ножках -- с колой, фруктами и эклерами.

-- А какие у тебя еще есть фильмы? -- поинтересовалась Нелли.

Ксения принялась перечислять: "Расплавление голов", "Кровопускатели", "Записки сатаны", "Секс в могиле", "Собиратели трупов"... Нелли прервала ее легким "достаточно" и спросила, нет ли у нее Бергмана, про которого ей рассказывал папа?

Ксения секунды две скрипела мозгами, неторопливо и задумчиво жуя эклер, а затем поинтересовалась 1) что именно снял "этот самый э-э... Бергман"? и 2) играет ли у него Оззи Осборн или Камерон Диас? А, получив ответы на оба вопроса, заявила, даже не дослушав, деловито, -- что в таком случае у нее этого... м-м... Бо... Боргмана быть не может. Ибо он тогда по определению явно режиссер неинтересный.

Спрашивать дальше про Антониони и Лилиан Кавани уже не имело смысла, хотя Нелли собиралась.

Да, железный занавес приподнялся... Но застрял, приржавев, поскольку не поднимался очень давно. Из-под него дуло... Вниз, ниже плинтуса... И туда не пролезали Феллини или Бергман, увы... А вот "Кровопускатели" и "Собиратели трупов" проскакивали -- для них это было нетрудно -- масштаб не тот.

Испытав явное некоторое разочарование, Нелли с горя съела три эклера и выпила большой стакан кока-колы.

Кавалер Колик не торопился.

Они сидели вдвоем и смотрели видеоклипы группы "Айрон Мэйден", где появлялся скелетообразный призрак с топором.

Нелли осторожно поинтересовалась, как это понимать. Что это -- какой-то образ врага, с которым лихие рОбята из самой группы "Айрон Мэйден" типа сражаются, да? Как ей казалось, именно такой ход мысли был правомернее всего -- исходя из первого непосредственного чувства, кое ее посетило при виде этого образа или, скорее, образины.

Но Ксю-Блю, уставившаяся в экран воспаленными глазами, застывшими в одной точке, скомканно бросила, что 1) Не, это они его типа почитают и 2) А вообще-то хрен их знает, у меня перевода нет, что они там поют и чего хотят и 3) Эти ролики я вообще толком не понимаю, потому что опять же к ним перевода нет, -- хотя смотрю всё свободное время, -- просто привыкла.

По части первого тезиса испуганная наивная Нелли подумала, что ослышалась. Однако вторые два утверждения ее несколько подуспокоили. А для пущего утешения она съела апельсин и высосала еще два стаканчика колы.

Советскую пепси-колу она знала, но это была кола ихняя, американская. По вкусу не сильно отличалось, но от этого не становилось менее интересно.

Нелли хотела сидя (рост позволял...) взять со шкафа еще какую-нибудь книговинку, но в результате сильно треснулась об шкафчик головой. Завыла и потерла затылок.

-- Ага! -- бодро бросила Ксюха. -- Это тебя Бог наказал за то, что без спросу нос суешь в чужом доме!

Нелли немного смутилась. Обычно когда к ней самой приходили гости, она говорила: "Располагайся как дома"... Да-а, люди мыслили по-разному.

Клипы продолжались. Звучал тяжелый металлический рок, а под его звуки Ксения вдруг стала творить нечто необычное.

Нелли присмотрелась и увидела, что Блюмина водит у себя рукой между ног.

-- Что ты делаешь?! -- удивилась Нелли.

Ксю рассмеялась и объяснила, что именно она делает.

Нелли чуть не упала в обморок от первого непосредственного чувства отвращения. Но преодолела себя и высосала, чтобы успокоиться, еще стакан колы. Некоторое время сидела, ничего не ела, а только пила, зажмурив глаза.

Она уже слышала выступление по телевизору прогрессивного врача нового типа. Он, простодушно и ясно улыбаясь, доверительно рассказывал, что в онанизме нет ни малейшего вреда. Фишка лишь в том, что сейчас дети быстро сексуально созревают, а раньше -- детЫна в двадцать лет созревал -- и тогда же женился -- вот только и всего. Правда, про то, что на Руси венчали и четырнадцатилетних аристократов, дохтур-либерал умолчал. Или в самом деле еще не дочитал науку до этого места?..

Врачу хотелось верить как авторитету, однако существо протестовало. Возникал какой-то подсознательный стыд.

Протестовал он упорно -- целых минут пятнадцать, пока звучало с экрана "Monkey on your back...", -- а Ксю под эту музыку самоудовлетворялась, пытаясь добиться апогея. А затем вдруг проснувшийся электрический зуд в животе и ниже, да чувство компании все-таки вытеснили у Нелли упирающийся, как заноза, протест.

Ксю тотчас заметила и приободрила: мол, да попробуй и ты, подруга, правда не стесняйся, через это все проходят.

Нелли чуток осмелела, правда, став самой себе еще поболе отвратительной. Она принялась сосать еще один, пятый какой-нибудь, стакан колы, стуча зубами и плеская на себя.

Ксения обернулась, привлеченная дерганьем и стуком зубов.

-- О господи! -- истерично хохотнула она. -- Да штаны-то сними, дура! Только не здесь, не здесь, Бога ради!! -- выкрикнула она, увидев некий совсем уже бестолковый порыв со стороны Нелли, вконец неопытной в новой, прогрессивной жизни. -- В ванную пойди!

Нелли вскочила и отправилась в ванную-туалет. А вернулась оттуда, сверкая уже голыми, а не колготочными икрами.

-- Во-от! -- кивнула ей Ксения.

Нелли, зажмурившись и заливая в себя для забытья колу, вертелась на диване, ерзая, подсовывая под себя руки... Но апогея достичь в упор не могла.

-- Да ты чего крутишься, за пружину, что ли, зачепилась?! -- истерично прикрикнула на нее слегка недоумевающая Блюмина.

В этот момент раздался звонок. Это пришел Колик.

Боже, в какой момент он застал ее, Нелли, обезумевшую от всей этой галиматьи! Ведь ей так и не удалось достичь апогея...

Нелли вся изошлась пятнами и растрепалась. Ксения, наверное, выглядела не лучше -- хоть снимай их на фото для рекламы... Но плевать Нелли на нее хотела, когда перед ней стоял Колик.

Она вскочила на ноги, обдернулась и шаталась. Она думала, как он, наверное, растерян, испуган и смущен и как ему неудобно...

Но жизнь повернулась иначе. Он, внимательно осмотрев ее, вдруг кинулся на Нелли и... притянул к себе и крепко прижал. Она обвисла в его руках, ничего не сделав от двойного, тройного, четверного и десятикратного шока... Однако он тоже одумался, стряхнул с себя минутное помрачение от не меньшего шока и выпустил девушку из рук. И даже извинился.

В этот момент шок разрядился, разрядились все чувства, страх-стыд и вообще весь этот маразм в комнате. И вследствие этого (а более вероятно, просто шесть-семь выпитых стаканов колы возымели действие...) высокая красавица стремглав понеслась в туалет, где уже была, только за другим...

Сидя там, она тряслась и плакала в три ручья, крепко зажмурившись... Наконец она полностью расслабилась и обмякла, уронив голову и разбросав ватные руки... Она то лила слезы, то хохотала. С ней явно случилась истерика. Она достигла апогея -- только другого -- чисто истерического, чисто американского... А когда сознание вернулось, то она осторожно босой ногой стала нашаривать брошенные здесь же собственные колготки...

Когда она вернулась в комнату, то Колик стоял, как телеграфный столб, потупившись, а Ксения свернулась эмбрионом в противоположном углу. Когда было надо -- она оказывалась не при чем и пряталась в кусты фотообоев.

Нелли трясущимися руками дотянулась до своей сумочки и бросилась бежать из этого дома.

Она все более понимала, что ненавидит Ксю. Дружит с ней, но -- ненавидит. И что ей не нравится эта ее квартирка в западном вкусе, -- вносящая нотку нового и красиво-оригинального в мир совков, мучающихся дефицитом и явным недостатком красивой жизни в своих зачуханных очередях. Она не могла объяснить, почему, но что-то во всем этом стало казаться ей чужим... Как будто невольно она становилась непрогрессивной славянофилкой. Однако продолжала еще дружить с Ксю -- не зря ее, Нелин, отец был дипломатом.

И еще после этого случая она стала строже относиться к наивному возлюбленному... Не таким уж он оказался наивным! Что он позволил себе, кобель? Мужчины все-таки кобели, похотники, мачо!.. -- важно подумала юная леди. -- Пусть мы еще только в девятом классе, но как он сориентировался и снахальничал!

О том, чем она занималась сама за минуту до этого и в каком виде предстала перед бедным пацаном, сорвав ему неопытную башню -- она как-то не думала. Ей не хватало опыта для понимания -- слишком она еще была невинна...     

Она даже подумывала: а не пошел бы он, кЫвалер хренов, на несколько буковок? Однако поразмыслив, стыдливая Нелли все же решила оставить Колика пока при себе, но -- соблюдая дистанцию. Он, -- подумала она в духе настоящего международного дипломата, -- как честный и прилежный мальчик, послушается и больше делать резких движений не станет. Зато -- чисто практически не окажется лишним. Ибо, ведомый правилами ихнего мачизма, носит мне довольно тяжелую сумку от школы до дома и -- иногда помогает с уроками.

 

ПОЯВЛЕНИЕ ГЕРОИНИ

 

Уже упомянутая нами однажды Катя Бобина вела свое происхождение от знаменитого Робина Бобина.

Он прославился тем, что

 

Съел теленка утром рано,

Двух овечек и барана,

Съел корову целиком

И прилавок с мясником,

Сотню жаворонков в тесте

И коня с телегой вместе,

Пять церквей и колоколен,

Да еще и недоволен --

 

тем самым наглядно показав клинический пример такого психо- либо невропатологического явления, как булимия.

Источник информации о предке был документально обозначен: знаменитые переводы Самуила Маршака, выходившие еще в советское время.

Соответственно -- "Робин" было именем, "Бобин" -- фамилией.

Так, перелистав книги и доискиваясь истории собственной фамилии, Катя разгадала ее. Женская, соответственно, форма была "Бобина". Вот она пока и завершала собой род Бобиных.

Труды Маршака помогли ей и по части этимологии других фамилий, которыми интересовалась любознательная, дотошная и немного замкнутая девица в очках. Копаясь в книжных и журнальных стопках по части любимых актрис, Катя отыскала и такого предка, как доктор Фостер, который

 

отправился в Глостер.

Весь день его дождь поливал.

Свалился он в лужу,

Промок еще хуже,

И больше он там не бывал.

 

Соответственно, от детей этого дохтура из Англии родилось потом и очаровательное существо -- берущее начало от беличьих и человечьих кровей. Девочка-белочка звалась Джоди. У нее наличествовали пухлые румяные щеки, точеное лицо, лесные глаза, пружинящая гибкость и две косички-кисточки, -- тоже растущие от кровей белки, гены которой соединились с генами человека. Потомок знаменитого мокрого доктора Фостера и беличьей женской линии -- это и была Джоди Фостер, которую Катя Бобина любила на киноэкране.

Любила она и Шерочку Каменеву. Из-за примеси и наших, русских кровей эта потрясающая женщина легко русифицировалась. Если в младших классах дети смеялись, узнав, что у англичан есть фамилия "Стоун", учительница Любовь Сосновая им легко доказала: это точно так же, как по-нашему --  "Каменев" -- ведь перевод вы уже, молодцы-огурцы, знаете. И точно: Шерочка Каменева заняла свое потрясающее место, -- сочетая в себе ослепительную красоту, кошачьи русые брови и здоровую гармоничную пышнотелость.

Контакт человека и природы по беличьей линии дал Джоди Фостер; по линии диких кошек -- Шерочку Каменеву.

 

Катя Бобина была застенчивая, скромница, умница. Глазки долу, ручки полу, немногословна, но в душе -- очаровательно стёбна. Невинно стёбна. И в этом состоял цимис. Именно такой склад личности несомненно предначертал ей склонность заниматься вообще человеческой психологией.

Психологи были и в советской стране, но работали они специфично. А вот дальше, как сказал, чеканя каждое слово без простоты, нарочито и отрепетировано, с невыразимым ни в ком другом до такой степени сарказме, небезызвестный Тиша Головарев: психоаналитики появились у нас только вместе с биг-маками и чисбургерами. Должно быть, в этой фразе, преисполненной здоровой иронии, заключался некий уникально глубокий и остроумнейший смысл. Но -- со стороны это, на первый взгляд, выглядело так, что Тихон объявил себя стихийным последователем Молешотта, -- доказывавшего, что человек по психологии своей "есть то, что он ест". Хотя теория вульгарного материализма не очень вязалась с этим столь трепетно, до седьмого пота, создаваемым образом утонченнейшего интеллигента, -- скорбящего за все несправедливости мира.

Да, Тиша Головарев был истинным эстетом: он никогда не говорил слова "трусы", всегда заменяя его только не-циничным синонимом "неглиже".

Но несмотря на него, Катя Бобина интересовалась всем. А именно -- всеми школами психологии и психоаналитики.

Курьез же заключался в том, что, готовясь несомненно и уже окончательно на психфак, Катя вдруг, прочитав по книге о каждой из данных систем, убедилась во многом новом. В том, что вроде не скрывалось, но и --  специально наукой не выпячивалось... А именно.

1) Русских, родных школ именно психоаналитики нет вообще. Ни дореволюционных, ни, тем более, советских. Ни фига... И будет ли -- тоже неясно -- если только какой новый гений сформирует... Но в России, богатой на таланты всех наук, почему-то этой отрасли -- нема... К сожалению. Или к счастью.

2) На Западе единой психоаналитики тоже нет. Есть разные школы разных последователей, кои предлагают собственные методы в своих руслах. Несколько более известных и проторенных русел: уже навязший в зубах Фрейд, гештальттерапия, и в последнее время -- аж некий сомнительный во всех отношениях Слава Гроф, мать его так и так...

 

Девушка ростом с Алтай гуляла было с Коликом -- он носил ей поноску в виде сумки. А потом все же рассталась. Ибо тот дурацкий случай так запал на нее, что она стала чувствовать вообще легкое отвращение к мужскому полу.

Ей, Нелли Зуевой, доучившейся до выпускного класса, никогда искренне не хотелось ни станцевать на столе, ни чего-то еще такого. Что вообще-то, по-моему, тоже есть патология: когда уж совсем того не хочется и уж никогда не делается -- всё надо в меру. Но у Нелли наверняка на этот счет имелось свое мнение.

Она ни в чем не знала хлопот и притеснений -- дочка советского дипломата, который теперь уже больше почти не ездил, а переводил и тем зарабатывал.

Нелли Зуева была равна себе. И если все-таки женская болезнь под названием "стервозность" и затронула ее, то она была по классификатору -- стерва прилежная. То есть просто решившая не морочиться пока что парнями или мужчинами.

Ибо Колик еще влип в одно ЧП, произошедшее вскорости -- когда порезали Валеру Мурзаева. (О том в нашем романе речь пойдет чуть ниже.) И ей уже это стало выше головы, хотя куда выше с ее два-десять? Увы, они что-то все, даже теперь и ее Колик, бывший, оказывались не по ней. Они были фулюганы, кобели и мачо. А ей требовался смиренный подкаблучник-педант с примерным поведением и -- умеющий приносить в ответ на ее любое требование туфли в зубах или обед в комнату. Потому что пока в доме был отец, но что придется делать потом, когда она выйдет замуж?

Она была утонченной натурой и занималась в жизни сугубо возвышенным -- потому что родители имели возможность ее материально обеспечивать.

Она была эстетка -- то есть, выражая более просто ту же мысль: руками работать не умела и ни в какую не желала.

И больше уже ее не провожал до дома Колик.

 

А вот интересующийся электронными играми Колика Виталька -- затусовался с Катей Бобиной.

Впрочем, затусовались они давно.

Сели на первую парту с того класса, когда Катя покинула элитную школу (о том тоже история впереди). Так как оба были очкарики. И сидели рядом весь урок --

 

тонкая девица,

в очках и матерится...

 

то есть, пардон, в очках и глазки долу, а руки полу. И рядом -- точно такой же парень, как по голове мешком ударенный: смотрит в одну точку и на переменах бродит туда-сюда вдоль подоконников.

Позырили друг на друга, очнувшись после звонка с урока. Мол: с кем рядом каждый сидел? И синхронно подумали: она про него -- что это за дауна рядом со мной посадили? А он -- про нее подумал то же самое, только в женском наклонении.

Однако рассудив так, друг от друга отсаживаться не стали. Видимо, уже бессознательно и так же синхронно решив, что, по негласному закону, в любом обществе даунов держат вместе и -- отдельно от других. Вот и они были вместе.

Но оказалось, что погорячились. Вскоре выяснилось, что Виталька отлично знает математику, и вскоре он выиграл олимпиаду. А Катя Бобина знала толк в человеческих душах...

Помнится, на английском Любовь Сосновая дала такое задание. Две характеристики людей. Один -- не видящий смысла жизни, впадающий в депрессию и вечно в суете и недовольстве. Второй -- в умиротворении и покое. Один из них -- психолог ("psychologist"), другой -- философ ("philosophic"). Кто есть кто?..

Тиша Головарев тут же выдал: первый -- психолог, второй -- философ. Чем страшно (вот именно стр-рашно, не преувеличиваю!) удивил Катю Бобину. И вот почему.

Потому что как она представляла себе ситуацию.

Философ -- это тот, кто много думает о жизни. А кто много думает о жизни? Повертев головой, она видела таких уже среди однокашников в школе. Тот, кто больше в этом возрасте мозгует -- обретает больше печали. Потому что кто много думает в юном возрасте -- теряет смысл, начинает метаться и впадать в депрессию. А одноклассники таким подливают еще масла в огонь: считают их додиками, дразнят и бьют. Ведь ударишь простого, как валенок, -- он и забудет на следующий день. А ударишь утонченно мыслящего и сложного -- он станет морочиться, рвать на себе рубашку, переживать обиду и дома рефлектировать все ночи напролет: почему так несправедливо по отношению к нему, центру вселенной, устроен мир?!.. Или -- сам пойдет завтра в школу с канистрой бензина... Как вот кто-то сходил в школе элитной, той самой, по другую сторону стадиона... Не какой-то ведь, а элитной! Стало быть, где выше элитность, там люди сложнее.

А уж где они сложнее -- там глубже философствуют и мечутся в противоречиях. А мечась в противоречиях -- поджигают классы, воюя с миром... И потом колобродит в грустях Иван Георгиевич и говорит: "пепел класса стучит в мое сердце"... Ведь он раньше работал в той элитной школе, из которой сбежала и Катя Бобина. И доверительно он это говорит мятущемуся интеллигентному мальчику... А тот поддакивает ему и сетует на этих дубинноголовых гопников, которые сожгли класс... Иван Географович искренне верит этому мальчику, -- не подозревая, что вообще-то он вешает понты: потому что сожженный класс -- дело как раз его собственных рук. Он, как юный байронист, воюет с несправедливым миром, протестуя против него: вроде как рыжий Тиша (скорее тады -- Антитиша) Головарев, революционеры и диссиденты советской эпохи...

Так что ясен пень: философ -- отсутствие умиротворения. А психолог? Ведь именно трудных подростков и направляли на консультации к психологам, которые уже по новой моде стали в школах появляться. Именно таких к ним и отправляли -- которые поджигали классы и так далее. А поскольку этим морочатся именно философы, то и ребята философского склада -- самые частые клиенты (или пациенты?) психологов. Ибо на фиг гопнику класс поджигать? Он даст кому ногой по заднице -- да на том и успокоится, а остальное для него сильно сложно. Тем более если он выгоды никакой себе с того не получит -- не ларек, чай, грабить с сигаретами... А зачем водят к психологам?

Чтобы стабилизировать состояние, умиротворить. Грубо говоря -- классов больше не поджигать. 

_______________________________________________________________________________________________________________________________А чтобы в этом плане помочь другому -- нужно, ясен перец, самому знать ключи к человеческим душам и -- как от депрессии избавить... А раз человек это всё знает -- то он явно умиротворен и морально силён.

Вот поэтому совершенно недвусмысленно Катя бы ответила на этот вопрос Любови Сосновой в полной точности до наоборот. Что философ -- он задерганный и в грустях, а психолог (могущий помочь как раз таким философам...) -- светло мудр.

Но у Головарева было другое мнение... А Любовь Сосновая невольно поддержала Катю, сказав: но с такой же вероятностью всё может быть и наоборот.

А психологи в школах уже работали с трудными (утонченными) детьми. Посетить их было делом не таким уж и сложным. Пять минут вопросов к тебе, ученику выпускного класса, вроде "Не дуешь ли в штаны во время урока?" -- задаваемых на полном серьезе -- и свободен...

Зато уж после такого прямого словесного действия с тобою -- как-то и впрямь станет неповадно шалить. Факт.

 

ЛИЦИНИЮ

 

А про элитную школу Катя уж, повторяем, знала. Ибо мама, по светлой наивности, решила свою умницу и красавицу отдать туда.

Маман рассуждала: рядом четыре школы. Две -- обычные-нормальные, одна -- гопническая, и еще -- элитная. Так пусть уж моя дочка, которая скромнее, разумнее и замкнутее многих, пойдет туда. Там ее правильно поймут и там дурью не маются уж точно! Поэтому переведу-ка ее.

Элитные школы открывались уже в эпоху перестройки, на платной основе. Туда поступали дети тех, кто первыми освоил новые профессии -- по финансам и так далее. Там давалась свобода в духе нового времени, особое обучение, многие языки... Там детям говорили: вы элита, избранные, отобранные. К вам мы без кнута и прута!

Но только люди, создавая такое и проникшись трогательными идеями, не учли натуры, как сказал бы мудрейший Федя Достоевский. Не учли, что ум еще не повзрослел как надо, а душа и подавно. И вообще такое свойственно людям -- блистательные затеи... Да вот только -- по такой затее те же люди построили "Титаник", а потом и потопили. Не в силах остановить бесконтрольный и уже ставший бессмысленным размах души...

А уж русская душа -- и подавно бывает наивна и идеалистична. И решили, что если элитным детям дать свободу, то, -- как утверждали еще Руссо и Рабле, -- никто никому плохого не сделает. Ну, если при том дать лучшие условия и лучшую школу, да еще ни в чем не отказывать -- а уж это их родители сами позаботятся.

И молодые барчуки, они же "мажоры", наполнили собой здание. И туда же перешла Катенька Бобина.

У всех были деньги, школа была вся в свободах и с элитными учителями, -- которые не имели права орать или бить линейкой по рукам. Ученики могли заниматься чем хотели и когда хотели, чем им нравилось, почти как на Западе... Хотя руководство школы там, за границей, вроде не бывало, понаслышке всё сделало. На порыве русского человека в свежем этом ветре, так закрутившем его в эти годы -- в пределах нескольких школ...

Катя Бобина пришла в новую школу первая -- было еще рано и все отсыпались. После вчерашнего.

Только внизу, в вестибюле, по углам валялось несколько тел. Живые, но зрачок не реагировал на свет. Одеты они были хорошо, только уже запылились.

Катя Бобина думала, что же происходит? Все ее пугали гопнической школой, но возле нее никаких тел все-таки не валялось.

А около этой ваялись и вокруг -- во дворе. У некоторых рука сжимала еще горящую сигарету, и огонь сам собой шел, как по бикфордову шнуру, к пальцам, -- но лежащий не просыпался...

С уроков сбегали как хотели и когда хотели. Но классы были маленькие -- уютно и элитно.

Катя Бобина заглянула наконец и в туалет. Под ногами что-то хрупало, -- оказавшееся набросанными пластмассовыми шприцами с иглами. Это была заграничная диковинка, только-только завозимая -- в стране Советов шприцы обычно еще были стеклянные, а потому ими не разбрасывались. Катя мозговала, к чему бы это, но заметила, что эти шприцы прибегают разбирать из младших классов -- чтобы делать брызгалки, и подуспокоилась. Младшеклассники тут еще во дворе не валялись, однако некоторые уже курили -- "Мальборо" или "Данхил".

Катя заглянула и в кабинет химии, продолжая "экскурсию". К ней задницами толпились юные мажоры, все -- возле стеклянного окошка лаборантской. Наперебой хотели посмотреть туда и хихикали. Катя наивно тоже подошла и наконец заглянула, встав на цыпочки, -- сильно уже помятая напирающей толпой.

Запершись в тесной лаборантской, за стеклом, между вытяжкой и стоящими там -- в виде дивана -- сдвинутыми стульями, парень из старших классов и девица из такого же класса в течение многих минут стоя "сосались", -- обвив друг друга, как сросшиеся корнями березы. И девица еще как-то нетерпеливо поднимала согнутую в коленке ногу к телу парня...

Наивная и чистая Катя мало что поняла. И отправилась вниз, в кабинет труда.

Там ее поймали еще два местных, и один ничтоже сумняшеся сказал ей, дыхнув в лицо табачным перегаром, что она теперь будет им ходить за наливкой. Раз уж попалась в такой момент, -- когда они загадывали, кто пойдет за оной. Катя стала отказываться. Тот в ответ заржал, страшно заклацал зубами, заставив Катю приклеиться ногами к полу, а затем -- дал ей кулаком под дых.

Когда она перестала корчиться, а он -- насмешливо смотреть на нее сверху вниз, то она сообщила ему деловито нечто, желая все еще сгладить конфликт до последнего и образумить. Она сказала, что мама плохо его воспитала: ибо должна была объяснить, что бить девочек нехорошо. И -- кто поднимает руку на девочек (в отличие от мальчиков) -- тот кто угодно, но не мачо!

На что тот захохотал и сказал, что кроме верного друга Василька свидетелей тут нет, а во-вторых, некоторым женщинам нравится битье, ха-ха. Но я тебя бить не буду, а за наливкой посылаю.

В те первые годы нового времени пиво уже пенилось кругом, а вот хорошего вина толком не хватало. Выяснилось, что пиво учеников сугубо элитной школы уже не брало, поэтому им приходилось пить наливки. А они поняли, что Катя не пьет, -- а кто не пьет, тот и наливает, как известно. И вот пусть Катя гоняет за наливками, то есть, говоря проще, одним словом, сварганенным из двух -- "наливает". А что не пьет она эти чернила, поведал он ей доверительно сам, -- правильно делает: в отличие от нас, мутантов, проживешь дольше!

Но Катя все равно не хотела работать у них побегушкой и бормотухочерпией. Тогда один из них, поставив другого на шухер в дверях, засунул ее ладонь в тиски и, одной рукой зажимая ей рот и пригнув ее голову к верстаку, другой принялся заворачивать винт тисков.

-- Только осторожней, умоляю! -- просил стоящий на шухере. -- Не сломай ей руку! А то такое уже начальство не простит, не думай -- тут ящиком вермута не отделаешься...

Тот в ответ хлопнул большой стакан бормотухи, который себе тотчас налил из спрятанной под верстаком бутылки. "Закусил мануфактуркой", сделал жест тому (ибо говорить после влитого сильно стакана уже не мог: так заколдобился, что только бормотал) и приложил руку к сердцу. В смысле -- не дрейфь, я в этом толк знаю: пытать буду по всей форме, но -- аккуратно.

И стал аккуратно закручивать тиски дальше.

Но Катя держалась стойко! В ней, такой тонкой и скромной, вдруг проснулась внутренняя сила мама не горюй! Покривлю душой, если скажу, что она молчала. Когда он докрутил винт до самого допустимого предела, Катерина орала, как коты в марте (и ее можно понять), как он ни зажимал ей рот:

-- А-а, ой-ой-ой, отпустите, мальчики, пожалуйста-а!!

И хныкала, давясь слезами.

Однако не соглашалась идти за бормотухой.

Элитный мальчик искренне заценил ее стойкость.

-- Ну ты даешь! -- изумленно сказал он, откручивая тиски обратно. -- Ты смотри, Вась! Такая вроде тонкая, а по характеру будь здоров! Молодец, девка! -- сказал он ей и даже хлопнул по плечу, высвободив ее отдавленную начисто руку. -- Нет, правда, молодчина! Я восхищен!!

-- Ты голову ей зажми, -- посоветовал тот.

-- Не, -- отмахнулся этот. -- Голова треснет -- мозги вытекут, будет некрасиво, -- отверг он это предложение.

В общем, стало ясно, что первая попытка пытки окончилась Катиной победой по праву и больше не повторится. Но -- в запасе была еще одна. Вторая и последняя. И в том состояла, как говорится, фишка, -- что в этом случае никакой физической боли уже не предполагалось. Зато предполагалось нечто другое.

Он выпил второй полный стакан бормотухи. А затем взял Катю за плечи, посмотрел ей прямо в глаза, наклонился, вторгнувшись, как говорят, в ее "интимную зону". И -- дико, во весь голос, перекосив рожу гримасой истерической ярости, заорал ей прямо в лицо:

-- Пойдешь за наливкой, ты-ы-ы-ы, су-у-у-ука, лаху-у-удра-а-а!!!

Катя удивлялась, как вообще не умерла в тот момент. В ответ она разлепила рот и сказала:

-- Пойду.

-- Ну вот и славно, -- ответил истязатель.

Перевел дыхание, погладил Катю по голове воняющей сигаретным дымом лапой, вручил ей денег и указал, куда топать.

И Катя принесла им бутылку.

Слезы капали, как весенний легкий дождик, потому что себя она немножечко презирала. Но недолго. И наверное, правильно. Потому что осознала ситуацию. Трезво поняла, что она может, а чего не может.

Ведь она выдержала физическую пытку -- и тут ей было чем гордиться!

Однако -- не сумела выдержать пытки чисто моральной, прямого давления на психику без всякой боли. На этом она сломалась сразу. Но стоило ли тут себя винить?..

Это лишний раз, возможно, доказывало то, что душа у нас все-таки важнее, чем тело. И по ее части все сложнее, чем по части телесной. А возможно, доказывало еще раз то, что Кате стоило заниматься именно психологией -- то есть наукой о душе.

И в последующие дни Катя приносила им из киоска пузырь "синьки". И стало ясно, почему на роль бормотухочерпии они взяли ее. Их бы уже приметные рыльца оказались заметны по части проверок на улице и у двора, а вот Катя могла курсировать спокойно. Никто (или почти никто) не стал бы именно ее -- стесненно потупленную и с очками на носу -- проверять на наличие бутылки под свитером. Ибо это общее правило: у кого внешность интеллигентна -- тот может себе позволить в обществе больше, -- ибо его меньше контролируют и ему всё сходит с рук. Чем зачастую люди с такой внешностью весьма охотно пользуются.

Но все-таки Иван Георгиевич, тогда подрабатывающий и здесь, идущий к школе через двор, -- порой оказывался проницателен. Уж такой он непростой был старикан -- при своей внешности попрыгуна и простодушного, часто облапошиваемого хитрунами дедка. Катя таскала бутылку под куртешкой, и пришлось снизу расстегивать пуговку-другую, чтобы поместилась. В результате воротник был затянут, а ниже -- распахнуто. А Иван Географович, то ли намекая на подозрения и уже куражась и беря "на пушку", то ли и впрямь по простодушию, говорил вслух, -- видя в такие минуты быстро топающую Катю:

-- Что, так замоталась, что пуговицы снизу уж застегнуть не можешь?!

Однако устраивать шмон не пытался -- да и вряд ли бы смог все-таки ее догнать -- он был юркий, однако и она не тормозная.

 

Потом Катя посмотрела столовую. Там сидели, ели и тусовались пацаны -- хайрастые, бритые и средней волосатости. Одни напоминали скинхедов, другие -- рейверов. Они что-то насыпа.ли между собой на столы, на отражающую отполированную гладь, словно сахарили. Это "что-то" они аккуратно, свернутыми долларами (не рублями, -- хотя рубли у них тоже имелись, -- но именно долларами) аккуратно разделяли на порции и вытягивали изгибистыми полосочками. А потом, прикрывая друг друга от любопытных взоров, наклонялись и через соломинки, кажется, куда-то это... слизывали, что ли? И как будто нюхали полировку, надеясь то ли столики в нос втянуть, то ли -- пронюхать их насквозь и понять, чем тут пахнет. Однако белый порошок после этого исчезал... А тот или другой откидывался назад и колдобился, уставив к потолку ностальгические такие глаза, и улыбался: почему-то одним ртом, но -- как слон...

Наивная и чистая Катя подошла к ним и спросила, что они там пробуют? Те странно, с интересом, посмотрели на нее и, усмехнувшись, сказали, что -- сахарную пудру. И как-то странно между собой принялись перешептываться и хихикать, исподтишка при этом вопросительно кивая на нее. Но Катя особо не придала этому значения, а спросила, нельзя ли и ей припудриться?..

Кто-то гоготнул, опять с неясным ей выражением, однако разрешили. И дали бумажную трубочку.

Катя, присмотревшись, как они это делают, тоже наклонилась и... припудрилась.

После чего откинулась назад, но только глаза у нее вылезли на лоб, рот остался открытым, а дыхание перехватило... Затем он стала биться вперед о воздух, как маятник, и чихать, чихать, чихать... Простодушно, позабыв, где у нее платок...

От нее отшатнулись, а один взвыл в бешеной истерии, что ты, лярва, меня обчихала... И вскочил...

Катя испугалась и задала лататы, чисто по инстинкту. Метнулась на улицу и на быстрых ногах ушла от погони.

Но дальше стало происходить нечто странное. Ее несло по улицам, словно посторонней волей, и никак не могло остановить.

Потом память будто прервалась, а затем вернулась. И Катя обнаружила, что так бежала, бежала, да и забежала в ближайший ДК, и вот уже сидит в зале на заднем ряду. На нее покосились как на опоздавшую, немного странно посмотрели, но отвернулись -- дело-то житейское.

Оказывается, в зале шел смотр бардовской песни. Выходили люди с гитарами.

Катя сидела сзади. И время шло как-то необычно...

На сцене сидел парубок с гитарой и бабочкой и пел:

 

Придешь домой, а дома спросят:

Где ты гуляла, где была?

А ты скажи: в саду гуляла,

Домой тропинки не нашла.

 

В заднем ряду

 

Один старик интеллигентный

Сказал, другому говоря:

 

-- Хм... У девицы что -- топографический кретинизм, что ли? А иначе -- как в подобное могут ее родичи поверить?!

 

Другой, плешивый, как колено,

Сказал, что это несомненно...

 

А потом дали "свободный микрофон" (висящий над гитарой) и предложили попробовать спеть сугубо бардовскую песню любому желающему.

И Катю опять торкнуло то, чего она по неразумию и неиспорченности душевной нанюхалась, глупыха. И снова последовало то же: она даже не помнила, как уже сидела на сцене.

Играть на струнах она немного умела, по аккордам. И нашлась казенная гитара -- на такое мероприятие.

Все смотрели на восседающую теперь тонкую девчонку в длинной черной юбчонке и с очками на носу. Она оказалась на перекрестье глаз: одни из которых просто взирали в ожидании, другие -- лопали пиццу с ветчиной, колбасой и грибами, запивая газировкой из банок.

Катя уже думала как-то иначе, или вообще не думала, а жила чем-то другим. И сама не отдавая себе отчета, запела:

 

Погибают пацаны ночью черною,

Когда люди не выходят на улицы...

 

Один старик интеллигентный

Сказал, другому говоря:

 

-- Парадокс в том, что как же некоторые поэты сами "проговариваются"... Вот пишет Эдя Багрицкий про идущие колонны детей с красными галстуками:

 

Заслоняют свет они,

Даль черным-черна...

 

А ведь вдуматься -- получается, свет заслоняют, и сделали усё черным. Ну, ясно, автор таким образом показывает, сколь сильна в своей многочисленности их масса, но если иначе посмотреть на образ, метафорически... Н-да, н-да...

И вот тебе:

 

"Погибают пацаны ночью черною,

Когда люди не выходят на улицы..."

 

По логике этих же самых строк получается, что "пацаны" и "люди" -- это разные подгруппы живых существ. Ну ага ведь, переслушай, дружище?

 

Другой, плешивый как колено,

Сказал, что это несомненно...

 

Когда зал вник, что за песню поет Катя, то со всех сторон поднялись волной шумы безумного дичайшего возмущения и протеста от такого шокинга. Весь зал затрясся и засвистел. Многие были близки к аффективным припадкам. Очевидно, потому -- что песня была не бардовской...

Люди неистово свистели в два, в три и четыре пальца, другие кричали, срывая горло: "Доло-ой!!!" Затем в Катю ничтоже сумняшеся стали кидаться кусками пиццы, да еще с кетчупом -- те, кто ели. В результате вскоре Катина белая рубашка приобрела истинно модерновый пятнистый окрас. Но затем в нее со всех сторон со всего размаху полетели десятки металлических банок от газировки. Катя встревожилась, подумав: "Так мне могут разбить очки!" И тут же, торкнувшись, переключилась. И спела другое:

 

Я закрою глаза, я забуду обиды,

Я прощу даже то, что не стоит прощать.

Приходите в мой дом, мои двери открыты,

Буду песни вам петь и вином угощать.

 

Публика притихла, возмущение спа.ло. Катю дослушали до конца и отпустили ее душу на покаяние.

Но больше она не пыталась пробовать носом то, что ежедневно нюхали в школьной столовой. Потому что поняла: причина всего ее приключения заключалась сугубо в этой порции приторного порошка, которую она потребила.

И на мой взгляд, это было правильное решение.

 

Так же в элитарной школе частенько портили замок на входной двери. И всегда его обнаруживали сломанным или забитым субботним утром. Почему? Просто раньше по субботам вместо обычных уроков показывали учебные фильмы. А с приходом нового завуча элитариям их демонстрировать перестали -- видать, чтоб жизнь медом не казалась. А суббота -- конец недели, заниматься уже неохота... Вот потому ребята стали самодеятельно заменять одно приключение на другое: когда утром вся школа толпилась возле здания, ожидая МЧС-ной машины, груженной подразделением для ломки двери.

Пока Иван Георгиевич работал в этой школе, именно он придумал способ радикальной борьбы с этой фигней. Просто, как все гениальное. Все-таки мелкий старикан был гений!

Итак, как делал он. Смотрим на часы. Сколько толпились до высадки двери? Сорок минут? Учебный день начинается как обычно, по порядку -- только заканчивается, соответственно, на один урок позже. Два часа промурыжились? Ничего не изменится, только по времени увеличиваясь на целых два урока.

Так стали делать учителя по его рекомендации. И подействовало. Интерес забивать замок отпал сам собой моментально.

Но потом как-то местная элита разбузилась по пьяному делу уже сильнее обычного -- и, при невыясненных обстоятельствах, сгорел целый класс, о чем мы уже упоминали тоже. Пожар был мама не гори, воющие красные машины мчались и затопили пеной полтора этажа. Однако кабинет выгорел, так что все следы были заметены в пепле.

Особенно скорбел все тот же Иван Георгиевич, за которым был записан этот класс. Ходили слухи, что кроме всех учебников и шкафов там находился еще и оставленный им рыжий чемоданчик, -- в которым лежали еще, увы, не размененные доллары. Потому-то и скорбь выдалась особенно сильной: чемодан он спасти не успел... Но опять же -- класс обуглился так, что и по части чемоданчика -- был ли мальчик -- не докажешь уже, равно как и обратного...

Так или иначе, Иван Географович даже подобрал тот окурок, от которого якобы и загорелся класс, -- небрежно брошенный на какой-то мат, как бродили слухи. Откуда в классе оказался мат -- вроде тоже вопрос интересный -- не спортзал, чай. Однако возможно -- поскольку школа была элитная -- тут могли, уединившись, валяться часами на мате вдвоем какой-нибудь обдолбанный элитный ученик с не менее обдолбанной (и не менее элитной) ученицей. Накрывшись, от посторонних глаз, другим матом. И они-то и могли обронить окурок...

Этот памятный "бычок" Иван Георгиевич таскал с собой, по необъяснимой логике желая таким напоминанием время от времени рвать себе душу и рубашку, -- ибо носил его в нагрудном кармане. И приговаривал, вдруг вспоминая:

-- Пепел класса стучит в мое сердце...

Потом он все-таки уволился из той элитной школы, оставшись только в обычной.

И сразу вздохнул с облегчением, ибо здесь дети были простые -- ходили себе в школу да слушали педагогов. В отличие от элиты, они не пытались ходить в народ. А вот элитарии -- пошли, -- наивно думая, что гопники -- это и есть народ...

 

Однако Географович-сморчок

Упорно носил в кармане "бычок", --

 

уложив в твердую, герметически закрытую коробку от сигарет. И, постукивая по этому карману, говорил, пробуждая в себе вздохи:

-- Пепел класса стучит в мое сердце...

И когда пепел класса особенно стучался в сердце, он принимал под язык валидол. Ибо лет ему было мама не горюй, дай Бог нам всем дожить.

 

А ту девицу, которая, на пару с парнем, показывала пип-шоу столпившимся охламонам через вытяжное окошко внутри лаборантской, Катя невольно запомнила.

Четыре месяца она проучилась в элитной школе. С уроков здесь уходили когда хотели, а приходили тоже когда хотели.

В результате некоторые заявлялись с похмелья, а некоторые -- уже с утра умудрялись вломить стакан наливки.

Во дворе часто курсировала патрульная скорая -- периодически ей приходилось подъезжать, чтобы увезти на себе кого-нибудь, воя сиренами: когда в очередной раз происходило ЧП -- один другому дал в мастерской по голове молотком.

Поскольку почти у всех были новомодные баллончики с газом, иногда за школой устраивали линейные бои на оных. Сходились стенка на стенку, стреляя из баллончиков -- до барьера и после него. Газ стоял коромыслом и облаками.

В столовой не только кокаинились, но также -- от куража, тоски либо от нечего делать -- выплескивали друг другу в морду кофе из казенных стаканов с расстояния метра. А также кидались творожными сырками в мишени люминесцентных ламп вверх по косой и -- навесным на расстоянии от двух мэ.

Но Катя, что характерно, не злилась на ребят и девушек. Они не были виноваты так уж сильно, ибо взывать к уму было бы бесполезно -- в их-то возрасте, но вот фишка, что -- им просто предоставили всё без ограничений, не попросив взамен ровно ничего. И такое бескорыстие дало слабину. Жест оказался слишком широк, и дальше пошло-поехало...

А через четыре месяца Катя снова наткнулась на ту девицу из лаборантской -- во дворе. Та что-то давно вообще не ходила в школу, но, значит, не так уж и болела?.. Катя с удивлением увидела, что у той вырос отчетливый выпуклый живот, как будто ей туда пиво от пуза залили.

Наивная и чистая Катя ничтоже сумняшеся подошла к ней и спросила, чего это у нее там?

Девица усмехнулась и вполне деловито ответствовала, что это она проглотила арбуз.

Катя заценила и озабоченно искренне сказала ей, что теперь же ты, бедняжка, в туалет оббегаешься!

На что девица ничуть не стушевалась, а рассудила, что вроде бегают в это самое, столь лихо названное тобою, место -- когда просто по кусочкам наедятся этого самого арбуза, тривиально. Но у меня ж не так -- я кавун весь -- вон он же, там, круглый и целый -- зараз заглотнула и переваривать его постепенно стану! Это немного иное дело.

Однако Катя скептично усомнилась и сказала, что все равно же -- вот пока он переваривается -- он снова и снова будет вниз струить!

Но девка только пожала плечами, передернулась и молча разминулась.

Катя посмотрела ей вслед и подумала, что вроде что-то тут не так, не очень понятно.

Она пришла домой и прямолинейно обратилась за разъяснениями к родителям. Рассказав всё про ту виденную ею девицу, которая вроде, по собственному признанию, проглотила каким-то макаром арбуз... И что же это такое на самом деле?!

Родители почему-то приняли откровенно шокированный вид и переглянулись -- словно, мол, никогда раньше дочь ни о чем подобном не спрашивала... После чего мама, приняв решение, строго попросила отца выйти и оставить их двоих в комнате. Когда он исполнил просьбу, она, тет-а-тет, всё Кате рассказала. И про эту конкретную девицу, и вообще...

И тогда Катя вспомнила о том пип-шоу (про которое предкам не базарила, искренне не увязав...), а, осознав, от такого потока сенсационной информации завалилась без чувств на кровать. И потом еще долго болела в горячке... Родичи в школу ее не пустили, как любящие и заботливые, поняв, что дочка действительно переживает кризис. Правда, тайком от родителей Катя еще нарочно выпила воду из морозилки и съела зараз четыре порции мороженого. Ибо сейчас болезнь ей требовалась, чтобы потянуть время для осуществления решения, которое она бессознательно приняла...

Когда же Кате стало лучше, но она все еще лежала с остаточной слабостью, она рассказала всю правду -- про школу. Родители раньше могли не поверить, но теперь, видя ее нешуточную хворь, никаким скепсисом не морочились... Так, что сами заболели вслед за ней от шока.

Когда же все наконец выздоровели, то мама с папой забрали Катю из элитной школы обратно в обычную. И дочь наконец вздохнула с облегчением.

Если раньше она с дрожью проходила мимо гопнической школы, то теперь органическая вибрация наступала не в том месте спортплощадки. Да, возле бетонной стены колобродили эти дауны Рак и Пявневич, но -- в "элитке" раков и пявневичей было больше, чем под стенкой: прямо сетки таких раков и курятники пявневичей... Только из других семей. А уж почему у аристократов рождаются дегенераты -- так о том читайте у господина Григория Климова или, на худой конец, у всем известного трезвенника Крючкотворцева, поэтому распространяться тут не станем.

И Катя возблагодарила Господа, что Он помог ей, избавив от этой элитной школки-лицея.

А через месяц узнала, что в покинутой школе произошла трагедия: один ученик умер. Как выяснилось, от передоза героина. И как оказалось, -- тот самый парень, который тогда назначил Катю бормотухочерпией методом первобытного крика, не согнув ее тисками.

И что характерно: Катя, -- хотя плакать о нем, конечно, мысли не возникло, -- все же робко и скромно, от себя, попросила Господа, если только можно, его простить.

Ведь он же не виноват, что даун, сказала Катя. Виноваты наследственность и излишняя либеральность!

Да, вот такое было у Кати доброе и благородное сердце.

 

БАЗОВЫЙ РЕФЛЕКС

 

И так перешла она в другую школу. Где рядом с ней вроде бы тоже оказался даун, но -- даун вроде мирный, в отличие от тех агрессивных.

Вскоре выяснилось, что он гениально решает математические задачи и аж разбирается уже в матрицах. Впрочем, Катя знала из книг по психологии и  психиатрии, что иногда попадаются такие феномены: откровенные медицинские дауны, но -- почему-то способные в уме перемножать шестизначные числа. Поэтому она пока что присматривалась к товарищу по парте, не делая определенных выводов сразу.

А потом произошла та схватка, когда порезали Валерку, и о которой мы еще вам, дорогой читатель, расскажем...

Катя тогда уже поступила на первый курс психфака. Она блестяще выполнила вступительную работу по части сочинения. Нужно было написать о каком-нибудь человеке, проанализировав его как бы психологически и социально.

Катя Бобина написала о Шерочке Каменевой, которую видела на экране то симпатично пухлеющей, то -- симпатично худеющей, то -- опять пухлеющей, то -- снова худеющей. То -- с выщипанными бровями, то -- с мохнатыми: которые то опадали, то отрастали заново...

Катя Бобина написала примерно так. Что -- в сложной, зачастую агрессивной САШиной стране, среди всякого шума и ярости, Шерочка Каменева просияла чистым таким светом, приковав к себе человеческое внимание. Красавица с головой на плечах, знающая толк в душах -- вот образ, который соответствовал ей, ну прямо по всем пунктам как мне самой, -- приписала в сочинении, почти втайне от себя, скромница Катерина. Шерочка Каменева явилась светлым пятнышком среди во многом дремучей, почти первобытной современной Америки, -- создавшей кучу железных машин, но не умеющей заглядывать в человека. Шерочка Каменева -- сумела, и сделала это бойко, красиво, эффектно. Она и в жизни усыновила ребенка, нежностью завоевала мужчину, сумела улыбнуться миру даже борясь со многими трудностями юности и болезнями!

Сочинение оценили за трогательность. И Катя стала учиться на психфаке. И тут многое открылось ей иначе...

