TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Проэзия
3 марта 2009

Александр Медведев

 

Дикая пшеница

 

Чайка-мартын возносится током воздуха над обрывом и вскрикивает и бросается вниз. Но любопытство манит ее снова взмыть и, повернув кривоклювую свою головку, одним черным глазком еще разок поглядеть на меня, человека. И я ей страшен.

А я совсем не страшный. Я гордый до того, что тянет запеть, но не умею.

Как ракета, облако в славе лучей. Оно опирается о столбы огня и стоит и летит над рекой, над высоким берегом.

Южный ветер заставил наконец всех и всё поверить, что благое тепло есть на свете.

И хмурые ельники и пихтачи, и рощи березовые, белые невесты, и понурые ивы у вод текущих - все млеет и улыбается.

Кувшинки в прогретом речном заливчике смеются своей влажной белизной. Воображенье видит их даже и отсюда, с другого, с крутого берега, потому как на жарком солнце жаждется прохлады.

Вижу я и поле с желтой пшеницей и поле с белесым, как электрический свет, овсом, и смиренный лес за ним.

Жарко, тихо.

Белая церковь заколочена. Но не забыто кладбище, мало-помалу тут прибавляется вечных постояльцев. Сухой осот кроет могилки. Большое, некогда богатое село видится внизу, в распадке меж взлобков высокого берега. Село умирает. Оно само уже как погост.

Мое одиночество томит меня. Одинокая корова повернула свою бело-черную голову и грустно уставилась, роняя слюну. Горестный мык ее позвал подойти. Я глянул в влажный темный космос коровьего ока, где светила одинокая звезда - и отдал ей, большой и теплой, свой подорожный хлеб.

Ноги сами повлекли меня к близкому лесу. Тут я раньше знал все места, где можно было найти гриб, а где - нет.

Пастух стал стар, и уже не гоняет свое скудное стадо в овражный лес, оно топчется по краю, и грибов давно нет, нет ягод и цветов - одна черная жижа между сорных зарослей березовых да осиновых.

И я пошел дальше, дальше, чтобы миновать нестроение, упадок, которым и окрестностная природа тоже полна, заваленная всякой чушью, досками с ржавыми жестяными лохмотьями. Вот лежит прямо на земле крыша. Словно дом, который она некогда венчала, утонул.

Кто засеял это поле? Кто-то, из остатков сил и солярки поработал, как мог, тут по весне. Собирать будет осенью почти нечего, я все же я с благодарностью подумал о том мужике в засаленном ватнике, кто пригнал сюда свое железо, которое, небось, чахоточным кашлем пугало здесь птиц, стреляло в небо колечками сизой вони - и все же оставило это поле вспаханным и засеянным. Березовый лес стоит станом округ. Лесу спешить некуда - когда-то, давным-давно, его выжгли и искорчевали кмети-землепашцы. И долго, долго, по вёснам и осеням приходили сюда сеять и жать. А лес все стоял и угрюмо ждал своего. Я углубился в лес, где гул одиночества глуше. Глубокий, глотающий эхо овраг таится в этом лесу, тянется до самой реки. Когда-то, в непамятные для человеков времена тут текла река-приток, но не набрала силы и воли и умерла. И только теплыми летними ночами клубится глубокий туман, как бесприютная душа умершей той реки, встает из кустов, затянувших древнее русло, пугает робких зайцев, сов и лисят.

По оврагу тянется чуть заметная тропа. Она ведет в деревню Новинки, которой давно уж нет, а тропа еще теплится нежным, вечнозеленым подорожником. По такой тропе идти - ногам лестно. Я и пошел.

И увидел на той стороне, на самом краю овражного обрыва, запрятанный в зарослях молодого краснотала этот стебель. Рядом с ним росла спелая земляника, синел кустик цикория, львиный зев ждал соития с пчелой. И много еще нарядных жителей этого краешка земли жили-были здесь. И только он стоял малым копьецом, прижав свои тощие зерна в тонком, скудном колосе, как воин свой походный боезапас.

То был побег дикой пшеницы.

Я провел по нему ладонью, но он не ответил мне лаской. Жесткий остью, некрасивый, он был тверд. Как солдат в дозоре, он стоял на часах или ждал сигнала, чтобы двинуть туда, куда прикажет земля и сделает, что следует.