Выяснилось, что образ среднестатистического психолога, психотерапевта и психоаналитика не так уж (а может, и совсем не...) соответствовал образу некоего "гуру", который умеет поставить на умиротворенное место неспокойную душу "философа"... Оказалось, что работающие и изучающие проблемы человеческих душ почти все сами имели со своими душами те или иные проблемы мама не горюй... Но вот толком разобраться в собственных проблемах оказывалось вовсе не так просто, как рассчитывала Катя узнать по всем этим учебникам... В каждой книжке основатель той или иной психошколы предлагал свою методику, -- которые конкурировали между собой... От философского спокойствия это все оказывалось как-то далеко, и Катя стала даже грешным делом думать, так ли уж неправ был тогда этот рыжий (невооруженным глазом видно -- дико проблемный) мальчик с длинными патлами, -- Тиша Головарев?.. Впрочем, он, наверное, считал, что проблемы -- не у него, а у мира!..

Подчитав чисто научные книговинки, Катя читала и просто художественные, но -- тоже связанные с темой общения психотерапевта и его пациента-клиента. Например, три томика киносценариев с ее любимой Шерочкой Каменевой в главной роли, с шерочкой и машерочкой. "Базовый рефлекс-1", "-"2 и "-3".

На душе становилось как-то спокойнее, -- и тут, скорее, выступало мудреное психологическое понятие катарсиса.

Катя Бобина сама обнаружила, что чем дальше в психологию -- тем у самой находишь больше проблем... Вот ведь хрень.

Всё оказывалось парадоксом. Казалось бы, человек, врачующий чужие души, должен был быть по части душевных наворотов -- непробиваемым кремнем с холодным, но благородным гуманистическим сердцем Штирлица... Катя оказывалась совсем иной: она была ранима, пуглива, замыкалась и... стебалась. Но тем была она интересна, а ей -- как все равно двойным зарядом на полюсах вольтовой дуги -- становилась интересна психология...

Уже на втором курсе Катя заморочилась так, загипнотизированная общим гипнозом, что дальше и некуда.

Во всех журналах и книгах для женщин с некоторых пор обязательно наличествовали рекомендации, как худеть. (Хотя почему-то рекомендаций, как поправляться, не отслеживалось нигде.) При каких габаритах требовалось худеть -- не оговаривалось. Что вообще-то недостаточный вес -- такая же проблема, в том числе и для здоровья, как и избыточный, и это знает каждый нормальный медик -- тоже забыли... В результате женщины, таким образом, решили одно: тощать надоти. Просто надо -- и всё, всегда, независимо от того, сколько ты весишь -- раз к тому призывают все журналы... И нет бы плюнуть слюной на эту макулатуру и жить спокойно. И быть такой, какая есть; или такой, какой быть именно тебе требует твое состояние здоровье; или уж, на худой конец, такой, какой ты нравишься своему парню. Но это была бы логика нормальная, а адресовалось-то все сугубо женщинам, в женских, а не мужских изданиях. И женская логика -- сработала по законам чисто ее самоё. (А уж что это такое, объяснять не надо. Или если кратко: по женской логике дважды два равно восковая свечка; а если в огороде бузина -- то, значит, в Киеве -- дядька.)

Все женщины стали худеть. Напропалую. Почему-то решив, что чем больше ты походишь на скелет -- тем это правильнее и, должно быть, нравится мужчинам... Волна пошла благодаря модным журналам (как тем же либеральным газетам -- в другом плане) -- и ничего тут поделать было практически нельзя...

Девушки стали жутко, до визга и обмороков, мечтать походить на ходячие мощи. Если же женщина не напоминала эксгумированный труп, пролежавший под землей пять лет, -- с ней происходило нечто ужасное. Хныканье переходило в слезы, барышни чернели, зеленели, бледнели, краснели и сетовали, разрывая на себе кофточки: ну почему я такая уродина! Ну почему я такая несусветно толстая-я?! Вон у Тани сорок второй размер юбки, а у меня -- сорок четвертый! Стыдно на люди выйти-и-и-и!!!

Не миновала эта стихийная волна и Катю Бобину. Она сильно ужаснулась, когда увидела: ей уже двадцать лет, а юбка сорок второго размера на ней уже застегивается с трудом! Она стала бить тревогу, ударяя в било, висящее во внутреннем дворике ее дома.

Под билом, в виде кусочка рельсы, там еще располагался маленький каменный бассейнчик, -- в котором представлялось возможным лежать, как в ванне. Весной он цвел, а зимой замерзал.

Сейчас стояло лето, и солнце нагревало в нем воду. С утреца в выходные Катя, проснувшись, выскакивала во двор. В кураже она била в било, руководствуясь своими книжками по психологии: что с утра надо сделать что-нибудь эдакое, чтобы выплеснуть накопленный негатив, выразить себя в импровизованном действии и зарядиться энергией. А затем она ложилась в эту стационарную ванну в виде каменной кладки с теплой водой. Высовывала наружу только голову и блаженно откидывала ее назад -- на каменное основание вместо подушки. Или -- по другим принципам другой книги -- клала голову подальше: наоборот, на мягкую травку для максимального комфорта. И так лежала часами, закрыв глаза и думая о чем угодно. В одном случае она занималась здоровой аскезой, в другом -- отдыхала от таких испытаний. То оттягивалась в естественных, подходящих для того условиях; а то -- училась стоять выше физических помех, побеждая тело душой, и -- расслабляться, невзирая ни на какие условия, -- одной только собственной волей... Сугубо расслабляться, значит, путем сугубо сильной воли.

К обеду Катя вылезала из ванны и училась другой аскезе -- ради сохранения красивой фигуры. То есть -- чтобы ни в коем случае не поправляться больше сорок второго размера.

Для этого дозы еды пришлось снижать все меньше. Но еда восполнялась обильным калорийным питьем в виде крепкого чая с сахаром.

Иногда Катя насыпала в чай несколько ложек сахару, не размешивала, выпивала чай, а затем съедала, вместо остального завтрака, сладкую влажную клейкую "кашу".

В результате потребления такой каши живот у нее приклеился к спине, фиксировался юбкиной застежкой, и размер тела не увеличивался уже с заклиненного сорок второго. Катерина торжествовала! Наконец она сможет выходить на улицу не стесняясь ужаснейших жироотложений! Но как удержаться дальше?..

И она практически совсем перешла на питание крепким чаем. Это было вкусно, для фигуры полезно, да и на душе как-то светло, и в голове -- тоже.

Так что даже ночами можно было заниматься, ставя рядом с собой термос с горячим и сладким чайком. Только уж когда совсем становилось невмоготу, допускалось слопать одну четвертинку бутербродика или ломтик яблока. Но Катя уже так привыкла к подобной жизни, что такое желание наступало редко.

В результате бытие стало экономнее -- тратиться на еду особо не приходилось, зато можно было покупать красивые платья, юбки и туфли. А если иногда опять же кружилась голова -- то термос с чефиром, который Катя теперь всегда носила при себе, выручал и здесь как аварийное средство.

Катя давно уже вынашивала идею заранее потренироваться -- любительски, без денег, -- в роли психоаналитика. Найдя кого с какой проблемой -- из одногодков каких-нибудь. Ну, посмотреть, на что она способна, однако -- пока не слишком серьезно.

Правда, как учили учебники, это не должен быть знакомый тебе человек... О дальнейшем -- допустимо ли завязывать знакомство уже в процессе психотерапевтических бесед? -- не говорилось...

Но Катя и выбрала такого -- сам случай подвернулся. Сосед по парте -- Виталька. Ведь была та поистине мистическая потасовка в парке, случившаяся неожиданно и перекрутившая тогда привычные понятия.

Вот Катя и попыталась установить с Виталькой контакт. Аутичный парень, умный, испытавший неожиданно для себя нечто, не очень контактный. Как раз то, что надо, чтобы в процессе разобраться в человеческих проблемах -- может, в его, а может, в моих собственных, -- подумала Катя. Как уж дело пойдет да кривая вывезет.

Виталька подумал да рискнул, почему бы нет -- по крайней мере, интересно, чем сие пахнет, и новый опыт...

Катя вспомнила свои книги, которые варьировала внутри себя (по этой части поощрялась свобода и доверие интуиции...). И не могла не удержаться от воспоминания о психологической истории с базовым рефлексом и -- ее любимой Шерочкой Каменевой.

Вечером они уединились в пустой маленькой аудитории.

Катя сидела за столом, а Виталька полусидел на стуле. Катя, подсматривая в спрятанную в столе книгу, сказала, что. именно нужно подумать ему и почувствовать.

-- Понимаешь, -- попыталась она объяснить, -- ты человек творческий, то бишь научный. Значит -- у тебя есть какие-то проблемы чисто творческих людей с самим собой и -- в отношениях с обществом.

-- Хрен ли? -- деловито искренне и прямолинейно спросил ее Виталька.

И спросил вообще-то логично: она высказала ему -- про него! -- как аксиому некий тезис, ничем даже не подкрепив... Было ли правомерно так действовать с человеком, которого даже толком не знаешь (ведь по  определению брался не знакомый с тобой!)?..

Она в первый момент удивилась. А чего удивляться? Во-первых, Виталька же всегда был немногословен, то бишь -- высказывался редко и метко -- по определению. А во-вторых -- она же с самого начала предупредила: говорить он может на сеансе о чем угодно и спрашивать что угодно в любой ему удобоваримой форме. И -- как можно прямее -- не тая., а -- раскрепощая!..

Он именно так и поступил -- от и до.

Катя принялась объяснять, что ему требуется разобраться в себе...

-- Хули? -- не менее деловито кратко поинтересовался Виталька, сложив руки на груди.

Катя уже пришла в себя настолько, что принялась объяснять дальше. Чтобы унять собственное волнение и привести себя в норму, она достала термос с чефиром, налила в крышечку и с удовольствием потягивала.

Катя пояснила Витальке: разобраться надо для того, чтобы разрешить проблемы и обрести спокойствие и легкость.

-- А хрен ли надо их разрешать? -- сказал Виталька. И тотчас разумно вслух рассудил: -- Ведь если не будет никаких проблем -- мы, прости, растениями станем! Чтобы вообще жизнь двигалась, то нужно проблемы преодолевать, -- на то они и даются, а иначе всё в болото превратится!

-- У, -- сказала Катя, -- проблемы усё равно найдутся, но на то надо учиться их и разрешать.

-- Ну вот ты сама себе и противоречишь! -- поймал ее за хвост Виталька. -- Если проблемы все равно будут -- так где же тогда появится полное спокойствие и легкость, -- в каком отрезке времени?

Катя думала-думала и затем объяснила, что такое катарсис. Вот, сказала она, сделай что-нибудь для него -- катарсиса.

Виталька думал-думал, что бы такое сделать, и -- подошел к подоконнику, взял с него горшок с цветком и -- выкинул в окно.

А что? Он сделал всё по Катиному же определению, и бросьтесь помидором, если нет.

Но Катя сидела ошарашенно, а потом вдруг совсем неожиданно сказала Витальке -- уже тоже иной лексикой:

-- Даун ты, однако!

И вышла вон.

Так стихийно окончился первый сеанс психотерапии великого математического таланта.

 

На другой день Катя в грустях бродила по двору, потупив голову. Кажется, ее первая гипотеза, -- что этот очкарик даун, -- к сожалению, подтвердилась.

Катя уселась на скамейку и разочарованно вздохнула. Светило солнце, но Катенька смотрела вниз, а не на него. И, еще раз вздохнув, тихонько сказала себе под нос:

-- Ну что за мужики пошли! У одного подвиг -- горшок в окно швырнуть, другой тут в парке черт-те чего устроил -- кучу малу!.. То ли дело раньше -- мужчины были: Наполеон, Тамерлан, всемирная история, банк "Империал"!..

-- Точняк говоришь, дочка! -- раздался голос рядом.

Катя вздрогнула и обернулась. Она даже толком и не заметила за своими раздумьями, начав думать вслух, что рядом сидит барышня лет пятидесяти. Похожая на жабу в жабо. Та, значит, решила, что умница, красавица и скромница решила беседовать с ней, и тому порадовалась.

-- Правильно рассуждаешь! -- сказала она. -- У меня у самой мужчин никогда не было, -- крикнула она, стукнув себя в грудь и рванув на себе кофту, как будто ее жаба душила или вдруг воздуха не хватало от экстаза. -- Потому я, в отличие от многих, счастлива, что всю жизнь жила только для себя! А ты настоящая маленькая (она эмоционально показала два пальца, почти сомкнутые друг с другом, -- подчеркивая эту "малость" размера) стерва! Маленькая -- а уже такая стЁрва в отношении мужчин!

Катя отшатнулась. Дама-то хотела подарить ей комплимент, сделав вывод по речам девушки, что именно сие будет ей комплимент, но -- попала пальцем в небо.

Такое часто случается: никогда не знаешь, какую именно похвалу хочет человек и, судя по своим чувствам, выдаешь ее из добрых побуждений. Но оказывается, что это для него не комплимент, а напротив -- оскорбление; а комплиментом было бы совсем обратное... Но откуда знать-то? Ведь что для одного кайф, для другого смерть.

Катя стервой быть, в отличие от некоторых, не хотела и не стремилась. Но даму явно понесло.

-- Дауны! -- сказала она, указывая пальцами туда, на размалеванную стену, под коей сидели какие-то новые пацаны в спорткостюмах и с распальцовочкой и хлебали пиво. -- Гопники! И это -- наши будни, наши районы! Вся матушка Русь такая -- злобная, дремучая, кислотою жгучая! Вот -- основа и лицо этой страны -- вот эти вот гопники, быдло! Везде и всюду!

Что характерно, люди из противоположного либералам патриотического лагеря доказывали иное: рост гопничества за последние годы обусловлен влиянием американизма на наших подростков.

Катя вспомнила образ жизни кого-нибудь из них, среди рабочего так называемого квартала... Вспомнила Малолетнего. Малолетний любил играть: в карты, орлянку, игровые автоматы на деньги и на автогонки. Еще он слушал "Модерн токинг" и "Балаган Лимитэд". А еще у него на сумке шариковой ручкой был нарисовал утенок из известных мультиков. Эдак весьма даже художественно.

-- У него на сумке Макдональд! -- сказала про это дело мама Нелли Зуевой.

-- Ой, не могу! -- отозвался ее муж, давясь наполовину от истерического смеха, а наполовину -- от возмущения. Потому что супруга опять спутала!

Она путала Дональда и "Макдоналдс", Богдана Титомира и Богдана Хмельницкого, Гарри Поттера и Меффа Поттера, Хулио Кортасара и Хулио Иглесиаса, и даже Веронику Долину с Ларисой Долиной.

А баба на скамейке расходилась пуще.

-- Правильно сечешь фишку, дочка! -- вещала она, хотя Катя вообще-то не сказала больше ни слова. -- Это еще что, твой этот, -- который горшком кидался! Вот я уже в одиннадцать лет изломала во дворе стул об старушку! Так меня сразу после этого отвели к психиатру и направили на принудительное лечение! Вот -- уже тогда с властями я не поладила, понимаешь? И правильно! Бабка-то та явно была старая коммунистка! И меня покарали как политическую -- значит, вот какие методы тогда были у соввласти -- на психлечение сажать несогласных! А теперь за свободу надо бороться, за демократию! Наконец-то тот ад коммунистический закончился, и новая эпоха света грядет! Если только оппозиция так называемая патриотическая опять реванш не возьмет! А они, дочка, насилие проповедуют -- большевистский метод! Никто ни в одной стране мира террором не занимался -- только одни большевики! У нас теперь свобода мнений, плюрализм, каждый может безбоязненно говорить, что думает! А эти -- против. Они бесчеловечны, злы, ненавистью исполнены, дочка, они призывают людей убивать! Они покушаются на свободное право каждого говорить абсолютно всё, что думаешь, -- против плюрализма! Что за это с ними надо делать? Мое мнение -- башки им открутить, выжечь их всех живыми, на ломти наре.зать, тиграм на мясо бросить! 

Дама, похожая на жабу в жабо, перевела дыхание и продолжила:

-- Весь мир давно живет нормально, лишь одна Россия никогда не жила нормально. Во все века была дикая, нецивилизованная и варварская страна. За всю историю только и создала, что гармошку и балалайку! Как выпутаться? Россия должна стать частью Запада, его достойной колонией, чтобы иметь хоть какое-то минимальное будущее! На большее рассчитывать нечего -- но хотя бы это! Отдать Западу наши ресурсы -- и тогда Запад поможет нам выйти из ямы, в которой мы сидим от начала мировой истории и до сих пор. Необходимы либеральные реформы! Без них -- вся наша свободная ныне страна может превратиться в один огромный концлагерь!

Дама встала со скамейки. Она явно уже не могла остановиться. Ей требовался свой личный катарсис. И она его тотчас придумала.

-- Пойду к захоронениям у кремлевской стены и буду там пить пиво! -- объявила она. -- Пусть все видят мои поминки!

Катя смотрела ей вслед и вдруг подумала, что лучше теперь ей провести психотерапию иначе. Не по мудреным и хитрым методикам гештальт и прочего, а просто... Просто ей, очень так по-человечески, захотелось подойти к каждой, по отдельности, сверстнице и сказать:

-- Господи, девочки! Найдите, ради Бога, себе по парню вовремя и поскорее! Чтобы, когда будете в таком возрасте, не дай Боже, не превратиться вот в это вот...

В то, что сейчас она воочию видела. И что -- начало. с признания во всеуслышание: у нее, этой дамы, никогда не было мужчин. И -- потому она одна, в отличие от всех, счастлива.

 

Из газет Катя узнала, что дама, похожая на жабу в жабо, в тот день все-таки не осуществила своего намерения с пивом на могилах. Потому что милиция ее не пустила. Не вытолкала, а просто не пустила: неохота было связываться и пачкать руки в слюнях, которых явно оказалось бы много... И в принципе, хорошо, что просто не пустила. Ибо кабы вытолкала, -- то непременно в либеральных газетах сфабриковалась статья: бейте тревогу -- власть опять угрожает свободолюбивым сторонникам демократии!

Зато дама сия встретила по дороге троих гопников из школы для умственно отсталых (как показывает опыт, эти школы все сильно гопнические). Только эти трое стилизовались, наслушавшись открытых теперь каналов западного радио и скопировав прикид с британских националистов, называющихся скинхедами. Трое даунов разоделись в подтяжки, "гриндерсы", черные рубашки и обрили головы.

Дама сия подошла к ним, затусовалась и разговорилась. И -- взяла интервью, -- уломав на это с помощью дармовой, врученной каждому, бутылочки пива и пакетика чипсов. Затем засняла их. Попросив спозировать поколоритнее (а дауны только кайф ловили от всего этого своими слабыми мозгами). После чего погладила их по пушистым гладким головам, словно замшевым на ощупь, и отчалила, отчаов им.

И торжествовала, ибо сфабриковала другой материал, -- не хуже того, что мог бы выйти от пива. Была помещена фотография сих троих молодцов, должным образом еще посвирепее подретушированная. И прилагалась заметка: вот до чего докатился русский народ -- до юнцов-фашистов. Заметку про пацанов, скопировавших британское безобразие ихних трущоб до мельчайших деталей и -- даже не сумевших придумать иного названия, чем просто голое заимствование "скинхед", завершало резюме. Вот что, -- говорилось в оном, -- порождает чисто русское сознание, помешавшееся на одних только русских идеях и не желающее видеть вообще ничего за границами дикой России. А причина? Проклятое наследие советского строя всё действует! И -- порождает свободные и наглые хождения эдаких фашар!

Катя попыталась представить себе этих трех с бритыми головами и намалеванной маркером на руке свастикой в советские годы... И -- не смогла. Это было вообще-то непредставимо. В социалистические времена такое не то что запретили бы сразу, -- да такое бы просто никто сделать не решился, включая последних даунов.

Теперь же времена были либеральные, что либералам представлялось очень даже на руку. Ибо скинхеды и прочие бродили почти свободно, а либералам же оставалось только поймать их (аккуратно, чтобы не убежали!) за ручку. Затем -- заснять и тут же -- выставить как компромат с характерной подписью: вот что вырастает оттого, что не все люди голосуют за либеральные реформы! Круг замыкался, и двуполюсная вольтова дуга электризовалась, выгнувшись.

 

В это время на другой площади состоялся митинг оппозиции либеральным реформам. Выступал известный ее лидер -- журналист Парамонов. Верхом сарказма с его стороны были слова в адрес этой же дамы, похожей на жабу в жабо:

-- По всем параметрам на животе слой жира особенно силен -- достигает пяти пальцев в прослойке! -- проконстатировал он. -- Стало быть, если туземцы принесут ее в жертву богу дождя, насадив на вертел, -- жарить можно в собственном сале, даже не поливая!

Затем он объявил, что ни у кого, конечно, нет сомнений, что благодаря непосредственно либеральным реформам сейчас вся наша страна -- единый огромный концлагерь за колючей проволокой. А обосновывать, что сейчас явно диктаторский режим, он не станет: это аксиома, -- поэтому отправимся дальше, уже отталкиваясь от этого пункта...

В конце речи, переходящей в истерику, Парамонов радовался произошедшему недавно пожару на Останкинской башне. Наконец-то вырвана эта игла из чрева страны, наркотическая игла, отравляющая всех! Пусть ненадолго, но прекращен телешабаш, на котором на метле летает телеведущий Вова Поздний и свершаются дикие танцы для кровавых жертвоприношений русских людей богу дождя!

Накрапывал дождь... Стало скучно, и люди по краям площади уже расходились. Ибо колючей проволоки нигде вокруг не наличествовало.

 

После этого случая, встретившись с той дамой, Катя помягчела и решила простить Витальку -- истина познавалась в сравнении. Ну действительно -- в какое сравнение шел кинутый горшок и стул... разломанный в одиннадцать  лет о бабушку? Да, с таким Катя еще не встречалась -- но новый неожиданный опыт заставлял смотреть на то, что искренне шокировало раньше, более снисходительно.

И она предложила возобновить сеансы психотерапии.

На следующем занятии она вдалбливала Витальке, что он должен отыскать главную точку -- свой базовый рефлекс. И найдя этот рефлекс -- разрядить его путем катарсиса...

Она говорила ему, говорила. Он сидел, слушал, думал, а потом вдруг -- нашел: вскочил, схватил Катю и потузил ее маненько. Нет, вовсе не потому, что она его чем-то "достала", -- просто он действительно мысленно искал разрядки. Все по той же формуле катарсиса...

Катя, придя в себя и поправляя растрепанные волосы, отошла от первого шока. Она хотела было сказать насчет воспитания, что говорила тогда умершему потом от передозняка. Но -- до нее вдруг дошло: теперь про воспитание не пробубнишь, ибо она же сама "воспитала" клиента -- насчет катарсиса... А на сеансах, именно по правилам, разрешалась вести себя по возможности свободно, устанавливая контакт между терапевтом и пациентом, и -- разряжать спонтанно накатившее взаимно. Вот он и разрядил. В тот раз был только горшок, сегодня вместо горшка -- уже Катя.

Катерина была девочка возвышенная и утонченная. Потому что благодаря чефиру, дружбу с которым продолжала, она уже походила на оглоблю, поставленную на попа, и сему чрезвычайно радовалась. Поэтому она представляла за "катарсисом" -- разыгранные пьесы Шекспира с их общими летальными исходами в виде кучки свежего человеческого мяса. Или -- на худой конец -- ролевые игры на деревянных мечах. Но в некоторых книжках о катарсисе говорилось проще: под методом катарсиса пациенту предлагалось "поработать" с боксерскими грушами или покидать стрелки в мишень.

Катя думала обидеться, но... Как настоящий психотерапевт, она вникла в состояние клиента и -- в свое собственное. А именно -- тот явно просто вошел во вкус... И получил своеобразное (достойное интеллигента по своей тонкости сплетения разных слоев) удовольствие от легкого побоя человека, к которому в нем просыпалась любовь. Да только мешала ей выйти на уровень сознания роль пациента и -- роль Кати как психотерапевта. Ведь они не должны были позволять себе лишнее -- не должны были быть "знакомы". Вот потому все получилось так сложно -- в виде тумаков и подрания за красивые Катины волосы.

А Катя -- соответственно -- вошла во вкус в своей роли и получила своеобразное же удовольствие от битья со стороны Витальки.

Неожиданно для себя они не обиделись друг на друга и остались довольны: Катя осознавала долг -- что как психотерапевт она, наконец, помогла.

Так же проходили и следующие занятия -- Виталька бегал за Катей по пустому классу и бивал ее. А она только заводила его тем, что удирала и поддавалась не сразу, но затем -- давала себя поймать и -- навтыкать колотушек. Она получала с того удовольствие и возбуждалась. И  Виталька -- аналогично. Они разряжались тем, что он -- ее бил, а она -- подставляла себя под его колотухи.

Потому что как Катя уже видела -- ей и самой оказалось нелишним подразрядиться. Вопреки ее когдатошним наивным представлениям, у всех ее однокурсников-психологов психопроблем оставалось по-прежнему не меньше, чем у их пациентов -- "философов"... Все они, психологи, представляли колоритные типажи: от додика до срывного психопата... И как-то толком сами себе помочь особо и не могли, доучившись до пятого курса. Однако только к этому курсу доходило, что сие неудивительно: ведь все их книги и инструкции разжевывали, яко помогати другим, но не себе -- вот в чем состояла фишка... А о том говаривал еще мудрейший Игорек Бергман.

 

КАРТЫ, ГЛОБУС, "ДВА" В ЖУРНАЛ

   

И оставалось только вспоминать, как еще лет несколько назад Андрей (Дрюня) Малолетний реализовывался по части иной психотерапии. Он летал -- по школе. Раскинув руки в стороны, как крылья, и издавая ротовым отверстием посвист крутой реактивный, с куражным и счастливым лицом, несся он на скорости по коридору. Он явно изображал самолет.

Таким образом он налетел на Олю Рогожину и -- Катю Бобину. И отбросил их к двум противоположным стенкам. Катя Бобина так и осела, а более крепкая Оля Рогожина потерла затылок, посмотрела вслед с укором и сказала строго, чуток истерично срываясь, вслед:

-- Да ты что, п...лёт?! Что это за ша-а-арлатанство? -- отмахнула она уже театрально, неимоверно рукой.

Поднялся шум. И вскоре в конце коридора живой аэроплан перехватил Иван Географович.

Он был маленький, но цепкий. И так схватил Малолетнего за рукав, что тот уже не мог парить дальше, так и бился, -- как филин, привязанный за ногу. Вскоре он смирился и остановился, переводя дыхание. А Иван Георгиевич эдак ненавязчиво придерживал его, на всякий случай, за рукав и дальше -- чтобы тот внезапно не дал стрекача. Рядом уже стояли любопытствующие.

-- Касатик! -- проникновенно сказал Иван Географович, глядя снизу вверх на Дрюню.

Тот украдкой не очень довольно выдохнул, но внимательно смотрел вниз -- на Ивана Георгиевича.

-- В тебе бурлит енергия, -- важно поднял Иван Георгиевич морщинистый палец, произнеся слово "энергия" через "е". -- Ты уже сейчас творишь силой научной мысли, но -- творчество твое развивается спонтанно, по Анри Бергсону или философии дзен-буддизма.

Вокруг собиралась небольшая толпа. Все смотрели на этот бесплатный цирк одного актера. Однако цирк походил на Колизей, а Колизей, в свою очередь, -- на форум. На форум, где выступали риторы -- бравозащитники великого Рима.

-- Ты как бы строишь мысленный самолет! -- продолжил Иван Географович, вышагивая вперед -- еще одним эффектным ораторским приемом, проводя его сознательно или бессознательно. -- То есть -- пока ты делаешь самолет из своей собственной головы!! -- махнул он пальцем.

Малолетний слушал, усилием воли нарисовав на лице сУрьезную внимательность.

-- Перенесемся в будущее! -- продолжал, как настоящий Демосфен, Иван Георгиевич. -- Ты -- в КБ! В родном, русском бюро авиаконструирования. Ты планируешь новую модель самолета -- сугубо от себя, как вот сейчас! Но по гражданскому праву, ежели ты не оформишь патент и пакет необходимых документов -- нерешенные вопросы начнут накапливаться в прогрессии.

Все стоявшие вокруг слушали. Кто шушукался, кто зажимал рот, усмеиваясь как чаем подавившись, кто таращил глаза с выражением "м-да"...

-- И вот тогда возникнет первый вопрос: кто проведет полигонные испытания?! -- Иван Георгиевич прыгнул вперед уже обеими ногами и пританцовывал, как Андрей Белый перед студентами. -- И подпункт законодательства вполне может позволить, что направят, -- за неимением никого другого, -- испытывать первую модель в действии, уже отстроенную тобой из твоей головы -- тебя же самого! Понимаешь? -- кивнул он на коридор, недвусмысленно намекая на то, что в нем недавно творил Малолетний.

Дрюня важно кивал в ответ. Так серьезно, что явно -- совершенно двусмысленно. Но Иван Георгиевич был настолько увлечен, что этого не замечал. Или делал вид, что не замечает, ибо

 

Откровенно говоря,

Все мы строим из себя,

 

-- как совершенно справедливо заметила поэт Елена Щепотьева.

-- А ты молод, горя-яч! -- махнул рукой Иван Георгиевич. И был, как всегда, прав. -- Поэтому можешь завернуть в какие опасные воздушные зоны! Ты можешь посадить самолет не туда! -- выразительно кивнул он непосредственно на Олю и Катю, стоящих поодаль вдвоем.

Они тоже слушали, только чуток отдельно от основной толпы вокруг. Оля смотрела без улыбки, презрительно и сардонично сжав рот и нахмурившись. А Катя уже давно исходила смеховой истерикой, переходящей в поросячий визг. Она извивалась у стенки, роняя голову на живот, и уже наполовину задохнулась от душащего хохота.

-- На такие испытания нужен только специальный пилот, касатик! -- проинформировал несмышленого еще Малолетнего вразумляющий Иван Георгиевич.

Малолетний сморщился, едва сдерживаясь, -- от этого слова "касатик".

-- Да, да! -- заметив его реакцию и повысив голос, сказал Иван Географович. -- Да, касатик!! -- нажал он совершенно нарочито на сие словцо. -- Неразумно отказываться от каскадера! Каскадер должен летать! -- дал он сверхромантический мах рукой в воздухе и закатил глаза. -- А ты -- ведущая голова! Голова -- колобок! -- произнес он с такой дикцией, что трудно было разобрать, какое именно слово из двух он сказал первым, а какое -- вторым -- или наоборот.

Толпа уже начала расходиться, наслушавшись и подустав.

А Оля обратилась к более начитанной Кате с вопросом: кто такой каскадер и какие каски он дерет? И чем? И зачем?..

Катя замялась и ответила ей стесненно и скомкано, едва слышным дискантом, опустив глаза, -- что это, мол, такой специальный человек на съемочной площадке...

Но Оля не "въехала". Что же именно он делает?

-- Ну-у... Вот, например, в фильме "Базовый рефлекс"... -- начала Катя. -- Когда там летала машина в воду... Которую она вела... На пару с мужчиной... С моста -- п...ых... -- сказала она на ушко одной Оле едва слышным голоском прилежной ученицы. -- Мужчину в воду... Искупала его жестко... -- принялась она объяснять стеснительным дискантом, опустив глаза и покусывая ручки, сложенные у рта.

Ну дает! -- подумала Оля. -- Я и в самом деле думала, что ты без точек ничего не говоришь, а ты, оказывается, все-таки нормальный человек! Или это мое влияние? Моя школа? Вот выучила я тебя на свою голову, теперь ты мне про лихие вещи вкручиваешь... -- мысленно погрозила Оля пальцем Кате.

Но обе оставались спокойны. Стало понятно, что только старине Ивану Георгиевичу (Географовичу) удалось повлиять на Малолетнего -- чтобы он больше не порхал по коридорам сам.

 

А я всё летала,

А я так и знала...

(Шерочка Каменева, "Базовый рефлекс", фильм второй)  

 

Математику же вел Сергей Николаевич Бахчин.

Он никогда не говорил ни о чем другом, кроме математики. По неделям он не брился, не мылся и даже не менял рубаху -- потому что думал про числа и формулы. Но уж чтобы под его чутким руководством кто-нибудь не поступил в институт, во всяком случае, не сдал бы экзамен именно по его предмету? Будьте спокойны и мама не горюй! Такого случиться не могло!! Держал он вот так, потому что был неудержим, неостановим, не знал ни страха, ни -- милосердия к тварному (то бишь -- недоучившему его урок) человеку.

На всё у него имелись свои четкие правила, которые выполнялись железно, по программе.

Урок он начинал в точное время. Стоял на двери и держал ее рукой. Как только все заходили, он задраивал дверь, как люк на подлодке. И не открывал ее больше до конца урока.

Правда, однажды, когда уже все прошли, а Колик опоздал, то он, думая полсекунды (дверь Бахчин задраивал точно, -- по нему можно было сверять часы, хронометры и секундомеры), нагнулся и пронесся в класс последним -- под его рукой, уже затворяющей дверь. Бахчин через секунду вышел из шока, но -- по закону уже ничего не мог поделать.

А если кто действительно опаздывал -- тому бы пришлось еще хуже. Ибо пропуск урока Бахчин мог принять только при предъявлении не менее трех справок от врача -- с печатями и копиями отпечатков пальцев.

По части контрольных Бахчин объявлял еще один регламент -- основное правило поведения на контрольной. Что -- на ней нельзя смотреть:

Вправо; влево; вперед; назад; в пол и в потолок.

Ибо смотреть следовало только в собственную тетрадь.

Итак, каждый понедельник начинался с урока у Бахчина.

Все приходят, рассаживаются за парты, дверь -- на кремальеру.

Сорок минут никто не впускается и не выпускается. Включая даже учителей. Ходили слухи, что когда чья-то незадачливая мамаша хотела войти в класс к Сергею Николаевичу во время урока, он собственноручно ее выволок в коридор, -- и она от неожиданности происшедшего аж с ног свалилась. Впрочем, может, это были уже и слухи.

Но другой прецедент помнили старожилы. Однажды в класс, аналогично во время урока, заглянул не менее простодушный и незадачливый электрик со стремянкой. Ну, не зная, кто такой Бахчин, он, по заданию, отправился искать обрыв провода или что.

Простецки наивно вошел, тихонько, никому не мешая, приставил стремянку и стал шарить глазами по стенам.

Бахчин застыл столбом от столь неслыханной дерзости. И весь класс замер, ожидая и гадая, что же именно последует, -- и в душе сочувствуя бедному рабочему.

Бахчин вышел из шока и бросился к нему, уже держа наизготовку хватательные руки и готовый сорваться в истошный крик.

Но тут монтер то ли уже увидел что надо, то ли -- ничего не увидел, то ли -- бессознательно (или сознательно) о чем-то догадался. В общем, он так или иначе тотчас схватил свою стремянку и стрелой вылетел из класса.

Бахчин остановился, не успев выпалить, что накопилось, -- с открытым ртом и раскрытыми ловящими руками. Однако требовалось сорвать -- слишком многое накипело внутри.

И он тут же сорвал. Уже за неимением электрика -- на классе.

Поднял всех, заставил стоять вплоть до конца урока и орал на них так, что дрожали стекла в окнах: что это они все себе позволяют -- превращать класс в проходной, понимаете ли, двор?

Так он голосил в лицо ребятушкам, -- непосредственно виноватым в наезде стремяночного визитера. А класс молчал и стоял статуями.

Итак, начинается урок. Бахчин в ярко-желтой, слепящей куртёхе, -- как нельзя элегантнее идущей к нему и ко всей вообще подобной обстановке, -- стоит у доски.

Замечает, что у Пявневича ладони в чернилах. Почему-то идет туда и заставляет Пявневича пойти мыть руки и только тогда вернуться.

Это уже нетипично и малопонятно -- при чем тут руки? При чем тут пальцы? -- как в той рекламе. Но с Бахчиным заскучать нельзя -- у него всегда что-то новенькое, он нетривиален по определению.

Начинается урок. К доске вызывается Рак.

Он топчется и что-то жалко малюет. Сергей Николаевич смотрит презрительно и, вздохнув, говорит, эдак снисходительно махнув рукой:

-- Садись.

Рак идет на место. Садится. Бахчин молчит. Снисходительно молчит.

Рак сел. Бахчин -- за своим столом. Рак решает логически, что урок пойдет дальше, и вздыхает с облегчением. И тут только Бахчин громко и четко, как гвоздь забив, сочно резюмирует:

-- "Два"!!

Рак походит уже на откровенно сварившегося и обмякшего вниз рака в кастрюле.

Или другой урок в другом классе.

К доске вызывается Колик. Материал он не сильно вызубрил.

Тем не менее, известно, что ни одна диктатура не может быть тоталитарной на сто процентов (только, может, либералы считают иначе, но это уж их личное дело). Везде имеются свои лазейки -- надо только вычислить, где.

Знают о том и касательно Сергей Николаича. Хотя он и ураган, но, например, известно, что внутри смерча можно стоять и там тихо, -- хотя он и превращает на время дальнобойные фуры в самолеты. Бахчин -- как столб -- перепрыгнуть нельзя вообще, но обойти можно, -- только если знать тонкость. Любой из нас -- неповторим и тем самым парадоксален. Каждый человек -- эксклюзив, ибо не существует двух одинаковых во всех отношениях. Себе мы также не равны, что доказал еще сам Федя Достоевский.

Бахчин тоже это доказывает на самом себе. Он может увидеть чернила на руках у Пявневича в последнем ряду, а при этом -- не заметить, что у Кати Бобиной, на втором ряду, лежит тетрадка в как-то особо раскрытом или -- перевернутом виде.

Колик уже установил с ней связь знаками, как на кораблях в море. Условные знаки, ведомые только им.

Она открыла нужную шпаргалку, а Колик зоркий и рассмотрел, что надо. Карябает на доске.

Бахчин смотрит на него и одобрительно хвалит. Катю он не видит за собственным затылком.

Колик делает ей жест -- перелистни!

Катя усекла тайный знак и переворачивает. А Колик объявляет в ответ на немой вопрос Сергея Николаевича, что должен подумать. Тот понимающе великодушно разрешает -- ведь ход решения уже верен!

Колик смотрит в класс, умело отводя глаза к потолку. Он так, мол, мозгует. А сам подглядывает в Катину тетрадку.

Затем -- додумал!! -- пишет на доске решение.

Бахчин одобрительно кивает. "Пять".

Под конец урока дается небольшая самостоятельная работа. Надо составить график движения собаки, бегущей по шоссе. Или двух собак, идущих по двум обочинам и беседующих (перелаивающихся): "Как тебе, Жучка, новая скоростная автострада?" -- вопрошает Тузик. 

Все вычисляют. Бахчин, руки за спиной, режа всем глаза желтым, как лимон, пятном замшевой куртки, бродит туда-сюда у доски. Наверное, тоже думает о математике -- о чем еще ему думать?  

Вдруг скрипит дверь. Приоткрылась.

Бахчин остановился. Замер в шоке. Насторожился. Смотрит туда, приковавшись взглядом.

Дверь приоткрылась и не закрывается, но -- и не распахивается шире.

Возможно, подглядывает какой-то фулюган.

Сергей Николаевич смотрит, пригнувшись. Аффективный припадок закипает в нем, и одновременно он, Бахчин, решает проверить, действительно ли кто-то позволил себе столь неслыханную дерзость -- подсматривать.

Ничтоже сумняшеся он прыгает с места, как заправский спортсмен, на три метра в длину. И в этом прыжке -- со всего маху вышибает дверь ногой, яко японский ниндзя.

Дверь вдаряется об стену, и сыпется цементная пыль. Бахчин приземляется в пустом коридоре, издав шум юза.

Всё тихо. Он возвращается в класс и шикарным жестом, уже спокойный, как заливное на блюде, затворяет дверь.

Никого не оказалось. И слава Богу, думают детские умы и сердца: ведь в противном случае этого человека увезли бы на "скорой" с явно проломленной головой.

Урок кончается. Бахчин, спокойный, как небоскреб, движется вдоль рядов и собирает работки.

Мощный человечина этот Бахчин. У него колоссальная выдержка -- как он умеет себя сдерживать где надо, зная, на что способен -- как вот сейчас. Оцениваешь. И понятно, сколько и с какими усилиями ему приходится держать самого себя в ежовых рукавицах, чтобы дети знали математику. Нервы у него круглосуточно на последнем пределе, и на самой огромной высоте при этом -- его колоссальная сдержанность, дающая сбой лишь в экстренных случаях. Это -- две части одного и того же.

Кстати, он никогда не болеет. Все старожилы говорят. Никто не помнит, чтобы за дюжину где-то последних лет он хоть раз не пришел в школу. Мощная человечина, что тут скажешь! Гвозди бы, как говорится, делать из этих людей... Вот такой вот он гвоздик -- Бахчин -- гном в желтой куртке, ходящий скукоженно, заросший до глаз и до пояса навроде д-ра Хаера.

После всех уроков, отмечая сегодняшнюю математику, Катя и Колик, идя домой, бесшумно чокаются мороженым, -- купленным, разумеется, на деньги Колика. Вафельными стаканчиками.

 

В РЕАЛЬНОСТИ ВСЁ НЕ ТАК, КАК НА САМОМ ДЕЛЕ

 

Валере приходилось много заниматься, чтобы готовиться к поступлению в вуз. Уроки проверял папа. А когда они вместе с мамой уходили в гости или в кино, то у сына отбирался ремешок с брюк -- чтобы Валерун не мог сбежать гулять во дворе. Не будешь же ты гулять, поддерживая штаны руками, хомяку ясно!

Но Валера был хитроумный, как Одиссей, да и просто неглупый мальчик. Вскоре он раздобыл крепкую веревочку и спрятал ее в ему одному известный тайник. А когда мама с папой ушли, в очередной раз, на выставку, он подвязался веревкой, как поясом, да и навострил лыжи -- из окна по газовой трубе. Этаж-то был третий.

И хотя Валера был тюфяком, лопушистым и -- не мачо скорей, но шляпчо, зато отличался крепостью, силой и гирю жал! Поэтому и слезть по трубе представлялось для него делом нехитрым.

Он достиг уровня земли и отправился в гости к Колику.

То ЧП в парке (к которому мы упорно подводим читателя и скоро уже подведем) словно бы сблизило их еще -- их дружба выдержала испытание огнем.

Родителей Колика не было дома. Тихо играла музыка. Но Колик не переставал удивлять.

Валера все более вспоминал, что уже с детского сада ходили слухи, что "семья у Колика верующая"... Тогда это было нечто... А сейчас...

-- А сейчас, -- вдруг задал Колик вопрос Валере, совсем как взрослый, -- беря из вазочки вафлю и запивая сливовым соком из другой вазочки -- в виде большого хрустального кубка, -- как ты видишь положение дел в нашей стране, современной России?

Валера любил так вот потрепаться за жизнь. Ведь так же он говорил и с Тишей Головаревым, когда гулял с ним по парку Филе.

И он рассказал Колику, как он видит себе окружающую действительность.

Воспитан Валера был как советский пионер. В Бога не верил. В коммунизм? Вроде бы верил... Хотя было уже даже конкретное обстоятельство, которое пошатнуло однажды его веру...

Как-то учитель истории импровизованно задал в контрольной такой вопрос. Он, конечно, сложен для вашего понимания, -- замялся он, -- в вашем возрасте... Но все-таки! -- искренне сказал он, сдержанно светясь глазами. -- Ответьте, как кто сможет. Как вы понимаете, что значит -- строить коммунизм?..

Едва он сказал, как сидящая рядом Блюмина повернулась и принялась, видимо, не в силах долго сидеть на месте, показывать ему, Валере, некую фигуру из двух рук. Сложив ладони, из верхних половин она сделала фиги как глаза, а внизу открывала "рот" двумя парами выставленных вперед пальцев. Нечто вроде исхудавшего дракона... И объявила, что это, конечно, он, Валера. И весело улыбнулась. 

Валера обозлился.

-- Ксения! -- сказал он. -- Такой вопрос задали, а ты!!

И оттолкнул ее и -- нечаянно попал по ее наручным часикам... И она взбеленилась. Шепотом, вертясь, скрываясь от учителя, она шипела на него, перестав улыбаться, что он ничего не соображает что ли по часам бьет вандал а часы эти из Никарагуа ей мама привезла а если ты мне их сломал а ты знаешь сколько они стоят и это по какому же праву и закону можно по часам лупить совсем уже?!

После этого случая что-то словно изменилось вокруг...

Но Валера тогда не вступал ни с кем в конфликт.

От веры в коммунизм Валера мало-помалу отошел, вместе со всем обществом. А к вере в Бога... тоже не пришел.

Валера в общем-то был атеистом тогда. Как все... Хотя...

Иногда в семье в трудные минуты вдруг говорили о Боге и молились короткими молитвами -- в критических ситуациях. Но больше мама и бабушка, отец как-то нет... В результате бессознательно Валера склонялся к атеизму: ибо невольно ассоциировал скептичное в плане веры, безбожное начало -- с мужским началом: уравновешенным и разумным. А порывы наивной веры в нечто сверх нас -- глядя на женскую половину семьи -- с женским: то есть взбалмошным и одержимым излишними эмоциями... И невольно, считая, конечно, себя мачо, больше проникался безбожием. Ибо оно, в силу семейных обстоятельств (уж не говорю о пионерских...), ассоциировалось у него с нечто здоро.во хладнокровным -- в противовес иному. Вот в чем "соль".

А о положении дел он сказал Колику так.

Ну, что, мол, происходит вокруг? Если кратко, без обиняков -- то изменяется строй -- социализм готов смениться на капитализм, и изменилась идеология. То есть -- был атеизм, а теперь -- вера в Бога.

На это Колик спокойно, но странно усмехнулся... Эх, где были сейчас его родители? Интересные, наверное, люди, мимоходом подумалось Валере... И давно уже так думалось...

А потом, в ответ на немой Валеркин вопрос, Колик не менее спокойно сказал, что не так всё просто, как кажется. Нельзя сказать, что прежний СССР на сто процентов был уж совершенно безбожным и -- нельзя утверждать, что сейчас общество такое уж христианское... Церковь даже по закону все равно отделена от государства, хотя поступают уже предложения изменить эту статью! -- важно напомнил умненький Колик.

Поскольку Валера сам толком в Бога не верил, он и излагал свое ви.дение -- размашистое такое, "со стороны". А с такой позиции и легко эдак виделось: вроде вчера везде Ленин висел, а теперь чего-то все о Боге говорят да иконы вешают...

Ну, сказал Валера, Запад -- это вот эта самая вера в Бога -- как основная идеология, а наша страна... была совершенно безбожной, но сейчас вроде идет следом за Западом: тоже становится верующей.

Валерун принялся пересказывать свои впечатления от недавнего визита в их школу... американских ребят-миссионеров.

Приехали веселые, бодрые говорливые парни и девчонки.

Выступали в актовом зале. По-английски сказали о том, что приехали в советскую страну, -- чтобы рассказать русским школьникам о Боге.

Валере это казалось закономерным: ведь там, в Америке, все верят в Бога; а мы, русские, -- атеисты: так уж нас воспитали за семьдесят лет советской власти. Назад он не заглядывал -- уж слишком далеко от него, о дореволюционной России он знал лишь по книжкам... Смотрелось в настоящий момент.

Первым из американских ребят вышел широченный чурбачок. Стоял, руки в боки, и улыбался. И все в зале стали смеяться. А тот искренне никак не мог понять -- над чем хохочут? А все смеялись одному его виду: здоровенный чурбан, квадратик, -- такой же в плечах, как и ростом, -- собирается рассказывать о христианстве...

Но сначала он поведал по-английски, что очень любит хоккей и бейсбол. Потом выходили другие, сидели на столах и болтали ногами. И рассказывали -- парни и девицы -- кто что любит: баскетбол, бейсбол, волейбол, опять бейсбол, кошек...

Потом рассказали о своей христианской церкви, прочитали на английском молитву и пустили на всех распечатанные анкеты с вопросом и тремя вариантами ответов.

Вопрос был: почувствовали ли вы веру в Бога, веру в нечто над нами, когда слушали в зале молитву? Вариантов ответа наличествовало три: да; нет; я уже и раньше чувствовал ее.

Валера честно поставил второй пункт. Анкеты собрали, американцы рассказали еще о Боге -- что люди идут к Нему часто путем искусства, поэзии, что они интуитивно ищут веру, но... Частенько теряются...

Колик слушал с каким-то очень замысловатым выражением лица. А потом рассказал, что тоже был на встрече протестантских миссионеров. Но не на этой, а в другом месте, даже не в школе... И у него сложилось иное впечатление... Впрочем, вероятно, просто приезжие люди попались другие.

Экзальтированная истероидная дамочка, -- рассказал Колик, -- дико улыбаясь и визжа, показывала фотографии себя и мужа и говорила: "Ви бекам крисченс! Итс вандерфу-ул!"

Потом эта барышня продемонстрировала карточки всех ихних детишек: "Ауа олл чилдрен ар крисченс ту-у!!" Потом еще показала фото своей собаки. И может, еще добавила, что и собака у них -- тоже "крисчен!"...

Колик был прежний, школьный -- куражливый. Он был почти непредсказуем -- и тем одновременно и интересен, и надежен (благодаря именно этой частице "почти"). И тем, пожалуй, принципиально отличался от Тишки Головарева...

А я бы, честно признался он, обвел в этой вашей ситуации пункт "три".

Валера понимающе кивнул. Это его не удивило.

А почему ты так уверен, что Запад -- это символ веры в Бога, а современная Россия -- безбожия? -- спросил Колик снова.

Ну как же... Валера вспоминал вслух, что, открывая книжку американского фантаста, он встречал диалог мужа и жены о библейских именах: почему, мол, его, персонажа, назвали Илайджем -- в честь пророка Илии... Библейским именам было посвящено целых две страницы, заканчивающиеся репликой жены: ладно, хватит уже с нас библейских имен... Валера вспомнил еще священника из уэллсовской "Войны миров", которого съели слизняки-марсиане... Правда, Валерун умолк, припомнив и то, что главный герой обращался с попом не слишком гуманно: ибо последний порой вел себя как какой-то откровенный кретин... Но зато вот в советском журнале "Крокодил", помнится, -- в политических сатирических статьях о загранице, -- американское телевидение с сарказмом называлось "электронной церковью". Причем оговаривалось, что это даже уже общепринятое и у них название. То есть -- речь шла о том, что Америка просто-таки задавливает со своего телевидения пропагандой веры в Бога -- в пику правильному воспитанию атеистического советского гражданина. О том, собственно, и была статья.

Колик, подкупая такой сменой маски юродского внешнего куража на внутреннюю взрослость (впрочем, что из них было маской?..), молча полез на полочку и достал какую-то из папиных книг.

На полках пахло шафраном. И на корешках виднелись фамилии Игоря Шаферана и Игоря Шафаревича. Однако Валера еще не читал сочинения этих людей...

Колик, листая взятую книжку, рассказал ему нечто...

Валера, закрыв глаза, вспомнил дико и страшновато-горько возвышающуюся разрушенную, разоренную церковь за той разрисованной стеной и скамейкой... И еще одну, там, за парком, -- где произошло их нашумевшее ЧП с Блюминой...

Колик же поведал факты, о которых Валера еще не знал. Оказывается, безбожный режим, установленный большевиками в России, будучи, конечно, мама не горюй, все же оказался на поверку чуток мягче, чем некоторые аналогичные режимы на Западе. Оказывается, в Албании, вплоть до последнего времени, священников расстреливали, если застукивали, как они крестили детей. Но отважные священники все равно крестили, вот! Совсем как первые святые мученики, апостолы... Далее. В Мексике одно время чуть ли не казнили за ношение креста. В России-СССР такого все-таки не было...

Приятели сидели до вечера, брали вафли и сливы с обширных блюд и запивали апельсиновым соком из хрустальной вазы в виды огромного кубка.

И теперь Валера больше молчал.  

 

НЕ НУЖЕН И КЛАД, КОЛИ В СЕМЬЕ ЛАД

 

Наступала эпоха парадоксов. Впрочем, наверное, как всякая другая. Ибо,

как заметил остроумный Наум Коржавин:

 

Чем эпоха интересней для историка,

Тем для современника печальней.

 

А интересных эпох хватает -- историки из-за того без работы не остаются.

Однако первым парадоксом были либералы или демократы. Собственно, их появление в советской-перестроечной России.

Откуда они взялись?

Например, никто из парней в школе не слушал попсу и все презирали "попсяков". Равно как и среди ребят постарше, очевидно, наблюдалось все то же самое... Но -- откуда же тогда появлялись тысячи людей, заполняющие стадионы, когда там выступали поп-звезды типа Жени Белоусова? Вот это был такой же парадокс, как и так называемые демократы.

Рассудим: семьдесят лет стояло советское государство. Государственной идеологией был коммунизм и атеизм, -- ибо к оным приучали с первых классов школы, как на Кавказе к кетчупу. И вдруг -- в середине перестройки кого ни спросишь -- все критиковали советскую власть -- и именно с позиций демократизма.

Возникал первый вопрос: за счет чего люди так быстро повернулись на сто восемьдесят градусов? Это казалось противоестественным. Если же предположить иное, то -- тогда все равно становилось не слишком ясно: где же, в советские-то прежние времена, скрывались эти демократы, -- коими оказался буквально каждый первый в стране?

Впрочем, всё шло волнами.

Первая волна свободы была -- когда к власти пришел первый президент СССР, тогда еще генсек. И все надеялись на него и думали: новый человек, относительно молодой! Словно ждали какой-то разрядки... Почему, опять же, ждали?..

Так или иначе, вначале еще никто не доходил до смелости плеваться в портрет Ленина. Говорили лишь о "социализме с человеческим лицом"... И еще много судачили о Сталине. Иосиф Усатый стал просто излюбленным... объектом разговоров. Везде ни о чем не беседовали, как об ужасах сталинского времени. Хотя вообще-то Сталин двинул кони почти полвека назад... Но гутарили за сладким чаем с марципанами именно о нем. Хотя иногда и об ужасах "эпохи застоя" тоже. Только скорее уже не об "ужасах", а о -- "нелепостях". А вот знаменитого генсека, любящего кукурузу, считали уже очень, оч-чень прогрессивным человеком -- ибо он открыл людям правду о Сталине! Уже за одно это ему готовы были слезно простить все остальное, -- толком даже не вникая, что там остального наверчено.

Итак, при первой волне пришедшего и нарастающего либерализма люди мыслили так: Сталин -- плохо, а Ленин -- все-таки хорошо. Ведь именно он не хотел пускать на советский трон Иосифа, известно! И Сталин обидел его вдову.

А затем волна либерализма вдруг достигла цунами. Разговоры о том, сколь страшны преступления сэра Джугашвили перед русским народом, стали просто темой любого разговора: от беседы в "курилке" -- до разговора на троллейбусной остановке случайных попутчиков... Хотя вообще-то доклад генсека-кукурузника о сем "нобль ве" прозвучал в эфире совершенно свободно еще лет тридцать назад.

Вскоре открылись глаза и на ошибки Ленина. А затем -- и на Запад.

И люди во всех домах в советской или какой уже не поймешь стране не говорили ни о чем другом, кроме того, -- как живут на Западе. Какие там роскошные машины, комфортабельные дома. Как там сытно, вольготно. Какие там высокие зарплаты и условия, врачи-чудодеи и свобода.

Почему-то все карикатуры в виде людей в картонных коробках и черных страшных ракеток позабылись за какой-нибудь пяток годков. Подзабыли даже и о том, что настоящие, а не нарисованные атомные ракеты и на территории САШиной, и на территории Руси-матушки никуда не делись, а стоят в боевой готовности...

Так стремительно изменилась жизнь, словно кто-то поменял программу всей страны. Могло ли случиться такое на самом деле?

Этим вопросом задался простой ученик девятого класса одной из четырех школ вокруг центральной спортплощадки -- Дарий.

Он был нормальный, самый обыкновенный советский пионер. В том не было его вины (во всяком случае, прямой...). Со школьной скамьи первого класса, когда уже подарили "мою первую книгу о Володе Ульянове", -- его воспитали в твердом знании, что:

1)      СССР -- лучшая и вообще -- единственная страна, где люди живут хорошо 2) потому, что страна эта -- социалистическая (ну, не считая еще наших ближних друзей: болгар, поляков, чехов и тэ дэ) 3) Наша цель -- коммунизм 4) Самый великий и светлый человек в мировой истории -- Ленин 5) За границами стран социализма люди не живут, а -- жалко существуют, вымирают и томятся в темницах; там идут непрерывные войны и бедствия, и одни угнетаются другими 6) и в Бога верят только глупые дряхлые старухи.

Во всех этих пунктах Дарий был уверен абсолютно, -- на таком же уровне, что действует закон всемирного тяготения, а Земля вращается вокруг Солнца. Потому что всё это, повторяю, было вложено в него (как и в его соседей по партам), -- наравне с математикой и биологией. Дарий прекрасно помнил, как четко и ясно учитель физики доказал классу, что Бога нет: ведь версия Бога просто-напросто противоречит научному закону сохранения энергии и материи!

А дети -- они такие существа, что легко верят и впитывают то, что им говорит авторитет -- то есть взрослый. Тем более -- если он учитель в школе.

Дарий был прилежным учеником. Правда, пробовал немножко курить, а где-то и дрался, противореча уже по целым двум пунктам кодексу юных пионеров. Однако -- многие вокруг делали то же, и все-таки это были детали, а не суть. А когда он -- чисто в шутку -- попытался спеть гимн Советского Союза под мелодию "Пусть бегут неуклюже", то его отругала за это не только учительница, но -- и некоторые товарищи по классу. Поэтому Дарий красноречиво понял, что все равно основа у ребят верная, -- что бы они ни делали и как бы ни оступались.

Смотря фильмы про революцию, он получал особый кайф от созерцания ревпогромов. Ему нравилось, как красные рубят в капусту буржуев, сжигают дворянские усадьбы и церкви. А сцен такого насилия в тех фильмах хватало.

Это сейчас, спустя немало лет, противостоящие либерализму люди стали заявлять, что именно Запад привнес сцены насилия на наш белый экран и в нашу литературу. Но вот когда вспоминается один только, знаете ли, "Тихий Дон", то...

То невольно сама советская эпоха предстает эрой парадоксов мама не горюй. Ведь если рассудить здраво, что такое этот "Тихий Дон", как не сборище сочнейших описаний выпущенного из человеков ливера и даже таких вещей, о которых мне, автору, и сказать-то не хочется -- ужас берет?!.. И киньте помидором, ежели я неправ. Однако этот набор давался в советских школах подросткам -- с неокрепшей, как известно, психикой... Хотя тогда вроде у нас о психике детей думали -- не то что в либеральные времена... А уж "секс и насилие", которые, как известно, вместе ходят -- в "Тихом Доне"-то гуляют мама не горюй. Казачка Дарья (а по сути -- гопница Дашка), которая замочила из ружла коммуниста, разгуливает перед своим хахалем, помните, в одних трусах. И этим Дашкиным трусам у Мишеля Шолохова чуть не пара страниц посвящена... И то -- не западные боевики, столь яро критикуемые за "секс и насилие" патриотической прессой, а -- советская великодержавная классика. Но раз это  классика, то, в отличие от каких-то американских боевиков, она для ультрапатриотов неподсудна... Правда, они тут начинают говорить, что вот, мол, это всё так и было... Не спорю, и более того: сам молю Бога, чтобы такие времена никогда не возвращались. Тем не менее, всё равно -- если просто перечитать "Тихий Дон" и посмотреть непредвзято -- то попрошу помидорами не кидаться и йаду не предлагать.

Дарий же тогда еще не читал даже "Тихого Дона". Просто он не понимал, что происходит и кто сошел с ума -- то ли он, то ли мир?

Вернее, вначале он даже слушал взрослых. В его семье и раньше говорили про ошибки эпохи Сталина... Но это все было терпимо. Понимать еще, что Сталин -- редиска, а Ленин -- хороший, Дарий мог; но затем его собственный папа вдруг стал настоящим свободолюбцем и правдолюбцем... И началось что-то мало для неокрепшей психики пацана вообразимое.

Поначалу за каждым обедом велись разговоры об одном и том же: какое изобилие продуктов питания на современном Западе. На каждом обеде регулярно обсуждалась новая страна, где кто-то из папиных знакомых уже успел побывать. Все разговоры сводились к одному и тому же: каких высот за границами СССРа достигла наука и как там процветает народ.

Наконец срывному подростку однотипные и странные эти разговоры надоели. И он наконец заявил, что неужели нельзя поговорить о другом?

На что отец строго отпарировал: а о чем мне еще говорить -- об обезьянах, что ли?!

Уев сына этой неподкупной логикой, он на другой день подложил Дарию книгу "Группа ГУЛАГ" одного уже очень популярного автора. И в придачу -- подборку современных газет об ужасах 37-го года. Папаша хотел сделать это так ненавязчиво, что получилось чрезмерно лобово. Причину чего Дарий тоже не сильно понял, а потому внутренне раздражился еще больше.

Да нет, вовсе не потому, что у него имелся какой-то принципиальный протест против этой "Группы ГУЛАГ", -- которая уже ходила по всем рукам всех папиных знакомых. Просто он не понял смысла жеста. Жест отца выглядел так: "Что мальчик, так смотришь? Никак ударить меня хочешь? Вот тебе за это сдача!" То есть, расшифровывая -- Дарий нигде не выступал с защитой Сталина, да и вообще не говорил на эту тему. Но ему, уже почти взрослому мужику, вот так сунули в нос эти материалы: мол, читай, чтобы понять правду... Складывалось впечатление, что Дарий против правды этой протестовал и плохо себя вел по отношению к ней, -- что его надо было, как котенка какого, тыкать носом куда-то. В эти самые материалы... Потому что никакие книги раньше ему так нарочито в своей неумелой ненавязчивости никогда не подсовывали. Хотя он, повторяем, о сталинизме ни словом не заикнулся...

Однако пресловутая "Группа..." произвела на всех огромное впечатление, -- в том числе и на подростков, начитавшихся модных книг. Они, например, сделали вот что.

По-своему подретушировали картинку в учебнике, где изображались пионеры, едущие на юга в поезде, и провожающие их родители. А именно: пририсовали на всех окнах вагонов решетки и исправили написанный на поезде маршрут "до Краснодара" на -- "до Колымы". Самые же продвинутые (более внимательно прочитавшие роман модного автора эпохи перестройки) еще начертали, как в комиксах, диалоги родителей с детьми: "Это ошибка, папа, меня выпустят!" -- "Возьми хоть передачку!" А уж особо знающие теперь -- по данным новой истории -- дело юные интеллектуалы важно замечали по поводу отредактированной картинки: "Это дедушки Калинина работа! Это он издал тогда указ, что дети подлежат заключению в лагерях вместе с родителями!"

Вот так вот реагировали на новые знания цветы жизни, -- легко чувствующие веяния и в этом плане податливые.

А Дариев папа, потребитель свободных газет, говорил и говорил. О насущной необходимости демократии!

Вот тут начинался второй парадокс. А именно.

Почему-то все опять же сугубо новые люди перестройки вещали, всё громче, о необходимости замены социализма на демократию. Хотя вообще-то любой мало-мальски знающий политическую и экономическую терминологию человек мог бы возразить, что в одной этой фразе элементарно смешиваются понятия политические и экономические. В ней была такая же ошибка, как если бы кто-то измерял метры килограммами или складывал трубопроводы с электровозами. Но почему-то никто о том вслух не сказал...

А именно. "Социализм" -- это был экономический термин, а вот "демократия" -- политический. Вообще-то в советской конституции было написано, что СССР -- страна с демократическим строем. Так что же, либералы призывали заменить демократию... на демократию же? Ну тут ладно, можно было, встав на уши, пафосно и пламенно объявить: призываем мы, дескать, заменить демократию чисто формальную, не выполняющуюся на деле, на -- рЭальную. Но все-таки... Никто почему-то не произносил слово "капитализм", а только -- "демократия" и еще раз "демократия"! Демократия -- это было нечто. Мечта поэта. Какое-то воистину божество, ключ к райской жизни. Имя истины было -- демократия.

Хотя еще раз повторим: вообще-то антонимическая пара выходила неверная. Вот сказать: заменим социализм на капитализм -- было бы, по крайней мере, грамматически верно; или сказать -- заменим на демократию монархию, там, или деспотию -- тоже верно. Но сказать "заменим социализм на демократию" -- неверно! Впрочем, то грамматика, а то -- идея свободы...

Но вот однако Дарий возьми да и спроси отца, какой же строй теперь нам предлагается? Значит, капиталистический?

Он так спросил как советский пионер, убежденный, что капитализм -- это мировое зло.

На что отец, заходясь в эмоциях, ответствовал, что какой бы ни был, пусть капиталистический, зато -- станет правовое государство, где о людях думают! В общем, общий смысл папашиных речей сводился опять же к тому, что на капиталистическом Западе думают о человеках и там все цветет и каждый сортир пахнет розами. А вот СССР и иже с ним типа Куба -- страны, где жизнь человечка и его личность не стоят и гроша, а уровень всей житухи -- ниже всякого уровня.

Дарий, по-прежнему еще не до конца все понимая, осторожно сослался на безработицу на Западе... Все-таки много он перечитал советских журналов с карикатурами в виде несчастных бездомных в САШиной стране и с нарисованными ядерными боеголовками. И о докторе Хаере помнил.

На что отец -- слава Богу, менее эмоционально -- толкнул речь: пропаганда страны Советов-де виляла -- показывала одно, а вуалировала другое. Да, там есть безработные, признал он, зато -- там каждый получает такое пособие по безработице, на которое можно жить ничего не делая, правда, скромно, конечно, но -- никто тебя не дернет! Дарию такое положение дел показалось сомнительным по любой нормальной логике, и он спросил, откуда же это известно? Ну конечно, так было написано во всех новых газетах -- а уж они пишут только правду, поскольку по убеждениям -- демократы, а значит -- люди честные и благородные! Одно закономерно следует из другого.

Дарий удивлялся, откуда такая прыть в отце, которому уже больше сорока? Он напоминал пятиклассника, которому вдруг открыли, что детей на самом деле не аист приносит, ей-богу...

Дарий не понимал и другого. Ведь его отец спокойно и добротно работал в советские времена. Получал советские премии, растил семью, точно так же обсуждал с ним, с Дарием, -- еще несколько лет назад, -- книги о юном Ленине. И даже с интересом слушал про написанное в сих книжицах, поддакивая, какая фигня творилась на Руси до дедушки Ленина. И теперь -- он же, папа, каждый день выдает что-нибудь новое. Что -- Владимир Ульянов, оказывается, идиот и монстр кровавый (либералам к этому времени, повторяем, стало мало одного Сталина, они теперь перешли уже и на Ленина). Что Россия, оказывается, по промышленным показателям стоит за африканскими странами, а статистические данные прежних лет -- полная липа. Что вообще-то семьдесят годков наш народ шел прямым путем в яму и теперь в ней сидит. Что всё нужно менять на сто восемьдесят градусов. И ориентиром в этом должен стать Запад. Ибо мы уже стоим на грани страшной тирании или полной разрухи.

Насчет разрухи еще можно было предположить, глядя на витрины магазинов. Правда, столь выражено это стало именно при наиболее прогрессивном -- последнем советском генсеке... Но демократы утверждали, что мы просто шли к этому -- вот сейчас и дотопали... Впрочем, и этого последнего генерального секретаря, затем ставшего первым -- и последним же -- президентом СССР, крыли уже мама не горюй. Появилась еще тема -- какой дурак у нас нынешний президент, это будет что-то еще хуже Сталина. Да, именно так теперь поговаривали... Логический вопрос: а почему? -- не успевал за появлением еще следующего тезиса, требующего такого же вопроса.

Но Дарий опять же невольно спрашивал у себя или у воздуха -- что ж, раньше, отец его лицемерил, что ли? Всю жизнь делал одно, а думал другое? Что-то не слышалось ничего такого от него раньше, до перестройки... Или было, но Дарий не помнил? Или люди вывернулись наоборот за какие-нибудь семь лет? Ему, Дарию, бедному честному пионеру, искренне так не удавалось... В голове не укладывалось... Башка, извините, пухла.

Потому что кругом, со всех сторон, а особенно со стороны беснующегося отца, говорилось одно по сути: "Всё, во что ты верил раньше -- чушь, ложь. Забудь всё, чему тебя учили с детства! Всё в мире не так, как ты был уверен, а с полной точностью до наоборот!" Короче -- в реальности всё не так, как на самом деле...

Да, отец утверждал, что дичее страны, чем Советский Союз, в мире уже нет. Все живут нормально, но только мы никак не можем повернуть куда надо.

Дарий робко сказал, что, во-первых, почему именно западный путь?

На что отец ответил: а какой еще? Либо коммунистический (считай -- кровавый хаос...), либо западный. Третьего не дано!

В ответ на второй тезис Дария, -- все-таки о том, что даже если многое -- выплывшая правда, то нельзя же так плевать в свою родину, -- отец немного приутих. А затем повел рассуждение, что понятие родины и государства -- они, случается, не сходятся. Как они не сходились у Пушкина, Лермонтова, декабристов в конце концов...

Да, отец хотел вести с сыном просветительскую работу... Потому что его удивляло: как сын не понимает столь элементарных истин?

Дария тоже удивляло, только другое. А именно: как, интересно, он, Дарий, мог столь легко перенять вот это, когда всю жизнь его учили совершенно противоположному? Но отца этот логический тезис не пробивал, совсем как старину Содомского золотые монетки. Помните, в "Визите к Минотавру" великому комбинатору Содомскому очаровательный следователь Лена пытается припомнить те фальшивые монеты, -- которыми он направил на путь ложный и другого человека? Спрашивает с нарочито нежной улыбкой: а золотые монеточки вас не проймут? А тот, Содомский, ответствует: не-а... Ибо хорошо знает, что срок давности истек.  

Дариев отец верил во все прогрессивное -- то есть антагонистичное советскому. У отца появилась новая пара антонимов: "советский" и "прогрессивный", а также -- "цивилизованный".

Да, либеральные газеты проводили параллели. Антонимировали. Например, красноречиво вещали, как в Японии продавщица кланяется каждому покупателю и спрашивает: "Что вам угодно?". А вот в советских магазинах мы не слышим от продавца ничего, кроме мата. Также ни о какой культуре в России говорить невозможно, если у нас -- о ужас! -- грызут семечки.

Правда, к Америке лично у Дариева отца было отношение не совсем однозначное. Он говаривал так: да, американцы не европейцы. Они и жвачку употребляют, и жевательный табак плюют, совсем как мы -- семечки; они более развязны и бесшабашны. Но тем самым близки к нам.

В общем -- образ русского человека у либералов уже сложился. Правда, речь шла о русском последних лет, но как-то уже не оговаривалось. Русский человек -- он ругается матом, он злой, не работает и много пьет... А виновато в том -- отсутствие свободы и демократии. Вот когда установится-де демократия -- начнется совсем другая жизнь. Изобилие придет, и все станут улыбаться друг другу, жить спокойно и сыто и говорить друг другу одни комплименты.

Отец Дария приветствовал все прогрессивное. В частности, даже нечто совсем новое -- экспериментальное открытие воскресной школы.

Эта мысль еще более завела Дария -- он был воспитан атеистом и религию терпеть не мог. Он любил революцию -- потому что она громила буржуев, дворян и церкви...

Отец ответил Дарию, что он вообще зря так бросается словом "буржуи" -- ведь скоро в России, если Бог к нам снизойдет, изменится строй. Станет нормальная, то есть рыночная экономика (отец упорно, как все демократы, избегал слова "капитализм", вставая на уши как только мог). И тогда на такое непрогрессивное неотесанное ругательство, как "буржуи", нормальные предприниматели, честные, -- обидятся. Зачем он, Дарий, так агрессивен к людям?!

Отцу (да и кому?) было невдомек, что слово это в языке, однако, останется и в разгар рынка (или уж чего?..). Уж так оно закрепилось в устах бывших советских людей... И обижаться-то на него не сильно станут... Да и про то, что и на Западе многие протестуют против буржуазного образа жизни, отец тады молчал.

-- Да пошел он в задницу, этот гнилой Запад! -- заорал наконец Дарий. Как ему всё надоело!..

Он произнес это уже больше для форсу, вызову.

Но еще интереснее отреагировал на сие отец.

Он не закричал. Не-а. Он -- расхохотался... Он искренне хохотал!

В его смехе было бессознательно заложено многое. Смех его красноречиво говорил: "Боже мой, сын мой! Это уже просто смешно, сколь ты искренен в своих заблуждениях и как ты совершенно не понимаешь правды, которая давно всем ясна!.."

Да, видимо, и в самом деле все эти сотни советских газет, разоблачающих ужасы стран капитала, не проняли Дариева отца. Причем искренне, -- как монетки старину Содомского.

Но неужели -- снова бессознательно вертелся у Дария вопрос -- отец так хорошо лицемерил перед сыном, когда он был еще маленьким?! От этого-то тоже становилось не слишком приятно...

Однако вызов папаши, кажется, становился все более нарочитым. Но кому он бросался -- сынку или всему миру?.. И откуда возник столь лихой вызов в зрелом мужчине, коему подобает солидность?..

Если бы отец был честен перед сыном до конца... Но в этом он не мог признаться даже самому себе. Основой его ненависти к любым проявлениям "коммунистической идеологии" являлась -- его ссора с соседом внизу.

Сосед сей был и вправду неприятным типом. Работать он толком не работал (как многие в 80-е годы), а только ездил во всякие командировки. А в свободное время смотрел футбол, ел сосиски с "Жигулевским", -- практически единственным тогда сортом родного пива, -- да занимался собственной машиной. И когда их обоих работа была одно время связана с оборонным комплексом -- вот тады тот и задолжал Дариеву отцу кучу денег, и никак целиком не отдавал. Отец грозился подать на него в суд, но тот все твердил: "скоро, скоро". А сам -- целыми днями разбирал и собирал обратно свою "тачку". Ибо "скоро", как верно подметила известная песня, -- слово удобное.

Когда началась перестройка -- то сосед этот стал человеком с несколько коммунистическим уклоном. То есть просто заявлял, что не очень-то в эту перестройку верит. За что уцепился отец, который не любил этого соседа, -- ибо тот ему должен был "тугриков" и вообще был хам. И бессознательно поклялся всё делать вопреки ему. И -- сам не понимал, что понесло его именно благодаря в основном этому соседу. Нет, не полез бы он так на сына родного, -- если бы не этот тип, любящий повторять, что не верит в перестройку, а верит в помойку.

Повторит сие, вытирая огромной грязной тряпкой под крышкой капота своей машины. Затем смачно высморкается в эту же тряпицу, а потом -- снова деловито ею драит радиатор дальше. Ну как такого терпеть?!.. А дуэли отменены.

Вот папа и вымещал свою злость на ком мог: на СССР и так далее.

И кончилось дело между двумя соседушками тогда неважно. Но уж это событие мать скрыла от детей -- Дария и его старшей сестры.

А именно -- тот сосед как-то откровенно нахамил отцу, как обычно, чистя автомобиль. Типа сказал: х.. тебе деньги.

За что Дариев отец, уж не выдержав, вдарил его по башке покрышкой от той же машины, надев ее ему на шею. Сосед испугался от такой неожиданности и побежал. За ним катилась покрышка, а следом за ней -- скакал Дариев папаша. Так, втроем, они пробежали-прокатились через весь двор и обратно. Поднялся переполох, сбежались жильцы. Явился участковый по фамилии Мастодонтов и забрал Дариева папика в участок.

Однако забрал с пониманием дела. Мол, ты неправ, конечно, петя, но я вижу, что это он тебя довел, потому что грубиян и ведет себя так же -- это уж я тоже знаю... А любой грубиян рано или поздно по рылу схлопатывает -- это совершенная закономерность.

Поэтому до утра отец просидел одиноко в отделении под светом ночника. А Мастодонтов с ним дружески разговаривал. Рассказывал про своих детишек и про то, что вследствие недавнего фестиваля молодежи и студентов в Советском Союзе появилась новая проблема, которой прежде практически не было -- наркотики... Завезли, хрен их побери... Уж он, как сотрудник милиции, теперь знает... Вот они -- плоды чрезмерно теплой интернациональной дружбы: содружества простых людей, угнетенных косной верхушкой Запада, с такими же простыми, понимающими их людьми свободного СССРа...

Наутро Мастодонтов пожал отцу руку и отпустил с миром. И как-то надавил на соседа-людоеда, что тот, сопя носом, краснея и потупившись, пошипывая, выложил Дариеву отцу весь долг до последнего. И больше уже не возникал.

Когда Дариев папик топал мимо его машины, они здоровались, но больше ни о чем не говорили. Одному Богу было известно, что там себе думает сосед-мироед и затаил он там обиду чи нет...

Но ясно, что и отец не возникал. Зато негатива накопил порядочно, и надо было его довыплеснуть...

Он готов был уже давно закончить, но сын-то не знал истории с соседом (мама скрыла от него, сказав, что папа тады работал в ночь...). Потому теперь сын, сам того толком не желая, завел отца... А ежели два быка столкнулись своими дубовыми лбами да рогами, -- их разнять, как известно, трудно, хотя так и норовишь спросить -- чо не поделили-то?..

Жестов со стороны прогрессивного папеньки последовало еще несколько.

Когда ходили в музей Великой Отечественной войны смотреть пушки и танки, отец, чрезмерно и откровенно нарочито бросая вызов уже не только сыну, но и всем остальным экскурсантам и гиду, стоял в стороне от экскурсии. Каждый раз, у любого экспоната, откровенно привлекая всеобщее внимание. В конце экскурсии, на немой вопрос сына, он ответил глубокомысленно:

-- Они ведь, когда в бой шли, "За Сталина" кричали...

Отец, стало быть, имел право судить их, собственных предков... Хотя сам пороха не нюхал.

Потом он как-то привел в дом уж совсем либерального и прогрессивного человека по фамилии Барсуков, примерно такого же возраста, что и папа. И тип этот заявил в разговоре Дарию:

-- Я жалею, что нас Гитлер не завоевал. Он бы тогда уничтожил Сталина. Как ведь сейчас немцы живут, а как мы! А Адика самого быстро бы свергли -- они несвободы как раз бы не потерпели, в отличие от... других народов.

Дарий дождался, когда тот уйдет, а потом, сорвавшись, заявил отцу, что если этот Барсуков еще раз заявится в их дом -- то Дарий его убьет. Да-да -- уб-ёт.

Отец вышел из шока и деловито сказал:

-- Ладно, Дарий. Я все понял. Но только убивай его не у нас в квартире, а за ее пределами, ладно?

Дарий кивнул.

Однако отец притих не до конца.

-- Как же ты можешь любить революцию, -- на этот раз спокойно, пафосным эмоциональным шепотом вопросил папа, -- если вот режиссер известных фильмов, например, вчера сказал в интервью, что революция -- это была наша кровавая ошибка?!

Дарий выходил из шока дольше, чем отец в тот раз. Ответить что-то представлялось затруднительным. Почему-то непререкаемым авторитетом по вопросам революции, был уверен отец, для сына должен стать какой-то даже не политик, а -- режиссер известных фильмов... Причем советский режиссер, снявший много "кин" тогда, -- а теперь вдруг с высоты собственного величия выносящий вердикт революции... Так что папа искренне не понимал, почему же сынишка не верит мнению некоего режиссера, -- который, стало быть, по определению должен быть авторитетнее и Ленина, и всех учебников, по которым всю жизнь учили Дария! Логика была а-балденная...

Дарий все хотел спросить: а какое тебе вообще, какого рожна твое-то дело в твои годы, папа, до революций и всего такого? Что тебя-то она так заела?!

Но не успел он это сказать, как отца понесло. Он серьезно и пафосно говорил о том, какие страшные люди живут рядом. Ведь с этим его соседом, вот, кто там с машиной возится -- с ним же все понятно! Он как-то демократию назвал в шутку "дЮмократия". Это страшный факт! После одного этого уже понятно, как он мыслит! И как наверняка мыслит вся семья этого... человека. Он -- враг прогресса. Он враг -- гуманности, свободы, он -- реакционер, он -- за кровавый хаос. Да, вот этот наш сосед, если он так выразился -- "дЮмократия", пусть даже в шутку!

На горизонте уже появился большой человек из Сибири, все более оппонирующий нынешнему президенту СССР. Все либералы всячески его хвалили.

Дарий, который был уже на грани умопомешательства, сказал об этом новом большом человеке несколько цинично. Ну, после того, как отец в очередной раз стал громко вздыхать, как его, новоиспеченного сибиряка, опять куда-то не пустили с выступлением косные обкомовцы.

-- По-моему, этот бывший секретарь обкома, а ныне демократ, уж слишком активен, -- заметил Дарий. -- Лезет куда не просят, со своим непременно мнением, -- вот и получает иногда по лбу, образно выражаясь, -- закончил он.

Отец в ответ посмотрел с глубоким укором. Усмехнулся. Покачал головой. А затем четко и печально коротко сказал сыну:

-- Сталинист из тебя растет. Сталинист.

И горько вздохнул, расстроенный таким наказанием на свою отцовскую голову.

Правда, какая была связь данного вопроса со сталинизмом -- Дарий не мог усечь, хоть кол теши ему на головушке дубовой...

Только кто был более виноват в разладе: Дариев отец, сам Дарий, сосед или?.. Но о том попозже.

Если бы Дарий знал про соседа -- он бы так несознательно не довел бы отца, а отец -- его... Но два заведенных быка, когда у одного -- мужской климакс, а у другого -- подростковые гормоны, нескоро разойдутся... А папа тоже сбрасывал со счета подростковые гормоны... Однако дело дошло и до них...

Если бы и сын остался честен перед собой, он бы признался, что и сам уже давно ни во что не верит. Что плевал он на метящего во власть сибиряка-демократа, на Ленина, на революцию и царизм вместе взятые -- все это было так далеко от него с его школьными занятиями и потребностями. В Бога он не верил, хотя некоторые из его одноклассников как будто уже уверовали (во что он, как искренний атеистичный пацан, тоже не очень-то пока верил...), а уж всему остальному поклоняться -- надоело... Да он, может, и сам стал бы нормальным демократом, если бы...

Потому что у кого был сосед, а у кого -- наивная школьная влюбленность. Вот тут, как говорится, и засбоило всё остальное. Ибо в еще незрелый мозг еще во всех отношениях незрелого подростка гормоны бьют частенько, подчиняя его себе и направляя. А уж еще при несформированной личности и -- отсутствии нормального контроля и -- самодисциплины, -- еще более разболтанной в эту переломную эпоху... В общем, мама не горюй.

 

Уже где-то за год до знаменитого переворота настроения в обществе достаточно выразились.

Конечно же -- самыми прогрессивными взглядами считались так называемые "левые" (правда, через десяток лет люди с такими же позициями назвали себя "правыми", но это уже была другая история...) -- то есть -- противоположные "правым". А понятие "правый" -- означало приверженность старому. Ну, то есть -- кто за социализм и власть Советов. Самыми правыми (то есть, пардон, левыми...) были, конечно, плодящиеся, как грибы после дождя, из всех щелей демократы. Понятие "демократ" уже буквально подразумевало то, что это -- человек, с которым само Небо. Все остальные автоматически сваливались либералами в стан противников демократии (считай -- противников истины в последней инстанции). Это были: коммунисты -- фашисты -- русофилы.

Насчитывался еще один интересный парадокс. Тот же Дарий твердо знал по курсу школы, что одними из первых, кто уничтожался главным фашистом -- Гитлером -- были ни кто иные, как коммунисты. Более того -- первыми противниками фашистских партий в Европе в те роковые тридцатые и сороковые были именно коммунистические партии. Но люди нового времени -- либералы -- ничтоже сумняшеся сваливали и "комов", и "фашей" в одну корзину. Лихо и легко -- ибо все ныне были уже за них. "Красно-коричневые" -- называли они оппонентов.

Слово "русофил" тоже сделалось словом страшным. Дариев папа нередко говорил про кого-то, высмеянного в очередной раз на страницах прогрессивных газет: "он -- русофил". В том смысле, что от такого черного (папа именно так и говорил -- "черного"!) человека надо держаться подальше. Красное знамя коммун, коричневая форма национал-социалистов Германии и, наконец, черный цвет фашистов Италии так же ничтоже сумняшеся мешались в кучу.

По своей прогрессирующей прогрессии выводы этих прогрессивных людей росли практически так же, как, пожалуй, выводы прославившегося на всю страну старца Порфирия Иванова. Того самого, который круглый год гулял голышом и не желал одеваться, даже когда к тому его принуждали милиция и санитары. Ибо он говаривал на полном серьезе вначале о том, что он -- просто посланник Бога, затем -- что как бы вместо Христа, а уж дальше: что он -- вместо Бога и воплощает все три лица святой Троицы в самом себе -- Порфирии-де Иванове. Что уж мелочиться -- валим кулем...

А что касается такой же прогрессии либералов в России, то по материалам уже десятого класса, в который Дарий перешел, он знал, что большевики, фашисты и национал-социалисты, -- правда, все построившие тоталитарные государства, -- вообще-то ставили во главу разные идеи. А именно: кто -- идею нации (это немцы с Гитлером); кто -- класса рабочих (большевики); а кто -- вообще многонационального сильного государства (фашизм в Италии). Но либералы, конечно, знали лучше всех ученых вместе взятых.

Дарий задумался... Фашисты представлялись ему палачами его родной страны и его народа, белобрысыми бестиями, когда-то напавшими на нас, русских, и изгнанными нами... А вот слово "русофил" вообще-то (Дарий имел хорошие оценки по русскому языку) означало, -- если смотреть в корень, как учил мудрейший Козьма Прутков -- дословно -- человека, любящего Россию и русских... То есть -- нечто совсем противоположное, чем фашисты, убивавшие когда-то соотечественников Дария... Но такие по формальной логике антонимы записывались отцом в синонимы... Дарий опять обратился за разъяснениями -- уж не мог иначе.

Отец скомкано ответил, что уж так сложилась жизнь, что сейчас русофилы остались на той стороне -- мракобесов, консерваторов и черносотенцев -- а иначе говоря, коммунистов. В общем, тех, кто за возвращение к старому.

Дарий снова путался. И не мог допонять... Вообще-то СССР победил фашизм и втоптал его знамена в землю. Однако теперь либералы доказывали (да даже не доказывали, нет, просто говорили как аксиому): фашисты и сторонники СССР -- это вообще-то един черт... И почему отец все время ставил знак равенства между консерватизмом и коммунизмом -- туман не развеивался... По определению политических словарей, эти слова имели такое же отношение друг к другу, как, ну, скажем, давление воды и скорость движения воды по трубе. Сечете?.. Как, впрочем, уже во всех этих нагороженных огородах лежал один откровенно вообще-то стилистически неправильный камешек. Социализм и демократия все равно не были верной парой антонимов! Социализм и капитализм -- были бы, нет базара, равно как демократия и монархия/деспотия/олигархия (подставить нужное). Но...

Но, к сожалению, мысль Дария работала слишком грамматически точно... А лучше бы он молчал в тряпку.

Потому что когда отец начинал разговор, значит, что вот есть у нас у всех враг номер один -- коммунисты, и им противостоят сейчас...

-- ...капиталисты? -- наивно и машинально ляпал Дарий -- кстати, по правилам так же любого политического и экономического словаря.

Отец же в ответ раздражался (хотя в данном случае Дарий ничего плохого про капиталистов не говорил) и поправлял:

-- Демократы!

Видимо, мысль отца уже заклинило так, что она замутировала против азов грамматики. Да, видно, и не его одного мысль.

В общем, были только одни всегда теперь во всем правые и безгрешные люди -- демократы, И были все остальные -- их враги, которые были отстоем, в котором даже и разбираться нечего -- называй как хочешь. Что славянофилы, что фашисты, что консерваторы -- короче -- коммуняки...

Дарий проходил также все в той же школе, что западники и славянофилы были двумя группировками интеллигентов в девятнадцатом веке. Одни из них доказывали, что Россия-де отстала от Европы, ей надобно протопать такой же стезей, как Запад, которую попытался проторить Петр Первый, и ориентироваться на фермерско-заводской путь развития. И пили глинтвейн. Другие же гутарили, что у России -- свой особый путь, Петя Первенький усек правильно далеко не всё, а пошел по дорожке тупого подражания, а идеалом должен стать путь простого русского крестьянина. И пили эти -- русскую водку и -- нарочито разодевались в карнавальные простонародные косоворотки с павами. Правда, и те и те настоящих русских крестьян (равно как и европейских фермеров) видели только из окна своих карет, когда те (и другие тоже) ломали перед ними (что западниками, что славянофилами) шапки как перед "баринами"...

Но вот писали славянофилы однако иногда неплохо. Дарий помнил имена Аксакова с его красненьким маком, Киреевского, Хомякова. Помнил имена и западников, тоже любопытных и неглупых людей: Герцена, Белинского, Чаадаева...

Тем не менее, говоря о славянофилах, отец почему-то искренне не вспоминал этих, литературных исторических имен. Он тут же называл современников: журналиста Парамонова и прозаика Распутикова. Да, говорил он, вот эти люди стали мракобесами и перешли в реакционный лагерь!

Имя Парамонова фигурировало во всех либеральных газетах. Им либералы пужали маленьких детей.

Волна либерализма шла семейственно, и семья Дария одинокой не осталась. В результате чего подростки принялись, чтобы казаться суперхватами, нонконформистствовать в школе. А именно -- подрисовывать усы и рога еще машинально висевшим в классах портретам Ленина, глубокомысленно трепать о том, какой же молодец этот человек из Сибири и какой дуболом этот, который сейчас в президентах сидит; а также как хорошо бы было отменить статью о единстве КПСС!.. Ничего, кроме этого, не говорилось, потому что мозги, как у любого подростка, еще не сильно развились. Да и что вообще могли понимать еще полудети в политике, и их ли было дело в нее лезть? Но слушая разговоры дома, да еще в бурно-гормональном возрасте, чесалось непременно повыпендриваться, -- чтобы показать, какие все прогрессивные. И, чисто как попугаи, повторять за взрослыми их разговоры.

Спросили бы любого из них, ученика восьмого класса, чем отличается программа этого нового человека, метившего во власть, от программы коммунистов -- он бы ответил безграмотнее чукчи из чума. Зато каждый при этом был уверен -- как в том, что у людей голова одна, а ноги две, -- что новый этот товарищ пришел дать нам свободу, а коммунисты -- они дерьмо. Потому что так мама-папа говорят. А что еще два года назад все молились на дедушку Ленина и учили стихи про партию, все словно начисто забыли. Видимо, никто не был злопамятным...

Особенным цимисом у взрослых же считалось глубокомысленно покопаться в нижнем белье Владимира Ульянова, -- обсудив то, что в свое время не печаталось во всех учебниках, а сейчас, конечно, это поспешили вынуть на люди первым делом. Очевидно, подобное копание считалось признаком наивысшей культурности и цивилизованности прогрессивных демократов. И всегда выносился бескомпромиссный приговор. Например. Вы только задумайтесь, на какого развратника (хуже дона Жуана) мы молились! Ведь -- кроме официального брака у Ленина был некогда и гражданский -- с коммунисткой Инессой Арманд! О, исчадья растления!!

Впрочем, если бы Ленин был только развратником... Глубокомысленно обсуждался еще и факт, что он, оказывается, любил охоту. Вот видите! -- с чуть пафосным вздохом заключал Дариев папа. -- Ленин был заядлым охотником! А что это, как не прямое свидетельство садистской, тиранической натуры, -- в которой выражено непреодолимое стремление к крови, убийству и насилию?..

Правда, скажем, про Ваню Тургенева папаша таких выводов почему-то вслух не произносил -- хотя, как известно, Ваня Тургенев был не менее страстным охотником, чем Вовчик Ульянов -- мама не горюй...

А сам Дарий тогда был исключением из правил. И вовсе не потому, что он понимал больше их и так уж за что-то переживал в политике -- да Господь с вами.

Просто он влюбился в девицу -- Ксюху Блюмину.

В нее, видать, влюблялись многие. Да всё больше издали.

Видимо, нечто было в том тезисе, что стервы привлекали мужиков. Но тогда Дарий сего тезиса не знал: еще не выходил в свет даже первый том "Научно-популярной стервологии с описанием классов и подвидов".

Он влюбился в Ксю-Блю, но... быстро и разочаровался, попытавшись с нею познакомиться. И дело было не в стервозности.

Просто выяснилось, что Блюмина искренне (или показно?..) презирала всё, что производилось в родном СССР. Да не просто так, а -- основываясь на нечто. Стоило ему, Дарию, сказать ей что-нибудь тривиальное, типа: "вот мы тут хорошую стиральную машину домой купили" -- как Блюмина махала рукой и говорила: "Ха, "хорошую!"... Да в Никарагуа моя мама видала стиралки с программой!.."

Однако Дарий попытался снова ухаживать за Блюминой, -- второй волной. Подумав, о чем гутарить в таком случае с девушкой, он заговорил о том, что вот они купили ему в магазине куртку-"аляску". Хорошую, теплую! Ой, блин, и зачем он опять машинально ляпнул слово "хорошую"... Ксю-Блю, уже даже шокировав парня столь неожиданной реакцией, очень искренне рассмеялась. И -- сказала, -- так снисходительно: что, мол, эту совковскую рвань он называет "хорошей"? Вот на настоящей Аляске продают действительно холодостойкие вещи, -- на натуральном меху и со спецзастежками, которые не ломаются, как у наших, через два дня!

Но "последним камнем" стал эпизод, когда он показал Блюминой, какое масло в масленке раздобыл в местном универмаге для своего "велика". Ксю-Блю закусила губу, подавив откровенный вздох и невольное раздражение, и сказала: ладно, я не стану с тобой спорить, -- надоело, -- и не хочу тебе хамить и тебя обижать, но... Но только скажу, что в Америке велосипедное масло есть качественнее и в гораздо более удобной посуде.

После этого он бросил бессознательный вызов ей, Ксюхе. (Ибо стервы -- они на то и... выражаясь пополиткорректнее -- роковые женщины, чтобы "разводить" по-всякому мужиков.) Он решил стать коммунистом. Не слишком серьезно, конечно, но решил.

Однако из-за одного соседа-людоеда и из-за одной Ксении-людоедки вспыхнула эта домашняя война, доведшая потом даже до... войны на Кавказе.

Однако не удивляйтесь: масштабные кровопролитные противостояния нередко вспыхивают из-за фигни. Вспомните историю, дорогой читатель. Припомните историю про свадьбу соек. Про войну мультипликационных Юков и Буков, одни из которых мазали бутерброд сверху, а другие снизу, и в результате дошли до ядерного "бумбараша". Или -- равноценный пример -- войну остроконечников и тупоконечников из романа сэра Джонатана Свифта о Гулливере. Припомните по своему школьному курсу, что вообще-то Первая мировая случилась потому, что некоего принца нелепо замочили в с... в Сараево, кажется. И из-за этого принца хренова, пропади он пропадом, потряслась вся Европа, а Россия -- так и дальше затряслась... Троянская война случилась из-за бабы (впрочем, у мужиков, мачо из-за баб ведь часто -- известно...). Ну -- и тэ дэ и тэ пэ. Поэтому не надо изумляться -- дело житейское, как сказал ишшо один симпатичный товарищ. К сожалению... Ибо миром, как известно по всей мировой истории, управляют мужчины. А мужчинами (как то яро ни отрицают они, мачо, -- в душе понимая, что сие именно так...) -- управляют женщины... Дальнейший логический вывод делайте сами.

Окончательный вызов со стороны Дария был тот, что он решил вступить в комсомол. Один в классе. Никто более не польстился. (К закату перестройки это уже стало делом добровольным.) А он -- захотел. Просто в знак вызова всем кидающим пальцы. И главное -- Блюминой. Она его сильно заела... Своим пальцекиданием.

Все однокашники его откровенно обсмеяли, однако он не стушевался. А пусть я шут, думал он, но шуты всегда бросали вызов и говорили правду царям.

Но когда он объявил отцу о своем решении, дома его ждал уже не ироничный смех, яко в классе. Нет, все было несравнимо серьезнее. Его ждала грозная семейная разборка.

Отец говорил с ним весь вечер, срываясь и крича.

Складывалось впечатление, будто сын заявил, что, по меньшей мере, хочет... ну, там, связаться с террористами. А ведь он просто хотел в комсомол!

-- Как ты не понимаешь, что комсомол -- это фуфло, туфта!!! -- орал отец.

Хотя сам был когда-то комсомольцем, и его собственные папа с мамой (дедушка и бабушка Дария) тоже. Но почему-то сын должен был сразу понять такую очевидную вещь, что комсомол (почему-то отец выражался по-блатному...) -- "фуфло"... Да, у папы завязалась весьма интересная логика, а главное -- самоуверенность оной логистики...

Разговоры пошли, что сын позорит отца! Как он, отец, посмотрит в глаза гостям завтра? К нему придут его гости -- супружеская пара -- которые оба вышли из КПСС! Сейчас все уже выходят! И вдруг -- им плевок прямо в лица -- мой сын, оказывается, становится комсомольцем, когда все нормальные люди!!!..