Я огляделся. Еще и еще увидел такие ж побеги, все в один рост. Их робела обвить повилика, тимьян пластался поодаль, безродный осот рос в стороне. Стебли дикой пшеницы воздевали свои копьеца и были как ополчение - вместе со всеми, но и наособицу. Засадный полк.

 

Моя неуместность была очевидна, и я повернул назад. Вскоре я снова стоял на крутояре. Облако тем временем стало еще больше, накрыло широкое речное русло, и оттуда, из облачной тени, донеслась отрадная прохлада.

Я поглядел на север. Далеко, отсюда не видать, в той стороне - океан. Он, взревновав к славе южного ветра, выслал низкие сизые тучи, чреватые градом, но ветер южный летел навстречь и сворачивал их, как войлок или свиток, и град с дождем космами пошел по дальнему заречью, не достигая реки.

Облако было уже как Саваоф, глядело с грозной улыбкой на мелкое речное серебро.

Все было так, словно еще не повержена власть Карфагена, еще тысячелетья до крещенья Руси.

Давно я не был в тех местах. Думаю, печали запустенья там прибавилось. Но унынье прочь, как вспомню те стебли дикой пшеницы, отважные и твердые. Если рухнет всё, быльем порастет, и люди уйдут отсюда окончательно, и поле родившее станет безродным, - тогда они со товарищи двинутся по пространствам полей и времен, нальются зерном тучным и дадут много плода.

И я живу с отрадой этой мысли и не грущу.

 

2009

 

 

 

 

  Венеция 

Весна со своим половодьем вконец испоганила нашу местность, но все-таки веселей как-то.

Вот зимой взять - мерзость всякая скрыта под снегом, а если какое дерьмо набирается по ходу действия пьесы с названьем кратким жизнь, то снегом чистейшим опять шито-крыто. А этого добра, снегу то есть, у нас навалом. Вот если бы можно было его продавать кому. Но зимой плохо, и с закутков гонят. Раньше в коровнике спасался, грелся от навозу, а навоз он ведь живой, а уж про коров и говорить нечего. Эти живее всех живых. Маленько поработаю - меня и не гонят, и молочка с хлебушком дают. Но теперь все разорили, и жить человеку стало совсем никакой возможности.

        Заборы еще более покосились и похожи кто на слеш прямой, кто на слеш обратный. Это их мерзлота выдавливает из земли, как глубоко столбики ни вкапывай. Земля здесь вообще все человеческой выдавливает из себя, валит, гонит и гнетет. Мы-то ее, землю-то нашу, любим, а она нас - нет.

        Сегодня возле избушки с гордым именем "Гастроном" съезд гостей. Дают разливуху.

Эту эссенцию стоит хотя бы понюхать для пущего познания действительности жизни.

Вот спускается с крыльца, галантно поддерживаемая за ручку, здешняя примадонна. Фонари под ее глазами делают лицо, и без того достойное кисти, трагически выразительным. Но Танька (а именно так зовут героиню) весела - как и все, кто ждал давно обещанного привоза нектара. С утра она уже сделала ходку, а может, и не одну. И Танькины ноги рисуют вензеля, расписываясь в совершенной невозможности свершать хотя бы непрямое движение к дому, который и отсель видать. Занавесок на окнах нет, стекол тоже почти нет, а есть куски фанеры да старый ватник, которым заткнули дыру после очередной, видать, дискуссии.

        Но хибара Танькина с хахалем - там, а сама наша Татьяна - тут. И эту дилемму надо как-то решать. Помочь вызывается другой такой же персонаж. Он настолько бесформенный, что я не в силах обрисовать это существо,  и перо невольно дрожит в моей руке. Впрочем, пару деталей подпущу, исключительно для украшения слога. На кудлатой башке галантёра - бескозырка. На теле, голом и черном, в цвет кочегарки, - клочковатая шуба, делая его похожим на обдристанного медведя.

        Путь предстоит неблизкий - метров двести, а с петляющей ногами бабой, считай, вдвое,

потому моряк в шубе требует нацедить одну бидонную крышку авансом.

        Тут на ножках колесом покатывает к мамке один из ее четверых. "Даэ." - гундосит он. пуская дебильные слюни небе на подбородок. Танька дает ему глоток портвейна под неодобрительные комменты собравшихся.

        - Много нельзя, только для витамину, - говорит Танька педагогически, и оглядывается вокруг, ища одобрения.

        Пара, вкупе с кривоногим пацаном, уходит. Слышно, как оба поют, но только первую строчку, а дальше ничего не помнят, и начинают новую.