Еще следовал рассказ о том, что сами комсомольцы никогда в эти идеалы не верили (имея в виду не рядовых, а руководство), а в администрации ВЛКСМ всегда на самом деле пышным цветом цвел разврат, обжорство и пьянство...

Выяснилось еще другое. Оказывается, да, отец с тридцати лет был против советской системы и в нее не верил! Хотя да, молчал, многого не говорил, но в душе был! Он уже в тридцать лет разуверился в идеях коммунизма! И всегда над ними цинично посмеивался!

Дальше он накинулся в речи на того соседа, с которым судился и из-за которого тогда просидел ночь в участке.

Я даже не хочу видеть этого выродка на улице, который протирает своими старыми штанами капот у машины! Я не переношу этого человека -- за то, что он всю жизнь работал на Советскую власть, сволочь!

-- А ты сам разве на нее не работал? -- совершенно закономерно, как казалось Дарию, спросил он.

-- Нет! -- выпалил отец. -- Потому что я работал в газете, то есть был просто журналистом и ничего руками не строил! А этот... строил советские ракеты!! То есть защищал Советскую страну! Понятно?! И ему оттого не отвертеться!

Что еще до газеты (вообще-то тоже совершенно советской газеты -- других-то тогда просто не существовало...) папаша сам вкалывал около года в "оборонке", отец молчал.   

Я, конечно, уже не вправе тебе запрещать, -- говорил папа, -- ты уже в девятом классе, но прошу тебя одуматься! Мой сын -- и становится сторонником насилия, метода большевиков!

-- При чем тут насилие? -- искренне не понял Дарий.

-- А разве ты не знаешь, разве не читал, сколько людей погибло в сталинских лагерях?! -- пафосно, чуть не плача за всех этих, сугубо невинных до одного, жертвах, сказал отец.

-- Читал, -- кивнул Дарий. -- Но по-моему, -- честно высказал он свое мнение, уже наконец сорвавшись, -- эти цифры вообще завышены!

Отец был в откровенном шоке. А затем, вздохнув, коротко, скорбно и четко бросил:

-- Да пошел ты... сынок!

И вышел из комнаты.

Дарий сидел в одиночестве. В шоке. Еще никогда в жизни такое он не слышал от родного отца... Только, может, очень давно, -- когда, там, окно разбил из рогатки по малолетней глупости. Может, только тогда. Но теперь он уже был девятиклассник... И главное -- опять -- жертвы репрессий полувековой давности. Где вообще имение, а где вода? Где бузина, а где, простите, дядька?.. Нет, кажется, чего-то Дарий недопонимал...

 

И ПОРАЖЕНЬЕ ОТ ПОБЕДЫ ТЫ САМ НЕ ДОЛЖЕН ОТЛИЧАТЬ

 

И Дарию так все надоело, что на другой день он решил бросить вызов уже себе.

Он плюнул на комсомол: в конце концов, покой в семье был дороже, а главное -- уже нервов не хватало спорить с бешеным отцом. Дарий бросил вызов всему: бросил самодельный дротик -- из иголки, бумаги и пластилина -- в портрет Ленина в школе. Чем заслужил одобрение и аплодисменты класса... Прогрессивные одноклассники похвалили его и за то, что он отказался от затеи вступать в комсомол, молодец! И ведь сам отказался, своим умом, без чьего-то влияния! Вступи лучше в другую партию -- монархическую какую-нибудь, и то способнее! Партий уже скоро много станет -- отменяют статью-то эту шестую -- о единстве КПСС... А в Ленина ты правильно дротик кинул, молодец, словно та тетушка Каплан -- а то Ленин, он сволочь был: сколько белых офицеров почикал!

О белом офицерье базарил еще и папа, -- конечно, доказывая, что они куда лучше красных.

-- Как же ты сам не понимаешь? -- вещал отец пафосно, с благородным наклоном чуть эмоциональной головы. -- Разве могли бы красные отправиться искать труп своего командира в морге, чтобы его похоронить самим?! Конечно, не решились бы! А белые -- ходили!

Дарий хотел ответить, что не очень нуждается в пересказе вообще-то художественного произведения -- одного-единственного чисто конкретного романа Миши Булгакова. Потому что он был парень начитанный и все это сам помнил. Равно как и десятки других, советских романов, -- описывающих нечто совсем противоположное... Но на этот раз сдержался... И потом, ах да, те же писались по указке партии, а этот -- нет... А почему нет? А потому -- что так написано в либеральных газетах, а они были неподсудны.

Папа не забывал нахваливать и одноклассников Дария.

-- Видишь, -- говорил он так же пафосно, серьезно, светясь, как счетчик Гейгера, -- какие у тебя верно мыслящие однокашники, хотя еще и такие молодые! Например, эта девочка Блюмина -- каких она прогрессивных у вас взглядов!

Блюмка недавно вымазала ленинскую парсуну, пардон, дерьмом. Ну, просто тогда все школьники соревновались, -- кто круче поиздевается над "этим чучелом"... Тем Ксю и заслужила именно такую похвалу со стороны отца по части прогрессивности.

Правда, вот военрук у них в школе тоже был либерал. Нет, он вполне верил в перестройку и демократию и не скрывал того. Даже мордаху Сталина, среди рядов портретов советских кавалеров ордена Победы, он -- ненавязчиво, по-английски -- изящно и как бы невзначай в своем кабинете заклеил плакатом. Одного среди всех.

Но несмотря на это, он не одобрил тогда таких действий насчет портрета Ленина. Просто это не метод, -- сказал военрук. -- Это глупость, а не способ борьбы для интеллигентных людей!

Рекомендовал же Дарию вступить именно в монархическую партию рыжий мальчик Тиша Головарев. Который был человечком Наоборот, но не таким, как все, -- нетривиальным. Он никогда не изгалялся над портретами или бюстами, нет. Он был тихим и интеллигентным. Однако высказывал очень странные для всех мысли. Например, как-то сказал:

-- А ведь демократия и коммунизм -- это близкое.

Впрочем, если бы люди -- тогда, в эпоху волны перестроечного критицизма -- вспомнили, что значится в конституции СССР, они бы подумали то же. Но о ней давно запамятовали...

-- А вот традиционное, монархическое общество -- оно было другое! -- важно докончил этот долговолосый книжный юноша.

Дарий спросил его, а чем все-таки монархия лучше демократии?

На что тот ответил с неподкупной логикой:

-- Потому что царь, -- он важно и загадочно показал пальцем вверх, -- назначался свыше! А президенты -- нет, их стихийно выбирает народ.

Рассказывая дома про долговолосого Головарева, Дарий начал с того, что этот пацан, судя по всему, против демократии.

-- А-а, -- разочарованно протянул отец и деловито спросил: -- Значит, фашист?

-- Да нет, что ты! -- заверил Дарий, -- вообще не понимая, какие могут быть фашисты в его родной, русской стране.

-- Ну, в смысле сталинист? -- деловито и не менее уверенно поправился папа. -- Должно быть, -- горестно вздохнул он, -- семья такая!..

Ничего третьего ему искренне не представлялось. Если человек не был демократом, то он мог быть только сталинистом.

-- Да нет! -- принялся объяснять Дарий.

И пояснил, что Тиша Головарев вроде бы -- за монархию, за, -- как он сам называет это, -- "традиционное общество".

Отец, видимо, мало что понял, но несколько смягчился. И добавил только, что, видать, это -- "оригинальный мальчик". Вот с этой мыслью Дарий согласился абсолютно. Очень оригинальный, верно. Мы ему уже сами дали кликуху -- "человечек Наоборот".

 

Дарий втайне оставался влюбленным в Ксю-Блю. Он еще не знал термина "амбивалентность", не знал, что оно вообще -- главное понятие в отношении мужиков и роковых женщин (в просторечии -- стерв) -- и именно оттого-то эти последние и зовутся роковыми... Но он уже читал мудрейшего Федю Достоевского, который изрек гениальную фразу:

"Влюбиться -- не значит любить. Влюбиться в кого-то можно даже его ненавидя".

И Дарий уж было хотел снова вызвать ее на свидание, как вдруг узнал, что за ней пытается ухаживать другой...

Великий математик, пребывающий на уровне пятилетнего ребенка в жизни, -- Виталька.

И это все стало так смешно, что Дарий плюнул уже на все, включая себя. Ему надоели внутрисемейные конфликты, а теперь он решил забыть обо всем вообще...

И через год он ушел из дому.

Это было уже после того, как к власти пришел тот человек из Сибири, ставший Первым Президентом России. И грохотала первая кавказская война.

Дарий не выдержал сам себя. И убежал от себя -- а вернее -- от Блюминой -- на Кавказ. Там уже требовались добровольцы...

Мало бы кто понял его поступок. Он сбежал, один, оставив отцу письмо.

Но там -- он оказался уже не один. Там были другие армейские ребята.

Там был блокпост...

 

И потом он, Дарий, возвращался на санитарном поезде. И не знал, кого благодарить за то, что выжил вообще. И нескоро еще смог он рассказывать людям о Кавказе... Не обо всем рассказывал он им...

Вернувшись на поезде, он еще лежал в госпитале. И тогда к нему пришел отец -- в палату.

Папа уже все знал. И он благодарил мысленно Бога со слезами, что сын жив.

Он обнял Дария в кровати.

-- Прости меня, сынок, -- произнес он.

Сказал он искренне, но -- не удержался оттого, чтобы с немым ожиданием не посмотреть на сына.

И Дарий, конечно, уж не мог не сказать то же самое ответно отцу. Ведь он был виноват. Тем, что покинул дом без спроса, без родительского "благословения"... Больше ни в чем себя виноватым он не чувствовал.

За что, против кого он воевал? Он толком не очень-то и понимал -- слишком молодой... Да и понимали ли они все?

Однако, вернувшись, он не стал националистом или кем-то таким. Но он был сломан. Морально сломан. И понимал, что и это, как ни верти, закономерно.

Просто он был книжный, и начитался Хемингуэя, Ремарка, Джека Лондона... И невольно, сам того не сознавая, выкинул этот книжный жест, через который проходили эти же авторы, все -- сами убежавшие из дому -- в головомойку войн и прочей фигни... Забив на всё и перечеркивая всё... Только они это делали, наверное, сами по себе, без примеров -- ведь книг-то своих еще не написали... То-то и оно.

Некоторое время после Кавказа с Дарием случались аффективные припадки. Он рвался кидаться на людей, кулаки сжимались, в голове мутилось, мысли разбегались и темнели... Но он воспитал выдержку и совладал с собой.

Нет, он, слава Богу, не был контужен на голову -- просто перенес суточный плен. Нет, его не заставили отречься от веры предков и чего-то такого... Однако все-таки сломили.

 

Да, был блокпост.

Да, он, Дарий, ходил по Кавказу и выжигал. Как Рембо с самоваром в руках, взявший его за ручки косо набок, -- выкуривая им из джунглей дымящей трубой косоглазых.

Когда Дарий сжег виноградники -- особого переполоха в стане врага не началось. Даже когда спалил возок баранины и возок кукурузной муки -- и то не очень... Когда он выполол зеленые поля -- переполох стал больше... А некоторые бравозащитники в далеком родном городе откликнулись призывом легализовать каннабиаты -- ведь тогда бы прекратился этот страшный террор на Кавказе!..

Но когда в него стала целиться местная женщина в черном, с черной маской до глаз... Он был воспитан как джентльмен и не мог первым выстрелить в даму. И, не зная, как поступить, нашел компромисс... Он просто в ответ покрыл ее матом.

Они вышли из себя. Сожгли русский блокпост и взяли Дария в плен.

Потом ему, дураку, объясняли ребята, освободившие его из плена:

-- Нельзя было этим словом назвать ихнюю женщину! Назвать ее сукой, убийцей, террористкой -- да, это она стерпит, потому что они не обижаются на правду. Но вот назвать ее "проституткой", как это сделал ты, было никак нельзя -- неправды они не прощают! А вот это позволить себе ихняя баба не может! Быть снайпершей с гранатометом для взрыва целых зданий с живым содержимым -- да, но продавать себя -- на это ихние не идут, салага!.. У них -- не те законы, что у нас, белой Европы!

Да, он сломался. Огромный бородатый террорист заявил ему, что если он не отдаст ему вот эти вот часы -- он его застрелит. И террорист не шутил.

Дорогие Дарию часы, семейные, на цепочке. Он не успел и не сумел морально, и не догадался спрятать их где-то на теле, -- как герой известного американского фильма "Криминальное чтиво"... Дарий отдал их -- семейную реликвию -- в обмен на жизнь.

Наверное, он поступил в сущности правильно. Ведь больше его никак и ничем не унизили, не тронули. А через сутки наши освободили его с боем. Правда, в него попала шальная пуля.

Рана была неопасная; мозги, психика, нервы -- в общем и целом там не оказалось необратимых повреждений... Но -- он знал, что не выстоял. Он отдал часы бандиту. И возвращался домой без них. И не знал, как теперь себе простит это... Хотя и не менее хорошо понимал, что в противном случае он бы не увидел больше отца. И никого.

Он вполне мог самого себя понять, но -- бессознательно никак не мог себя простить... Вот где была, как говорится, заковыка.

Вот отчего Дарий лежал в санитарном вагоне, под стук колес, в темноте и наплывающем синем сиянии, глядя в потолок, морально разбитый. Он закрывал глаза, и снились тучи, бои, кошмары... Наплывали туманные, сиреневые видения... И слава Богу, что он пока был один...

Но вскоре ему стало уже так сиротливо, что он боялся, как бы это одиночество долгой дороги не прикончило его.

 

ОТЫГРЫШ СОЛЬНЫЙ И СОЛЁНЫЙ

 

Словно какой-то рок, преследовала Блюмина Олю Рогожину.

Оля уже вздохнула совсем с облегчением, выпустив из груди весь судорожно задержанный невольно там воздух... Когда через год в медучилище поступила и Блюмина.

Странным казалось, что папа не устроил ее куда повыше... Но, видать, мозговённый аппаратик настолько уж не потянул, -- что даже такой папаша оказался бессилен со всеми своими деньгами. Природа тут отдыхала.

Однако Оля все-таки надеялась на лучшее: они переросли возраст всяких ежедневных потасовок. И пива в медучилище не жрали -- не детский сад уже в конце концов!

И вроде бы все шло неплохо, но... Но случился такой беспредел, которого Оля не могла даже ожидать.

Как-то большой компанией стихийно все решили заявиться на канал.

Прихватили туда и ребят со спортплощадки, и пацанов от стены, разрисованной граффити. А впереди шла, как обычно, Блюмина. Но она вроде никак не возникала, и Оля опять наивно успокоилась. Искренне не умела она долго злиться и таить обиды, что ты будешь делать. При виде Блюминой иной -- она опять искренне верила, что всё прошло навсегда. Но каждый раз лажалась...

Блюмина показала ей последний, сольный отыгрыш, покрывший всё предыдущее.

Когда они подошли к каналу, то увидели, что дует ветер напропалую и канал штормит. Балла на полтора-два, но все-таки.

Это выглядело каким-то странным явлением природы -- шторм в местном канале, среди бела дня, в большом городе.

И все начали исследовать явление как могли. Рак и Пявневич сбежали на дамбу, в которую ударяла волна. Легши там внизу ничком, они принялись, визжа от восторга, выуживать поплавки для рыбалки, прибитые туда этим мелким цунами. Их обрывало когда-то у местных рыболовов и, по закону физики волн, загоняло, в конце концов, в угол за дамбочкой. Сколько их там трепыхалось в сбитой пене, собранных, как в бредень! Затертых, старых, но зато -- халявных, беспонтовых. Потому их и ловили, отряхивали и забирали себе Рак и Пявневич, спуская вниз руки.

А затем возникла идея экстремального купания-исследования. И большинство народу, в том числе и Оля, чтобы не показаться лопухоидной, подготовились идти в воду.

Но тут что-то сильно загремело; волна, вроде утихшая, снова пошла и...

-- Ракета! -- закричал кто-то.

-- Где?! -- подняла голову к небу с любопытством Оля.

-- Да вон, дура! -- вежливо ответили ей и показали на воду.

Она посмотрела и увидела. Мчался кораблик с подводными крыльями, на скорости. За собой он тащил небольшой исследовательский понтон.

Корабль, снова вспенив воду и послав новую волну речной бури, поравнялся со всей группой, стоящей на дамбе. Он притормозил, присложив подводные крылышки. А из кабины наверху высунулся капитан Капитон.

-- Чао! -- крикнул он.

-- Как "чао"?! -- изумилась Оля, узнав его. -- Вы уже уплываете?

-- Ха-ха, двести пятьдесят два двухголовых сома! -- пробасил местный капитан. -- "Чао" -- не всегда означает "до свиданья". Оно точно так же означает и "здравствуйте"!

И он надавил на газ, расправил крылья и -- помчал дальше, -- в результате чего снова заштормило. Вскоре на огромной скорости корабль скрылся вдали. Но вода не утихала.

Затем капитан Капитон уже несся обратно, вернувшись. С тем же понтоном на буксире, с которого научные датчики наблюдали за каналом.

Вот как раскрылась причина канальной бури! Едва укладывалась одна волна, как идущая обратно научная посудина, ведо.мая Капитоном, не давала шторму кончиться.

-- Интересно, -- полюбопытствовала Оля, -- а на этом понтоне кто-то дежурит?

-- Раньше дежурила, -- ответили ей. -- А теперь женщину вынули -- автомат засунули.

Блюмина запустила первыми в воду Рака и Пявневича. А когда убедилась, что с ними ничего не происходит, уже пошла сама.

Главной трудностью представлялось войти в волну -- она сшибала с ног и оббивала морду об ил с галькой. Но Оля все-таки, перекувырнувшись и мысленно обругавшись, пронырнула в нее, проскользнув под валом, как угорь.

Купались да качались на волнах.

А потом Блюмина подложила главную свинью. Она похвалила Рогожину за смелость. Та приободрилась и заплыла подальше к середине канала. Когда она обернулась, то увидела, что хитро подмигнувшая за ее спиной Ксения уже вышла на берег сама и вывела своих пацанов. Им было проще -- они сами так далеко не заплыли, как наущенная Блюминой Рогожка.

Оля осталась одна на середине штормящей воды. Ей стало жутко, она забилась, забултыхалась и понеслась к берегу. Но не рассчитала уже накатывающую волну, и та кинула ее к дамбе.

Оля билась, как могла, борясь за жизнь. В результате ее зашвырнуло в тот же угол вместе с поплавками, где она застряла во взбитой экологически чистой пене. Жизнь свою она спасла, но заместо нее потеряла купальник.

Когда она вышла на берег, она все-таки чуть не потеряла жизнь снова -- от стыда. На нее смотрели все. И ржали. Громче всех весело хохотала Блюмина. Чуть потише, но на серебряную и бронзовую медали, вслед за лидершей и королевой -- Рак и Пявневич.

Оля стояла перед всеми вроде злосчастного застуканного Димки Карамазова перед полицейскими, его шмонающими. Голая, обмазанная желтоватой пеной, словно Венера, родившаяся из стихии. Глаза заливала вода, мешавшаяся со слезами. Оля дрожала, взор туманился. Она тупилась, прикрывшись бледными рученциями, потрепанная о дамбу и потерявшая в канале купальник. Обвешанная прицепившимися сорванными поплавками, как призрак-утопленник раками в известной балладе Сашутки Пушкина.

И еще один пацаненок подвалил к ней и, цокая языком, сказал, измываясь уже с самым запредельным цимисом, осознанно:

-- Ну-ну! И тебе не стыдно теперь -- такое натворить на глазах у всех? Совсем уже совесть потеряла, дура несчастная, шалава!..

И еще несколько раз смачно повздыхал вздохом величайшего моралиста.

Наверное, на Олино счастье, до нее в эти секунды просто даже плохо всё доходило. А чуток придя в себя, когда ноги стали слушаться, она кинулась бежать. Вслед ей свистели, пока она судорожно прикрывалась одёжкой... Дальше она не помнила, как добралась до дому...

Два дня она пролежала лицом вниз на кровати, не в силах смотреть на мир и на саму себя в зеркало. Ее лихорадило.

Родители посчитали, что ее просквозило во время экстремальной вылазки. Им она не решилась сказать правды.

Такого страшного унижения в ее жизни еще не случалось. Только через два дня лихорадка прошла, разум стал ясен, но -- одновременно зол до иного безумия.

Оля -- впервые в жизни -- решила отыграться. И отыгралась.

В тот же день. В медучилище.

Ее курс и курс помладше -- где была Блюмина -- шуровали по части лабораторки в клинике. Качали кровонасос и все такое.

Стояла жуткая жара, а посему никто не морочился лишней одеждой уже по привычке в такие дни -- халат белый да туфли, и ладно. Чтобы не получить теплового удара, при работе еще руками по части кровокачалок.

Блюмина вела себя как ни в чем не бывало, как будто между ними два дня назад ничего не случилось. Невозмутимость имелась у нее хорошая, и беззаботность на высоте. Она не была злопамятной -- сделает зло и забудет.

Пока Блюмина возилась у кровонасоса, Оля, как бы тоже чем-то шуруя, ухитрилась (просто сама от себя не ожидая и собрав всю мыслимую и немыслимую волю впервые в жизни в атомный пучок) прикрепить ее верхний халат к нижнему шелковому подхалатнику, -- такими они пользовались для профилактики того же прения тела в знойные дни.

Оля стала ждать результата. Кругом толпились другие. И даже Пявневич умудрился заявиться -- его приволокла сюда Ксю, чтобы показать, как у них тут всё. Протащить постороннего было трудно, но это ж Блюмина.

Всё так и случилось. Уставшая вращать у кровокачки Ксения решила быстро переодеться, как они часто делали в такие деньки. Экстренным способом -- байковые халаты были на завязках сзади, но запросто срывались через голову, а затем -- быстро набрасывался другой -- на узкий шелковый подхалатник вроде неимоверно длинной сорочки.

Блюмина повернулась ко всем ненавязчиво спиной и рванула с силой вверх халат, надеясь скоренько оказаться в другом.

Что произошло, понятно и хомяку.

Хохот стоял такой, что на манометрах давление вниз попадало. Громче всех от созерцания столь эстетической картины ржал Пявневич. Потому что до него вдруг дошла сама экзистенциальность ситуации: королева -- да с заголенной задницей! Ее попу, королевскую, увидали откровенно все стоявшие -- и он, и множество медицинских девок.

Когда хохот поутих, а Блюмина вышла из шока, она, судорожно обдернув всё злосчастное халатное хозяйство и поняв, что случилось, первым делом... обернулась к Пявневичу. И заорала, вся перекосившись:

-- Хули ты ржал, гадюшник?!

И ничтоже сумняшеся вцепилась точным движением своими ногтями-когтями ему в рожу. Да так -- что из-под ногтей выступили красные струйки. Как медицинский работник, крови она не боялась.

А затем, вытащив обратно когти, она кинулась в ординаторскую и рыдала там долго-долго, упав ничком на клеенчатую кушетку. Не боясь за кушетку благодаря этой самой клеенчатости, защищающей от влаги.

Но сработала она затем оперативно. Поймали они Олю уже во дворе (она сбежала с практики, сделав дело, раньше).

Напротив нее стояла Блюмина. Уже в нормальной одежде, без злосчастных байковых тряпок. Как, впрочем, уже и Оля. За Ксю стояли Рак и Пявневич, верные.

Блюмина перекосилась от ярости. Слезы уже высохли.

Оля не боялась. Она торжествовала оттого, что отыгралась. И не боялась и потому, что раздувать скандал во дворе -- значит созвать любопытных. А неужели Блюмина посмеет рассказать, что случилось? Ну уж нет.

Однако Рогожка просчиталась...

Любопытные быстро подбежали -- от площадки, где играли в футбол, бросив игру; от размалеванной стены... Вокруг собралась небольшая толпа. Их отжимали друг от друга и спрашивали, что произошло?

И что вы думаете? Блюмка рассказала всем. Честно и откровенно. Как ее обидели и унизили. Правда, ни словом не помянув сейчас случай на канале.

Рак и Пявневич всё подтверждали, агрессивно глядя на Ольгу.

Узнав, что эта тихая Оля натворила подобное, люди изменили позиции. Они уж так не препятствовали разъяренной Блюминой.

На Ольгиной стороне откровенно остался только один из подошедших. Как ни странно -- Малолетний. Остальные уже заняли чисто швейцарскую позицию. И ждали, что последует.

-- Эй, вы! -- крикнула Блюмина Раку и Пявневичу. Как королева, она не казнила никого сама, это было ниже ее достоинства и руки она тем не марала (как правило, -- кроме случаев аффекта) -- она посылала на то верных слуг. -- Да вмажьте вы суке этой!! -- показала она на Олю. -- Штаны с нее снимите, с гадюшницы, за то, что она мне сделала!

Ее перекашивал праведный гнев. Про реку она явно искренне не помнила -- не была злопамятной.

Оля стояла твердо, но пошатывалась. Она играла ва-банк. Не было мыслей, осталось только героическое решение стоять до конца. Сумела же она... Но перед глазами плыло, она боялась, что упадет в обморок. Будь что будет -- думалось ей.

Однако Рак и Пявневич не решились. Им вдруг стало стыдно что-то подобное делать с девчонкой. Они замахали руками и занукали, мол, бей ее сама, если хочешь, но уж мы не будем...

Блюмина засопела от гнева на этих хреновых джентльменов и мачо. Вот вечно так с мужиками-гадюшниками!.. Да еще и Малолетний вдруг принялся защищать Олю, говоря, что, может, та не нарочно, а это Ксюхин халат в кровонасос, мож, засосало? Или Рогожка пошутила неудачно?! Да, я буду Олиным адвокатом и бравозащитником!

Верно, Рогожина держалась браво, как никогда, потому и появился бравозашитник.

Блюмина разошлась. Она визжала, орала, мычала и топала ногами. Она по крайней мере требовала от Оли извинений -- и тогда она ее отпустит с миром!

Но Оля отказывалась извиняться, а показала Блюминой фигу.

Ксю была слишком ошеломлена. Она вдруг даже начала улыбаться. Потому что невольно заценила такую дерзость и смелость со стороны врагини. Она усмехнулась ей в лицо углом рта. И вроде поостыла. Но все-таки раздумывала -- а не кинуться ли?..

Однако тут речь снова повел Малолетний:

-- Ладно. Я, -- честно и откровенно сказал он Оле, не церемонясь, так, что все слышали, включая Блюмину,-- за тебя вот почему боюсь. У нее папаша, -- он ничтоже сумняшеся кивнул на Блюмину, -- мама не горюй! Если Ксю-Блю папику нажалуется, он тебя сгноить может!

Оля почувствовала, что с ней начинается истерический припадок. Предел нервам наступил.

Малолетний это почувствовал. Он сказал:

-- Ладно!! В конце концов, Олюш, придет Ксюхин отец -- извинишься перед ним! И всё. Что он, не отпустит тебя после этого? Просто извинись на крайняк перед ее отцом.

Оле жутко не хотелось этого, но уж если до этого бы дошло...

-- Отстань от меня-а! -- вдруг заорала Ольга, уже не выдержав, не думая, очертя голову идя напролом. -- Ну отвянь, Ксюха-а!!! Ну отстань от меня наконец навсегда-а-а!!!

Толпу вокруг поразил некоторый шок. От Олиного крика стало страшновато.

Блюмина замерла. Видно было: ей тоже сделалось жутко. Но она всё держала позу. Усмехнулась углом рта и громко жестко заметила, в фатовском холодно-презрительном спокойствии:

-- Да у тебя истерика.

-- Да-а! Истерика-х.ерика, но мне все равно! -- выпалила Оля.

-- О-го-го-о! -- произнесла Блюмина, выйдя из первого шока новой волны. Она вовсю разулыбалась. Вдруг. Ничего в жизни не было предсказуемо... -- О-хо-хо! -- весело захохотала она, блестя замершими нервными глазами. -- Вы слышали? -- визгливо обратилась она к стоящим сзади и всей толпе. -- Как уже наша Олечка заворачивать-то может!! Молоток! -- искренне подмигнула она Ольге. -- В переводе на англяз -- "Хаммер". Журнал такой, скоро у нас будут издавать -- для молодцов -- молотков!..

-- "Хаммер" -- видать, для хамов! -- выпалил кто-то в пику королеве.

А в толпе побрякали ладошками. Аплодировали Оле за ее словесный наворот.

Разошелся и бравозащитник Малолетний.

Блюмина уже смотрела на него только с презрением, сложив руки на груди. Она сказала ему, что, мол, если ты такой прыткий, так сам тут заголись, дурень, гадюшник.

На что он ничтоже сумняшеся принялся показывать всем мужской стриптиз -- сорвал рубашку и начал уже снимать и майку. Чем напугал Блюмину, и она стала требовать прекратить это безобразие -- вон дети смотрят с детской площадки на тебя, охренел совсем?!..

Становилось скучно. Толпа начала расходиться. Блюмина расслабилась и нападать не собиралась. Рак с Пявневичем курили найденную на земле девственную -- очевидно, кем-то потерянную -- сигарету. Для них это была большая удача, -- потому что за очередные фулюганства родители сократили им карманные деньги на мороженое, то бишь на сигареты.

Блюмина с кортежем уходила. Только на прощание, чтобы уж даже сейчас не потерять лица, строго и твердо сунула под самый Олин нос кулак и сказала типа: ну смотри мне! Если еще хоть раз что!!..

После чего повернулась задницей и отчалила со своими телохранителями.

А Оля так и стояла -- замершая, не двигавшаяся ни одним мускулом все это время, не издав ни слова.

Малолетний проводил ее до дома.

Она все-таки выиграла. Совершив чудо стойкости.

Она была благодарна Малолетнему. Не понимая, что он защищал ее неспроста -- хотел добиться, чтобы она помогала ему с английским в его авиатехническом колледже. Он понимал, что теперь уж она не откажет: станет, если надо, делать ему "англяз".

Впрочем, видать, и в масштабах страны далеко не все бравозащитники являлись бессребрениками. И именно потому многим и выгодно было становиться бравозащитниками -- и посему модной становилась эта новая профессия. Всё в жизни логически переходило одно в другое, как вино в уксус и маленькое -- в большое. 

Но вот от иного не мог спасти ни один бравозащитник.

Хотя Оля победила, но -- все-таки так или иначе там, где в основе лежала месть, нельзя было ждать откровенно святых плодов. Это был закон жизни. А Оля мстила откровенно, причем подкравшись сзади с пистолетом степлера, направленным в белую спину Блюминой и ниже...

Это не прошло бесследно. После этого случая в Ольге что-то подорвалось.

Она перестала нормально мыслить, чувствовать, нормально общаться с людьми. Она стала дичать. И сама еще недопонимала, почему.

 

ДИЧЬ

 

Оля Рогожина опустилась и стала странной.

Все это произошло после той ее страшноватой мести.

В ней притупились чувства, изменились, -- как все равно кактус из известного фильма, пропущенный через телепорт.

Она боялась и не боялась, она была безумно храброй и безумно же замкнутой.

Летними светлыми сумерками, и в мае после училища, она бродила одна за спортплощадкой. Сидела на скамейках, топталась на фоне кустов сирени.

На нее с любопытством смотрели компании оттуда, от той размалеванной стены. Порой они подзывали ее к себе. Иногда она подходила, иногда нет, но им было в общем по фигу и то, и то. Однако если она все же подруливала, они наливали ей пивца или угощали сигаретой, предлагали немного посидеть с ними или постоять рядом. Но если она, как зверюшка, топала прочь, бешено зыркая вбок вытаращенными глазами, они тоже не обижались. Потому что, во-первых, не такие они были глубокие натуры, а во-вторых, они и сами не лезли ее задевать.

Обижали ее теперь нечасто, -- так, по мелочам. Просто потому, что инстинктивно боялись странную девушку: мало ли что такая может совершить, -- вдруг даст как нечего делать по башке куском водопроводной трубы или кирпичом? Потому и не связывались.

Правда, однажды произошло нечто.

Почти мистический случай.

Ольга шла по зимней улочке, возле родных дворов, в местный магазин аудиокассет. И увидела: на обочине лежала собака. Черная, без пятнышка, с острой мордой и гладкой шерстью.

Оля терпеть не могла таких собак. Черный пес вроде пуделя, водолаза какого-нибудь, так скажем -- пусть весь угольный, но не с гладкой шерстью и не с острой мордой -- это ничего особенного. Но вот собака с гладкой шерстью и узкой мордой, которая вся черна как ночь -- это сущий кошмар. Оля испытывала от вида подобных мистический ужас. Они казались не собаками, а какими-то вылезшими на землю существами из ада -- не меньше -- когда собака совершенно черна, и -- у нее при этом гладкая шерсть и острая морда. Бррр...

И вот такая собака лежала на обочине, черная-пречерная на белом-белом -- смерзшейся корке снежной улицы.

Олю взяла за горло жуть, но она отважно двинулась вперед. Собака вроде спала... Или затаилась?..

Оля еще более осмелела и прошла мимо. На всей небольшой улице было двое: она и эта дремлющая псица. Не очень большая, положившая голову на лапы.

Оля уже с любопытством посмотрела, преодолевая себя. Собака определенно спала. Крепко. Однако что-то показалось в ней странным... В позе. Впрочем, Рогожина слишком уж явно не любила таких вот черных остромордых, а потому, наверное, -- подумала она, -- это уж я в воображении невольно кручу...

Когда она шла обратно, там уже стояла небольшая толпа. Да, вокруг той лежащей собаки. Что такое?

Оля приблизилась. И всё поняла. А поняв, еще более вздрогнула.

Собака была мертва. Причем теперь становилось ясно: давно, уже окоченела, и лежала так несколько часов. Отчего она окочурилась? Крови не было ни капли, повреждений тоже вроде не наблюдалось. Ольга шла тогда мимо дохлой темной инфернальной собаки, но думала, что та просто спит. И что-то ведь неслучайно интуитивно насторожило ее...

Стояли местные пацаны, тусующиеся у той стены, и глазели на черный трупик.

И тут-то один слюнявый прыщавый шкет обернулся к проходящей Рогожиной, уже давно им известной, ходящей здесь и переросшей их, теперешних учеников гопнической школы. Он ничтоже сумняшеся бодро крикнул ей, улыбаясь щербатым гниловатым ртом:

-- Эй, ты, е.анутая! Вишь -- это ты лежишь! -- и он куражно кивнул на собачий труп.

-- Чего? -- спросила его Рогожина, шлепнув углом рта и поводя слегка мутным затвердевшим взором.

-- Ты лежишь, говорю, чо, глухая или из Америки приехала?! -- сказал парень. А затем, так же весело смеясь над собственным остроумием, бодро и деловито громко пояснил: -- Ну ты же -- псина дворовая драная! Вот. Вот эт ты и есть!

-- Сходи за тот угол, -- не менее бодро, деловито и четко ответила ему она, показав рукой. -- Там что-то другое лежит, -- я только что проходила и видела. Твои яйца там лежат.

-- Чо-о?! -- заорал парень, вскинувшись и запетушившись.

Своим видом он принялся пытаться изо всех сил навести ужас за неслыханную дерзость этой "е.анутой" и -- поставить ее на место, которое она, видать, резко забыла...

Но та без тени страха ответила ему так же громко:

-- А вот чо слышал.

И двинулась дальше, не обернувшись.

Погони не последовало.

И жизнь стала в этом плане проще и легче, -- видимо, потому, что Блюмина куда-то пропала. Рогожина толком не знала, куда. То ли ушла в академку, то ли еще что.

Оля отдыхала от нее, но сама не очень выдерживала этого отдыха.

"Дворовая псина" совсем одичала.

Она сидела на скамейке, под косым осенним ветром, нахохлившись и заложив руки в карманы своего протершегося старомодного плаща, в который куталась. Сидела неподвижно, перестав толком чувствовать холод и привыкнув к уличным шатаниям. Ветер жутковато шевелил нечесаные волосы, путаные и косматые, -- вылетавшие из-под фетровой кремовой шляпки, укрывшей ее голову.

Тонкая, чуть сгорбленная фигура, молча курсирующая по осенним дворам. Вдоль трех школ, спортплощадки, граффити, по лужам. Развевается рваный плащ, нелепая шляпка на немытой голове.

Те же пацанята кричат вслед:

-- Эй, е.анутая! Слышь, ты откуда такая вылезла? Из Чечни, что ли, приехала?

Она не оборачивается и не отвечает.

-- Чо, ты глухая, что ли?! Мы к тебе обращаемся и вопрос задали!

Нет ответа, и упорно не оборачивается, сдерживая накатывающее раздражение, идет вперед.

-- Вован, она и впрямь, кажись, глухая, м...чка эта. Тьфу на нее, е.анутку!!

На этом, слава Богу, отвалились, и Оля топает, как несомая вихрем. С синяками под глазами, и вся -- иссиня-бледная.

Иногда она может выпить. Бывает, шагает с пивом в руке, которое теперь продают в ларьках, расплодившихся при новой рыночной экономике, как грибы после дождя, везде и всюду. В них еще продают "заморский" фрукт, впервые появившийся в стране Советов -- киви. Девяносто рублей за штуку. И кола американская -- пятьдесят рублей за бутылку.

Иногда Ольга наткнется на еще каких-нибудь пацанов от той стены граффити, топающих навстречу.

-- Чо, пивко глушим?! -- бросает один ей.

Не боясь, усмехаясь и не тушуясь, -- причем даже если идет она не одна, а с мамой или папой.

Стена, размалеванная граффити. Раньше там сидели Рак и Пявневич, и их курировала исчезнувшая Блюмина. Потом они ушли в ПТУ, а в школу, где учились они, -- в ту, рядом, напротив заброшенной церкви, -- поступило уже младшее поколение. Тоже сыны и дочери уборщиц туалетов и разнорабочих с подшипниковых заводов. Подрастают их дети -- пасясь и тусуясь опять же у этой стены на скамейках, доставая себе пиво в ларьках, смолят беломорины. Потом они пойдут в ФЗУ, техникумы или новые какие-то колледжи по части среднего специального образования. Тоже станут уборщиками контор и конвейерщиками. Потом у них родятся дети, зачатые в пьяном угаре; потом и эти детки отправятся пастись именно сюда...

Но там, где была тусовка гопнической субкультуры, активно развивалась культура живописная. На подручной стене, в стихийном порыве творчества во время тусовок -- прямо-таки по дзен-буддизму.

Впрочем, наскальная живопись, как праживопись, считается некоторыми исследователями даже самым качественным рисованием. Ибо создавалась просто и непосредственно, -- без "испорченности" знаниями о внутреннем втором и третьем смысле. Рисовалось, как виделось и чувствовалось.

Вот, смотрит теперь литературовед на "Героя нашего времени" и вещает: в чертах центрального-де персонажа отражен вызов реакции Николаевской эпохи... А может, Мишель Лермонтов-то вовсе и не думал ничего отражать, просто описал человека, которого видел -- и всё. А через века -- в нем начинают "черты находить". И вот же -- пример. Первобытный человек изобразил на скале мастодонта, на которого охотился. Спустя тысячи лет притопал ученый, поглядел его художество и по нему вывод делает: "Вот так, а не эдак бивни намалеваны. Значит, в ту эпоху в этом регионе обитали мамонты вот такого строения, а не эдакого!" Думал ли рисовальщик в шкуре о том, как бивни устроены? Нет, конечно, просто начертал, что видал, -- мясо, кое их племя добывало. А вот ведь чему послужил в результате!..

Так что в развитии наскальной живописи уже эпох от советской и далее, в русле стен и заборов гопнической субкультуры, -- намечался естественный прогресс, -- как и везде в мире во всех отраслях. Если в советское время это были просто надписи на заборах, то с влиянием американизации и демократизации сказалось изучение иностранных языков. Помимо трехбуквенных сочетаний только на русском -- уже появлялось двойное английское словосочетание. А затем -- простые наскальные надписи и рисунки становились граффити. И -- сделались уже не такими простыми: применялась и новая техника пульверизаторов, и техника объемных надписей. И вот уже не грубый гипертрофированный "х.." изображался на стенах -- но это являлся уже граффитический объект в качестве фаллического символа. И пьяные образы уже трансформировались в извлекаемые из подсознания образы психоделические. И сама гопническая субкультура местами трансформировалась в рейверскую.

В Олиной голове стоял сумрак. Она стала вялой. Заторможенной. Ей ничего не хотелось. Она училась, жила как автомат. Не произошло насыщения гордости... Хотя и Блюмина куда-то делась, отпустив ее душу на покаяние.

Почему люди были по природе такие неблагодарные судьбе?!

Иногда Оля выкидывала нечто, в каком-то и в самом деле помрачении странно желая показать себя хваткой. Осмеливалась поиздеваться над учителем математики Бахчиным. Угу.

Бывало, он идет через двор, в школу или из оной, скукожившись. Смешной бородый гномище в ярко-желтой нелепейшей куртке, -- которая видна отовсюду и аж из зенок сок выжимает.

А Рогожина подходит -- на глазах восхищенных, сидящих поодаль на лавочках компаний. Которым интересно какое событие в жизни тихих дворов. И говорит она Бахчину, эдак деловито:

-- Сергей Николаевич, а почему вы никогда ни с кем во дворе не здороваетесь?

Все смотрят, замирая: что случится после такой дерзости... Воистину неслыханно. Никто к нему -- не Иван же Георгиевич -- так подойти и так ляпнуть не смел никогда!

А Бахчин в ответ -- своим убыстренным фальцетом, словно и впрямь стушевавшись, аж еще более скукожился:

-- Почему это я не здороваюсь?! Я всегда со всеми здороваюсь!

И чешет дальше. Видимо, тут у него просто такой шок, уж так не ожидал, -- что и сам не "въехал", как говорится, что надо делать. Даже рассердиться не успел...

Бывало, потом подвалит к Ольге кто из скамеечных и жмет руку. И с искренним восхищением говорит:

-- Слушай, девка, а ты будь здоров смелая! Мы б не рискнули ни за что -- ему-то...

Видимо, Бахчин не трогал именно ее в ответ на выпады, хотя его боялись даже самые гопники, просто за то, что невольно, сам странный, не обижал тоже "странную девку"... Как царь юродивого -- вроде этого...

Но потом ребята и девчонки все-таки решительно потребовали от нее прекратить подобные художества. Оказывается, ей он ничего не делает, а вот потом -- срывает злость за ее выходки на целых классах, -- оря им в лица и заставляя стоять по полчаса по струнке на уроках...

И она прекратила это. 

 

ЭЛЬФЫ ПЬЮТ ЭЛЬ

 

Но все-таки жизнь изменилась, когда Оля окончила медучилище и пошла медсестрой в клинику.

Работа и новый коллектив развеяли ее мысли. Или -- их туманное отсутствие.

Впрочем, коллектив оказался женский -- сестринский, что нетрудно было предвидеть. А однополый коллектив -- женский или мужской -- являлся по своей сути одним и тем же -- по своим свойствам -- однополым. Со всеми расцветающими там вещами, независимо от "мэ" или "жо".

А именно -- в сестринском коллективе днем между собой рассказывали анекдоты типа "чем отличается огурец от мужчины", а вечером -- наливали вина да пели песни. Или -- просто выпивали, переговариваясь на русском с элементами русского ненормативного. Потому что ничего из того не тормозилось присутствием мужчин -- и без них всё это дамы, только друг с другом, себе позволяли.

Два маленьких мужичка, тоже недавно после медучилища, иногда появлялись. Они были небольшие, поджарые, как почти все в этом возрасте, но -- сильные и бойкие.

На бегу, как две живые части карнавального иноходца, они могли нести носилки с целым взрослым мужчиной, и как-то даже не уставали. Не было видно пота или растрепанности. Таща носилки, медбратцы стреляли глазами в сторону медсестер, посылали им мысленно воздушные поцелуи и даже на бегу ухитрялись петь песни, чтобы казаться хватами.

Они были завидно, искренне веселые ребята и невольно веселили все отделение. Да так, что сестры откладывали обычные занятия на постах типа вязанья, журнала "Садист и огородник", женского спорта в виде чайка. и сплетен; а медбратья (где они попадались) -- оставляли свои занятия в виде мужского спорта -- пива и шахмат-домино.

Однажды эта парочка тащила дедушку со сломанным ребром. Да по дороге, задев в коридоре за что-то, опрокинула носилки и стряхнула с них дедулю с размаху на пол -- аккурат возле сестринского поста.

Хохот стоял такой, что давление в кровонасосах подскочило. Больше всего хохотали сами носильщики, с одним из которых от смеха случилась асфиксия с последующим посинением и опуханием лица, а другой -- надул в штаны. Еще бы: взяли из дому в клинику старикана с одним только переломом ребра, а доставили в палату -- уже с двумя переломами: ребра и -- ключицы! Такой финт учудить надо было постараться.

Дедушка пытался подняться и никак не мог. И долго длился припадок истерического фальцетного смешка и с его стороны: никак не получалось отойти от сознания, как это он так вот сверзился. Чтобы успокоить себя, старичок ничтоже сумняшеся взял с поста, находящегося прямо над ним, дотянувшись, лежавшую там булку для сестринского полдника. Ею он заткнул свой рот. И, утихомирив смех, отойдя от шока и таким образом включив рецепторы вкуса, -- затем уже принялся деловито поедать эту булку: утоляя голод, -- который, несомненно, нагулял на своем паланкине с подобными носильщиками.

Только один человек не смеялся, а досадливо охал от случившегося: бросившаяся за булкой сестра подскочила поздновато -- изо рта ведь было уже не вынуть!..

И в палату два гаврика, быстро сгруппировавшись и поскорее исправляя что сами напортачили, внесли дедуху уже восседающего. Важно и неторопливо, как в сакральном действе, кусающего булку -- подносимую двумя руками, как чартисты хартию, ко рту. Потом они вынесли пустые носилки и вернулись. И только затем один из них (не тот, с кем случилась асфиксия), вначале улыбнувшись и поклонившись всем сестрам, отправился в душ: мыться и переодеваться...

Вот какие это были молодцы ребята -- по своему воспитанию и сформированной чисто медицинской выдержке (а также не-брезгливости)! Гвоздики.

Однако Оля Рогожина задумалась. Она вспомнила, как, совсем ишшо маленькая, когда узнала, что ее папа сломал тогда ребро (неопасно, пустяково, быстро зажило), переспросила: бедро? Просто потому, что по возрасту еще путала ребро с бедром. Ей объяснили, что нет, -- реб-ро. И почему-то ее столь это прикололо, что она вдруг принялась веселиться и путать уже нарочно: говорить, что -- "папик сломал бедро"! А когда ее пытались поправить, то шестилетняя девчурка каталась по полу, как чурка, и повторяла: бедро, бедро! И твердила сие, пока смех уже не придушивал так, что невозможно было произнести ни слова...

Может, именно это запало в подсознание, -- и потому она избрала медицинскую дорогу?..

 

Хотя Валера учился хорошо, но, как каждый нормальный человек (не "ботаник"), он, конечно, мог иногда прогулять уроки.

Теперь он это делал на пару с Тишей Головаревым и по его же "системе" -- от и до. На целый день в парк. Романтично бродить там вдвоем с человечком Наоборот.

Головарев не изменял себе. Он всегда был против. Он критиковал на все корки советский строй, который уже уходил в прошлое. Однако -- при этом всегда говорил: но все же здесь родина... Потому и не хочется отсюда уезжать... Хотя тут уже совсем нехорошо бывает...

Он рассказывал, как с отцом они хипповали. Вот откуда были его длинные волосы. Хиппование их заключалось в том, что они путешествовали автостопом и сидели с гитарой на обочине шоссе. А потом вернулись домой, свершив виток.

В общем, что-то вроде того, как говаривал старина Кутейкин из "Недоросля" Фонвизина: "ходил до риторики, да Богу изволившу, назад воротился"...

Валерун и Тихон сидели на скамейке в парке Филе, глядя, как река неторопливо катит волны. Недвижные деревья зеленели вокруг купами. Было тенисто, прохладно и отрадно в этом покое.

Пожевали бутерброды с колбасой, запили минералкой.

Валера вспомнил о том, как "англичанка" Любовь Сосновая с пафосом рассказывала, как присутствовала на встрече с недавним президентом одного далекого островного государства. И так радовалась увидеть его! Аж заколдобишься... Так что даже непонятно, чего она нашла в этом новом президенте, -- обычная русская училка иностранного языка?

Не удивившись, как будто на всё давно зная все ответы, Головарев заговорил. Неторопливо, интеллигентно, как обычно, саркастично и  пижонисто.

Этот ихний президент издал указ о легализации зеленых полей -- и тем самым подарил народу "свободу". Теперь все там, на этом острове, чествуют его как посланца небес (Джа); и воскуряют в честь него на каждом углу зеленый аромат...

А Любовь Сосновая, поведал Тихон как бы на ухо, хотя вокруг никого не виделось в радиусе километра, -- его любовь. И он -- ее любовь.

Да: по большой секретности, специальным рейсом, под особым конвоем, она летит туда, -- к островному президенту. А то -- он с острова прилетает к нам, к ней. Но нет -- скорее она к нему: полет простой учительницы легче скрыть, чем президента. И так она летает туда-сюда и счастлива... Только поэтому она так восторгается этим президентом, а никто и не понимает -- почему. Ведь всё тщательно скрывается, но -- в пятницу она отчаливает вечером, а в понедельник утром она уже опять в школе. А почему еще можно так неистово любить этого президента, что прямо визжать? Больше ни почему -- какое нам, русским, до него дело? Ларчик же открывается просто. Это я чисто логически догадался.

Валера задумался вслух. Разве так может быть?

Конечно, -- спокойно, с улыбкой, снисходительно кивнул Головарев. -- Ведь я сам в те выходные летал на Ледовитый океан.

Да, я отбыл на аэродром в пятницу вечером с моим дядей, а прилетел -- в воскресенье. А в понедельник пошел в школу, и никто ничего не знал, даже ты, -- продолжал он в ответ на немой вопрос Валеры, неторопливо идущего рядом по траве.

Ты спрашиваешь, что я там забыл? Я уже не первый год, братец кролик, участвую в заплывах.

Головарев шагал -- чуть сгорбленный, высокий и худощавый, опустив длинные руки, в складках широкого свисающего плаща... Такой несколько задумчивый, немного неуклюжий, молчаливый, ушедший внутрь себя...

Спортивной выправки, ловкости, бодрости, здорового румянца и выдающихся мускулов -- ничего из перечисленного в его облике не наблюдалось...

Валера осторожно стал расспрашивать дальше. А Головарев, не моргнув глазом, так же спокойно, как бы между ними двумя (хотя они по-прежнему шли только вдвоем вдоль реки), рассказывал, что никакой мороз ему не страшен очень давно. Он занимается этим с четырех лет, и "школу" эту взял от папы. Папа у него тоже ездил плавать на несколько километров в Ледовитом океане. И брал там призовые места.

Потом Головарев еще доложил, что один их побочный предок, из казаков, тоже купался в Ледовитом. А потом враги Родины (какие именно, Валера все одно не понял, но Головарев именно так выразился) хотели его уничтожить и зарыли в снег. Через сколько-то часов откопали, думая, что это уже трупешник, мумия. Но он оказался жив, бодр и свеж. И тогда они просто от него отстали: потому что поняли, что уж таких людей ничем не возьмешь, вот.

Рассказывал человечек Наоборот без всякого экстаза. Тихо, серьезно, чеканя каждое слово. С легким таким, надменным пафосом.

Они посидели еще на другой скамейке. И увидели идущих по другой аллее толкиенистов. Они были одеты в серебристые хламиды, об жестяные пояски гремели висящие деревянные мечи. Толкиенисты беседовали и тянули из банок чешское пиво -- жидкое и не сильно крепкое.

-- Эльфы пьют эль, -- проконстатировал Валера.

А потом рассказал, что слышал, ребята эти жалуются, будто их не понимает и гоняет милиция.

В ответ Головарев разразился речью, что его тоже гоняет милиция. За его хиппование, как диссидента. Но он милиционеров не боится. Когда его останавливают, он называет их вслух "маленькими серыми мышками". И они понимают этот условный намек и тотчас уходят.

Говорил он в прежней манере: спокойно, чуть грустно, ничему не удивляясь, -- как бы всё давным-давно зная и испытав.

Валера вдруг подумал: до чего скучно, наверное, быть таким человеком. Если и в самом деле у тебя всё так -- когда -- "на ответы нету вопросов"... Впрочем, что-то не очень верилось ему, что Головарев и впрямь такой. Ведь ему исполнилось только шестнадцать лет...

-- И ты что, не боишься никакого мороза? -- осторожно спросил его Валера, ожидая нового рассказа.

В ответ Головарев снисходительно засмеялся... Как часто, подумал Валера, люди так снисходительно почему-то смеются в разговоре именно с ним, с Валеруном... Или Головарев так держался со всеми?.. Мол, -- отчетливо говорила интонация Тишиного смеха, -- до чего ты еще мало во мне и моей жизни понимаешь, даже смешно, -- наивные задаешь вопросы...

-- Нам ли, русским, бояться мороза? -- усмехнулся Головарев.

И он пояснил, что заезжал с отцом и в Сибирь. И там они загорали в минус шестьдесят на берегу озера. И потом, кроме того, ныряли, прорубив себе полынью. И еще закапывали друг друга в снег. В принципе, я могу даже спать на снегу -- и мне ничего не бывает... У меня стационарно поставленный контроль над теплообменом.

-- Ага!.. -- вздохнул Головарев. -- Я заметил твою усмешку. Ты улыбнулся. Ты эдак улыбнулся углом рта. Ты хотел скрыть от меня, но я все же увидел. Не отрицай -- ты усмехнулся!!

Валера не отрицал -- что уж правду таить...

-- Значит -- ты все-таки не веришь... -- тяжело вздохнул Головарев, -- как вздыхают, узнав, что твой близкий родственник тяжело болен, не меньше. -- Впрочем, я не удивляюсь... -- безнадежно и театрально махнул он рукой. -- Я так и предполагал... Ну что ж, -- вздохнул он снова, не скупясь на вздохи, -- я больше не буду тебе рассказывать ничего на эту тему, ладно...

Он выглядел страшно обиженным. Он вообще был чрезвычайно раним. Так, что невольно напрягал уже в общении. Никогда не представлялось возможным предугадать, что ему скажешь "не так" и чем его расстроишь до ужаса и скупой мужской слезы...

Валера принялся уверять, что нет, нет, он верит!

Головарев от этого судорожного и эмоционального уверения значительно приободрился, -- приподнял опущенную голову и приосанился. Ему стало заметно лучше.

Они снова шагали вдоль реки -- дальше. А Головарев рассказывал, что он может часок-другой сидеть под водой зимней проруби, дыша через шланг от стиральной машины, и даже кайф с того ловить. И потом выныривать свежим и бодрым.

 

В ТОМ ДЕЛО НЕ ЛЮДЕЙ, А БОГОВ?..

 

Внимание разных людей Оля Рогожина, бродящая вот так на задворках, и привлекала по-разному. Не-утонченных детей чернорабочих она провоцировала на истероидные припадки ярости и крики ей в спину. А вот взор загулявшего поэта и книжного малого Валеры она притянула к себе по-иному.

Глядя на эту странную, тощую, романтично одинокую и нетривиально опустившуюся фигурку, Валера мало-помалу влюбился в Олю.

Тогда он уже учился на первом курсе института. Его амплуа были астроприборы -- такую специальность он избрал по вкусу. Она объединяла его романтизм и -- определенно так же наличествующие в нем способности юного техника.

Как-то, собираясь утром в институт и выйдя во двор, он тотчас увидел большого, поджарого, растрепанного человека в мешковатом, не застегнутом плаще. Как в былые годы, дежурящего у подъезда. Человечка Наоборот.

Они давно не виделись. Тот вроде бы поступил в институт по части журналистики.

И вдруг он снова возник. И пригласил его прогулять, тряхнув стариной, все лекции.

Они снова бродили по парку Филе.

Времена менялись. Людей вокруг поразил энтузиазм. Все искренне верили, что начинается новая, свежая жизнь.

Как праздновали последний звонок! Пели песни о том, что теперь нас зовут новые дороги: кто станет учителем или музыкантом, а кто -- менеджером и бизнесменом. Эти новые слова вошли в обиход. Коммерческие ларьки (в просторечии -- "комки") и коммерческие же магазины плодились мама не горюй. В них продавалась уйма вкусных и дорогих вещей.

Все верили, что после смены строя шаг в светлое будущее сделан и дальше все пойдет как надо.

Общее настроение передавалось и Валере. Стихия толпы увлекала, что говорить. Верилось в то, во что верили все...

Год назад произошел переворот. Настоящий. Почти такой, о котором говаривал Головарев. Состоялся он неожиданно...

Первого и последнего президента СССР свергли -- и сделала это его же "камарилья", -- совсем как в давнюю эпоху дворцовых переворотов. На улицу выехали танки.

Всем было страшно. Во всяком случае, почти всем... Валера толком еще не успел даже испугаться -- не успел вообще осмыслить подобное.

Но свободомыслящие взрослые говорили, что свобода, кажется, умерла. Теперь не знаешь, что делать, потому что надо бежать и прятать детей, или сматываться за границу... Ибо начнутся расстрелы и концлагеря.

Правда, почему всё будет именно так и почему, с какой стати, именно вот им и им детям надо вострить лыжи, и за что вообще и куда именно их заберут -- толком не объяснялось...

По радио передавали сообщения от взявших власть: о том, что в последний год слишком много секса и насилия показывалось по телевизору, и нужно прекратить этот беспредел...

На улицах довольно робко стояли боевые машины. Из люков откровенно наивно смотрели молоденькие танкисты, -- явно толком не понимая, что вообще тут им делать и что последует дальше...

Каким-то шестым чувством Валера догадывался, что долго это не продлится... Потому и не сильно вроде боялся. Как будто любопытство брало верх над страхом. Он не мог объяснить, почему он интуитивно думал, что переворот этот сорвется, но -- думал...

Впрочем, он давно ощущал нечто втайне от себя, даже невыразимо словами...

Он был наивный советский пионер, но... Иногда, вдруг, на минуту, начиная уже с младших классов, казалось ему, будто что-то не то в том тезисе, что Ленин -- самый великий человек и имя его переживет все эпохи. Хотя в том были уверены все учителя школы и это писалось везде, однако...

Ленин был свят. Как икона. Даже кощунственно было подумать Валере, чтобы кто-то срывал и топтал его портрет... Этого он не мог даже представить -- от одной подобной мысли мутилось в голове и казалось, можно сойти с ума... Но... Вот именно в этой точке неожиданно грезился некий безумец, который (об этом Валера думал втайне от себя, бессознательно, без слов -- даже непроизнесенных) срывает портреты Ленина...

Дичайшая мысль эта убегала тут же из головы советского пионера, но она словно подготовила почву... Она шалила, не могла утвердиться, ибо оказывалась и в самом деле немыслимой -- Ленин был святая святых, но... Но точно так же, узнал гораздо позже Валера, у верующих, молящихся в церкви, случаются такие же (мелькающие совершенно аналогично -- на секунду) состояния, -- которые тоже для них несусветны. Возникают мысли: вдруг подойти и опрокинуть подсвечник со свечами у иконы или -- пнуть ногой аналой... Батюшки знают об этом и учат: не бойтесь этих мыслей, просто гоните их, -- это сатана морочит, это в порядке вещей.

Вот такая же заморочка возникала у Валеры по части Ленина... Хотя он сознавал ее кощунственность -- для него Ленин, как для всех пионеров, был как бог.

Да, в той вере имелось нечто от религиозной, думал теперь, вспоминая то, прошлое, Валерий. Когда кто-то давал честное пионерское и нарушал его, сверстники говорили ему вполне серьезно: ты Ленина обманул! Как будто Ленин действительно оставался вечно жив и слышал, и перед ним становилось стыдно... Да, были принципы у пионерчиков, были... Искренние... Хотя они и дрались, и курили...

Однако потом Валера увидел наяву то, что набегало у него втайне от всех (включая себя) -- как страшнейшее, никакому уму не постижимое тогда кощунство: осквернение ленинского имени, хула в адрес Ленина! Но это -- он увидел и услышал наяву. Везде.

Неужели он впрямь предчувствовал тогда шестым чувством?.. А если правда? Кто вкладывал ему такие невыразимые толком шальные мысли?.. Но как будто он, невинный ребенок, предвидел, что это воспоследует: еще тогда, когда Ленин висел в каждом классе в красном углу...

Впрочем, уже тогда нечто сквозило. Что-то странное, мало понятное детям...

Как-то со страхом и легким отвращением произносилось слово "КГБ". Хотя вроде бы это был орган безопасности страны, но... Почему-то многие взрослые говорили о его сотрудниках как о малоприятных людях. С которыми лучше не связываться и их обходить, которые, как тайные агенты, за чем-то подсматривают... Слишком мал был тогда Валера, чтобы уловить логику, вернее, -- страннейший логический парадокс: почему советские взрослые боятся и явно недолюбливают советскую службу безопасности??

Однажды, когда на чьем-то дне рожденья играли в шарады, чей-то папа разыграл сценку, где смешно изобразил картавящего Ленина. А его сынишка изобразил... террориста, убивающего революционеров бомбой.

Для Валеры все это выглядело как большая вольность. Однако он успокоил себя: это все-таки шутка...

Но, может, и эта шуточка повисла где-то на во.роте глубин подсознания детства?.. Еще раз пошатывая наивную веру в коммунизм, -- вернее, заронив  сомнение в том, так ли в душе взрослые верят в то, во что вроде бы верят?!..

е раз пошатывая наивную веру в коммунизм, вернее, сомнение в том, так ли в душе взрослые верят в то, во что вроде бы верят?л.ь,И еще... почему некоторые так гонялись за импортом?

А почему некоторые так страшно пугались, если сын или дочь вдруг, играя с игрушками и импровизируя, как многие дети, стишата, как-то "неудачно" выражались: срифмовав вслух, там, "мукомол" и "комсомол"? Ну, толком-то смысла этих слов не понимая, но -- изображая, как вот этот плюшевый мишка у меня будет в такой вот шапочке мукомол -- и этот мукомол -- топ-топ -- у меня пошел в комсомол... Почему в таких случаях случайно услышавшие "озвучку" игры взрослые в загадочном испуге умоляли детей никогда, никогда не произносить вслух такие стишата -- типа "мукомол -- комсомол"?.. Иногда до крику даже...

Особенно странно вел себя папа паренька Дария с наших же дворов. Он, Дариев папа, с очень странным, пугающим каким-то (как всё непонятное) выражением лица всегда однотипно перевирал известную каждому пионеру пословицу -- "Терпенье и труд всё перетрут". Он говорил так: "Терпенье и труд нас перетрут". И очень важно произносил сие, неясно на что намекая. Когда ребята говорили ему, что, мол, вроде правильно -- "...всё перетрут", он, уже шокируя их полнейшим шоком, так тихо и заговорщицки грустно смеялся и отвечал: "Не-ет! Нас перетрут". Он, было очевидно, упорно просто-таки не выносил эту поговорку в ее оригинале. И, словно давая совершенно тайный, одному ему понятный знак, повторял юным пионерам: "Терпенье и труд нас перетрут". И явно не шутя -- с неподдельной серьезностью произнесенного...

Потом этот же папа как-то кричал у школы на собственную жену, что, мол, она такое купила сыну Дарию. Вот так, дословно: "Почему мой сын будет ходить в дрянном советском пальто, когда кретинка Ксюха Блюмина носит импортное?!"

Что все это означало? Откуда прорывалось? Словно из некоего параллельного мира. Взрослые на что-то намекали, но -- тут же затыкали самим себе рты: я не я и лошадь не моя, я советский человек, молодец, сын, учишь про Ленина стихи, да? Хорошо!!

Тем не менее, это все висло где-то в бессознательном, -- о котором детишки тоже еще не знали: ибо уж явно не были знакомы с наукой психологией и всем таким...

...Валера не был удивлен, когда в тот день переворота ему позвонил Тиша Головарев.

-- Война! -- сказал он в телефон своим обычным, тихим, но слегка напряженным и четким голосом. -- Знаешь ведь, что война?

И он рассказал по телефону, что идет на баррикады, которые построены вокруг парламента. Быть там с народом, который собрался уже против этой плеяды заговорщиков, выхвативших власть. Там и нашего возраста ребята соберутся!

Он звал с собой и Валеру. Сбегай из дому, если родители не пускают, -- говорил он, -- слезай по трубе, уж ты-то умеешь.

Он был, судя по его словам, не прочь умереть за демократию.

И Валера уже думал -- а не махнуть ли и в самом деле по трубе?.. Но... но что-то остановило его.

Нет, он уже не был наивным пионером. Поддаваясь общему настроению, он и сам усомнился в идее правильности одной только КПСС. Однако умирать за идею...

Он всегда был более спокоен. Мистер Ту-Сам-Экстенд. То есть -- человек всегда с элементом скепсиса касательно любой идеи. И тут тоже... Он был не против, что люди пошли на баррикады, но сам... На смерть?..

А Головарев говорил именно так, -- что, может, придется умереть...

-- Не хочешь умирать за идею? -- сказал он. -- Но это же не коммунистическая идея, а наша, демократическая, хорошая!

В общем, он повесил трубку, сказав, что уже идет, всё. А он, Валера, пусть сам решает... в конце концов, -- поразмыслил Тихон вслух, со своим характерным книжным легким пафосом человечка Наоборот, -- даже, может, и лучше, что ты останешься. Передашь моим родственникам, что чемпион по плаванию во льдах погиб за свободу!

Валера сидел дома. Ходили слухи об обысках в больно радикальных газетах... Что-то позакрывали... Шмонали серьезно... Вдруг выключились телефоны... Потом включились опять...

К вечеру Валера все-таки сбежал из дому, -- по той же газовой трубе, как тогда.

Он бегал по улицам, яко Гаврош.

До баррикад он не добрался, но все же не остался в стороне, -- как его толкал принцип мачизма или уж что в данном случае.

Все закончилось так же неожиданно и фарсово, как началось. Вечером. Никуда танки не поперли, хотя, наверное, могли и стрелять, и разносить баррикады... Все отменилось. Спектакля не состоялось. Погуляли -- и довольно...

У власти стихийно установился новый президент, -- сибирский обкомовец, "бернский бык"*, ставший демократом, -- убрав тех, кто -- убрали старого президента.

В общем, словно супергерой из анекдота, который вначале устранил маньяков, погнавшихся за девушкой, а потом, войдя в раж, -- заодно устранил и саму девушку...

Всю плеяду узурпаторов забрали в каталажку.

Возле здания парламента, стихийно ставшего центром сопротивления, собрался митинг. К нему и поспел Валера, все-таки довольный, что не остался в стороне, -- как требовал принцип мачизма, стихийно выгнавший

-----------------------

* -- "Бернский бык" -- первоначально -- прозвище капитана швейцарских войск Понтинэ, погибшего в битве при Мариньяно, -- данное ему за высокий рост и широкие плечи. Вообще -- отсюда -- наименование верзилы -- большого и мощного человека. 

 

его из дома.

Еще по дороге он наткнулся на Головарева. Тот шагал навстречу с трехцветным флагом в руке, со свернутым в рулон полотнищем.

Много таких флажков виднелось вокруг в толпе, в арьергарде которой теперь стояли они оба.

Головарев по дороге к толпе рассказал Валеруну, что все время неотлучно был на самых баррикадах, вот, с флагом, да!

Развернулся митинг. Огромная толпа, где яблоку негде упасть. Висели непристойные и пошленькие (на уровне пятого класса) карикатуры на забранных в каталажку узурпаторов -- крупные, видные всем приветствующим свободу. Такие же карикатурки, верхом остроумия которых было "усадить" президента Советского Союза на унитаз, печатались и в свободолюбивых газетах, -- направленных против бывшего последнего генсека. Которого свергли заговорщики, но -- вместо которого теперь стихийно встал, принятый всеми, уже первый президент не СССРа, но -- России. Так что -- за кем все-таки был переворот и произошел он-таки или нет?.. 

Тогда -- произносили речи. О судьбах взятых в плен переворотчиков, один из которых вроде заранее залег в больницу... По толпе прокатился хохот, а один человек громко крикнул, саркастично сострив: "С медвежьей болезнью!" 

Кому-то стало плохо, и просили передать по толпе призыв: "Врача!" Клич подхватили, хотя лично Валера не передал -- какое-то противоречивое чувство зародилось в нем... Малообъяснимое. Впрочем, оно ведь жило и раньше...

Врач с чемоданчиком пошел откачивать того, кому стало нехорошо: то ли от счастья, то ли от долгого стояния или зажатости толпой.

Потом выбрасывали вверх руки буквой "v". Почти все. Правда, Валера не выбросил. Просто стоял тихонько в задних рядах.

Стало как-то скучно, и они с Головаревым и флагом осторожно выбрались из толпы. И отправились гулять по городу, как они любили и раньше.

Но теперь стало интересно. Стены многих зданий были исписаны двумя словами: "Долой хунту!" Почему-то Валеру так и подмывало подойти к очередному забору, где красовалось сие, и исправить букву "н" на "й" в этом странноватом слове "хунта", -- которое, однако, писали на всех заборах. Видимо, в этом Валерином желании было нечто чисто по Фрейду...

Они долго ходили, вдвоем, и несли, поочередно, флаг со свернутым полотнищем. Трехцветный.

Попадающиеся навстречу люди разного возраста, пары, посматривали на них и шли дальше. Понимающе заценив.

Транспортное кольцо было перекрыто. Тоннель, где погибли трое пацанов из защитников парламента, обложили цветами. Там ходил строгого вида мужчина и кричал, что машины не будут ездить тут.

Но через несколько дней, когда всё приводили в порядок, машины там все-таки пошли...

А в тот день Головарев останавливался, посматривал на реку, где ходили речные трамвайчики, и отмечал, что флажки на них еще старые, красные... И даже вслух всерьез, в своей обычной тихо-четкой задумчивой манере, рассуждал: не проникнуть ли им на катер, не снять ли тот флаг и не привесить вместо него ихний, новый?

Где достал такой флаг сам Тиша, Валера уж и не помнил... Потом он долго вообще думал -- действительно ли был Головарев на самих баррикадах? Ведь Валера пришел уже позже, и свидетелей никаких не имелось... Как -- и ответа на вопрос...

Потом еще Головарев, остановившись у фонарного столба, опять вслух раздумывал, не влезть ли на него и не привязать ли трехцветную тряпицу туда, высоко?

В общем, почему-то всё хотел избавиться от своего флажонка...

В городе гуляла свобода. Можно было, наверное, в тот день и в самом деле спокойно лазить по фонарям и вряд ли нарваться на замечания...

Через пару дней Головарев снова звонил Валере. И говорил типа: всё теперь кончилось хорошо. (В это верили почти все, за редчайшим исключением...) Еще он, со своим сарказмом, спросил:

-- Ну, теперь-то ты за демократию?

Он знал о том, что раньше Валера был во всем Ту-Сам-Экстенд и того не скрывал -- в том числе и по части коммунистов и демократов. И до последнего момента явно колебался, на чьей он, Валерун, мысленно стороне...

-- Да, -- ответил Валера.

-- Теперь уж точно да? -- не тушуясь, сказал Головарев. -- Теперь за "да" не запреследуют уже, а "нет" -- будет невыгодно -- не как все, верно?

Валера заценил и не смутился, не обиделся. А, усмехнувшись, ответил не менее цинично:

-- Угу. А почему бы и нет?

Тиша еще повел речь о том, что вообще-то если бы переворотчики все-таки удержались у власти, может, можно было бы стать повстанцами все равно -- и бороться с ними сейчас... Он, пловец на километры в Ледовитом океане, на многое способен со своей  сверхвыносливостью!..

А потом он запропал, за это время вроде поступил в институт... И вот они снова отправились на прогулку. Под небом уже над страной с новым строем.

Снова по парку Филе. Деревья остались теми же деревьями, независимо от строя. И вода -- водой, и земля -- землей...

Остановились опять у реки и посмотрели на дамбу, -- в которую плескали внизу, полого накатывая, студенистые волны. Нелепо и диковато на дамбе одиноко лежала мокрая телогрейка, раскинув рукава. Откуда?..

-- Купался, что ли, кто-то? -- усмехнулся углом рта Головарев.

Но вдруг через реку помчались подводные крылья.

Словно увидев нечто знакомое, Головарев полез прямо на ограждение дамбы и принялся махать рукой.

Крылья притормозили. Головарев неожиданно бодро закричал и... тут же поскользнулся и слетел вниз.

Сгруппировавшись, прыгнул затяжным прыжком туда, к воде. И -- вмазался одной ногой в нее, ухватившись вверху за нижнюю железную планку перил...

-- Двести семьдесят четыре бешеных сома! -- крикнул из кабины капитан Капитон, действительно уже знакомый парням. -- Ну что ж ты так-то, лапуха, триста одиннадцать глухонемых сомов!! -- с укором и мужицким грубоватым сочувствием покачал он головой.

Перемазавшийся в грязи Тихон лез вверх. Одну ногу, ту самую, он промочил насквозь.

Выбрался он на набережную прихрамывая. Шикарный его жест приветствия завершился... Капитан Капитон на своем катере давно скрылся за низким горизонтом, за поворотом реки.

Вид у Тихона был озабоченный.

Он остановился, топтался, невольно ища и не находя скамейки. Снял ботинок, носок, отжал носок, надел обратно, неловко прыгая... Он явно был встревожен таким ЧП.

-- Да ладно! -- подбодрил его Валера. -- Что -- тебе-то?

-- Ноги мокрые -- нехорошо, -- протянул тот. А в ответ на удивленный немой вопрос объяснил непонятливому Валеруну: -- Нет, холодной-то воды я никакой не боюсь, но долго носить сырой ботинок -- это другое дело! Тут все равно опасно...

Валера то ли поверил, то ли не поверил. Кто разберет у этих "моржей"?..

Они шли дальше. Головарев слегка хромал, но вроде приободрился. И тогда Валера открыл ему тайну. Не мог уж не открыть. Не пытался ни с кем поговорить о том, а с ним -- решился. Интуитивно. Мужской такой разговор: в парке с романтичным другом, -- с котором вместе с флагом тогда по городу бегали...

Он поведал, что влюблен в ту селедку, которая сидит на скамейке во дворе... Наверняка и ты ее знаешь -- с наших же дворов... В Олю Рогожину. Из "меда". Только не решаюсь подойти... Как к такой подойдешь?.. Странная какая-то. Хотя вроде не больная... Но загадочная... Потому и притягивает...

И романтичный Головарев вдруг повел речь.

Он оказался строгим поборником нравственности. Выяснились многие вещи, о которых он раньше не говорил.

Речь его лилась на берегу реки, как у Цицерона против Катилины. Логично и плавно, не давая опомниться, он своим всегда уверенно-бесцветным, ни от чего не тушующимся голосом говорил, обосновывая каждый пункт...

Я видел как-то, как она сидела в той компании -- у граффити. Да-да, она сидела между ними, и говорила с ними. Пару раз видел точно, поверь!! И видел, как они давали ей пива и курить. Так что она курит! Как и эти все...

В общем:

1) Компанию эту Головарев не любит и сторонится -- блатные ребята. Раз она там сидит -- она ихняя. Раз курит и пьет -- тем более.

2) Он, Тихон, никогда не курит и не пьет. Так, только пива если. Хотя да, он сам имел дело с той компанией! Они пытались его, как такого вот хиппи бродявого, к своим присоединить. И курить хотели научить. Но не поддался я!! Не-а! Не на того напали. Я ушел от них. И вообще с ними никто нормальный не общается.

3) А эта девочка -- почему она там бродит, так разодетая? В шляпке этой да драном плаще. Неслучайно колобродит. Она, наверное, собой приторговывает. Ну сам рассуди, курсирует одна по этим дворам вечерами -- сам видел! -- одна вечером ходила! -- и никого-ничего не боится. Неспроста! Эти ее пасут. Как сутенеры. Это ж очевидно теперь, сам видишь! Так что она уже порченая, да-да. И наверняка они ее лапают сами, и она им деньги приносит. И потому они ей курить и пить дают! Потому она и такая всегда! Видал, какая? Худая, бледная, мутный взгляд. Откуда это всё? Однозначно -- потасканная! Под глазами какие синяки -- откуда? Следы ночных оргий, ясен пень!

Вот в кого ты, наивный дурень, влюбился, Валерун! И не понимал? Я тебе глаза открыл. И не связывайся с ними! А то они и тебя пить-курить-ругаться матом научат -- ничему больше научить не могут! А потом кончится тем -- что задолжаешь им деньги, взяв взаймы на пиво -- а рано или поздно возьмешь, иначе и быть не может -- и они тебя уже за хвост поймают, Рак с Пявневичем эти, знаю я их!! Как? Ха, а вот эдак -- запишут в проценты. Не отдашь вовремя -- нарастят сумму. А откуда тебе отдать, если даже вовремя вернуть не можешь? А они еще нарастят проценты! И в конце концов, убьют тебя, как не выплатившего долг.

Что она ихняя, нет сомнений, верно? Откуда у нее такой вид -- тоже ясно.

Не в ту ты втюрился, Валерун...

Валера медленно осмыслял. А Тишка снова начал хромать. И... хлюпать носом. Кажется, от промоченной ноги у него в самом деле начинался насморк.

На окраине парка их неожиданно остановили двое медленно идущих навстречу патрулирующих милиционеров. Видимо, внимание их привлек не очень ординарный вид длинноволосого Головарева, да еще -- с этой промоченной хромающей ногой.

Спросили документы. Головарев тихо и безропотно вежливо показал свой паспорт.

Никаких "серых мышек" он не сказал. Впрочем, Валера его понимал: он и сам такого не говорил... Ибо прямиком в отделение как-то не хотелось.

Проверив документы, их души отпустили на покаяние и разминулись с ними.

А нос Головарева тек откровенно. Тишка сначала пытался втягивать в себя, потом -- незаметно вытирать пальцем и рукавом. Но когда это скрывать стало уже нелепо -- откровенно сморкался в характерно мятый платок, -- извлеченный из мешковатого хипповского плаща-хламиды, и чихал. Стало ясно: домой он вернется с простудой...

Девяносто шесть саблезубых сомов, как сказал бы капитан Капитон, -- пополняя колоритную галерею современной реки, -- явно протекающей возле химических и ядерных предприятий.

 

КУКЛА НОМЕР КСЮ В ШЛЯПЕ

 

А юный математический талант Виталька влюбился в Блюмину. Дурачок...

И наивно поведал о своей влюбленности Колику. Он бессознательно был уверен, что этот выдумщик поможет, -- как хитроумный такой Одиссей, а тайны хранить -- умеет.

Колик был удивлен. Виталька раньше двух слов не говорил, а теперь сказал целых четыре! Н-да -- красота -- страшная сила... Иначе выражая ту же мысль: как проснутся гормоны -- так мама не горюй -- не ожидаешь ни от кого, даже от самых паинек...

В общем, дело было в том, что он мог пригласить Блюмину на свиданку, но -- как показать ей, что он, робкий очкарик, на самом деле -- мачо?! Чтобы Блюмина зауважала его и полюбила за какой поступок?

Оглядев Витальку с ног до головы, Колик понял, что надо. Так сказал он.

И вскоре придумал. И изложил свой план.

План был прост, как всё гениальное. И наивному Витальке сразу пришелся по вкусу.

Они пойдут гулять с Блюминой по дворам и -- по ближнему обширному парку. В условленном месте заранее обоснуются (как говорится, помните: "в этой пЫхте буду я...") Колик и его товарищ. Ну, или станем незаметно следовать за вами -- не суть важно, как сложится по обстоятельствам, дело техники.

Скорее, кореш выступит один, объяснил Колик. Потому что Блюмина может подумать, что мы с тобой в сговоре, а корешей моих она знает меньше. А я буду на подстраховке сидеть замаскированный. На всякий случай. Выпущу, значит, только напарника...

В нужное время и в нужном месте мы появимся, -- то есть, повторяю, скорее он. И он изобразит подвыпившего хама, который начнет по-хамски вязаться к твоей даме -- Блюминой. Понарошке вязаться... И ты ему вломишь! Только сильно тоже уж не бей: не порти шкурку, а в глаз. Он, как положено, отлетит в сторону или -- на траву да в кусты (я его проинструктирую, как правильно падать или летать, чтобы казалось правдоподобно). А тебя Блюмина сразу заценит, -- решив, что все на самом деле.

На том и порешили.   

Они уже учились в одиннадцатом классе, а Блюмина -- в медучилище. Она уже больше держалась одиночкой: потому что ее компания, в виде Рака и Пявневича, разбрелась по колледжам да ПТУ. Так что жизнь менялась.

И Виталька пригласил Блюмину. И она, что интересно, согласилась.

Виталька потоптался возле ворот парка. Поозирался, а тут она окликнула его. Он обернулся и увидел ее, улыбающуюся и машущую ему издали рукой. И как увидел ее, так не сразу рот закрыл.

Ослепительная Блюмина стояла под жарким июньским солнцем в черных босоножках, в черном же наикоротком расклешенном сарафане с тонкими лямочками и с огромным декольте спереди и сзади. А также -- в большой черной шляпке от солнца на голове.

Виталька заколдобился не потому, что полюбил ее сильнее, чем раньше -- просто она была сегодня такой красивой, какой никогда еще он ее не видал. А если говорить без фигуральностей -- то просто такой максимально открытой (речь не о внутреннем мире...).

Виталька пристроился в кильватер и последовал за ее белыми ногами и черным верхом.

Вскоре он настолько вышел из первого шока, что сообразил, -- исходя из кодекса джентльмена, -- угостить ее мороженым за свой счет. Остановились у мороженщика и пошли дальше по траве.

А потом уселись на скамейку, и Блюмина положила ногу на ногу и лизала пломбир. Она ждала инициативы, в виде объятия или поцелуя, от Витальки. Но он не решался -- не привык он ухаживать, да так поразила его сегодняшняя Блюмина, что он никак не мог окончательно "отвиснуть". И не знал, что толком делать -- память барахлила. Зато по телу шли искры, всё равно как электрические -- и всё куда-то вниз...

И потом -- лично он ждал инициативы от Блюминой и рассчитывал на ее инициативу. Однако оной пока тоже не поступало. Круг, стало быть, замыкался, как вольтова дуга на полюсах -- и дуга таким образом подавала усиливающийся заряд.

Тогда Блюмина заговорила первая и принялась сама рассказывать. Потому что говорить Виталька толком не умел -- умел только гениально решать математические задачки: всегда не так, как объяснял учитель, но -- в результате, весь прикол, -- правильно... И уже выиграл не только школьную, но и районную, и городскую олимпиады.

Блюмина поведала, что изучает дзен-буддизм. И даже заглядывает в восточные киоски -- покупать себе там разное стильное барахлишко. И даже заходила на тусовку бхагават-гитчиков. Сейчас же они к нам поприезжали, и очень даже зовут на свои лекции.

Она рассказала, как пришла в ихний подвальчик. Они там все сидят и медитируют, глубокомысленно молчат. Однако ее сразу приняли радушно, -- как, видимо, любого приходящего к ним русского, желающего познакомиться с их учением. Молча сразу протянули свою эту хламиду: мол, надень, раз ты пришла в наш круг. Но она отказалась. Тем не менее, они не злились и не спорили: без обид -- не хочешь, не надо, посиди в своем, "цЫвильном", послушай нас так.

-- А тогу эту они на время посиделок давали или насовсем? В качестве благотворительного и одновременно рекламного, знаешь, подарка? -- поинтересовался Виталька.

И высказал мысль, что интересней насовсем -- такая штука нелишняя: в конце концов, экзотическим барахлишком фарцануть можно!

Доев мороженое, они встали со скамейки и продолжили парковый походец.

Впереди шла Блюмина, позади -- Виталька-очкарик.

Гайдар шагает впереди, а чукча -- сзади, -- вспомнил Виталька. Первая часть этой фразы была рефреном песни, которую они разучивали еще в младших классах. А вторую -- добавили от себя уже в более старшем возрасте. И про себя Виталька практично подумал: а ведь чукче в результате и лучше -- в арьергарде спокойнее!

В это время возле ограды детского сада в конце парка, за кустами отцветшей сирени, стояли в дозоре Колик и его приятель -- Валера -- которого он и должен был послать "подсадной уткой".

Блюмина рассказывала дальше. Как она посидела у кришнаитов, да потом и ушла, тепло попрощавшись. Потому что дома лучше.

Как планировала Ксю жизнь в дальнейшем? Она собиралась работать медсестрой сутки через трое, получать зарплату -- и на эту зарплату ездить к морю и ходить во всякие восточные и просто наши клубы. В промежутке между двух смен. А есть-пить и одеваться -- на деньги отца, конечно же.

Блюмина во всем была уверена. Уверена, что так будет, и как может статься иначе? И она немного сочувствовала таким и -- не понимала людей, которые работают вот теми же медсестрами аж сутки через сутки -- это ж как себя надо мучить, зачем?..

Потом дотопали до еще одного лотка и купили себе банки с газировкой. Виталька предложил попить пива, но Блюмина сказала, что не пьет. Посему сошлись на газировке. Однако на этот раз она решила заплатить сама -- ей, видимо, так нравилось.

У Блюминой с собой обнаружилась тысяча рублей. Виталька никогда даже не брал, выходя из дому, столько денег сразу. А по Блюминой было видно, что это для нее -- обычное дело. Ведь деньги были отцовские, понял Виталька...

Пересчитав их и убрав в карман, Ксю-Блю, прихлебывая газировку, заметила, посмотрев на чудный зеленый парк и солнце над головой: вообще-то жизнь в современной России замечательна, и вот совершенно непонятно -- почему некоторые люди так сетуют и говорят, что все не так?..

Блюмина была совершенно искренна в своих чувствах. Впрочем, призналась она, иногда можно позволить себе расслабиться. Не обязательно рейв, но ведь скинхеды и десантники -- они тоже бывают симпатичными ребятами... Такие мачо, рыцари!.. Скинхеды, -- рассказала она, -- в свое время тусовались на Терлецких прудах. И я с ними немного пообщалась. Они меня угостили вином. Легким таким, красным сухим -- вообще-то я не пью... Рассказали мне про свою идеологию.

Виталька немного прибалдел и высказал мысль, что, по его мнению, скинхедство не идеология, а -- шум, крики и ярость. Но Блюмина затрясла головой и сказала, весьма спокойно: нет-нет, ты ошибаешься! Это идеология.

И стала рассказывать, как они, скины, ездят на футбольные матчи...

Виталька осторожно заметил, отходя от холодноватого пота, что скины -- агрессивные ребята... На что Блюмина, не тушуясь, отозвалась, -- да, это есть. Но знаешь, мне интересны и такие! Зачем, -- принялась она философствовать, -- все время быть только добрым и мягким? Это скучно и можно застыть, как болото. Интереснее, когда есть движение, неожиданное. Я и сама могу позволить себе неожиданное -- побыть как-нибудь и не слишком мягкой, -- подмигнула она и клацнула зубами. И улыбнулась. А затем тонко сжала губы. -- Уметь для эксперимента стать и недоброй тоже не помешает! -- закончила она вслух мысль.

Виталька усмехнулся. И неожиданно для себя умно изрек, что так говорят те, кого еще самого жизнь не била слишком сильно. Кто не сталкивался на собственной шкуре с чужой жестокостью...

Наверное, он зря это сказал. А может, и правильно, -- чтобы понять наконец расклад...

Потому что Блюмина дернулась. Словно по ней пропустили ток.

Она ответила, стараясь не смотреть ему в глаза и явно нервничая, -- что да, у нее пока все нормально. Просто потому, что -- у нормальных людей всё нормально. А про чужую жестокость разглагольствовать нечего: не выдавай другим своих проблем, это как-то неприлично -- грузить их ими, показывать, знаешь, собственную слабость!..

И если ты такой умный, почему ты такой бедный? -- закончил про себя мысленно Виталька, сардонично. Просто-таки, на глазах, ставший уже понимать окружающую жизнь за этот день...

Блюмину колбасило. Ее эксперимент с этой свиданкой -- чтобы "пощупать" Витальку в игре с ним -- выходил из-под контроля...

Она шла рядом, отбегала, ступала по траве. Приседала, срывая и топча цветы с газонов, снова распрямлялась.

Чем больше она доказывала другим, что не боится ничего, включая смерти, -- тем сильнее чувствовала, что в душе у нее как раз все наоборот... На ее подсознание действовал ее братец, из-за которого детство недодало ей тепла, хотя снабдило всем остальным -- деньгами, комфортом, видеороликами... Но братец тады сек ее крапивой. Сначала она страдала, а потом стала получать странное удовлетворение от крапивы. В ней стала пробиваться сладкая любовь получать интимную какую-то боль -- и самой же наносить другим -- эту чисто интимную боль... Поэтому в восьмом классе у нее быстро развилась потребность в онанизме...

И хотя врачи-либералы утверждали, что онанизм в любых количествах безвреден как ягненок, -- втайне от себя Блюмина понимала, что это не так... Печенкой или чем она чуяла, что от этого стервенеет... Что на этом подседают хуже табака и спиртного... Но, увы, вот поэтому-то она никак не могла заставить себя тогда перейти на менее вредные привычки: табак или алкоголь...

Федя Достоевский знал, конечно, и о том; хотя он, в отличие от Блюминой, не был медиком -- но -- практиком... И когда он описал, как смердяковская компания молокососов казнила несчастного пса -- между строк читалось, из-за чего именно прыщавые юнцы докатились до подобного... Говоря без обиняков: из-за того, что не клали ночью руки поверх оделяла, -- не слушаясь родителей.

Девушка Нелли высотой с каланчу тогда так и не достигла апогея. И, должно быть, не повторяла больше этого женского безобразия ... Может, это ее и спасло от многого?

А Блюмина дошла до того, что уже в последнем классе школы перед медучилищем, сидя на заднем ряду, не стерпев, -- во время урока засовывала руку под парту. И начинала там добиваться апогея...

И достигнув его, не выдержала и издала на весь класс визг с крещендо, уронив голову на парту и зажмурясь...

Все, дико вытаращив глаза, обернулись; урок сорвался. Учительница замерла с поднятой указкой.

Подобное случилось первый раз только когда прямо посреди урока вдруг лопнула люминесцентная лампа. Тогда, отойдя от шока, кто-то, прислушавшись к звуку, высказал версию о лопнувшем шарике... Но версию быстро опровергли -- прогрохотало раз в пять сильнее... Вот -- как блюминский визг.

-- Ксения! -- только и сумела крикнуть учительница, отбив себе пальцы указкой, промахнувшись ей по части стола. -- Выйди из класса!!

Провожающие ее глазами сорвались в громком шепоте: дура уж совсем, что ли?!.. И думали -- не сошла ли девка с ума?..

Блюмину колбасило сильнее. С какой-то поры она плохо контролировала себя. С той, -- когда в невинном безоблачном детстве, вдруг в ночи, увидела мысленного волка. Именно на этом сне закончилась невинность ее детства...

Странно -- сколько снов, самых разных, приснилось ей с тех пор, но именно этот она не могла забыть... Это явно был необычный сон.

Ксению раздражил "додик" Виталька. Тем, что он до сих пор не попытался пристать к ней, прижать ее к себе... И она знала, что больше он не проявит инициативу. И сама она ее тоже толком не умела проявить... А когда пыталась, -- все получалось дико и нелепо...

Они завернули к концу парка. Впереди тянулась толстая проволока ограждения. За ним виднелся, среди куп диковато разросшихся деревьев, детский сад за металлическим кованым забором. Детсад выглядел пустынным, и словно давно. Или так только казалось, и там был просто тихий час?

Проволока ограждения пролегала на высоте метра или чуть больше.

Они остановились.

Виталька смотрел на Ксю.

Он уже давно понял, что романтика вроде похода с рюкзаками в лес, -- которую он мог ей предложить -- не для нее. Потому что ее могло растрясти в электричке; потому что она в дороге могла захотеть на горшок, а при этом, возможно, сходить на него никак бы не могла по закону психологической мутации наложившихся детских комплексов... Потому что она привыкла к романтике сугубо поездок к морю на папины деньги и -- кровати на двоих с тремя подушками. В которой бы она могла лежать одна: в четырехзведочном отеле, разбросавшись в постели и усыпавшись вокруг килограммами цветов, -- как трупешник в гробу незадолго до пышных похорон.

За любым столом Ксения ела только то, что привыкла, а вот этого и вот этого она не ест, потому что то для нее жирно, а это приторно... И тогда лучше я вообще кушать не буду, а так посижу с вами...

Виталька поймал себя на мысли, что сам когда-то был таким же изнеженным привередой. Но все-таки перевоспитал себя по одной причине: пообщавшись таким макаром с людьми, он очень скоро понял -- с подобными манерами он останется на всю жизнь несчастен и одинок.

А она не была злопамятна -- делала зло, мелкие шпильки другим, -- и забывала о том.

Рядом стоял этот лох, слизняк, этот вахлак, пьющий пиво, очкарик Виталька, -- думала она даже не на уровне слов, а уже в подсознании... Который то ли хотел, но не мог, то ли мог, да не хотел... В любом случае он "достал" ее: потому что был слишком беззаботен, когда не надо, и -- слишком серьезен где тоже как раз не надо!..

Втайне от себя Ксю решила что-нибудь сделать ему, проверить его реакцию на неожиданное. Впрочем, она опять чувствовала присутствие в себе чужой, посторонней воли. Она сама порой удивлялась себе, но...

Она первая неожиданно шагнула к проволоке заграждения и перекинула через нее ногу. Раскачав трос, на котором невольно таким образом сидела секунду верхом. Словно телеграфный сигнал пошел по проводам, -- вибрация, передавшаяся от Ксении в обе стороны, полетела дальше... Трос раскачал низкие купы, и дернулось по следующим, -- в края парка, в не вычисляемую уже даль. Так дрожат провода, когда где-то приближается еще не видный троллейбус...

Она перелезла через заграждение неимоверным шагом, прижав руками свое платье и затем обдернувшись. И уже стояла на той стороне. И смотрела на замершего Витальку.

А до него вдруг дошло, что случилось с его очками, и... он наклонился, шаря в траве. Он сам не заметил, как уронил их. Когда Ксю двинулась к заграждению, он протирал их...

Через минуту он надел очки и... перелез через ограду, как и она.

Они стояли на тесной зеленой аллейке уже непосредственно перед детским садом. Слева, судя по шуму, уже начинался проспект, -- не очень еще видный отсюда за деревьями.

Блюмина вдруг, не сказав ни слова, направилась к ограде детского сада.

Экстремалка?! -- удивился Виталька. -- Впрочем, она вроде бы когда-то купалась в шторм, устроенный у нас капитаном Капитоном... Странно, но я плохо помню это. Словно память стерла какую-то шоковую информацию...

Блюмина словно собралась лезть через железную ограду детского сада, чуть ниже человеческого роста. Но... тут отошла обратно, словно отдумав. Обернулась к Витальке и показала ему:

-- Давай уж ты первый. Я за тобой.

Виталька, как автомат, двинулся вперед. Будем исследовать заброшенный сад, думал он? Кажется, мы и впрямь решили в него вернуться... В детский садик, напрямик... Наш путь кончается здесь...

Он посмотрел налево. Там шумела забегаловка -- у самого выхода из парка. Между ним и проспектом.

И он полез. Блюмина стояла сзади. А Виталька приземлился на ту сторону.

Он повернулся назад. Они смотрели друг на друга. Блюмина лицом к нему, и он лицом к ней -- две головы над ажурной оградой.

И тут... Тут Блюмина завопила своим тонким голосом, неистово и громко:

-- Воспитательница!! Дети! К вам залез хулиган!!

В первый момент до Витальки даже не дошло. Был шок -- даже от одного ее крика, перешедшего в ультразвук. Но в следующий момент она закричала дальше, так деловито, словно из чувства долга, -- механически громко, ничтоже сумняшеся:

-- На помощь!! Злоумышленник на территории детсада!!!

Виталька обернулся. И какой это заброшенный садик, балда? -- мелькнула мысль. Действующий сад... Хорошо так стоит, в тихом красивом парке, детвора на травке резвится... А сейчас там тихий час... Только от дикого блюминского вопля, как от МЧС-ной сирены, все проснутся и поднимут тревогу...

-- Люди!! Он уже перелез!! Держите его-о!!!

Первым чувством, охватившим Витальку, была не злость, а ужас. Он судорожно кинулся к ограде и попытался лезть назад. Да не тут-то было. Ксюндра подлетела и толкнула его обратно. Он приземлился на ноги и снова бросился на штурм. Но Блюмина, в холодном и точном кураже, молча просунула руки в щели между металлическими прутьями, щекотала его и отпихивала. А сама голосила что было духу, привлекая людей со всего парка.

-- Ах ты стерва! Ах ты сволочь!! -- заорал Виталька.

-- Чаво?! Ах, я стерва?! -- истерично расхохоталась в диком безумии Блюмина. -- Держите хулигана!!! -- заорала она еще сильнее в отместку, показывая пальцем на него по ту сторону.

Ужас объял Витальку сильнее. Он ждал, когда к нему кинутся сзади, так же голося, и схватят, заведут руки за спину.

Из-за своей "пЫхты" смотрели Колик и Валера. "Гайдар" стоял впереди, а "чукча" -- сзади. И "чукче" Колику было спокойнее в арьергарде, а потому -- он смелее и бодрее руководил и отдавал команды. Они уже сыграли две партии в портативные шахматы и три партии в карты, а также съели два чебурека, запив минералкой. Но сейчас там, куда они смотрели, происходило нечто странное. Что устроили эти два чудика?! Мысль защитить мачо от женщины в голову Колику с Валеруном не приходила -- и их можно понять...

Виталька в последнем порыве отпихнул-таки Блюмину от ограды, перемахнул через нее, как каскадер, и спрыгнул на свободу. Он понимал, что если бы его схватили, то она бы, конечно, оказалось бы с ним совершенно, как положено, не знакома...Случайно шла мимо и решила вступиться за порядок из чувства долга гражданина...

-- Стерва!! -- заорал он и, схватив Блюмину, швырнул ее на землю.

Блюмина не была больно слабой девицей, но он, конечно, все-таки оказался сильнее.

Ксю-Блю упала, завернувшись в скомканный сгусток голых рук, ног и черной туники сарафанчика. Шляпа не слетела -- очевидно, держалась на резинке. Блюмина покатилась по траве, закрывая инстинктивно лицо руками.

Виталька не ударил упавшую ногой, нет, не думайте о нем так плохо. Больше он ничего не сделал. Гнев его прошел.

За оградой, кажется, не проснулись... а может, там и в самом деле не было ни души? Детский сад не казался заброшенным, но на окнах виднелись задернутые занавесочки... Может, там был выходной день? Или -- садик встал на летнюю "мойку"?..

Виталька инстинктивно отошел от повалившейся Ксю, к которой пять минут назад неровно дышал -- аж свист слышался... Впрочем, от любви до ненависти во все времена был всего один шаг... Равно -- как и обратно...

А по большей части Виталька отвалил в сторону потому, что все-таки решил отойти от железного забора на минимально безопасное расстояние, -- если все-таки придется бежать...

Секунду он смотрел, как Ксюха встает на ноги, обдергивается, отряхивается, оправляет тонкие лямочки черного сарафанчика минимальной длины. И больше он ничего не успел даже подумать, и она, наверное, тоже...

Потому что вдруг из-за деревьев выступил человек.

Молодой парень, с виду чуть постарше Витальки, в больших цветастых шортах -- так называемых "доминиканцах" -- и панамке.

Ничтоже сумняшеся, маслено улыбаясь, -- даже как-то нарочито маслено, -- он направился к Ксю-Блю, толком не опомнившейся.

Подвалил к ней и вдруг... эдак словно ненавязчиво ткнул ее пальцем в бок.

Ксю-Блю дернулась и дико обернулась на него.

В следующую секунду Виталька понял, что это и есть "подсадная утка" от Колика. И пора действовать. Ведь это же было условленное место, черт возьми! А он уж и забыл за всей фигней...

Позже он задавался вопросом: да почему он вообще не ушел после Ксениной выходки?!.. Может, он уже действовал, как машина... Может, все-таки амбивалентное чувство к этой обаятельной стерве, на бессознательном уровне, не изменило и после случившегося... А может... Вероятно, еще какая-то часть его бессознательного (чистой воды интуиция) подсказала ему: что-то тут не так, а раз не так, то... Но эту мысль мы закончим позже, отметьте ее себе.

Следующим движением этот нежный кисуля обнял Ксю за талию и притянул к себе, рукой шаря по ее талии, словно прощупывая. Ксения дернулась на слегка подкосившихся, снова потерявших равновесие ногах. А визитер заглянул ей в лицо, под шляпку, и сказал:

-- Ну что, пила? Чо ж ты падаешь?.. Ты это нарочно так или спонтанно?..

Виталька понял, что пришла пора действовать. Но краем глаза вдруг увидел, как с той стороны, -- от разделяющей парк и проспект забегаловки, -- сюда приближается, громко топая, еще какая-то фигура.

Он встревожился... Может, кто спешил на помощь детям, услышав крик Блюминой? И что тогда? Неясно было, как теперь поступит Блюмина... А если в отместку она сейчас нарочно... возьмет да поцелуется с этим засланцем от Колика из засады, а на него, Витальку, снова укажет как на злоумышленника?..

Но в следующую секунду он подумал: так, может, это и бежит сам Колик! Он ведь говорил, что тоже будет сидеть в кустах, однако сам вряд ли выступит... А сейчас выступил -- ибо ситуация развернулась необычно...

Эта мысль придала Витальке решительности.

Видя, как приставала в расписных шортах уже запрокинул назад голову Ксю и нахально пытается ее чмокнуть, он кинулся к нему... За полсекунды он невольно машинально подумал и еще: а ведь она как-то не очень сопротивляется... Хотя и довольства, с другой стороны, не выражает... Но додумать эту мысль и что из нее следует, Виталька не успел -- он ударил этого типа по морде.

Как положено -- понарошке. То есть не то что совсем понарошке, но... Как-то средне. Не в полную силу.

Когда тот перестал качаться, то посмотрел с некоторым изумлением.

Словно ему самому ничего не было понятно: кто вообще этот кидала, -- который кидал только что девушку, -- коего девица хотела выдать властям, но он же -- почему-то теперь вступается за нее?

Подобный ход мыслей показался бы совершенно закономерным, если бы Виталька не знал, что перед ним -- "подставка" от Валеры... Однако на него смотрело такое искреннее недоумение.

А потом человек усмехнулся и ударил Витальку... Который уже был так изумлен, что даже толком боли не почувствовал, но полетел назад...

И если первая часть изумления была реакцией на недоумение же этого парня, то вторая -- явилась оттого, что тот дал сдачи по-настоящему. Сильно и больно заехал по мордахе, так что Виталька покатился по траве, уже как сама Ксю, -- которую тот тип уже, есесно, из рук выпустил.

Виталька вскочил, уже совершенно не понимая, что происходит. Как тут же появился тот, кто добежал оттуда -- из забегаловки.

В воздухе пахнуло спиртным.

И в следующую секунду... он вдарил по Виталькиной сопатке. Так, что тот снова упал.

И тот, второй, истерично заорал:

-- Ты что Ксюху бьешь, а?!

Когда Виталька вскочил вторично, он узнал его. Это был... двоюродный братец Блюминой.

Виталька стоял перед ними двумя. И они готовились снова ему влепить: первый -- за то, что он ударил его, второй -- за то, что он кинул на землю его двоюродную сестрицу.

Ксю-Блю стояла позади них. Вероятно, она сама просто тоже еще не могла успеть разобраться во всем случившемся ...

Виталька, понимая, что силы явно неравны, сказал им, стараясь преодолеть поднимающийся страх:

-- Двое на одного, да?

Те на секунду остановились, раздумывая.

И тут...

С другой стороны, из-за кустов отцветшей сирени, вдруг выскочил на скорости шустрик Колик.

-- А теперь уже и двое против двоих! -- крикнул он, и вот уже стоял рядом с Виталькой.

Виталька все недопонимал происходящее. Чем дальше -- тем становилось интереснее...

Но в следующую секунду каждая пара молодых быков столкнулась лбами да рогами.

Ксю-Блю отпрыгнула назад и завизжала.

Обе пары, сцепившись, покатились по траве.

Ксю-Блю машинально отскакивала, взвизгивая, когда эти живые комки, -- то один, то другой, -- ненароком накатывали на нее: с ног ведь еще собьют, а с нее уже хватит...

Положение не менялось, но тут из-за кустов кинулся в кучу малу еще один человек, оказавшийся Валерой.

Вскоре ситуация стала разрешаться. Три пацана вскочили на ноги, и те двое тоже. А затем все кинулись врассыпную. Тот, в шортах, погнал в одну сторону по парку, не оглядываясь. Ксю-Блю -- помчала в другую, и тоже скрылась, не обернувшись. И, казалось, ее братец тоже сейчас бросится прочь, однако... В последний момент он обернулся и...

-- В сторону! -- раздался голос Колика.

На них обоих опустилась рука братца и... полоснула по ним... Чем? Словно просто кулаком, но -- что-то скрывалось в этом кулаке...

Колик успел отскочить, но Валера -- нет. Потому что он всегда был тормозом, тюфяком и шляпой. Крупным, могучим, но -- полным лопухом. А Колик был мелким, хлипким, щуплым, ловким и бойким. И всегда выходил сухим из воды.

Затем Гостомысл понесся туда же, откуда прибёг -- в сторону проспекта.

Они остались втроем. Колик и Виталька озабоченно смотрели на Валеру, переводя дух... Еще тоже не до конца понимая, в чем вообще был смысл всего того, что произошло и закончилось -- быстрее, чем успеешь выкурить одну сигарету.

Нет, Валерун даже не упал -- он был очень мощным. Но -- на его груди сквозь рубашку проступила кровь. Откуда? Он смотрел туда, инстинктивно прижав пальцами... Пальцы завлажнели...

-- Чем он его? -- испуганно спросил Виталька.

-- Заточкой, -- деловито произнес Колик.

-- Чем?! -- не въехал удивленный Виталька.

-- Женская пилочка для ногтей, -- деловито расшифровал Колик, словно смакуя. -- Махонькая такая. Оружие стерЬвы.

-- Иди ты?..

-- В кулаке не очень даже видно, -- не тушуясь, продолжил Колик. -- Тем и воспользовался. Видать, взял у дорогой сестрицы из маникюрного набора, заточил получше и носил в кармане. На крайняк. А все потому, что ему не то что пить, -- сказал он заговорщически-доверительно, наклоняясь к Виталькиному уху, хотя Валера все равно прекрасно слышал, -- ему нюхать спиртное даже нельзя. Так уж устроен человек, что кирнёт -- невменяем становится! Все что угодно сделать может. Вот сейчас и выкинул финт...

Да, этот чисто эмоциональный финт срыва оказался интересен. Как любопытно для науки психологии было и то, что все безоблачное Ксенино детство двоюродный братец сам лупцевал Ксюху, а вот когда увидел краем глаза из забегаловки, что кто-то чужой ее бьет -- не стерпел.

Как он оказался рядом? Он вышел из дому и топал в цирк, на проспект. Но по дороге не удержался и завернул в забегаловку.

Знал он правду о себе, однако только позавчера "расшился"... И -- не удержался... Решил: ну уж теперь я себе хозяин, ничего плохого не выйдет, год ходил с "эспералью"... Но -- вышло... Через одно место...

Он не впервой так думал... Тем не менее, каждый раз на поверку снова не умел совладать... Виновато было вино... Оттого он и Ксюху обрабатывал веником... А потом зашивался, расшивался и опять зашивался...

А кто был тот, в шортах-"доминиканцах"?..

Так вот, окончим мысль... Вспомнили? Которую я попросил, дорогой читатель, себе пометить в ее зачатке.

Просто кроме всего уже перечисленного, тогда Виталька понял где-то на уровне уже совсем подсознательного (по закону физиономики или -- уж каким седьмым чувством...), что это  -- не тот человек...

Да, этот тип просто гулял в парке. Увидел нечто непонятное. Заинтересовался странно себя ведущей Ксюхой. И решил поприставать, ибо был он, видать, хам или что-то в таком роде...

Вот потому, может, еще инстинктивно не ушел Виталька. Невольно он не мог бросить Ксю одну с тем типом, бессознательно же поняв, что это -- чужой. Да, сердце у Витальки было добрым и благородным -- то есть по сути нормальным и здоровым -- оба желудочка и предсердие без пороков. И он не мог допустить, чтобы этот человек (который, может, вообще какой маньяк) по-настоящему покусился на честь, здоровье или жизнь девушки. Пусть девушка эта была стерва, пусть она устроила Витальке западло, из которого он сам мог не выбраться, но уж тут -- Бог ей судья... Только Он один.

А наблюдающие из кустов Валера и Колик, видя, что ситуация полностью вышла из-под контроля и сложилась иначе, вмешались, -- когда внутренний голос велел, а вернее -- глаза увидели...

Но самое интересное произошло дальше -- окровавленный Валера вдруг молча кинулся бежать. И бежал, несмотря на оклики друзей...

Вот оно и было -- то самое событие в парке, потрясшее жизнь двора четырех школ. О котором потом еще долго невольно вспоминали многие.

 

РОМА И РОМ

 

Виталька и Колик нашли Валерку только к вечеру, хотя искали по всему парку.

Он спрятался в... открытом сухом колодце на краю парка. Он спустился туда по железным скобкам и сидел в этой заброшенной яме, на дне, как в каменной тесной камере. В полумраке, свернувшись калачиком и кое-как перевязавшись собственной рубашкой.

Стоящий наверху Колик попросил объяснений.

Оказалось, что Валера страшно боится нагоняя дома. Потому что его родителям, в отличие, например, от папы Дария, Ксю-Блю никогда не нравилась. Они предчувствовали, что от этой девицы хорошего не будет... А когда же он вмешался в такую аферу и чем всё теперь обернулось, и если станет известно, что это из-за нее... Боже, зачем я согласился на эту аферу... Глуп, как все бессребреники, хотел просто помочь товарищу...

-- Ладно, не дрейфь! -- сказал Колик.

И пообещал не говорить его маме и папе точно, где Валерун и что с ним, пока рана его не заживет. А мы с Виталькой тебя навестим. И ты тоже не дрейфь, Виталька, и не переживай... Так уж карта легла... Человек предполагает, а Бог располагает.

К ночи Колик вернулся один и принес Валере бинты и йод. И заодно -- чебурек и яблочного соку. Валера поблагодарил его, поменял получше перевязку, поужинал. Затем Колик пожелал ему спокойной ночи и ушел. А Валера остался один в темноте в безлюдном парке, под ним, на дне, свернувшись в штольне.

Стало совсем темно, но здесь было почти не опасно. Только сверху кричали ночные птицы.

И Валера спрятался от того глубокого дикого мрака в еще больший мрак, но -- родной, свой собственный. Он закрыл глаза. И стало легче. И он уснул, ибо что еще оставалось?

 

Когда рассвело, наверху вскоре снова появился Колик. Он не подвел, а по дороге в школу завернул к нему и опять притащил воды и еды. А также шахматы и карты -- играй там сам с собой, приятель! Если надо, он пообещал принести еще перевязок.

Валера просидел в колодце, как протопоп Аввакум, еще один день и еще одну ночь. Ночью он спал, а днем -- ел, пил, спал, менял повязку, играл в шахматы и карты.

А на третье утро... его вытащили из колодца, всунули в специальную санитарную машину и повезли в спецотделение больницы. Потому что решили, присмотревшись еще заранее: человек, столь давно засевший в колодце на краю парка -- бродяжка... И их можно было понять -- как раз начальство приказало отловить бомжей для бомжатников. Такие рейды делались периодически с времен свободы и демократии -- когда наконец и мы стали, как мечтали либералы, не хуже Запада. И соответственно -- у нас появились свои бродяги, которых при советской власти как раз-то и не было... Но уж как говорится -- сказали А, скажем и Б. Если к нам придет капиталистическое изобилие и другие положительные стороны, то куда денешься от обратной стороны любой медали?..

 

Оказавшись в больнице, Валера решил проводить тактику дальше. В колодце он даже успел нарочно измазать лицо, чтобы его трудно было узнать. И теперь он разыгрывал из себя глупого бродягу, который толком и говорить не умеет или не понимает. А все потому, что хотел потянуть время: вернуться домой уже с зажившей раной и чтобы его не искали раньше. А уж задним числом такого сильного нагоняя не будет, думал он. Раз жив-здоров и рана затянулась...

Поэтому он даже не давался вымыть ему лицо. А лежал себе тяжелым кульком целый день, отвернувшись к стенке, и только невнятно мычал.

Ничего от него добиться не смогли -- роль он играл хорошо.

-- Тебя как звать?

Молчит.

-- Ты местный?

-- Да.

Тут кого-то из медперсонала осенило "прозондировать почву". И он провокационно, так же деловито, спросил:

-- Ты с Кавказа?

А Валерун в ответ так же:

-- Да.

-- Хм... А может, ты из Америки?

-- Да.

Ну, тут на него плюнули и ушли.

В палате лежал типчик Рома. Рома был умненький парень и смекнул, что однопалатник притворяется и что он не бродяга.

И Рома пригласил его пить ром. Рома тоже тут был себе на уме. Лежал в другом углу да... попивал ром. Который -- сосал из конфет.

Пришел в магазин, как некогда китаец по части мух и котлет, и спросил, нет ли рома?

Ему ответили, что есть -- в конфетах.

-- Вот! -- важно изрек Рома. -- Демократы нам обещали, что всё будет. А есть-то не всё. То есть много чего есть, не спорю, но вот сколько ни хожу в магазины -- до сих пор не вижу ни рома, ни, главное -- шнапса. Виски, джин, ликеры имеются, а шнапса ну нигде в русских магазинах нет! И киньте в меня помидором, если я сказал кривду. А если у вас есть ром в конфетах -- то будьте добры, нацедите мне на пол-литра!

Помидором не кинули, ибо он сказал правду. И отсы.пали ему весовых конфет с ромом. На полкило.

Рома взял их и отправился обратно в палату -- в магазин ходить, равно как и гулять, в клинике разрешалось. Грубо говоря -- гулять до магазина.

Как только Рома ушел, в магазин притопал новый некто. И спросил:

-- У вас есть конфеты с ромом?

Продавец подумал и, чтобы не ударить в грязь лицом на этот раз, сказал:

-- Ром отдельно, конфеты -- отдельно!

Эх, все-таки неплохо было жить при новом строе -- много чего появилось, чего не было раньше!.. И киньте в меня огурцом, если уж это не так.

 

Рома полусидел на кровати. Он скусывал верхушку у конфеты и -- выпивал из нее смачно ром, как из рюмки, вливая себе в рот, напиток моряков. А потом -- закусывал этой же конфетой, уже распатроненной и без рома -- просто куском шоколадки. Ах, как было вкусно!

Валера тоже не отказался. Они выпили на двоих рому, чокнувшись конфетами со скусанными "крышками". И -- синхронно закусили "рюмками". Затем полили крепкого рому из конфеты на рану Валере, как бальзам. И она сразу начала активно подживать.

А пухлый Рома лежал на кровати и подмигивал Валере.

-- Из чего варится самогон? -- спрашивал он то ли у Валеры, то ли сам у себя. И сам же отвечал, в эдакой сталинской манере. -- Из сахара! Сколько в нем градусов? Шесть десятков! Кто его варит? Зри в корень -- сами гоним! А теперь -- из чего делается ром? Из сахарного тростника! По части крепости? Ровно шестьдесят! Кто его производит? Да они, ямайцы, кустарно, -- в кустах тростника этого сладкого! Значит ром -- суть ихний самогон! -- последовал индуктивный Ромин вывод.

На другой день они решили что-нибудь придумать, потому что так лежать было скучно. И Рома изложил вот что.

Когда он гонял в соседнюю палату что-то взять взаймы, то увидел: там висит на стене картина -- "Три охотника". Вернее, "Охотники на привале". У нас же в палате -- ничего и никого не висит. А в коридоре у сестер? Там -- еще четыре аж картины: "Три богатыря", вернее, "Богатыри" и троица пейзажей. Почему такая несправедливость -- там целых четыре, в соседней одна, а у нас -- ноль? Хотя вон, гвоздик в стене есть. Может, когда-то что-то на нем и висело. А вон и второй...

Так давай возьмем одну картину, чтобы объэстетить нашу палату, а то чо за фигня?

Валера ответил молчанием, которое Рома расценил как знак согласия.

Когда объявили тихий час, а сестры куда-то, как обычно, утопали, Рома ничтоже сумняшеся босиком прошлепал в коридор. Он аккуратно снял оттуда богатырей, осторожно принес их и повесил на гвоздик.

Затем уселся на кровать и долго оттуда любовался. Ах, мол, как хорошо!

Следующим этапом -- даже подреставрировал картину, за которой явно не очень-то регулярно тут ухаживали. Смахнул пыль и где она немного треснула -- подклеил зубной пастой. Ах, еще лучше! Какие мы все-таки эстеты!

Так он долго любовался и не удержался. Вошел в раж и не мог остановиться. Стало обидно, что один гвоздь пустует. От еще одной не убудет! -- логично сказал Рома.

И снова сгонял в коридор (тихий час еще не кончился, и все везде было пусто), и вернулся с еще одной картинкой. И набросил ее на второй гвоздик.

А потом еще сидел целых минут пятнадцать, скрестив руки на груди. Пухлый Рома, прихлебывая из кармана ром, любовался и приговаривал: как клёво! У тех, охотничков, -- важно кивнул он на соседнюю палату, -- теперь уже эдак презрительно, -- моно, а у нас -- стерео!

А потом подумал и -- еще приволок. И хотя гвоздиков больше не было, но он, забравшись на тумбочку босиком, прикрепил пейзаж на вентиляционную решетку, -- таким образом изящно закрыв ее картиной.

Ах, хорошо! -- потер Рома ладошки, слезая вниз. -- От этой картины у нас самая большая польза! -- важно заметил он. -- Ведь именно она загораживает дырку.

Тихий час окончился. Больница озвучилась. Рома пил ром -- еще одну конфетку.

А через час вдруг в палату вошла медсестра с округленными большими глазами. Они стали такими огромными и столь исказили ее лицо, что оно смазалось, и Валера даже не понял, какое оно на самом деле. Но только на что он обратил внимание -- сестра была босиком. Из белого халатика на голое тело свисали босые ноги. То ли она туфли потеряла, а то ли ей просто стало очень жарко -- что тоже не удивительно в такие погоды...

Выяснилось, что она обнаружила исчезновение картин в коридоре. Не поняла, куда могли бесследно деться целых три больших полотна, да так, что никто ничего не видел и не слышал. Рома искренне не понимал, чего раздувать сыр-бор из-за пустяка вроде пропажи каких-то картинок со стенки. Не кран же прорвало, затапливая отделение; не цианистый калий разлился; не свет отключили в операционных -- а всего-то... Однако сеструха подняла тревогу и отправилась шлепать по коридорам, сама расследуя это дело... Завернула туда, сюда и наконец -- в их палату... И увидела все картины целыми и -- даже подреставрированными. Однако вместо "спасибо" за столь трепетную любовь к искусству -- решительно потребовала объяснений.

Рома объяснил все чисто, наивно и напрямую. Как обстояло дело и почему. Ведь там было четыре мазни, а у нас ни одной; а теперь -- там две и у нас три: всё по справедливости! -- логично обосновал он. Мы же ничего в них не сломали и никому картины не продали. Мы их просто перевесили. Разве нельзя?! -- в искреннем удивлении спросил Рома. В духе обрывистого Маркуши Волохова, помнится, любящего, как Ева, яблочки, -- в том числе и из чужих садов. В любви к которым он тоже не был виноват: витамины же нужны, мать вашу так и так!..

Но сестра смотрела в не менее искреннем изумлении. В ответ на вообще подобную безыскусность такой дерзости.

"Ну такой простой!" -- казалось, будто так и хотела сказать она.

Сие выраженьице -- "Такой простой!" или "Такие простые!" -- мы знавали с младших классов. Произносилось оно, когда люди делали вот с подобным искренне невинным лицом такие вещи, как Рома. Подразумевалось сногсшибательное сочетание подобного простодушия с таким же откровенным "особым цинизмом".

Вот, к примеру. Учительница диктует, вероятно, отрывок из какой-то книжки "про животных", типа Дарэлла, от лица некоего юного персонажа:

-- "Мимо меня прошла утка, ведя за собой, друг за другом, выводок молодых утят. Трех я взял себе на воспитание, остальные пошли дальше за матерью"...

Тут все в классе как зашумят. И раздаются отдельные крики:

-- Ну ничего себе! Ну лихой мальчик!! Такой простой!..

Учительнице пришлось долго шикать на класс, возмущенный этим юннатом.

Или, например, ученик не может никак решить в голове и -- ничтоже сумняшеся пишет в столбик числа прямо на парте и там их складывает. Ему: "Тако-ой простой!" Или -- не наелся в столовой за своим столом и тотчас берет себе компот с чужого. "Такой простой!!"

-- Разве нельзя? -- повторил Рома с глазками невинными -- ну точно как у того же Содомского из фильма.

Глаза же медсестрицы просто стали шарами на пол-лица.

-- Нет, а разве можно?! -- только и сказала она в ответ, все еще никак не отойдя до конца от шока. Ибо последний -- он у них, сестер, по-нашему, -- даже если не электрический.

-- А разве нельзя?.. -- попытался, уже совершенно тупо, переспросить Рома.

-- Нет, а разве можно?! -- смешала медсеструха шок уже с криком.

Вскоре картины вернулись обратно, как всё возвращается на круги своя. Все полотна снова висели в коридоре, а в палате у них -- ничего.

Да, жизнь возвращается на круги своя -- таково ее свойство. От малого -- вот как здесь в клинике, до -- масштабов всей-всей страны. Вот, к примеру.

Если одно время, например, самая новая и либеральная пропаганда слово "патриот" произносила не иначе как в ругательном контексте (в куче с "русофилами" всякими...), то теперь это слово возвращается в жизнь опять. Что тут можно сказать? Мнение автора, что патриотизм -- чувство нормальное и естественное. А вот самые передовые либералы любят твердить, что патриотизм, мол, -- последнее прибежище негодяев. О как... О-па-па. Только тут непонятно, а какие тогда -- предпоследнее, первое, второе и другие ихние убежища? И -- главное -- почему негодяи, по мнению либералов, сейчас все полезут именно в это, последнее убежище? Кто вообще-то изрек сей афоризм? Один из демократов ответил, что, "кажется (именно так было сказано!), Толстой"... Когда, где и в какой связи -- демократ не оговаривался... Но раз дедушка Толстой родил такую мысль, --  вероятно, ключевую для либералов во всем его остальном девяностотомном творчестве (опять же не знаю, не берусь судить, сколь они сильно знакомы с остальным целлюлозно-бумажным наследием этого "мощного человечищи" за пределами этой фразы...), -- то либералы не могут не согласиться...

Вот только интересное дело. Пробуешь сказать либералу: а почему тот факт, что американцы любят свою САШу и считают себя патриотами Америки -- не безобразие? Что англичане любят Англию -- норма-ально, да-а? А почему же если русский любит Россию -- он, верно, какой-то негодяй?..

Либералы тут по-разному выворачиваются. Они тоже, как и стервы, попадаются, видать, разных категорий, да и, как носы человеческие, разной глубины -- по части вообще либерализма. Одни -- так вообще не пытаются выворачиваться, -- а замысловато отвечают: ну, понимаю, что ты Россию любишь как родину, но за что ты ее уважаешь? То есть от ответа на конкретный вопрос напрочь уходят, однако -- задают свой...

Другим опять же говоришь: ведь в любимой вами Америке (почему-то уж очень именно САШину страну либералы любят... Похоже, даже больше, чем Европу...) за оскорбление родины даже карают! В свободной Америке, в противовес совсем несвободной России... Даже сейчас, по мнению либералов, не хватает славянам остро либерализма, что ты будешь делать... "Еще одна газета" вон пишет про Белоруссию -- какое там страшное расслоение общества: одни ходят с пустыми кастрюлями в руках, а в то же время на витринах магазинов -- десятки колбас! Про то, что в той же Белоруссии состоялась манифестация проституток и никто их не разгонял -- ещеоднигазетники не упоминают.

И другие либералы подключаются: а давайте не будем говорить слово "русский"! Ведь не одни русские живут в России! Надо уважать татар, там, цыган, вепсов, чукчей... Они же имеют полное право на свою моральную независимость -- то есть имеют право свободного гражданина называть себя своей национальностью: чукчами, цыганами, вепсами... Так почему же мы должны смущать их свободу и косно так, и по жлобе, называть себя "русскими"? Давайте называться обтекаемо "россиянами", -- чтобы чукчи, вепсы, цыгане имели право называться вепсами, цыганами и чукчами! Ведь Россия -- многонациональное государство!..

Правда, в той же цивилизованной (до сих пор нам сверженных магнатов не выдает и твердит, что в России нет как таковой свободы...) Англии вроде бы живут и ирландцы, и шотландцы, и уэльсцы... Однако они себя, о ужас, называют англичанами! А -- не "великобританцами"... Но почему-то этот факт господ либералов не смущает. И они даже не требуют, чтобы англичане себя называли великобританцами. Но вот что русские себя не хотят называть россиянами -- это их всегда настораживает...

Впрочем, если обратиться и к другому лагерю, то те говорят, что, в общем-то, "патриот" в таком, в партийном каком-то, что ли, смысле, -- это сейчас уже тоже другое. Как и "коммунист" -- условное понятие. То есть не в смысле патриот, кто свой народ и страну любит, а патриот -- это вот тот славянофил, который верит в особый путь России...

Впрочем, господа либералы тоже Русь обособляют: пишут о противостоянии, значит, "России и -- цивилизованного мира"...

Но я к тому, что все вещи нормальные -- что картины на стене, что патриотизм -- возвращаются на свои места...

Правда, со скрипом. Когда только стало известно, что после череды реформ девяностых в школах станут рассказывать детям о своей стране и любви к ней, визг стоял сильный. Сарказм и обмороки в либеральном лагере. Либералы от такой дури за голову схватились: какой совкизм -- детву, как пионеров каких-то, учить Родину любить!.. Значит, скоро все вернется... а что вернется? Полностью восстановится советский строй... М-м, а как он восстановиться-то может, когда вообще в одной реке нельзя дважды купаться и давно на дворе рынок, свобода, разруха, а может, и кое-какой прогресс в самом деле?..

Либералы четко отвечают: в "этой стране" (в России то бишь) коммунистическая (то бишь мракобесная и бесчеловечная) система восстановится и срегенерирует абсолютно хоть после полувека. Никакой капитализм (или, пардон, демократия?..) в ней ничего сделать не сможет. Никакие законы физики в ней не действуют, даже теория Эйнштейна и та не действует -- в России время можно повернуть назад! Ага, там в эпоху компьютеров полетят ветры свистать.

Да, доказывают господа либералы, это же ясно и доказательств не требует, как аксиома: Россия -- особое место, где не выполняются никакие нормальные законы ни истории, ни физики, ни социологии! В общем смысле -- если мы, либералы, не перестанем либеральничать -- то в России через сто, через триста лет полностью вернется все то, что было в ней в двадцатом веке: то есть все ее граждане рассядутся в концлагерях! Если только русские не будут за одни либеральные реформы, в самом крайне правом виде!..

Иначе -- Сталин может встать из гроба. Да, помнится, еще генсек-кукурузник домовину его двумя шлакоблоками закладывал... Это тогда-то, в эпоху господства философии материализма! Так что ведь вот какие мысли, в которых и сам человек себе не всегда признается.

Но вернемся на десяток лет назад. Когда Валера наш еще лежит в больнице и все выдает себя за бродягу...

И вот наступила опять ночь. И Валера очнулся оттого, что его мазнули по лицу чем-то тряпичным и мокрым.

Он проснулся, и сердце стучало, ясно-понятно, бешено.

-- Блин, разве можно так людей пугать? -- сказал он.

Заморгал глазами в свете синего ночника. Перед ним стояла не зомби, а залитая синим светом сестра... Та самая. Он узнал ее глаза. Одни только большие глаза над марлевой маской. И тот же халат, так же крепко затянутый пояском в узкой талии.

Она была в резиновых перчатках и вооружена мокрым ручником и еще какими-то моющими средствами.

И когда Валера машинально схватился за рыло, то все понял. Он не хотел мыться, а она поняла интуитивно, что он скрывает что-то под грязевой маской... Да еще Рома своей выходкой с картинами подлил в огонь рому. Не такие, мол, придурки в этой палате -- смекнула сестренка. И она, дежурившая в эту смену, пробралась к ним ночью. Вот почему она была опять босиком -- чтобы войти неслышно. И когда она сильным размашистым мазком оттерла ему разом пол-лица, то увидела, что это вовсе не бродяга, а -- нормальный малец из школы. Который полунемым дауном лишь притворяется.

Все это читалось в ее снова раздувшихся, как шары, зенках. И ее лица он снова не мог запомнить -- одни шары -- над маской. Только халат да маска, белеющие неправдоподобно ярко, призрачно в полумраке. И даже туфель нет.

-- Так-так-так! -- сказала она и бесшумно, но скоренько выбежала из палаты, так и не опуская рученций с мокрой тряпкой.

Пошла докладывать начальству по срочной связи среди ночи...

Валера понял, что его сейчас вытурят, чтоб место лишнее не занимал. Но какой он получит нагоняй и разборку -- это мама не горюй... И что вообще будет? Ведь он же обманывал людей... Все решат: подозрительно, что там произошло?.. Да еще Рома подлил в огонь ром с этими своими художествами... О чем ребята там между собой договорились?.. -- начнут обсуждать...

За минуту Валера понял, что лучше навострить лыжи самому. Прямо сейчас.

Уж опыт у него имелся -- по части газотрубы.

Прямо в пижамке он кинулся к окну. Умный и сметливый Рома все понял. Он быстро пожал ему руку, шепотом пожелал удачи и чтоб больше так не попадал.

Рана у Валеры все равно уже совершенно зажила, остался только розовый рубец. Он уже лез на трубу, тянущуюся со второго этажа на первый (как дома, так и везде...), когда Рома не удержался и бескорыстно стал запихивать ему в карман конфетки с ромом. На дорожку, на память о себе... Чтобы было и чем погреться в ночной прохладе и -- чем голод утолить же, когда его невольно набегаешь. Валера стал отмахиваться -- типа да ладно, на что Рома деловито спросил:

-- Боишься, карманы протекут? Да наплевать! -- бодро махнул он рукой. И подтолкнул Валеру на выход.

Рома был готов, что сказать, когда сестра вернется уже не одна. Он в ответ на их немой или озвученный вопрос ответит, разведя руками, типа: он выпрыгнул в окно. А я -- я пытался его остановить всеми силами звал вас на помощь но вы были далеко а он одной рукой зажал мне рот а ногами меня избивал тем не менее я все равно не отпускал его однако он полез в окно вместе со мной и вообще хотел меня стряхнуть с размаху об асфальт но даже и здесь я не испугался а тащил его обратно в палату но он все-таки оторвал меня и закинул в палату а сам убежал как я ни призывал его образумиться и вернуться по трубе вверх назад...

Валера же ловко соскочил внизу и помчался по темному городу -- ночи были теплые.

Чуть рассвело, и он вскочил в первый автобус. Вид у него был, у Шарапова... Но вроде особо никто не заметил. Да и ясно-понятно: в автобусе вообще сидел только один пассажир. Приземистый, в клетчатом пиджачке. С рыжим чемоданчиком.

Пассажир обернулся на шум вбежавшего, когда автобус уже тронулся и набрал скорость.

Они встретились глазами и смотрели друг на друга. Застыв. Синхронно.

Автобус катил. А в нем пялились Валера в больничной пижаме и -- Иван Георгиевич. В первом, самом утреннем, почти еще ночном автобусе...

 

А что же стряслось с Гостомыслом Блюминым?

Он, если помните, шел в цирк. Он любил цирк. Как и футбол. Нравилось подолгу глазеть и развлекаться оттого, как две команды борются за мяч, как кувыркаются гимнасты, а жонглер кидает вверх всякие палки-моталки.

Но поскольку позавчера Гостомысл расшился, то ударила ему моча в голову выпить по дороге -- чтобы подзарядиться для бодрости и более куражно болеть за всяких наездниц на лошадях.

Подзарядился и... И опять не совладал с собой, стал невменяемым. Полез в драку, нежданно-негаданно случайно увидев издали нечто: как вроде кто-то там пачек накидал его двоюродной сестрице... Благородное сердце не выдержало, и он полез в драку. А уже после потасовки, -- как благородный рыцарь, -- достал свою заточку -- Ксенину пилочку для ногтей -- и порезал ей противника. А затем, как уже самый благородный рыцарь, -- смылся.

Но увы, все-таки Валеркина кровь попасть и ему на рубаху. Это было плохо: могло привлечь внимание... Угораздило же Валерке этому, неужели не мог быть осторожнее с кровищей своей?! Меня забрызгал, подлец!.. И при шмоне найдут в кармане заточку... И тогда очень трудно будет объяснить, как вот совершенно случайно получилось, что в кармане -- женская пилка для ногтей, а на рубахе -- кровушка.

Поэтому по дороге до цирка Гостомысл пилку, как улику, выкинул. И сделал это удачно: зашвырнул в какую-то канализационную решетку или щель, где или не найдут, или не вытащат. Или уж если даже и найдут, и вытащат -- то не меньше, чем через полгода.

И бодро потопал в цирк. Потому что он был под кайфом, еще не очень вменяем и не совсем еще даже остыл...

А вот это и сыграло ему плохую службу. Остыл бы он совсем -- может, он и подумал, что уж сейчас ему махать руками совсем не стоит...

Однако угораздило какой-то даме уже возле цирка полезть поперек батьки в пекло, -- поперек него то бишь, Гостомысла Блюмина, к какой-то кассе. Это его разнервировало, он сорвался, да и машинально не слишком сильно, но -- все же неаккуратно эту даму (как благородный рыцарь!) вдарил. Дамочка была не очень молода, она вскрикнула и чуть не упала. А может, и впрямь упала -- он, как бла-ародный рыцарь (навроде скинхедов...), толком не обернулся... Но уже через минуту перед ним возник милиционер.

В чем, значит, дело? На помощь спешил и второй... Группа крови на рукаве тоже привлекла внимание, а ранен сам этот дражайший товарищ Блюмин явно не был...

В общем, как он задал по задам за дам -- в лице сестрицы Ксюхи, так теперь ему самому задали по задам за других дам -- забрали в милицию...

-- Как же так, я же в цирк иду! -- кричал Гостомысл, -- уже став другим: лебезя и вопя, призывая к справедливости и доказывая тем самым, что он нормальный добропорядочный цивил -- раз в цирк идет!

"Шел ты в цирк, а попал в милицию!" -- усмехнулся ему вслед кто-то. Без особой жалости... Возможно, именно этот прохожий, как благородный рыцарь, помогал встать барышне, сбитой ненароком Гостомыслом в порыве еще не улегшегося сильного чувства...

Да, не попал Блюмин в цирк, хотя и был с билетом. Вместо цирка он попал в участок. И просидел там сколько надо, не меньше. Но -- и не больше. Потому что ни в какую не выдал, откуда кровь. То есть просто уверял до последнего:  дрался. А улики -- пилки для ногтей -- не имелось. Потому и всего-навсего записали за ним -- драку с разбитием губ/носов, но не более -- не представлялось возможности доказать ничего иного, как ни крути... Но для Гостомысла это все-таки было лучше.

Только он, наивный, еще не знал, что кто сделает одну подлость и вовремя в ней не раскается, -- тот уже сам себя не остановит. Пока его другие не остановят уже хорошо, -- куда больше, чем вот сейчас...

-- Братец этой девицы Ксении у нас во дворах шел в цирк, а попал в милицию! -- рассказывала о том прогремевшем событии мама Нелли Зуевой мужу Саше -- маленькому мужику (с ударением не на второе, а на первое "у"). -- А в чем разница? -- рассуждала она.

-- Это ты интересно подумала, -- заценил Александр Зуев как истый дипломат. -- Только разница вот в чем -- туда попадать, -- в отличие от настоящего цирка, -- обычно совсем не приятно.

 

АНТИТИША

 

Но в снах Валера-Валерун теперь видел тот же призрачный свет и странную, промелькнувшую, как белая тень, сестру -- в маске по глазки. Он не мог запомнить ее лица из-за маски и остального, но...

 

-- Об этой девушке -- босой --

я позабыть никак не мог,

 

-- важно декламировал он Робертушку Бёрнса.

И ему даже казалось, будто где-то он видел ее и до этого. Но где? Нет, наверное, он выдавал желаемое за действительное... Ведь он даже целиком и в неискаженном виде так и не рассмотрел ее мордахи. Так что ересь, видать...

Но главное было в том, что он уже сидел дома.            

 

Потом Валеру снова встретил у подъезда плаватель в Ледовитом океане. Он давно не появлялся, потому что, оказывается, опять болел. Выдавал проходящую Тихонову простуду остаточный кашель, который, душащими приступами, периодически раздавался из него и до сих пор.

Головарев ответил на его едва возникший вопрос, что не всё так просто. Плавание наперегонки в Ледовитом океане -- одно, а вот сквозняки -- дело другое. А оттого, чтобы взопреть, а потом попасть на сквозняк -- никто не застрахован!

Валера ничего не сказал. Он давно переживал с помощью Тихона странное состояние.

Впрочем, наверное, нечто похожее переживали ныне многие люди, -- почти все, верящие в изменения к лучшему за последние годы. Просто люди, нормально воспитанные, культурные, наивные и интеллигентные не могли, скажем, не поверить в то, что это и впрямь факт, -- многократно описанный во всех новых газетах -- что ныне вся Белоруссия оцеплена колючей проволокой, и там диктаторский режим, и все продукты по талонам: всего одно кило хлеба в день на человека. Просто потому, что не могли же уважаемые господа журналисты врать так откровенно! -- это была естественная мысль...

Валера оставался нормальным демократом. Он жил в большом богатом городе и видел мир в его пределах. А поскольку мелкие ларьки перестройки ("комки", как называли их в те годы) уже мало-помалу превращались в супермаркеты и бизнес-центры, очереди действительно исчезли и жить стало сытнее и ладнее, он понял, что не ошибся, все-таки встав на сторону новоиспеченного президента, а не узурпаторов.

Все ему казалось хорошо и ладно: светило яркое летнее солнце, а в магазинах всё было. Немного только пугала возможность реванша, о которой писали в газетах, -- указывая на реакционные темные силы оппозиции режиму демократии. Во всех небольших списках ихней прессы первой всегда значилась газета Парамонова.

Мало-помалу читая газеты, Валера поддался общим настроениям. Он вполне твердо верил в то, что жизнь будет все замечательнее -- и так происходило на самом деле: ведь никто его не преследовал и в тюрьму не сажал!

Правда, потом, мало-помалу приближаясь к тридцатилетию, он вдруг более четко вспоминал годы детства -- и помнил их довольно счастливыми и безмятежными... Хотя это были советские времена... Тогда как-то бродилось по улицам не так тревожно... И вообще-то порезали его пилкой для ногтей (заточкой) уже в годы великих преобразований... Да потом уж -- и не его одного, как он знал по горькому опыту многих знакомых... В результате логически получалось, что не всё так плохо складывалось в те кошмарные, как утверждали либералы, советские времена всеобщей несвободы... Во всяком случае, помнились искренние солнечные улыбки детей; и трудно как-то было поверить, что никто тогда уж совсем не мог радоваться... И вообще-то -- только потом это вдруг дошло -- лагеря Сталина были полвека назад...

Впрочем, радостные детские улыбки он видел и сейчас... Да и вроде никто от голода вокруг него не умер. Но тогда ему было двадцать лет, а еще годков через эдак восемь как будто спал некий гипноз, наведенный на него и не только. А странно, кто тогда мог так гипнотизировать целые массы людей?

Валера действительно свято верил, после прихода к власти Первого Президента России, что жизнь в России теперь замечательна. Но только коммунисты и прочая оппозиция -- хотят погасить свет. Либеральные газеты (а других как-то и не находилось в поле зрения) не оставляли возможности верить во что-либо другое. Вывод в них давался предельно четкий: либо народ станет сознательным и проголосует за нынешнего президента, -- и везде будет свобода, улыбки и изобилие пищепродуктов; либо -- везде будет тьма, воющий ветер, и вся страна затопится кровью миллионов людей, ни в чем не виноватых. Это произойдет сразу же, если Первый Президент России не удержится у власти. И неважно, кто именно займет освободившееся место -- они все одинаковы.

Валера искренне в это верил, не успевая удивиться на самого себя. И хотя вообще-то он был разумным и добрым парнем, но когда он видел на улицах собравшиеся митинги оппозиции с красными или какими еще флагами -- он жалел, что у него нет гранатомета с радиусом массового поражения наповал. И дело было вовсе не в жестокости: он любил свою Россию и своих соотечественников и хотел спасти их (ну, и себя прежде всего...) -- от костров, темниц и цепей.

Валера все более превращался под действием прессы ярых либералов (а другой, повторяем, не попадалось, -- кроме лишь Парамонова, очень лезущего в глаза -- с помощью той же либеральной прессы. Но уж этот и в самом деле критики плохо выдерживал...) в не менее ярого либерала сам, однако -- никогда не был русофобом. Нет, он вовсе не презирал свой народ... Хотя иногда и думал: ну неужели такая большая часть его народа столь тупа, что действительно голосует не за нынешнего президента, а за коммунистов, если вроде бы хомяку становилось понятно, что если к власти придет оппозиция -- она отнимет у всех всё? Но Валера совершенно естественным чувством считал себя русским и любил свой народ. А любя его, был за либеральные реформы. Потому что искренне верил: они -- благо для русских.

Только лет в двадцать пять он вдруг понял, что митингующие новые коммунисты кое о чем базарили верно. Например, что в СССР показывались хорошие мультфильмы для детей и не выставлялось столько пошлой обнаженки в прессе. Но тогда еще почему-то до него это не доходило. А мультфильмы в его детстве и в самом деле были таковы, что нынешняя привозная муть вроде "Роботека" конкуренции с ними не выдерживала сразу. Во всяком случае, с его, Валериной, точки зрения...

Но тогда ему стукнул только двадцатник, и он снова отправился в парк Филе с Головаревым.

Странное чувство давно формировалось у Валеруна. Он мало что понимал, начиная с темы Ледовитого океана... Потому что Головарев всегда был один и тот же: чуть пафосный, серьезный и ранимый, как хрупкое стекло. Поэтому никогда нельзя было предугадать, на неверие во что из его рассказов он обидится в следующий раз...

И в то же время -- он иногда делал вдруг истинно шутливые вещи.

Например, когда они карабкались в парке вверх по пологому наклону и он обогнал тяжелого тюфяка и увальня Валеру, он вдруг обернулся и попытался столкнуть его вниз. Тихон несколько напугал "шляпу" Валеруна, но тут же первый засмеялся. Такое случалось с ним редко, однако когда Тиша все-таки смеялся, -- то именно так, как и в этот раз: тихонько, деланно, с максимальным сарказмом и коротко.

Оказалось, это он пошутил. И теперь был снисходителен к Валере.

И такого рода здоровый юмор Головарев вообще, чувствовалось, любил.

Валера сознавал, что еще немного -- и у него самого куда-то поедет крыша. И невольно начал, бессознательно что-то как бы пытаясь доказать Головареву, творить странноватые вещи.

Например, стал выдавать себя за собакофоба, хотя на самом деле никогда собак не боялся, если только они не бешеные.

Но когда навстречу по парку шла хозяйка с четвероногим дружком, Валера делал вид, что готов бежать. И как бы ненавязчиво -- а на самом деле -- очень специально, -- заворачивал в сторону, как бы бросая Головарева, шагающего, как экскаватор или заводной цыпленок, помахивая длинными неуклюжими руками.

Видимо, Валера оказался неплохим актером, или же -- в отношении него Головарев был не менее доверчив. Или -- просто Головарев искренне считал Валеру слишком наивным человеком, чтобы тот начал хитрить или что выпендривать. Да, наверное, Тихон полагал, что Валерка поверит во все, что ему ни расскажешь, а сам -- выдумывать ничего не станет... Так или иначе, он в самом деле уверовал, что Валерун панически боится собак.

А от этого Валера вошел в раж и стал играть роль утонченнее -- не грубо удирал от псов, а подошел к делу с лучшим актерским мастерством.

Как-то в парке им встретился веселый, улыбающийся всему на свете, хозяин с карликовым померанским шпицем. С такой молчаливой, прикольной, немного стрёмной и забавно хлопотливо-суетливой собачкой, -- похожей на лисенка.

Головарев (который в общем-то, как стало совершенно уже ясно, не был по жизни предсказуемым человеком...), вдруг, словно его ветер понес, ничтоже сумняшеся молча, как будто в порядке вещей была такая спонтанность, направился к тому человеку как все равно к давнему знакомому. И так же легко заговорил с ним за жизнь. Но тот тоже не стушевался и поддержал разговор. Присматривая вполглаза за собачуркой, свистя ей, наклоняясь к ней и расчесывая ей шерстку гладко и поправляя ошейник.

Валера невольно подошел тоже, но больше стоял сзади. А Головарев начал разговор о происходящем в стране.

Хотя еще недавно Тиша ходил к парламенту, теперь к нему снова вернулся скепсис человечка Наоборот. Все тот же, знакомый. Со своей обычной, тонко-интеллигентной и максимально саркастичной интонацией он поведал хозяину, что вот, теперь только коммерсанты получают неплохо. И они же -- иногда на церковь дают, так что без православия не обходится. Всё вот клич был, -- репетируя каждое слово и выводя его, вещал Головарев, -- "возрождение Православия"... Только это ж как князь Владимир загнал в реку народ креститься скопом -- вот и сейчас... И точно так же мы теперь и демократию "принимаем"... Скоро, кажись, будут "Соединенные штаты России" и нами американский президент править начнет...

Хозяин махнул рукой по части этих "новых русских" и сказал, что вообще-то это тоже ужас какой-то -- где эти браточки как раз в один храм делали вложения, так там над входом в церковь теперь повешен красный фонарь. Долго они думали, такое заказав?.. Что у них в головах?..

В ответ Головарев уже совершенно нарочито захохотал своим эстетским смехом. И, откровенно вызывающе в тихости голоса без единого слова в простоте, важно сказал со своей высоты:

-- Ну, это, может, и символично...

Затем он перевел разговоры на несколько более, как подумал про себя Валера, приятные темы: про собак и их хозяев. Присел к маленькому рыжеватому, как и он сам, песику, согнув длинные тонкие ноги, заулыбался углом рта. Подсадил собачку себе на руки. Шпиц не возражал, и хозяин тоже, только так же мирно и простодушно улыбался.

Головарев выпрямился и держал на руках у плеча собаку, как ребенка. Та особо не пугалась. Он погладил ее.

А Валера невольно сыграл роль -- тонкую роль неплохого актера. Стоя поодаль, разыграл в своем взгляде на песика смесь любопытства и... страха.

Головарев тотчас это заметил и наипростодушнейше поверил. И вскоре осуществил явно родившуюся у него импровизованно мысль снова пошутить. В своей манере -- с юмором истинного интеллигента.

Вдруг, как бы ненавязчиво, бесшумно он подошел к Валере и... плавно, удивительно мягко и в то же время с неостановимой напористостью -- деловито молча пересадил крохотного пушистого шпица со своего плеча -- на плечо и голову Валере.

И смотрел на Валеруна. Спокойно в запредельном кураже, чуть улыбаясь углом рта.

Очевидно, он ожидал всего чего угодно: крика, пляски на месте, убегания, стряхивания с себя собаки судорожными махами рук, обморока...

Но ничего особенного не произошло -- Валера не захотел сыграть в пандан Головареву, осознав, что теперь вообще-то он манипулирует доверчивым Головаревым, а не наоборот, и -- он может разыграть его, Тишку, дальше как угодно.

Да, человечек Наоборот был разочарован. Он явно не понимал, почему ничего не последовало?.. Никак он не думал, что нормальный человек может до такой степени обманывать...

На краю парка ремонтировали ограждение. Вращал кран, поднимая на крюк отдельные массивные звенья. Поодаль стоял наблюдающий рабочий, уперев руки в боки. Головарев решил стрельнуть у него сигареты. Мне и тебе, сказал он и, не дав Валере возразить, принялся объяснять, что курить полезно: прочищает горло. Вон как одна певица пела, Глюкфира вроде: курить -- значит, буду дольше жить...

Валера вспомнил их разговоры об Оле Рогожиной и как тогда Головарев кричал до истерики, что не курил он никогда, -- как его насильно ни пытались заставить те...

-- Впрочем, у них, -- махнул рукой с высоты своего роста человечек Наоборот на стоящего строителя-смотрителя, -- обычно "Беломор"! А я его никогда не любил...

Прошли мимо, и тогда Валера невольно заговорил об Оле Рогожиной... Может, и эта влюбленность все еще тоже сводила его с нормального понимания жизни -- и легко, "с полоборота" подключался к его мыслям и Головарев, посылая свои флюиды...

-- Вот ты про нее говорил, что она... того... -- потупившись, хмыкнул Валера. -- Вроде... м-м... ведет порочный образ жизни.

-- Я-а? -- искренне удивленно переспросил Головарев. -- Так говорил про Рогожку?! Когда?.. А-а! -- выпалил он, понапрягав память. -- Да-да, -- мгновенно переключился он, потрясающе умея при этом совершенно не меняться внешне во всех манерах. -- Да, конечно, порочная, а то!!

И он, припоминая дальше явно уже забытое самим собой, принялся рассуждать, что, наверное, она даже подсела на мужские ласки -- сейчас такое юное поколение пошло, что мама не горюй!! Они же все ее по очереди щупают и ласкают -- если она так с ними прямо на скамейке сидит. И ее уже колбасит, если мужчина не станет с ней "сосаться", ну, то есть целоваться.

Так что ты с ней не связывайся! А то -- представь себе -- женишься на ней и -- застукаешь ее с каким посторонним мужиком! Почему, ты спросил, я говорю -- "мужиком"? А с кем же? А, в смысле -- "с парнем"?.. М-м, ну ты ж не сейчас на ней жениться собираешься, не сразу, вот я и сказал на будущее!..

Головарев давно уже рассказывал, что у него якобы есть девушка -- еще со школьных лет. Ничего, кроме имени, про нее он не говорил, но частенько упоминал ее имя. В жизни Валера ее не видел никогда и нигде, хотя Головарева видал в школе каждый день и всегда одного, вроде Чайльд-Гарольда -- кроме него, Валеруна, тот так особо ни с кем и не задружил. Кто она, чем занимается, где теперь уже учится -- Валера так и не понимал до сих пор... Понимал вроде только, что Головарев, -- по его, опять же, намекам, -- не планирует иметь с ней интимных отношений до брака, а женится, когда обретет самостоятельность, -- то есть после диплома.

Тихона понесло, хотя не менялись особо ни голос, ни интонация. Только просыпалась боль за весь мир. Оказалось, он болеет за бывший класс всей душой -- потому что класс у них вообще-то был быдлом, плебейской плеядой. Да-да, все идет от таких, как Рак и Пявневич и от Оли Рогожиной. Поэтому-то я особо ни с кем в классе и не дружил -- мне смешон такой плебс, который малюет на стенах граффити!

-- Вот, например!..

Они как раз вышли из парка на сворачивающую улицу и увидели -- на той стороне в доме, круглом таком, прямо по балконной галерее наверху... гонял на мотоцикле пацан. Вероятно, там как-то интересно шли балконы вокруг и соединялись в целое один с другим.

-- Видишь, какое быдло! -- важно, с видом грустящего за весь мир высокого интеллигента, величаво указал рукой Головарев.

-- Парни! Вы почему там катаетесь?! -- раздался взрослый крик какого-то соседа вслед этому экстремалу, раскатывающему по балконам. Почему-то тот обращался во множественном числе, хотя нетривиальный мотоциклист был вроде один.

И эти же, Рак да Пявневич, продолжал Головарев, теперь ездят на мопедах вот так вот, как ты только что видел. Пока не свернут голову. И они рисуют это граффити -- образы из подсознания, страшноватый мир всяких кошмаров!

Ну, подумал вслух Валера, этот вроде ничего не рисует, а только так, эстремальным типа спортом занимается...

В ответ Головарев махнул рукой на бестолкового еще и не понимающего друга и только снисходительно сказал, выводя каждое отрепетированное слово:

-- Вас, либералов, переделать невозможно...

-- Вот я с пяти лет плавал саженками в Ледовитом океане, и каждый сезон езжу туда, -- продолжал Головарев, шагая, сутулясь, покачивая полами длинного плаща и помахивая длинными и тощими неуклюжими руками. Иногда он снова приступами закашливался (но утверждал, что уже не заразен...). -- А что, -- продолжал он рассуждать вслух, -- та же Оля Рогожина? Ты бы слышал, как она выражается! А я -- слышал еще в школе! Когда Иван Георгиевич в очередной раз объявил, что мы раскрасим контурные карты, она покривилась и сказала: "Ой, карты-х.ярты..." Представляешь?! "Карты-х.ярты"! Это как понимать?! Как это понимать, я тебя спрашиваю?! Ты представляешь себе: девушка, еще в старших классах -- и произносит подобное -- "карты-х.ярты"!.. Кто она после двух этих слов? Моральная уродка, но я уж, прости, так при тебе не скажу, ты обидишься, ты всё ее защищаешь!.. Но ты же сам слышал -- от меня -- "карты-х.ярты"! И она сама так сказала, без моей или чьей-то помощи!.. Как это расценить? До чего дойдет в будущем такая девушка?! Какая из нее жена, мать после подобного??!! Ну, что ты молчишь? Неужели тебе кажется иначе?!

-- Когда кажется, надо креститься, -- выдохнул в ответ уже начавший утомляться Валера.

Услышав про крещение, Головарев сразу же насупился и возмущенно четко и менторски ответил:

-- Это -- только к вам относится!!

К кому -- "к вам" -- оставалось загадкой... Можно было предполагать разное, что его светлость имела в виду.

Интересно все же сошлись они: по жизни мистер Ту-Сам-Экстенд и -- по жизни человечек Наоборот.

Возвращались они по шумному проспекту, чтобы как раз попасть домой после окончания всех лекций плюс -- накинутое время на "путь из института".

По проспекту двигался слепой, как бы в стороне от всех, своим трафиком.

Он шел неторопливо, размеренно, удивительно спокойно. На натянутом поводке перед ним ступала крупная, где-то с овчарку, собака-поводырь. Такая же, как он -- философски спокойная, ни на кого особо не обращающая внимания. Умная, деловитая, но твердо ведущая по знаемому пути хозяина.

Валера невольно засмотрелся на это зрелище и подумал вслух:

-- Большая какая у него собака, здоровая!..

Доверчивый Головарев понял причину такой реплики по-своему. И -- из-за этого ему пришла мысль снова пошутить. Судя по всему, -- в отместку за то, что его, великого идейного агностика, агитировали перекреститься. В обычной манере -- ничтоже сумняшеся, плавно, четко и шокирующе в своей простоте (как говорили в детстве про подобное: "такой простой"!), он направился к незрячему. Предельно культурно он остановил его и сказал в такой же до истерического смеха сногсшибательной простоте и с непередаваемой интонацией -- смесью тончайшего куража с интеллигентнейшей вежливостью:

-- Будьте так добры, напустите, пожалуйста, вот на него, -- и он деловито  указал (это слепому-то...) на Валеру, стоящего поодаль, -- вашу собаку! А то он на меня обзывается "черным плащом" и "рыжими патлами".

Валера снова обманул ожидания Головарева: он не боялся. И не стал играть роль, будто боится. Во-первых, надоело, во-вторых, Головарев уже начал перегибать палку, а в-третьих, он, Валерун, и вправду не страшился.

Что интересно, слепец в ответ вроде как и не сильно удивился (во всяком случае, виду не подал), не стушевался и -- не раздражился. Он ответил Головареву деловито и мирно, как бы просвещая и поясняя молодым:

-- У меня она добрая, она не для того, чтобы на людей кидаться, а чтобы людям помогать, -- и он нежно погладил псину. -- Правда, Ку.бышек? -- обратился он к громадному псу. И даже кивнул ему, опустив голову. -- У, Кубышек?..

Головарев стоял разочарованный. Но виду тоже особо не подал. Старался выглядеть полихее. Совсем как тогда, вспоминалось Валере, когда он хипповал, рассказывал про далекие острова и был против советской власти. Когда наконец надоел некоторым учителям своими постоянно длинными волосами, и завуч все-таки потребовал постричься. Ничего не оставалось, и тот сказал: ладно.

И на следующий день пришел и показался завучу, тут же сняв перед ним шапку -- вот, я постригся, как вы велели.

Под шапкой оказалась обритая налысо голова без единого волоска.

Так он протестовал, как было положено человечку Наоборот -- всегда наоборот. "Игра наоборот".

Впрочем, ходили слухи, был он не одинок. Валера, правда, никогда не помнил по детству и не видел нигде таких, но говорилось, что существовали уже тогда люди, которые откровенно не верили, что Ленин вечно будет с нами, а советская власть -- лучшая власть на свете. Оттого-то и рождались все те намеки и полунамеки, искренне не понятные детям и почти мистически пугающие их...

Тогда это не укладывалось в голове юного пионера. Да, пусть не всё было хорошо, пускай родители боялись спецслужб, нехай стояли очереди, пусть технику и одежду не покупали, а "доставали"... Но -- ведь (как следовало из тысяч советских журналов и леденящих душу заметок и карикатур про страны капитала) на Западе же вообще восседали рядами на улицах с табличками "ищу работу", сидели без вины в темницах, вымирали, и людей там убивали для забавы. Все равно же даже такая власть в СССР была лучше, чем то!

Допустим, это была идеологическая ложь... Но -- откуда же узнавали -- тогда! -- что это ложь, если "за бугор" так просто было не съездить? А если кто был за границей, то он потом выступал перед детьми в школе, рассказывая (под надзором учительницы, стоящей сзади) тихим интеллигентным голосом, как Нью-Йорк обнесен целой крепостной стеной домиков, построенных из обломков кирпичей, -- где живут обездоленные...

Родители потом объяснили, что те, кто все-таки ездил за рубеж по спецпутевкам в командировки, втайне шептали, что там всё совсем не так, как пишут журналы: все рестораны полны народу.

Итак, произошел переворот, а потом уже вскоре и новая власть стала подвергаться скепсису. Конечно, первым делом у людей по характеру вроде человечка Наоборот. Тогда он был "наоборот" -- по отношению к советской власти; теперь, чтобы, как настоящий мачо, оставаться верным себе, был уже против новой -- демократической или капиталистической, или уж какой (Валера давно запутался в терминах...) власти. И -- недолюбливал развивающееся вновь православие. И вот почему. Дословно, -- Тихон уже в том признался. "Потому что ни один священник, может, не считая каких-нибудь двух-трех безвестных подвижников и схимников, не выражают никакого протеста против нынешнего режима!!"

Что выражать протест против режима необходимо -- было теперь для юного длинноволосого рыжего человека аксиомой. Он даже не морочился обосновывать этот тезис. Но Валера вполне понимал и священников, и злобы на них у него не было. За кого же им, рассуждал он, быть, как не за Первого Президента России, если именно он дал свободу Православию, -- когда в советское время по части Церкви было известно что?.. Однако Головарев придерживался иных воззрений...

И вот чего недопонимал Валера: неужели Тишка так искренне морочится всем этим? Неужели больше нечего делать?.. Глядя на весь вид Головарева, он никак не мог уловить в этом его имидже: что, он настолько рационален и все его построения насчет нынешней власти -- плод головных холодных раздумий или -- холоден-то как раз он, Валера, потому что не болеет за народ, а у него, Тихона, -- как раз эмоциональная душа молчать не может? В любом случае трудно было заглянуть в голову Головарева как в свою и оценить, что там у него внутри творится... Потому что трудно понять что-то, что искренне никаким боком не можешь приложить к себе.

Валерун все же хотел спросить Тихона: почему он, молодой человек, носится с какой-то политикой, хотя мог бы, -- идя вслед естественному желанию, -- вместо этого ухаживать за красными девушками и танцевать на дискотеках?.. Или -- читать фантастику. Потому что ему, Валере, вообще-то политика была по большему счету по фигу (лишь бы только капиталисты, а не кто другой были бы у власти -- и всё). Ибо мысль о глазках и губках таинственной Оли Рогожиной, которая уже, наверное, закончила медучилище, затмевала враз и полностью и выбрасывала все мысли о каких-то там противостояниях коммунистов и американской системы.

Последний раз он случайно встретил ее у книжного развала... И опять, в который (сотый или какой?..) раз не решился заговорить, -- она была такая же чужая и странная... Слишком...

Она топталась возле книжного лотка. В сапожках, вязаной облегающей шапочке, закинув за спину сумку цвета хаки, заплатанную в двух местах. Ноги ее над меховыми сапогами казались ошарашивающе голыми, но это оказывалось обманом зрения благодаря колготкам очень телесного цвета, -- нетипичным в зимнее время...

Был слякотный день, летели снежинки и хлюпало под каблуком. А Оля долго нависала над лотком и рассматривала книги, потертая и опустившаяся, как обычно. Взирала долгим протяжным взглядом...

Валера смотрел на нее издали и бессознательно думал, что вот любит ее именно такой. Что ему страсть как хочется, чтобы ее пришлось бы погреть в руках, когда она вдруг совсем ослабеет и упадет от авитаминоза. Лечить ее, прижимать к себе и вдувать в рот теплое дыхание. И самый цимис -- если вдруг ее затошнит, и придется подержать ей голову над проталиной -- как объединит это их в такую минуту. Так он думал втайне от себя и еще не знал, что существует мнение: это и есть любовь по-русски -- через повод для жалости и заботы...

Но, к сожалению, Оля хотя ходила как лахудра, однако окончательно не валилась и ничего такое -- видать, крепкая на самом деле была герла. И повода подойти к ней таким образом не находилось. Приходилось страдать, быть близким к помрачению и любить ее чисто платонически -- наблюдая издали...

Она нависала над книгами, наклонив голову набок и вытянув губы вбок, втягивая носом не простудные, но морозные сопли. А продавец почему-то, чувствовалось, все больше раздражается на ее стояние, пока сдерживая себя и не говоря вслух ни слова. Это был новый, недавно поступивший на эту точку торговец -- раньше его тут никто не видел.

Но наконец Оля ткнула пальцем в зябкой перчатке на толстый том поэта Волошина и деловито спросила, сколько он стоит.

Продавец окончательно дернулся, испуганно и торопливо убрал томик от греха подальше из-под ее руки и быстро нервно ничтоже сумняшеся отрезал:

-- Это дорого, деточка, стоит, у тебя таких денег нет!

Оля топала по улице -- в свой дом через два квартала, где родились и выросли ее и папа, и мама, и бабушка с дедушкой... Ничего не сказав, с чувством ошарашенности больше, чем обиды,

Когда она отошла, продавец еще раз пристально посмотрел на нее сзади, -- с головы до ног. А затем деловито и все еще смятенно и растерянно произнес -- уже себе под нос:

-- Приезжают какие-то прямо с утра из колхоза -- и сюда, главное, идут... Что за фигня?!..

 

ГУЛ

 

Много воды утекло... Когда-то лысый Головарев вот уж снова оброс такими же рыжими патлами. Как настоящий мачо из анекдотов про Ходжу Насреддина: в сорок лет не меняющий убеждения, что ему -- двенадцать, Тихон не менял позиции по части внешнего имиджа. И в то же время оставался совершенно непредсказуем -- привыкнуть к нему и заскучать было невозможно, а равно как -- и вообще понять до конца этого сверхсложного человека ранимости первой степени.

Тогда как раз Валера завалил один экзамен в сессию... Надо было заниматься день и ночь, чтобы пересдать...

Но... у подъезда опять стояла неподвижная, как статуя, застывшая фигура. Плащ на ней чуть покачивал ветер.

Тихон пригласил Валеру снова в парк Филе. Пошли, да?

Головарев был ошарашен. Впервые Валерун, так искренне любящий подобные прогулки, отказался.

Нет, -- сказал он и объяснил почему. Никак не могу. Сейчас экстремальная ситуация -- пересдача экзамена.

Головарев поник головой, и его чувства расстроились сразу, глубоко и надолго. Как всегда случалось, если что-нибудь неожиданно оказывалось не по нему.

И как обычно, он не орал, не кричал, а только так жалобно вздыхал, что даже камень бы прослезился -- и тем самым Тихон заставлял любого человека (даже с каменным сердцем) сдаться и -- пойти на поводу у него, Головарева. Он так искренне показывал, как глубоко его задели и в каком он теперь горьком тягостном молчании -- что приходилось махать рукой на себя и менять решение ради него, одного Тиши Головарева.

Но в данной ситуации это не прошло... Валера пережил мелкий кризис, но все-таки не сдался, даже видя Головарева таким (хотя видел он его таким не впервой...). Тут представилась ситуация-исключение: провалить экзамен вторично было бы страшнее разбитого сердца, ясен пень.

Неужели никак? -- едва слышно пролепетал Головарев, чуть не плача. Разочарование казалось неслыханным: всегда Валера был таким послушным по части прогулок/ов, и вдруг...

Нет, твердо повторил Валера, никак. Извини ради Бога, нет.

Но я же ради тебя пришел, тебя вот поджидал!

Понимаю, но -- нет. Прости, прости, прости, если можешь, но войди в мое положение!

Головарев предлагал попятную: ну, давай отправимся не в Филе, а на выставку техники и там погуляем. Или еще куда поедем, хоть за город! Вот куда ты сам скажешь -- туда и поедем! Только пойми -- я уже морально настроился, я сам сбежал со своих лекций, уже опоздал, а у меня институт на другом конце города... Хочешь, за мой счет мороженое съедим?!

Валере было страшно неудобно, он чуть не умер от смущения. Но стоял насмерть, не скупясь на извинения и потупив глаза.

Головарева безмолвно колбасило. Он думал с минуту, а затем вдруг вспомнил, в своей тихонькой вкрадчивой манере с легким пафосом: да, я еще не успел тебе сказать -- там с нами может встретиться Оля Рогожина!..

Узрев Валерину реакцию, он принялся объяснять, уже вскинув голову с просыпающейся надеждой. Чтобы поддержать ее огонь, Тихона прорвало дальше.

Оказывается, недавно он ее снова увидел. Да, вот у той стены с граффити, где она вроде с теми козлами сидела. Вдруг встретил ее, у нас. Разговорились: тары-бары, тыр-пыр-восемь-дыр. Вроде она в медучилище учится. И так невзначай я сказал о тебе... И ты знаешь, она живо так твоей судьбой поинтересовалась! Да-да, не думай, она тоже помнит тебя, хотя вы вроде последние годы и не говорили! Оказывается, она тебя тоже замечала. И призналась мне, что ты ей нравишься и она считает тебя хорошим парнем! А потом я говорю ей, что вот планирую третьего дня пойти погулять на выставку техники и тебя взять -- ты же техник, Валерка, тебе должно быть интересно. И она подумала и сказала, что тоже заявится на выставку, чтобы повидать меня и тебя... тебя и меня в смысле, да! И я то есть, считай, пообещал ей, что мы будем сегодня там и встретимся с ней у входа, ты и я! И она сейчас там нас ждет, тебя ждет. Она хочет с тобой пообщаться и с нами погулять! Так что поехали! Я думаю, она там должна быть, не может же не прийти... По идее мы должны ее встретить. Давай, прямо сейчас едем туда гулять, к технике!

Нет, сказал Валера, ворочая язык, как плиту в восемь тонн. Нет... Даже ради нее я не могу решаться на академку -- у меня отец болеет, мне нельзя сейчас второгодничать, пойми!! -- сказал Валера чистейшую правду, хотя язык по-прежнему весил восемь тонн.

Головарев с минуту помолчал, а потом вдруг заговорил опять. Тоже обычно -- с легким пафосом, ни слова в простоте.

Значит, ты охладел к ней? Так быстро?! Но я тогда поеду один, куда мне теперь -- я уже опоздал в институт! А если я встречу ее, то что же?.. Неудобно. Я буду вынужден ей сказать, что ты навсегда дал ей от ворот поворот, что она тебе больше не нужна!! Я скажу это Ольге от твоего имени -- а как иначе? Она же спросит!!

Что?.. Я говорил, что она порочная?.. Но я не имел в виду порочность в смысле развратность, ты не так, наверное, меня понял... Я имел в виду, что она бывает агрессивная -- ругается, Сергею Николаевичу что-то кричит, пиво пьет. Но я сам пью пиво, а в школе я же сам выпивал по две бутылки красного сухого в день в последнем классе, разве ты не знаешь? Ну, очень даже, и курил хорошо тогда, разве не помнишь? Не надо, ты всё помнишь! Я только это имел в виду, но я же сам пил в школе по две бутылки красного сухого ежедневно.

Тихон долго лопотал и бормотал, потупив голову и умоляя, быстро, частя... Что стало уже даже не слишком типично для его обыкновенного облика. Но Валера подумал что-то такое мало еще понятное даже себе самому, непроявленное... Однако язык у него перестал весить восемь тонн, и он даже как-то спокойно помотал головой.

Головарев отлетел от него, как перекати-поле. Словно его и не было... С минуту назад стоял напротив -- но словно ветер разогнал их в разные стороны улицы и города ... Как будто нелепо пересекшихся сегодня. Но ведь уже полчаса или больше разговор шел так, что Валерин язык весил тонны, а сколько весил Тишин -- одному Богу известно...

Валера досдал экзамены. Но что было делать дальше? Он помнил ту встречу... И Тишка не появлялся больше. Потому что, уже уходя, он еще сообщил, что нескоро объявится. Ибо устраивается на подработки. Едет на Украину, где станет как юный журналист вести газетные публикации против кровавого диктатора Первого Президента России...

Кстати, всех узурпаторов сей президент в конце концов выпустил из тюрьмы. И они, как Наполеон на острове Святой Елены, где-то теперь жили спокойно и одиноко, и их вроде больше не трогали. Редко-редко наведывался корреспондент -- взять у них интервью о прошлой гульбе... Их не расстреляли и ничего такое. Вот таким кровавым диктатором был Первый Президент России...

 

Валера понимал, что он снова стоит на грани чего-то не пойми чего, между двух огней, разрывается пополам...

Он сам вдруг становился одиноким, отчужденным, несомым ветром...

Он бродил с сумочкой цвета хаки, глядя вбок и пуская пузыри. Что ему было надо? Ничего? Он сам не знал...

Он не думал толком ни о чем, только смотрел по сторонам, кочуя по знакомым дворам: от стены с граффити до заброшенной церкви и четырех школ... Анфант террибл.

Однажды он забрел во двор бумажного комбината. И неожиданно встретил знакомых ребят с курса младше. Они помахали ему руками и подошли. Оказывается, они вкалывали на заводе, когда не хватало деньжищ.

Несомый как по течению, просто из любопытства, ради некоего приключения и опыта, Валера присоединился к ним.

Комбинат работал посменно -- дневная смена и ночная. Начальники цехов менялись сутки через трое, каждый таким образом приходился на две смены.

В основном пахали люди вольные, и много студентов. Минимум требовалось оттрубить одну смену, можно было получить деньги сразу и затем не приходить хоть больше никогда. Или -- когда захочешь. В любой день -- опять потрудиться и -- снова уйти. Хоть насовсем, хоть с возвращением.

В основном все так и делали. Мало кто работал здесь постоянно, годами. Но работа вовсе не стояла -- вольных казаков хватало навалом. Ребята физики оказались такими. Они давно, ловкие и проворные, пронюхали про этот завод и клеили коробки.

Шли они на ночную смену, а дневная только заканчивала. Валера подумал, что ночью-то труднее придется... А получали почему-то обе смены одинаково. Хм? Но он еще не знал о плюсе, представляющемся для  "ночников"...

Только двое во всем цехе оказались постоянными рабочими, мастерящими картонные изделия по штатному расписанию, по трудовым книжкам.

Один тоже показался знакомым...

Валера подошел, присмотрелся окончательно и -- увидел Дрюню Малолетнего!

Пожали друг другу руки и поделились новостями.

Малолетний клеил коробки уже больше года. Техникум он не закончил, хотя хотел в нем восстановиться. Но пока пересиживал здесь, после армии. Тихо, спокойно, не дергают, стаж идет. Поклеиваю себе -- никакой квалификации не надо, физических данных -- тоже... А что иногда тупеешь от такой работы -- ну на каждый плюс есть свой минус... Зато мы вот с ним -- он показал на своего штатного напарника его же возраста -- стихийно как бы старшие. Таким заезжим, как вы, которые у нас каждый день меняются, всё показываем, -- важно сказал он...

Дрюнька обернулся. За спиной стоял мастер, незаметно слушающий уже минуты две. Они встретились взглядами. И мастер, совершенно двусмысленно и с откровенной иронией, нарочито сУрьезно покивал: мол, ну насчет этого малолетнего "старшинства" -- м-да-а... После чего пошел сам распоряжаться всеми прибывшими.

Стало ясно, что пока вращала дневная смена, прораб курсировал по цеху туда-сюда, как инспектор дореволюционной гимназии по классу -- с плеткой за спиной. Мастер ходил в такой же позе, как птица секретарь, не давая никому отлынивать. Работа шла практически непрерывно, до самого окончания смены.

За окнами вечерело. Заступала смена ночная...

Мастер, уже сам уставший от работы в виде хождения туда-сюда, невольно зевал... Его можно было понять, как всякого человека. Он попытался размыкать слипающиеся глаза, но плюнул на эти тщетные попытки, а просто объявил всем: делайте так-то и так-то, к утру сдайте столько-то наклеенных коробок. (Возникало обоснованное подозрение, что "мастак" поступал аналогично в каждую свою смену, так же тщетно каждый раз пытаясь не заснуть...) А я, -- объявил он, -- пойду спать. Полагаюсь на то, что вы не тормоза и руки у вас не крюки!

И отправился в свое помещение, где погасил свет, задернул занавеску и залег на диван.

У всех вырвался вздох свободы. Вот где была "заковыка"!

Никто между "станков" (столов, на которых скотчем склеивали коробки) не шемонался. Кто-то сразу потащил из валяющейся здесь же, в цехе, стопки старых, списанных схем для метропоездов одну -- и надел ее на себя, как фартук. (Днем бы такого самодеятельного рационализаторства не разрешили бы.)

Дальше все клеили себе коробки, весело беседуя за жизнь (днем разговоры не полагались). Кое-кто заткнул уши плеером (что тоже не допускалось под светом солнца).

Работа кипела бойко. Отдыхали когда сами желали -- не то, что "дневники". Хотели -- шли покурить. Или -- поставить чайник и попить чаю с хлебом и вареньем. Возвращались обратно и клеили себе дальше, кто какими порциями хотел, только стараясь делать все негромко и переговариваться вполголоса, -- чтобы не разбудить мастера. Но, впрочем, он, кажется, особо просыпаться и не собирался. Судя по всему, у него никаких ЧП тут вообще не случалось, а к утру ему оставалось только принять все сделанные коробки -- и какие претензии?.. Однако днем-то всё было на виду, и полагалось держать форс и дисциплину, иначе бы цех разбрелся. Но ночь -- есть ночь.

Валера сам неоднократно позволял себе перекур. В одном из таких перерывов он поизучал висящий в "предбаннике" цеха стенд, где указывались, в частности, фамилии ответственных людей. Привлек его внимание тот факт, что ответственным за состояние территории перед фасадом завода был... некто Т. Головарев. Хм, подумал Валера. Совпадение?.. Ведь Тихон тогда сказал, чтобы его даже и не искали -- он укатил в "Хохляндию" делать политический пиар...

Снова продолжалась работа, и Валера, борясь со сном, как-то даже подзабыл про фамилию, совпавшую с фамилией его давнего странного приятеля.

Пили еще чай, еще курили. И стало уже так поздно, что скоро уже должно было стать рано.

Валерун не привык не спать и работать целую ночь... К утру наступило необычное состояние -- он иногда не понимал: спит он или бодрствует, снится ему все вокруг или наяву? Он машинально схватил себя за зубы и -- ему вдруг показалось, что они у него шатаются, как у цинготника...

Валерка потряс головой, вышел в коридор. Пошлепал себя по щекам, подрулил к крану и сунул под него мордаху. Потом встряхнулся, и всё встало на свои места. Больше не блазнилось, он был в форме и норме. Зубцы тоже стояли на месте и не раскачивались -- это ему тогда показалось... Как некогда казалось -- принципиально не крестившемуся Головареву.

Все-таки интересные какие-то были воззрения у Головарева. Вроде бы он нарочито всегда эпатировал публику своим сарказмом по части веры в Бога, но в то же время явно не отрицал последнее время, что, вероятно, есть там что-то, -- показывал Тишка вверх, -- есть...

Валера из юного пионера тоже стал другим, но -- скорее анфант террибл: вот сейчас опять отлынил из дому -- поклеить коробочки под лунными лучами... Но и ему отчетливо казалось, что там действительно что-то есть... Что управляет нашей жизнью -- не случайно же всё и не спонтанно... Но вот как это всё понять и вообще оценить -- если ли правда выше Земли?..

Впрочем, сейчас о том не думалось... Хотя в то же время философские мысли и возникали в освещенном цехе, за монотонной работой, среди уснувшего города...

Но --

 

за окном во дворе тлело утра начало...

 

Смена окончилась. Наконец-то... Ночь, казалось Валере, прошла как полярная ночь.

Однако он уже взбодрился и разгулялся, намереваясь "рухнуть" и спать сразу, как приедет домой.

Все получили свои честные денежки за смену.

Малолетний и его напарник провожали всех, кончивших дело и могущих гулять смело. Жали руки и приглашали приходить еще, если захотят еще поработать -- люди нужны всегда, начальство обрадуется; и они с Васиком тоже будут им рады.

Особенно, конечно, Малолетний пожал руку старому знакомому со двора -- Валере.

И тот уже хотел идти, как вспомнил... Да, он же хотел спросить! Надо было узнать. И он поинтересовался, даже указав на стенде фамилию и инициал -- а?..

Малолетний засмеялся и даже переспросил: а вроде ты ж уже знаешь? Или нет? А, спутал я, ты первый раз спрашиваешь? Да-а, это именно он, Тишка Головарев, который у нас тоже учился в школах с наших дворов!.. "Хайрастый".

-- И сколько он у вас работает?

-- Да уж тоже год как. На штатной, по трудовой. Но и учится где-то у себя на этого... на журналиста.

-- А кто он у вас? Обозреватель какой?

Малолетний усмехнулся и махнул рукой. Что ты! Кто он? Фан-та-зер!

Валера вышел из первого шока и присвистнул... И вдруг подумал, что как-то удивляться было-то нечего... Фишка?..

-- А, вот, кстати, и он! -- показал рукой в окно Малолетний.

Валера посмотрел в окно, хотя ребята с курса помоложе уже успели отбыть, тоже желая скорого отдыха и сна, ясен пень.

Но в окне второго этажа был виден почти двухметровый человек -- человечек Наоборот.

Фигура, которую ни с чем не спутаешь по походке, словно несомая неведомой гравитацией, перемещалась, даже издали передавая задумчивое настроение погружения в глубины. В наброшенном плаще, большерукая и тонкая, чуть сутулая, и ветер трепал рыжеватую гриву.

Видный, но не слышный отсюда молчаливый Головарев деловито прошелся внизу, по явно знаемому ему двору. Судя по всему, он только что подъехал с утра на службу. Тиша направился к неработающему сейчас фонтану, находящемуся в каменном углублении в виде шестигранника. Он спустился туда и присел, как бы внутри гигантской пчелиной соты.

Затем принялся откручивать какую-то гайку от двух переплетенных черных цветочных конструкций, поддерживающих чашу, из которой должна была бить вода.

Сидя на корточках, он деловито разбирал там и собирал.

-- Так кто он, ты сказал? -- переспросил Валера, выходя из оцепенения и ища глазами сзади Малолетнего. Тот нашелся, еще не ушел.

Малолетний усмехнулся.

-- Фантазер, -- повторил он. И добавил в ответ на немой вопрос после паузы: --  Видишь, как раз фонтан чинит? Потому мы его и зовем -- фОнтазер -- то есть техник по фонтану. Да и -- вообще по саду.

Валера увидел еще стоящие рядом с фонтаном ящики, набитые землей с красными и зелеными цветами, словно воткнутыми туда рядами. А поодаль на скамейке утренний ветер романтично листал лежащий там журнал. По формату и оформлению даже отсюда, из оконца, Валера понял, что это -- "Садист и огородник". ФОнтазер, садист и огородник.

-- Подожди, -- вдруг провокационно, но уже не особо таясь, спросил Валера Малолетнего. -- А он за это время никуда не отъезжал?

-- А куда ему ехать? -- еще более удивился Малолетний.

Чего-то он явно не понимал...

-- Ну, на Ледовитый океан... -- выпалил Валера. -- Он же...

Малолетний изумленно смотрел на него. А потом -- вдруг захохотал...

Валера застыл и смотрел, как он ржет от такой неожиданности -- брякнутой Валеркой. Ну и ну! Что выдумал Валерун и почему? Ледовитый океан?! При чем он здесь?

Выражение лица Малолетнего было совершенно искренним... Дрюня всегда был шут и хохотун. Таким и остался...

Но вдруг Валера словно увидел внутри себя, как в этом хохоте, будто бы срезонировав, окончательно лопнул некий огромный стеклянный куб, как аквариум, -- разлетевшись взрывом мириадов длинных, острых и тонких осколков... Лопнул, освободив вдруг Валерино дыхание от стяжки, которая давила уже год: вот как будто в таком герметичном, но прозрачном кубе, отграничившем его от мира -- непосредственно после той последней встречи и разговора с Тихоном. Там, в кубе, все это время скапливалась углекислота... И вдруг эта Дрюнина ржачка разбила его окончательно, хотя еще раньше Валера пытался "расколоть" этот "куб" самостоятельно... Тот самый, мысленный, углекислота в котором ела мозг бессознательной памятью об... Ольге Рогожиной.

Валера вдруг подумал, что перед ним ведь стоял человек даже чуток моложе по возрасту... Ходячая, так сказать, связь между поколением Валеруна и -- уже совсем юным, новым поколением.

А главное -- с легким изумлением и почти с какой-то парадоксально облегчающей обидой думал Валера -- как мы не понимаем самих себя... Дрюня, учившийся тогда помладше, дворовый пацан. Простой и не сильно умный... Которого тогда Иван Георгиевич отчитывал за самолет...

И Валера абсолютно теперь догадывался, что он бы, Дрюня Малолетний, рассмеялся точно так же не сейчас, а -- в самую первую же прогулку по парку с Тихоном Головаревым: если бы вдруг оказались в Филе на месте Валеруна -- вдвоем с Тишкой... Сразу бы и искренне. Понимая всё. Чего не понимал Валера, потому что он, в отличие от этого молодца, простецки клеящего коробки, -- до сих пор витал в эмпиреях, изучая астрофизические приборы... Потому что он сам "опоздал" на год, оставаясь все равно еще наивным "пионером", -- не обретшим этого самого "трезвения", или, иначе говоря, "здорового цинизма"...

И всё обрушилось. Старое. Жизнь изменилась. Сегодня, на этой клейке. Когда он увидел внизу Головарева собственной персоной, -- работающего в заводском дворе по части техники... Который сейчас должен был быть либо на Украине, либо нырять в ледовой океан на двадцать метров в глубину и обратно...

Валера не знал, плакать ему или смеяться над самим собой. Но одно только осознание избавило его от того и другого вместе: он всегда понимал, что не до конца верил рыжему человечку Наоборот. С той разницей, что он -- верил не до конца, а Малолетний не поверил бы сразу. Просто и естественно, по закону и логики, и интуиции самого простого, не испорченного эмпиреями человека нового поколения.

 

ТО ГОЛЕМ, ТО ГОЛЛУМ

  

Житейские воззрения Фанфароновой-мамы были прямы и ясны.

Я давно понимаю, говорила она, что в "этой стране" (в России) нормальной жизни не будет никогда. Остается одно -- уехать за рубеж, потому что за границами России -- "правовое государство" (цитируя дословно мамины слова).

Лена Фанфаронова, русокудрая Голлум, уезжать не хотела. С чего вдруг? Всю жизнь ее учили в школе, что свою страну надо любить и не покидать ее.

Но мама довольно эмоционально ей, дуре, объяснила: там даже какой-нибудь... м-м... резчик бутербродов получает по несколько долларов в день, а у нас врачи вон ищут подработки!

А родная природа, люди?..

Люди у нас злые -- потому что голодные -- от голода живые существа звереют. Посмотри на лица русских людей в транспорте -- тебя же оторопь возьмет, до чего нас эта разруха довела! А природа? Природа везде примерно одинаковая. Если трава остается травой и дерево деревом, какая вообще разница, под чьей ты властью -- Сталина или Гитлера? И трава, и деревья останутся на месте и при Сталине, и при Гитлере одинаково!..

Так высказывала свои воззрения дочь одного из советских ядерщиков. Которая когда-то получала заказы в виде черной икры... Но долгая память -- она, видимо, и в самом деле хуже, чем сифилис, и Фанфаронова-старшая бессознательно это понимала.

Лена Фанфаронова недавно прочитала в книге по истории, что если русские, как известно, выгнали этого самого Гитлера в шею, то чехи сдались ему без единого выстрела...

Но страной для отъезда мама избрала именно Чехию, где у нее уже были свои связи, -- когда правовые всякие вещи стали проворачиваться и у нас, и открывались границы...

Мама еще что-то рассказывала про ввод советских танков в Прагу, но Голлум это не сильно интересовало...

Переезд удался. Однако пражского гражданства ни она, ни сестра, ни мамаша не получили. Речь только шла о двойном гражданстве в будущем... Представлялась возможность пообвыкнуть, а потом уж решить судьбу...

Это чуть облегчило настроение Лены Голлум. Значит, может, я и вернусь еще в Россию, думала она.

Мама ее считала патриотизм -- чем-то советским. Правда, что она предлагала взамен оному, она толком как-то не объясняла...

В первые дни после переезда Лена принялась бродить по Праге. Она любила колобродить одна. Так она делала и раньше. Уйдет, вернется через несколько часов. Мама спрашивает: где и с кем гуляла? Лена отвечает: в парке Филе, одна. Мамаша не верит. Думает, дочь темнит... Берет доченьку за жабры, то есть за грудки... Только пытка не помогает: доча уверяет, что честное пионерское, одна! Мать задумчиво отпускает ее грудки и смотрит странно... В общем, никак в голове не укладывалось: как это юная леди может гулять одна? Какой в том интерес?.. Но вот у Лены Голлум он был -- колобродить со своими мыслями!

В Праге Лена открыла немало интересного.

Здесь стояли протестантские церкви не очень понятной веры, основанной Яном Гусом. Пара костелов. И одна православная церковь.

На окраине Праги находилось место, где сгорел на костре Ян Гус. Вот, подумала русокудрая пухлая Голлум, во всем есть своя положительная сторона: не сгори он -- не было бы точно ясно, какое именно место, связанное с ним, теперь демонстрировать туристам. Впрочем, точные координаты кострища не установили. Раскинулась просто большая цивильная поляна -- вот она-то и показывалась как "место, где сгорел Ян Гус". Поляна никогда не пустовала: по ней по всей горело множество огней. Вокруг каждого -- компания все тех же туристов жарила на шампурах шашлыки, а иногда даже гусятину, -- запивая жидким малоградусным пивом из банок.

Вскоре Лена узнала, что Гус этот, сходя на костер, благословил много дымно-туманных вещей во всей Чехии. По сути Чехия современная являлась наследницей той, гуситской -- хранительницей странных загадок, мистичных верований, которые больше трансформировались во всяческие суеверия и их системы. Социализм тут мало что изменил: после его свержения всё быстро вернулось на круги своя. Как и в соседней Польше, где вернулось по-другому: там быстро возродилось ортодоксальное католичество, и многие молодые люди шли в ксендзы.

Чешские замки тщательно охранялись и показывались приезжим. Они были черные, как ночь, и даже местами чернее. Словно головешки от костра, на котором сгорел Ян Гус, -- благословленные гуситами, -- были вытащены на окраины, за город, под таинственную сень глухих лесов, под холодный лунный свет. И поднимали вверх корявые уступчики, но -- со временем стали расти по магическим словам, и ныне -- доросли до размеров готических замков. А их изломанные уступы -- трансформировались в пару-тройку башен, смотрящих в вечернее небо, норовя проткнуть лунный шарик.

В Чехии был мемориальный музей Фауста, а где-то -- и мемориал заезжей стоянки румынского воеводы Дракулы, или просто графа Дракулы.

А потом разведчица Голлум дотопала и до так называемого Жидовского квартала.

Когда она пришла туда, уже вечерело. Народ носился взад-вперед, и собралась небольшая толпа вокруг чего-то, откуда-то упавшего. Виднелись белые халаты. Вскоре машина "скорой помощи", мигая и завывая сиреной, отчалила на скорости.

Мама немного уже знала чешский, и в тот же день все рассказала Лене, послушав новости.

Это оказался уже третий аферист в том мемориальном (как почти всё в Праге) квартале.

Многим была известна история Голема -- предшественника детища Франкенштейна, только закончившаяся чуток менее трагично. Голема создал из глины алхимик Лев Бен Бецалель (в другой транскрипции -- Безалиль) и с помощью каббалы оживил его. То ли это был один из первых роботов, то ли киборг, то ли опять же -- предшественник детища Виктора Франкенштейна, -- ученого, объединившего научные знания по части клонирования с алхимическими. Голем оборонял от чужих, но потом как-то у него сбилась программа, и он порезал и своих. Тогда Лёва Бецалель, знавший, где у него кнопка, вынул ему изо рта чип -- аккумулятор с программной пентаграммой -- и тот отключился. Включать его снова было уже опасно -- мало ли что: машина стала себя вести -- а это уже повод для тревоги первой степени. (О подобном читайте еще, например, в книге "Далекая радуга" А. и Б. Стругацких.) А чтобы этот сверхсекретный проект не перехватил какой чужой шпион, то Голема отнесли в мансарду и заперли там в комнате. Чертежи тоже куда-то изолировали, включая чип, который назывался шемом. И вход в ту комнату, где оставили Голема, вынув из его шлема шем, замуровали.

Вход так и не нашли до сих пор. Зато нашли маленькое окно той самой мансарды.

Его, конечно, тоже показывали туристам, которые любят на всё рты разевать, в том числе и на окна разинутые. Но ничего увидеть там не представлялось возможным -- угол зрения не тот. Хотя легенды говорили, что Голем -- там, внутри, отключенный и более не врубаемый...

Конечно (и странно, если бы этого не произошло), нашлась отчаянная ученая голова, который/ая решил/а проникнуть туда через то окошко.

Единственным способом было спуститься с крыши по тросу. Доброволец привязал, как положено, манильский канат на специальной "кошке" и полез, прикрепившись "карабином". И все бы хорошо, только трос оборвался. И чешская наука потеряла один кадр.

Однако нашелся и второй экстремал -- то ли новая ученая голова, то ли без головы, которую у него, башню эту, как говорится, сорвало. Впрочем, если бы башни не срывало, то Америка не была бы открыта...

Второй, альпинист со стажем, взял наипрочнейший трос и укрепил всё как надо.

Но трос почему-то тоже лопнул. Хотя по всем законам физики ну никак перетереться не мог -- скорее бы уж "карабин" выскочил... Тем не менее мостовую под высокой мансардой пришлось чистить долгонько.

Через немалое уже время все-таки решился и третий скалоруб, покоривший немало гор и крыш. Он укрепил супергорную экстрастраховку, выдерживающую слона (только за каким фигом слонов в том квартале вешать -- непонятно...). И полез. Но почему-то тоже слетел. Падение этого "Икара" и видела Лена собственными, как говорится, глазами.

-- Да, действительно! -- сказала она, покачав головой и заценив местонахождение рокового оконца над землей. -- Ведь оттуда упасть -- то можно же себе голову расшибить -- и голова болеть будет!..

Мама ответила ей, что лично она думает, что болеть все-таки не будет...

Так что это оказалась третья попытка проникнуть в ту комнату, где должен сидеть глиняный Голем, и узнать, что же там... И четвертой, судя по всему, не бывать -- уж такой кретин, который после целых трех обрывов теперь сунется, вряд ли найдется.

Так что тайна Голема не открылась. Но тем и -- оставалось интересной и -- приносила новые деньги чешским турфирмам.

Узнав все это, Лена снова пошла посмотреть издали на ту загадочную мансарду, за притолоку которой никто так и не проник...

Она долго стояла и заворожено глядела на чуть отблескивающий там темный проем.

Как вдруг кто-то подошел сзади и бодро хлопнул ее по плечу.

-- Барышня, закурить у вас не найдется? -- не менее бодро спросил жизнерадостный молодой голос по-чешски. Лена уже знала чешский разговорник настолько, чтобы понять насчет "закурить".

-- Найдется, -- ответила она и обернулась.

И застыла, что твой Голем без его шлема, то есть фу-ты, без шема.

На нее смотрел черт. Мохнатый, рогатый, бородатый, краснорожий и даже с клычками.

Поняв, что девушка приросла к старинной мостовой и хоть ее оторви -- а туфли так и останутся на камне, черт вдруг захохотал. Но упасть в обморок Лена не успела: он деловито отодвинул наверх свое рыло, как забрало... И тут уже любопытство взяло верх над шоком. Под картонным чертячьим рылом оказалось безбородое лицо, довольно небольшое, парня лет восемнадцати. Даже симпатичное.

Парень подмигнул Лене и затем вручил ей какую-то листовку. Широко улыбаясь, он приглашал ее в наше готическое кафе -- находящееся в захватывающем дух подвальчике. Где мебель в стиле средневековья, а на столах черного дерева сидят во.роны (очевидно, имелись в виду чучела). Все координаты указывались на листовке. Ждем в любое время, и обслужим вас и вашего кавалера с чуткостью и сердечной теплотой!

Затем парень в костюме черта еще раз ласково заулыбался и перебросился с Леной, приходящей в себя, парой фраз. Узнал, въезжая в ее ломаный чешский, что она здесь недавно...

Ленок представилась. И, разговорившись, добавила, что еще у нее есть прозвище -- Голлум. Лена Голлум.

-- Йо! -- протянул куражно-удивленно чертик в человечьем облике (или человек в чертячьем) и заценивающе проконстатировал: -- То Голем, то Голлум!..

Затем выдал то ли импровизацию, то ли что-то из заранее заготовленного набора фраз на все "случаи" рекламных "клиентов". Лена перевела примерно так: "вы к нам внове, а мы вас, считай, каждый день ждем, как все равно старых знакомых". И добавил еще про историю с разумными и неразумными девами, одни из которых правильно сделали, что всегда держали свое маслице наготове!..

Что ж, и черт иногда может сослаться на Священное Писание, подумала с усмешкой Лена, невольно повторив таким образом афоризм, который уж не могла вспомнить, где вычитала. Еще она припомнила этих самых скульптурных дев с фронтона какого-то готического фасада. Она еще гадала, где какие: какие плачут (неразумные, влипшие...), а какие смеются (разумные)?.. Спутав один раз неразумную с разумной, она подумала, что, очевидно, тут скульптор запечатлел уже слезы, переходящие в смеховую истерику...

Еще она заметила, что черт-то какой-то даже маленький, ниже нее, кажется. А без своего куска меха, в который запаковался, прикрутив к заднице хвостяру, -- вообще был бы щуплым костлявым пацаном, как все в этом возрасте... Что же за роль он играет?

Вскоре оказалось, что подобные чертенята, практично заодно что-то рекламируя, бегают, стуча копытами, и на других пражских улицах. А потом ей еще встречались рыцари в латах вроде мутных зеркал и -- мудрого вида люди с бородами и в хитонах. Эти уже выглядели постарше.

Оказалось, что сегодня -- празднество Микулаш. Мудрый святой изображался в этот день человеком в хитоне, его же сопровождал ангел, но где-то бегал и черт -- как полагалось по легенде. Во время карнавала все трое как бы временно примирялись. Во всяком случае, по поверью чехов. На Микулаш везде пекли пироги с яблоками, зажигали свечи, а переодетые чертики вступали в контакт с народом. Вот так вот подходя сзади с простым естественным вопросом, а затем -- добиваясь нужного потрясающего эффекта, когда ничего не подозревающий человек не менее естественным образом бодро оборачивался... Что Голлум уже испытала на собственной шкурке. И до нее даже не дошло вначале, что вообще черти-то не курят: им сие не положено, как пионерам Советского Союза! А то ведь на том могла бы разоблачить сразу -- кабы не шок.

В общем, было так весело, что просто хоть святых вон выноси и от восторга со стола слететь можно!..

 

В НОЧЬ

 

Дарий лежал тогда навзничь -- в санитарном поезде...

Одиночество становилось невыносимым: потому что когда Дарий вспоминал пережитое и понимал, что сломлен, -- ему хотелось кинуться на кого-нибудь или что-нибудь с кулаками и заорать истошно, безумно. И начинало  колбасить, а в голове краснело от приближения к грани срыва и -- в то же время после ранения и контузии он не мог никуда бросаться.

Положение становилось угрожающее -- одиночество в таком состоянии было страшнее, и внутри могла разлиться какая-нибудь желчь.

Дарий понимал, чего он недопонимал. Тогда. Когда, бросая вызов всем, убежал из дому, но стихийно думал, что все типа игра. Думал, не признаваясь себе в том... И только рядом с настоящими людьми с оружием и -- стреляющими в него он понял окончательно, что шутки кончились.

Дарий знал, что может пасть в бою. Быстро и легко. Этого он почти не боялся. Почти -- потому что если кто-нибудь говорит без этого "почти" -- он врет; и те, кто сами нюхали порох, это знают лучше, чем кто-то другой. Однако он оказался не готов к другому. К тому, что его убьют -- он не кривя душой был готов. Но не был готов к тому, что его сломают. Не только физически -- шальными пулями, но морально.

Из пижонства он вообще брал с собой эти часы, которые доставал из-под комбинезона и смотрел на них, как на секундомер, с блокпоста. И бежал он туда, на линию кавказского огня, как пижон, хотя и храбрый пижон. Вроде Фан-Фана Тюльпана, который слишком распетушился с молодой девицей, не подумав о том, что папаша оной рассердится и его не худо бы спроситься о многом... В результате чего нашего экзотического цветоча пымали всем селом и забрили в те же солдаты.

Дарий сам отдал часы... Собственноручно. Под дулом автомата. Наверное, так надо было сделать, но...

Но теперь, в закутке санитарного вагона, он то открывал, то закрывал глаза. И над ним, из окон наверху, мелькало зарево синих лучей, стоящих недвижно и косо.

Дарий вспоминал Локампа и его собутыльников, которые пили на троих напропалую. А потом мужскую компанию, как положено, нарушила и расстроила особа прекрасного пола. И отходили в прошлое чисто дружеские тусовки с путанами и ночными бабочками.

Трое товарищей работали в автосервисе. Но предатель Локамп поменял двоих своих алкоголиков на бабочку. Ради нее он сам, хотя она и не просила, являлся теперь в ресторан с хорошей бабочкой -- а не бесгалстучным вахлаком -- с расстегнутым воротом да без последней пуговицы. Бабочка, с которой он теперь приходил в кафе "Интернациональ", пришила ему сию пуговицу, да случайно заглотнула запасную. Пришлось вызывать докторов... И открылась от проглоченной пуговицы ее старая внутренняя рана... И тады пошло-поехало по полной:

 

Кальвадос на заре,

Кальвадос перед сном,

Кальвадос на столе,

Кальвадос под столом;

Когда дерзит твоей даме

Какой швейцар-урод,

Когда его ты бьешь ногами

И когда -- наоборот...

 

Три товарища не знали поговорки "око за око, зуб за зуб". За разбитый нос Локампа они отп...дили швейцара-урода трамвайной ручкой мама не горюй -- до переломов не одной кости в организме. Впрочем, не ради себя, а ради прекрасной дамы, так что не будем тут циничны по отношению к ним!.. Ведь Локампа вело сугубо высокое чувство: он, по собственному признанию, с такой страшной ненавистью душил швейцара лишь потому, -- что у последнего, в отличие от бедной девушки Локампа, легкие были здоровы.

Три кореша за столиком бара оказались благородны и всегда выручали друг друга, показывая достойный пример настоящих высоких чувств. Когда их осталось двое, то они сами нашли и замочили убийцу без всякого суда и следствия: нельзя же было допустить, чтобы тому дали каких-нибудь жалких двадцать лет тюрьмы! И что уже становилось весьма интересно: ни за покалеченного швейцара, ни за замоченного желтоперчаточника их почему-то не поймали... Впрочем, понятно почему: тогда бы роман не был бы дописан до конца. А самое-то возвышенное по части чувств там припрятывалось для читателя под конец, -- в горном фтизиатрическом санатории.

Дарий думал, что он вполне может понять трех товарищей, хотя их и нельзя простить. Но фишка заключалась в том, что точно такие же чувства он теперь -- испытывал к самому себе. Под луной было ничего не ново... Он, как многие другие русские, стал теперь таким же, как те трое немчиков из "Интернационаля"... Кто мог знать?..

А в самом финале книги, когда девица уже не дышала, к Локампу, наедине с ее еще теплым телом, притопала собака и лизнула руку. К чему была эта псина? До этого о ней мало что говорилась. Впрочем, здесь, как полагается, книга заканчивалась -- болезнь девушки максимально дотянулась автором. Значит, решил Дарий, это просто следовало читать между строк в качестве света в конце этого книжного тоннеля: вместо девицы у него теперь оставалась собака, морально заменяющая бедную девушку. И для Локампа, --  как раз заложившего автосервис, -- это представлялось даже практичнее и способнее: с собакой проще гулять, чем с девушкой, и плюс -- денег на кормёжку первой тратится меньше, чем -- на платья и духи для последней.

Свет мелькал в конце тоннеля -- это санитарный поезд несся через тоннель.

Кавказ скрылся вдали... А с Дарием оставался только его слом. Он был разломан пополам сильно, как твердое, но -- треснувшее от гиперудара тело. Расколовшееся ровно надвое -- на прошлое и будущее. В настоящем был этот свет, тьма и между двух огней синих...

 

Беспримерный старик из Кабула

При неверном паденьи с кобылы

Был разбит пополам...

 

Дарий был вовсе еще не стариком, но как раз такое обращение подходило к нему: обращение не злое, но чуток ироничное -- к молодому, но уж нахмуренному и тертому... Ну-ну, старик, не дрейфь! Выше нос!..

Да. И насчет Кабула... В Кабуле побывали такие же, как он, парни лет десять назад... А он -- возвращался с гор... Как там дальше, в лирике-лимерике?..

 

...Но умелым друзьям

Удалось его склеить, как было.

 

Удастся ли?..

Дарий закрыл опять, а потом открыл глаза. Царила тишина, не считая мерного стука колес мчащегося поезда. И бесшумно перед ним возникла девушка.

Минуту назад ее не было, словно появилась она из неоткуда. Впрочем, с минуту он и не мог ничего видеть...

Она была в камуфляжном комбинезоне. Лицо ее смазалось в ночи.

Но как она проникла бесшумно?

От Локампа ушла, а ко мне пришла, -- подумал Дарий, еще раз проследив мысленно смены эпох -- покалеченных той нелепой войной и -- войной новой, уже в России. И снова осознал, насколько ничего не ново под этой луной, -- бросающей странные сиреневые лучи-туманы...

Тут он скосил глаз и увидел, что девушка боса. Из сужающихся книзу и коротковатых брючек "милитари" свисали бледные ноги, -- которые она не закрыла.

Возможных причин ее босости навскидку насчитывалось три. Либо у нее натерли ноги эти мощные "гриндерсы", прилагающиеся к такому костюмчику; либо она сама решила быть бесшумной; либо это был ангел в камуфляже.

Он на всякий случай спросил, не сон ли она?

Однако та деловито ответила, что нет, если только он -- не ее сон.       

Тогда Дарий уже почти не тушевался. А она объяснила, что вообще-то -- пришла поменять ему перевязку.

Ее лицо выхватывали из темноты косые пухлые лучи синего призрачного света, врывающиеся в летящий поезд, -- стоящие над ним, как столбы, от вех вдоль дороги. И тогда Дарий невольно вздрагивал, как Гейне, глянувший в зеркало на собственное лицо в лунном свете в темной комнате -- и после этого утверждающий, что подобного делать не стоит.

Кто она была -- человек или призрак?..

Но в призраков Дарий не сильно верил. Как не верил теперь и во что-либо другое.

Потому что со школьных лет он усвоил, что Бога нет. С тех же лет он не менее твердо знал, что имя Ленина будет жить в веках вечно как имя самого лучшего за всю земную историю человека.

Теперь же портреты Ленина срывали и топтали, а имя его обыгрывали в комических шоу.

Произошло нечто мало вообразимое. Рука не дрогнула ни у кого сорвать святыню.

Но ведь сам Дарий не моргал глазом и только ловил садистский кайф, читая в книгах, как разрушали церкви.

Однако видя, как попирают ногами Ленина, Дарий не мог приобрести жалости и к церквам -- ведь и то было святыней, только не для него как советского пионера, и Ленин был святыней -- уже для него, впитавшего это с молоком в школьной столовке с первых классов и даже с детского сада -- воспитательница разучивала с ними песни о Вове Ульянове.

Так где же была истина? Если имя Ленина не защитило себя, Ленина, -- когда портреты его дарили как реликвию, благоговейно беря двумя пальцами, ветераны детям, искренне!..

Так ведь и церкви тогда не спасли себя от разрушения... Какая ж была принципиальная разница между иконой и портретом Ленина?.. Для советских пионеров это была та же икона.

И Дарию было по фигу и то, и то. Потому что второе он не почитал никогда, но... Теперь оказалось, что большевики козлы.

И в результате вместо всех святынь -- остался дым в сердце.

Так что для Дария теперь на бессознательном уровне не было разницы и -- между разгромленной церковью и разрушенным же бюстом Ленина: если можно было делать одно, то кто запрещал делать и другое -- по закону логики?..

Поезд мчал сквозь пустоту. Но Дарий понял -- эта девушка-медсестра, обслуживающая санитарные вагоны, пришла к нему в нужный момент, в самом деле как посланный ангел, хотя в ангелов он не верил... Может, все-таки зря?..

Впрочем, присмотревшись к ней, он понял, что она не похожа на ангела. Если только на падшего... На морду-то они бывают симпатичные, эти последние, когда являются людям, по сказаниям...

Она не уходила. Это было странно, но в душе Дарий благодарил за это Бога, в Которого не верил.

Она сидела, чуть сгорбившись, на краю койки. Насупившись даже как-то смешно для девушки, сложив руки на груди, свесив подрагивающую босую ногу, вся в пятнах камуфляжа.

Она была недоброй, но Дарий понимал, что приди к нему сейчас какая-нибудь сильно нежная и жалеющая его -- он бы заорал и выставил ее, давясь хлынувшими слезами. Сейчас его нельзя было жалеть -- истерический припадок, непрерывно сдерживаемый огромными силами всей воли, тогда бы прорвался уже точно по самой полной.

Но разум, отдельно от сердца, заставил Дария задаться вопросом: что же эта перекошенная, кусающая губы, делает на ролях санпроводницы санпоезда? Такие, как известно, долго не держатся на подобных должностях. Здесь нужно милосердие, понимание и терпеливость.

Но она ответила на немой вопрос, словно прочла его мысли. Высказала Дарию накипевшее, явно давно ни с кем не говорящая, а уж о подобном -- тем более:

-- Я знала, что не выдержу!

И он понял ее с одной фразы. Как сломленный сломленную, как обозленный в своем сломе обозленную в том же сломе, как доигравшийся -- доигравшуюся.

Все становилось ясно. По молодости -- она была примерно его возраста, хотя лицо по-прежнему плохо различалось в дрожащем полумраке, -- она поехала сюда: сопровождать санитарные поезда с Кавказа. Не повидав еще настоящей крови и настоящих слез... И потом поняла, что всё не игра, как бессознательно думалось недозревшими еще мозгами и такой же недоспелой душой.

-- Теперь еду обратно. Всё, хватит с меня!! -- вскрикнула она и рванула на себе комбинезон, словно от духоты.

Подергав и поняв, что разорвать его все равно не сможет -- чертова кожа -- военная ведь промышленность для полевого пользования, -- она отогнала безумие. И сидела недвижно, только подрагивая от тряски вагона, свесив ногу и голову. Лицо совсем скрылось.

Они оба ехали обратно, хлебнув испытания на самой последней грани собственных сил. Оба были молоды и взбеленены, -- и у них уже попросту не осталось сил даже белениться. Они были сломлены жестоко, и в этот момент чувствовали отвращение даже к самим себе...

Мелькнул еще свет. И девушка заскрежетала зубами, пытаясь заплакать, словно отреагировала на луну.

 

...Ты сидишь в полоборота,

Вся -- в луче ночно-ого света.

 

Это было слишком жутко -- когда девушка в ночи скрипела зубами. И Дарий взмолился убавить хотя бы громкость.

Он снова закрыл глаза. А когда открыл, она лежала рядом. И опять уронила голову вниз.

А он взял ее голову и деловито сказал:

-- Не скрежещи! А то вырву то, чем скрежетать уже тогда будет нечем. Ясно?

Она посмотрела в его глаза. Словно уже где-то его видела. И сказала:

-- А ты не забывай, кто я. Забинтую тебе зенки, прыткий!

После чего они синхронно пару раз рассмеялись. И прижались друг к другу, согревая друг друга в ночи.

Никто из них не понимал, почему так произошло. Нечто странное, как из неведомого параллельного мира. Словно какая-то точка, разомкнутая когда-то и бросившая их двоих, из двух своих точек, сюда, -- вдруг разомкнулась здесь. И -- дала развязку по возвращению их, вдруг оказавшихся в одном спальном купе санпоезда.

Дарий вроде бы встречался с дежа вю, хотя не очень верил -- уже машинально -- в то, что не имело чисто научного объяснения. Но где он мог ее видеть, эту девушку во мгле, смазанную неверным мигающим светом, обозленную и странно притягательную в этой обозленности?.. Просто он сам сейчас был не лучше... И это понимал. Только где он видел ее взор, блеснувший, как глаза черной собаки на английских торфяных болотах, которые у них, в отличие от наших русских, ни хрена не горят -- благодаря ихнему, чисто английскому климату?!

Но седьмое чувство подсказывало: он словно нашел ту точку, которая забросила их двоих сюда... И теперь замкнулась дуга. Электрическая, вольтова дуга сиреневого света, один полюс которой пролегал до.ма, в своем дворе, а другой на Кавказе...

Они не отпускали друг друга. Никто не беспокоил их и не входил. Поезд несся. Ночь глушела. Шаги и огни в вагонах остались далеко-далеко. Их было двое, они ехали и в то же время лежали рядом на диване.

У них начинался роман. Слишком нетривиальный, непохожий по чувству на все нежные романы. Но его, Дария, вдруг стало возбуждать, как она скрипит зубцами и матерится.

Хотелось плюнуть в который раз. Отбросить все. Плюнуть на себя, на будущее. Во что оставалось верить, когда все святыни пали?.. Но мир продолжал стоять, и в нем шла война... И Дарию ничего не осталось кроме этого тела в комбинезоне, прижавшегося к нему.

И она наверняка чувствовала и думала все то же самое.

Не хотелось зажигать света. А что произошло бы, вруби он или она свет и увидь четко оба их лица -- ее и его?! Но света и нельзя было зажечь -- в поезде освещение в санкупе отключалось центральным рубильником в двадцать два ноль-ноль -- по-военному. Чтобы не беспокоить раненых и лечить их от нервной бессонницы.

Теперь вместо камуфляжного комбинезона на девушке была ночная рубашка -- расписанная в точно таком же стиле "милитари".

Стерва, думал Дарий, как все девственницы. Или почти все (просто со святыми он пока в жизни не пересекался)... И объяснение простое: девственницы, сознательно или бессознательно, боятся остаться таковыми до конца жизни, -- и этот страх порождает юную женскую агрессию.

И он не признался ей, что и она была его первой, точно так же, как он был первым у нее.

Стало так поздно, что скоро должно было уже стать рано. Они лежали тихо-тихо, будто их темное купе вообще пустовало, едва слышалось дыхание. Словно прислушивались к чему-то, закрыв глаза. Все равно в подслеповатом полумраке не представлялось возможности рассмотреть друг друга до конца. И они уже насмотрелись друг на друга, как на двух призраков...

-- Зачем ты решила поехать на эти поезда? -- спросил он ее шепотом, вдруг решившись, высказывая вслух возникший внутри вопрос. -- Хотела помочь? Или... как Дурова в 1812 году... за кем-то убежала?.. -- он запнулся.

И вздрогнул.

Девушка расхохоталась странно знакомым смехом. Да впрочем, понятно почему знакомым: он его уже слышал, -- когда они первый раз обменялись любезностями -- насчет вырванных зубов и забинтованных глаз.

А затем ответила на его уже теперь и немой вопрос:

-- Хотела перешить несколько платьев, -- честно ответила она. -- И услышала, что на этих работах медикам неплохие деньги выдают!

Дарий невольно закрыл глаза. И все больше понимал ее... Понимал, но не прощал.

Когда он открыл глаза, она исчезла. Он шарил рукой -- диван опустел. Никаких улик. Даже никакой тебе потерянной туфли -- ведь туфель у нее не было изначально...

Может, ее вообще не было? Приснилась и в самом деле? Как будто он так и лежал один.

Сейчас, в таком уже состоянии, он мог поверить и в это. Эта ночь была явно мистичной...

Хотя он знал, что всё было. Как дежа вю. А следы следовало бы искать только на ее ночнушке, но оная ушла вместе с ней... Кровь на камуфляже.

И тут только до Дария дошло, что он, -- пораженный и оттолкнутый ее последним окончательным честным объяснением, знавшей, что тут их не подслушивает никто, -- не спросил даже имени. Но кажется, и она его тоже... И ведь они толком не запирали дверь. Значит, ушла она все-таки не через окно, а по-нормальному...

Что-то притянуло их и -- так же развело, как магниты.

Но роман их был. Одну ночь. А другим оказаться не мог.  

 

Потом был госпиталь.

Несколько дней Дарий провалялся на койке, не думая ни о чем, преодолевая себя и внутреннее саморазрушение. Нет, надо было жить. Хотя бы ради своих.

И только Дарий подумал это, как приехал отец.

Они попросили друг у друга прощения. Не добавляя больше ни слова. Поняв все и так.

А затем папаша, хлопнув его по плечу, сказал:

-- Ладно, сынок. Не знаю, во что ты там веришь сейчас, но хорошо, Ленин -- пусть Ленин! Но вспомни: даже Ленин все же сам сделал и НЭП! Значит, это ничего, можно, сынок! -- заговорил отец, вероятно, все обдумав дома и став вдруг настоящим дипломатом. -- Вот и сейчас в нашей стране намечается второй НЭП, раз это требуется! Понимаешь?

Дарий кивнул. И стал возвращаться к жизни.

Да, отец уже был другим. Просто потому, что окончательно через суд закончил дела с соседом. И страсти улеглись.

Дарий думал о ней, девушке из поезда. Но где ее теперь найти?..

Ответила только тишь палаты. Такой отрадно пустой.

Подольше бы тишины, думал Дарий. Пусть она, тишина, лечит меня. Но... пусть и не затягивается, -- чтобы снова не заколбасило в припадке, когда набегут воспоминания...

Папа ни слова не сказал про те часы. Он был молодцом. Впрочем, и Дарий уже тоже.

 

ДРЕССИРОВЩИЦА СПИЧЕК

 

Жизнь в Чехии семьи с неопределенным пока гражданством продолжалась.

Лена Фанфаронова-Голлум с подросткового возраста показала себя явной аристократкой. А именно: она занималась всем, чем угодно, и в то же время ничем конкретно, -- руководствуясь лишь тем, какая новая идея ей приходила в голову, когда наконец надоедало ничего не делать.

Как-то: рисовала гуашью; фотографировала; писала дневники и пыталась выставлять их в Интернете; изучала чешский и бросала; путешествовала к старинным замкам и даже заодно пыталась писать про них очерки, и их тоже забрасывала, когда надоедало.

В конце концов она поступила в академию изящных искусств в Праге, как русская стажерка, на особое отделение.

На мамины деньги она сняла себе комнату в общежитии -- "одиночку", и решила иногда жить там: чисто для экзотики, чтобы изучать жизнь.

В комнате ее стояли кровать, стол и стул. И больше ничего. А зачем? Ведь если она хотела, она жила дома, а моча ударит в голову -- здесь. Как настоящая духовно свободная аристократка.

Еще потом она принесла в комнату гантельку для гимнастики, и та лежала в углу.

Когда Лене надоело, как подобает истинному интеллигенту, целыми днями в этой камере думать о высоком -- а выражаясь более прямолинейно, плевать в потолок, валяясь на кровати, -- она понатаскала сюда и любимых книжек.

Время было такое, что стали популярны темы неопознанных объектов, загадочных кругов в полях и вообще всяческих новомодных гаданий. Книжки об этом быстро раскупались бывшими советскими людьми в родной России -- ведь это выглядело дикой диковинкой: никто даже представить не мог, что достанет, после семидесяти лет советской власти, где-нибудь настоящую книгу по настоящей ворожбе!..

Сыграла тут роль и Чехия.

Там основной религией формально считалось католичество и протестантизм гуситского толка, но подход к сему тоже сложился своеобразный. Чехи любили свои пражские церкви за их явно чисто готичный стиль со всеми вытекающими отсюда атрибутами. Но по большей части относились к ним как к памятникам своей культуры -- готичной культуры. Зато могли часами рассуждать, вычислять, исследовать и спорить: как именно построен тот или иной храм по части геометрических расчетов его пространства; какие тайные знаки заложены в него в тех местах конструкции, где в одно окно ловится лунный, а в другое -- солнечный луч. И так далее: в каких точках пойманный лучара пересекает колонны, и -- как эти пропорции можно отнести с символикой каббалы или алхимии.

Чехи любили воронов, и

 

вран, вран, вран

 

давно уже

 

завелся в градчанском замке

 

-- ибо головы воронов, отливающие, как вороненая сталь, напоминают закованных в забрала латников средневековья, отталкивающего и притягательного одновременно...

Чехи верили очень во многое: не то чтобы говорили о Боге, но -- несомненно верили в несчастливые числа, черных кошек, карты Таро, воздействие янтаря на человека, щепотку соли через левое плечо четыре раза, разбитое и завешенное черным зеркало, в присутствие сильных негативных полей на кладбищах и в заброшенных костелах, а также в то, что чешущийся кончик носа означает, что сегодня подадут дармовое пиво, а если тебе вдруг стало как-то очень хорошо и комфортно в жизни, нужно трижды стучать по дереву.

Чехи любили праздники, но не чисто светского толка. Они не забывали пирогами и соответствующими маскарадными действиями в различных клубах отмечать: день святого Немчика; Хэллоуин; день Яна Гуса, ведшего народ к свободе; и -- день памяти католического патера, приказавшего сжечь Гуса на костре.

Лене Голлум академия изящных искусств поначалу весьма подошла -- как вот такому свободно духовно ищущему и мечущемуся человеку творческой наклонности (тоже чисто свободной и вольной...). Уже на первом курсе она смекнула, на чем можно и подзаработать. А подработки явно требовались...

Жизнь неожиданно менялась с приездом в Чехию, и почему-то только сейчас дошло, что это вообще-то было закономерно... Если в России мама Фанфаронова занимала свое место, то тут... Но -- мама была уверена, что ее примут всюду и везде -- в цивилизованном-то мире!...

Сестра Степанида даже как-то сказала ей:

-- Видишь! Получается, мы-то здесь теперь -- никто...

Однако мамаша не стушевалась. Она ответила:

-- Ну так мы -- и в России никто!

Однако положение осложнялось. И Лена решила подколымить по части общажных ребят и девиц. Непыльной работой, не пачкающей ногтей, полезной и интересной ей самой и клиентам тоже.

А именно -- решила гадать на спичках. У нее была целая книга по этому виду ворожбы. На картах гадать было тривиально, а вот на спичках...

Правда, Лена прочитала, что настоящие гадалки раньше никогда не брали именно за гадание в деревнях деньгами -- только едой. Ну что же -- решила она -- пусть все будет по всей форме, чтобы небо не наказало за нарушение правил! Пускай приносят мне какие хотят продукты, я буду есть сама, а на мамины деньги стану только одеваться -- и то разгружу трошки семью.

Еще она прочла, что в древности гадалки так же никогда не запирали дверь дома. Да, такие уж правила: имеешь преимущества перед другими, занимаясь сими делами, но -- уж тогда решайся и на нечто, компенсирующее подобный "комфорт".

Ну, дверь в общажную комнату можно было и не запирать -- а что красть, кроме казенной мебели в виде кровати, столика и стула? Только гантельку, если решить, что она золотая? Но чехи, как заметила Лена, больше любили серебро.

Дело пошло. Оно было легким по исполнению, и в то же время очень интересным.

Приходил желающий с булкой, тушенкой, сосисками с капустой или бутылочкой пива. Они с Леной усаживались за стол, и она давала ему кучку спичек -- совершенно определенное, математически точное, подсчитанное заранее количество. Спички лежали параллельно, как маленький штабелёк. Клиент-студентик должен был примерно посередке аккуратно разделить кучку пальцем. Затем Лена считала, сколько спичек осталось слева, а сколько справа. Ежели слева их оставалось меньше -- она ставила слева минус, а справа -- плюс. Если наоборот -- наоборот. Равно получиться не могло -- бралось только нечетное количество. Таким образом кучки разделялись более десятка раз, и каждый результат Лена записывала: + .. ..--; -- +; -- +; + .. ..--... А затем сверяла получившуюся схему по книжке. Все там было готово -- практически все возможные комбинации авторы подсчитали заранее и расписали. Оставалось только сверить и подставить, а затем -- зачитать результат, который стоял в книжке под данной комбинацией плюсов и минусов.

Например, вот так:

Сейчас вы переживаете период расцвета! Но к осени события могут неожиданно повернуться на кризис. Впрочем, кризис вы сумеете преодолеть. Однако после него возможны радикальные изменения. Не исключено, что именно они дадут вам, однако, успехи на творческом либо научном поприще и приведут к разрешению некоторых старых проблем.

Клиент в виде наивных чешских студентов и студенток шел в загадочную (чехи это любили...) комнату, похожую на камеру, -- где жила студентка-стажерка, на правах снимающей жилицы. Это было экзотично всеми своими сочетаниями, и просто приятно было узнать о себе что-нибудь хорошее и заглянуть в грядущее без особого уже страха. Ибо в книжке не значилось откровенно плохих прогнозов -- потому-то они на спичках и не получались: дрессированные ручные спички были в этом плане лапочками. И клиент ничуть не отпугивался, а только прибавлялся -- слух о русской гадалке, молодой и симпатичной, распространялся со скоростью любого слуха: иначе говоря, с субсветовой -- лучше любой специальной рекламы. Верхом ужаса, который все-таки можно было получить при гадании, если уж спички так лягут (а что делать -- не любое же будущее идеально, хомяку понятно!), значилось вот что:

Вам грозит серьезный слом и разрушение всего, что вы уже наработали в жизни и в чем были уверены как в незыблемом. Но подобный кризис несомненно даст вам экстремальные силы и способность его преодолеть -- уже с заменой на адекватно новое.

Окончив один курс, Лена с деньжатами, подзаработанными на гаданиях, съездила в Россию. Теперь, в эпоху демократии, все было просто, да и автобус пустили аж от Чехии через границу.

Родная страна тянула к себе; хотя мама и уверяла, что ностальгия -- это естественная, но через год-другой начисто преодолимая проблема.

В России, вспомнив уже теперь Чехию, Голлум заглянула в один новомодный экзотический клуб, украшенный черным вороном. А когда наступила осень, снова вернулась в Прагу.

Маме пришлось уже усиленно подрабатывать, да и сестре Степаниде тоже. Но та готовилась выйти замуж, а Лена, к сожалению, никак не могла найти время помочь толком семье по-серьезному. Однако по уважительной причине -- Лена сама теперь была очень занята. По горло. Вот так, чтобы вы поняли всё в подробностях:

 

У Ленушки дел немало,

У Ленушки много дел:

Утром с вороном клевала

Сладкий греческий продел.

 

У Ленуши сколько дела:

Лена пела, чай пила,

Села, с мамой посидела,

Встала и к сестре пошла.

 

Перед сном сказала маме:

-- Вы меня разденьте сами,

Я устала, не могу,

Я вам завтра помогу.

(Почти А. Барто)

 

Жизнь в новой, постсоциалистической Праге текла своим чередом. Чехи до сих пор несколько таили обиду на бывший СССР за тогдашние танки. Про события же 40-х и некоторую, так сказать, разницу в поведении России и Чехии, однако, не вспоминалось... А чтобы ненавязчиво и интеллигентно, тонко и нарочито, возможно, бессознательно, подчеркнуть благородную обиду, чехи не транслировали у себя даже русских мультфильмов. Связью с Россией для Фанфароновых оставался только один канал из всего местного телевидения...

Что касается чешских мультфильмов (хотя Лене было уже двадцать, но мультиками она не брезговала и сейчас), то первым делом Голлум поспрашивала про знаменитый мультяшник, нашумевший в свое время после показа в советской стране. По истории с Крабатом, учеником чародея, Ленок тады жутко прикололась. Но -- ничего такого про всепобеждающую любовь (коя -- vincit omnia) теперь у чехов не транслировалось... Многие современные чешские дети и про Крабата-то не помнили, мать твою так и так!.. А смотрели одно какое-то аниме на манер японского -- больше ничего особенно другого в современной Чехии не находилось...

Образ жизни чехов состоял в том, что они ели. По большей части -- в кафе-забегаловках, там же обсуждая жизнь и бизнес. Ели мясные колбасы и сосиски. С кетчупом, горчицей или майонезом, иногда со всем вместе. Острые, пряные или обернутые в бекон. Родные чешские колбаски, немецкие колбасы, сосиски на завтрак, сардельки на обед, тонкие копченые сосиски с карамельным кремом на ужин. И еще одну сардельку пряную, сардельку хрустящую и румяную, и -- колбасу с горчицей.

Также они трескали темную похлебку с чечевицей или бобами, напоминающую тюремную баланду. Когда впервые этот супец схавали Лена со Степанидой -- им стало как-то неприятно и даже вырвало. На что мама сказала, разведя руками: что ж, чисто русский желудок пока не берет нормальной западной пищи!.. Однако вскоре она изменила свое мнение о причине данного явления -- когда наконец решилась сама попробовать чечевичный супец.

Но самое интересное -- чехи весело потребляли эту муть, да еще искренне нахваливали! Вместо свежих овощей и фруктов они заедали свою похлебку "колесами" в виде многочисленных поливитаминов. И закусывали же парой тонких жареных колбасок, жареных сосисок с кетчупом, ливерной сосиской или сарделькой под коричневым соусом. Практически у всех новорожденных чешских детей отмечался повышенный холестерин в крови, что было феноменально. Ибо подобное явление считалось научно возможным вообще как минимум после тридцати пяти лет. Однако анализы же не врали... Ну, собственно, и что с того? Чехи, уже зная о том, рожали детву дальше, и вроде оная рожалась... А когда подрастала, -- и у них рождались дети. Хотя анализ по-прежнему показывал холестерин двухлеток, зашкаливающий так, что подол заворачивался.

Еще чехи любили пиво. Своеобразное: бархатное четырехградусное. Пиво тоже пили в забегаловках. Под него трепались за жизнь. Начинали пить утром. И заканчивали день пивом. Чехи базарили, что такой процесс хорошо расширяет сосуды и расслабляет. На возражение, что на другой-то день с утра сосуды уже сузятся и тело, наоборот, напряжется, они просто и ясно логично отвечали: так мы не дадим! И решение действительно оказывалось простым в своей гениальности. И потому снова весело и бодро обсуждались дела насущные над пивными банками.

Присматриваясь так и всё подсчитывая, Лена из интереса наконец прикинула, что среднестатистический чех выпивает в день приблизительно от четырех до пяти литров пива. Эту информацию она, не удержавшись, изложила маме, которая искреннейшим образом полагала, что на земном шаре есть только одна по-серьезному употребляющая алкоголь страна: ее родная.

Но, что интересно, мамашу это не проняло, как монетки старину Содомского.

Ничуть не тушуясь, она ответила:

-- Верно! Но они-то пьют пиво, а наши -- водку!!

 

Жизнь шла своим чередом.

Вскоре все поняли ситуацию: в Чехии относились к пришельцам из России точно так же, как в родной России относились к "лимите", к заезжим иммигрантам из Молдавии, с Кавказа и так далее... А именно -- серьезных перспектив так запросто не светило. Казалось, подобное отношение на бессознательном и любом уровне было вполне логично, но Фанфаронова-мама всё по инерции неумолимо думала, что в цивилизованном-то мире -- всё для всех будет без всяких проблем: хоть ты вообще ничего не делай, а накормят... Но так почему-то не вышло... И более того: никто так просто не хотел даже оформлять гражданства... Ибо кроме русских людей, как Фанфароновы, тех же представителей южных и восточных кровей, мигрирующих из горячих точек мира, здесь крутилось примерно столько же, сколько теперь в России, где шла война, -- беженцев с Кавказа... А посему -- сами понимаете...

Генетически привыкшие к русской еде, организмы не желали переходить на чешскую. Да мама теперь и сама опасалась давать дочерям бобовую похлебку с чечевицей. А вот достать в Чехии свежие овощи представлялось проблемой -- никто ими тут не интересовался. Маман приходилось вертеться цельный день, чтобы добыть у каких-нибудь перевозчиков-дальнобойщиков фрукты из Польши или Германии -- обычно либо мороженые-перемороженые (что ясно-понятно -- перевозка), либо -- уже гнилые (по аналогичной причине...).

Вечером смотрели единственный русский канал. Общее внимание привлекли сеансы лечащих на расстоянии Чемпировского и Олега Кумача, особенно -- внимание Лены, более других вникающей теперь в пласт, не объяснимый точной наукой. Который скрывался от нас, советских людей, долгое время...

Чемпировский, с голосом полковника и колюче-повелевающими глазами жесткого хирурга, действительно влиять на людей умел. Лена с радостью поняла, что речь шла действительно не о каком-нибудь шарлатане! Посмотрев всего один сеанс Чемпировского, она уже ощутила его прямое воздействие, ибо последствия не заставили себя ждать. Уже через полчаса после передачи она рухнула на кровать попой кверху с дикой головной болью. Болело так, что несколько часов она так и лежала, не шевелясь и не вставая... Никакие таблетки не помогали. Сознание помрачалось и крутило. А к вечеру Лена заблевала и одеяло, и подушку, и венский готический стул, и ковер, и порог двери, и саму дверь в комнату, и книги по гаданию, и собственную сумочку, лежащую на том же стуле -- не смогла даже дойти до умывальника. Зато сестра Степанида была как огурец, и у нее после сеанса прошли колики желудочного происхождения, иногда вдруг мучающие ее прежде. Так что факт: действие Чемпировского явно было, -- только на разных людей оно оказывалось немного разным.

 

Лена входила во вкус и набиралась мистического опыта.

С гадания на спичках она стала продвигаться и дальше.

Она решила толковать сны. Прочитав несколько книг по древним и наисовременным методикам, она, уже неплохо зная чешский и освоив веб-дизайн, сверстала свою страницу в Интернете, поставила ссылки и баннеры и... кажется, дело двинулось мало-помалу и здесь.

В чате и на форуме она вела дневник собственных снов. Разучивала методики запоминания снов, записи сновидений сразу с утра, и даже заказа снов. Сон заказывался с помощью сожжения бумажки с его предполагаемым содержанием на свече, с последующим киданием пепла через правое (только правое!) плечо и -- притопыванием ровно (не больше и не меньше!) четыре раза носком левой (ни в коем случае уже не правой!) ноги.

Собственные сны она старалась расписать покрасочнее... И вскоре ей даже думалось: так старается она сама или у нее и в самом деле повадились теперича видеться заказанные, сверхинтересные сны?..

Вот, например, она направляется на свиданку в квартиру к мужчине, но каждый раз на нее налетает пустельга и цепляется к ней, хлопает крыльями и пугает. Лену осеняет: а не приручить ли ее?!

Или снится, что любимый человек лежит в подземном переходе, вроде не пьяный, но ему нехорошо. Она пытается вызвать ему скорую, но никак не может прозвониться...

Или снится, что она родила, но -- этот "новорожденный огонь" не ее. Подменили-и!.. Однако -- он болеет, и она вынуждена нести его в специальную комнату матери и ребенка, лечить, и знает: не ее, не ее...

На своем сайте Голлум раскидала ссылки по "языку снов", "символике сновиденческих понятий в различных культурах и у разных народов". Система расценок составлялась четкая и практичная, привлекающая людей почти с нуля. Просто краткое толкование мелкого сна -- бесплатно. Чуть пошире -- от двух "условных единиц". Полное толкование -- пять у-е. С разными подходами да  прослеживанием линий в бессознательное -- десять... Вплоть до того, что Голлум уже бралась толковать несколько взаимосвязанных снов, и так -- аж до двадцати штук -- но тут уже счет переключался на сотни долларов.

На сайт ей строчили отзывы. Мол, впервые встретил человека, который действительно профессионально и серьезно разбирается в снах и с которым можно основательно консультироваться. Супер, продолжай!

Но порой писали и иначе. Типа: вам, девушка, требуются редактор и корректор -- с вашей жуткой пунктуацией в дневниках и форумах, и даже с откровенными орфографическими ошибками.

Одно время Голлум частенько стала видеть сны, связанные с тем, как она уплетает медовики, омлеты с сыром и варенье. Она крепко задумалась, какие именно символы, -- накопленные в генетическом бессознательном через поколения веков, -- проявились в данном символическом ряду: медовики; омлеты; варенье?..

Поломав так голову и построив уже различные диаграммы, она вдруг наконец сообразила, что уже две недели -- как начались подобные сны -- просто ежедневно игнорировала всякий ужин. Ибо надеялась немного похудеть в области ниже талии, где что-то растолстела... Так что леммы оказались несколько лишними... Фу-ты, фу-ты.

 

Впрочем, деньги от подобного сайта то были, то нет... Иногда возникали эксцессы.

А потом стали проявляться эксцессы и другого плана.

Лена стала бояться непонятно чего. Неожиданно отчего-то она просыпалась посреди ночи. И кроме того, стала просто очень страшиться спать днем. Потому что стоило ей уснуть при свете солнца, как она вдруг просыпалась так, словно ее кто-то разбудил, напугав. Никого рядом не было, но сердце колотилось, глаза заливал горячечный пот, а грудь просто почти физически давила жутчайшая, смертная тоска... Лена вскакивала, шла в ванную и совала лицо под холодный кран. Только тогда этот ужас мало-помалу отступал.

Еще у нее стали пухнуть ноги, началась перемежающаяся хромота. Она обошла врачей, но те не нашли в организме никаких патологий и только разводили руками...

А потом поехала совсем какая-то хрень. Странные провалы в памяти, когда она вдруг очухивалась и сознавала, что уже прошла через такой-то квартал, но... все это время словно выпало. Логикой понималось, что это она сама ножками протопала этот квартал по нужному маршруту, но -- убей не помнила себя вот от того (она догадывалась чисто логически, от какого) места и -- до этого, где вот очнулась. Как? Значит, она вдруг заснула -- идя! И в таком состоянии -- целенаправленно, не налетая на столбы и не привлекая к себе ничье внимание ничем странным, ровно и четко, как все другие прохожие, прошагала и -- вдруг очнулась от сна! Которым спала с открытыми глазами, делово и твердо пройдя пару улиц... Да и сон ли это был или... что?..

Но верхом оказалось, когда вот так вот, наяву, погруженная в думы о своей астральной науке, Лена "заснула" в пражском метро.

Когда она -- нельзя сказать, что открыла глаза -- они были открыты, но --  очнулась, оказалось, что кругом тьма.

Первый раз в жизни Лена попала в такую глубокую непроходимую тьму. Она была одна, а вокруг -- кромешный мрак. Она протянула руку -- кругом простиралась пустота. И ни огня. Только, может, далеко, неясно?

В темноте, пустоте, уходящей в бесконечность, и полной тишине. Кричи не кричи...

Лена сначала решила, что она все-таки спит и ей снится дикий кошмар. Но нет, она уже точно была наяву и не ослепла.

Такое не шло в сравнение ни с чем. Это был или ад, из которого уже не было выхода, или...

В общем, так или иначе, но Лена закричала. Не думая, забывшись, в ужасе, переходящем в откровенное безумие, управляемая одними голыми инстинктами, -- она завопила так, как ни голосила еще никогда за всю свою жизнь... Оглушив саму себя и понимая, что теряет сознание...

-- Чо орешь?!! -- прозвучал рядом голос. Причем по-русски...

Голлум очнулась вторично. Мрак исчез.

Горел аварийный свет, а она сидела в пустом вагоне поезда метро. В котором и ехала... Память вернулась к ней -- ну да, в такие моменты она "барахлила" вначале... А потом возвращалась.

Рядом стоял и удивленно смотрел, сам немало напуганный... парень ее возраста, в спецовке и со специальным щупом в руке.

Явно это он врубил аварийный свет. Лене стало его жалко.

-- Извините, -- просипела она -- от дичайшего нечеловеческого, не сравнимого ни с чем крика голос ее сорвался совершенно, -- я вас очень испугала, да?..

Тот смотрел на нее с выражением смеси любопытства и грубости, уже не дрожа, сжимая свой щуп. Который он, может, уже хотел бессознательно использовать как оружие, услышав невообразимый вой во мраке -- непонятно почему и откуда...

Девица была не пьяная, вроде вменяемая, не наркоманка. Какого рожна она заехала в депо?

-- Простите, -- повторила Лена. -- Я задремала и проехала конечную... Теперь понимаю...

-- Ну соображать же надо, лярве! -- сказал тот и указал щупом на выход, нажимая другой рукой на "выключение дверей".

Лена выскочила из вагона.

Поезд стоял, в нем горел аварийный свет, выход вел на какие-то задворки -- из депошного туннеля без огней.

Она обернулась. И не увидела депошника. Куда он делся?

Она машинально озиралась, но в перспективе пустых вагонов его видно не было. Он словно исчез. Или незаметно ушел?

Голлум бросило в пот. Только сейчас сказывался шок... Руки и прихрамывающие ноги тряслись почти как при синдроме Паркинсона. Неужели он, тот парень, тоже был моим сном наяву? -- подумала она.

Медленно до нее доходили подробности, которые вспомнились не сразу, -- когда она уже со всех ног, несмотря на их гудение, мчалась из депо, куда ненароком заехала.

Пусть депошник был груб, но его тоже можно было понять. Пусть назвал ее "лярве", но изящным галлицизмом -- не просто "лярва", а "лярве". Как вроде суп-бурда имеет чисто французский синоним: "суп Бурдэ".

Теперь она осознала, что просто очнулась тогда, когда ехала одна. Потому что все уже вышли на конечной, а в поезде погасли все огни во всех вагонах...

Но... Этот обходчик депо, спасибо которому, что не сдал вообще-то ее в полицию (может, он сам чем-то на них обижен?...), а отпустил на покаяние, первую фразу сказал по-русски! (Это вдруг дошло до нее, как молния.) А вторую еще -- про "лярве" -- на ломаном чешско-русском...

В момент шока человек бессознательно может сказать на том языке, который ему родной, -- даже если в быту постоянно приходится говорить на знаемом неродном... Значит, этот человек тоже был русским?

Да-а, ну и пережила она... Едва не умерла со страху -- кроме всяких шуток... Кстати, и лицо у депошника смотрелось странным. Каким-то... Какое бывает, когда люди вдруг забывают о страхе и вообще чём-то рациональном и ведо.мы куда-то... Точнее не скажешь.

Или это был сон? Эта мордаха и выражение оной?.. И сам этот субъект, который вдруг появился в пустых вагонах, исчез, и говорил по-русски?..

Может, это тоже оказалось сном наяву, а аварийный свет зажегся автоматически, а отключила двери она сама и дала деру?.. Почему бы нет?.. В подобные моменты действует "автопилот"... Или было?..

Но этот случай, ни с чем не сравнимый, что-то переломил.

Лена поняла -- что так она может, как говорится, без всяких крестиков-ноликов, -- сойти с ума. А этого ей, несмотря ни на что, все же не хотелось.

И она... Она просто не стала ничего делать. Она больше не ходила на свой сайт. А на спичках она не гадала уже давно...

Сайт вскоре автоматически закрылся... И кажется, почему-то подумала Лена, это было к лучшему... Тем более, что в результате денег принес он не слишком. Несмотря на него, вся семья Фанфароновых сидела уже в долгах по уши...

Но самой Голлум точно стало легче. Просыпаться от странной дикой встряски она стала реже (хотя днем до сих пор боялась спать -- оттого иногда приходилось изо всех сил бороться со сном до самой ночи). Ноги хотя и опухали, но не хромали. А провалы в памяти прекратились. Что уже одно само по себе обнадеживало.

И Лене снова захотелось съездить в Россию.       

 

И ТОЛЬКО ТЕНИ НА СТЕНЕ

 

Уже в студенческие годы кое-кто из ребят сходился тряхнуть стариной на площадку между четырех школ -- как бы объединяющую четыре общины в единое государство, с этим стадионом в центре.

Гоняли мяч, футболили.

Бегали по полю кто в чем: кто в "трениках", а Валера (он играл обычно вратарем) стоял в больших трусах. Он не был стеснительным и не пружился от своих обрюзгших и -- сильно волосатых ног. Хотя по поводу его повышенной ножной волосатости проезжались в жизни много. Стёб на тему "валенок, блин, ему не надо!" стоял со старших классов. Обижаться на сию н