        - Пошли пятого делать - угрюмо бросила вслед тетка и вздохнула.

Впрочем, к Таньке народ относится по-разному, даже бабы. Танька умеет человека слушать. А выслушав - молчать. Много тайн она знает, И про мужиков проклятых, и про бабьи грехи тож. Знает - но молчит. "Как партизан в танке" - так верно сказал о ней один ханыга.

       Между речным заливчиком и первой улицей - болото. Туда сваливают всякое. Одна большая шина от "Беларуси" не легла плашмя, а так и осталась торчком. И когда солнце поднимается, то с этой точки, от магазина, оно глядит как раз сквозь огромную шину, как око сквозь фингал. Только никому этого не видно, потому как магазин еще об эту пору закрыт, и делать на пригорке не фиг. Старый сторож-татарин спит в своей каптерочке, без сторожа магазину нельзя - залезали не раз. Называется - колупнуть. Откуда знаю? Так ведь я из здешних, хоть давно здесь только наездом, с мольбертом, а и я ведь тоже пацаном был, и мы шалили не по-детски.

       Вот и друг мой, который лишился хорошей жизни в коровнике. Я ему не говорю, что его портрет в телогрейке сделал мне имя; и его и меня и в заграницах знают. Народный русский типаж получился ужас как удачно. Сколько не пробовал повторить успех - не получается пока. Но мы еще спляшем тустеп. Я ему не говорю, что он тоже знаменитость, с его васильковой приголубью глаз и ручищами узластыми на коленях, в треухе с красной звездой. А то вконец замучает просьбами магарыча.

       Уж и так достал. Но мы все же друзья.

       Между тем солнце подбирается к полудню. Все вокруг напоено возвратным светом от сосен. Тайга стоит миллионноколонным храмом, а мы у его подножья пресмыкаемся всем своим убожеством. Солнце и небо высокомерно не замечают нашего нестроения, играют друг с другом лучами, полутонами - кроны сосен и кедров, облака, песок просек и дорог, река с его маслянистой ленивой потяжкой волны. И их праздник никогда не кончается.

        А на нас небу и солнцу наплевать.

        Да и нам на себя, кажется, тоже.

        - Слышь, я картинку в журнале нашел, Вот она. Красиво. Друг достает из за пазухи пакет, бережно разворачивает его, потом разворачивает бумажку и показывает мне вырванную из журнала страницу. Венеция.

       - Ты там был?

       - Был.

       - Правда так на самом деле, как на фотке?

      - Это не фото, а картина. Там умереть, как хорошо.

      - Вот бы там побывать разок.

С языка чуть не сорвалось, что он там был как раз портретом на биеналле, и сделал мне успех. Но я подумал про разливуху "Нектар" и промолчал.

     - А скажи, у нас совсем хреново?

     - У нас лучше.

     - Свистишь.

Я оглядел строй высоченных сосен, лиственниц и кедров и посмотрел ему в васильки глаз, спрятанных в фантастически фактурных морщинах:

     - Честно тебе говорю. 

2009 

 

 

 

Живица

 

 

"Струмент", помню, мне хозяйка избы, где я на постое, выдала с опаской:

- Не поранься, смотри.

И ушла на дойку, надев, хоть и лето, фуфайку, приятно пахнувшую молоком и навозом. Ладно, не поранимся авось. Интелего - вот как назвала она меня намедни, громко переговариваясь с соседкой чрез огородный забор.

Сделать лавку перед крыльцом надо. Эта, что есть, совсем гнилая, и вчера ее порушила хозяйкина подруга, баба здоровенная, которая шла по улице вполпьяна, да и завернула к нам:

- Вздохнуть малёк.

И повалилась с хмельного размаху на серую от старости лавку - та и подломись! Смеху было.

Сосновые доски пилить приятно, а строгать пуще того. Смолевая живица отдает себя теплому влажному воздуху, которое здешнее белесое солнце нагревает так, что быть дождю.

По-над зарослью высоченной крапивы и крушины, которая тоже взялась источать свой слащавый, роковой дух, за огородами и лодками, вытянутыми на берег, где они пластаются блаженными крокодилами, над избами побережной улицы высится бревенчатый холм лесобиржи. Собственно, за нее да грузовой причал, который местный народ величает портом, это село и считается городом.

На песчаной здешней земле стоят великие сосняки и кедрачи. Их, сосны да кедры, с дальних делянок и трелюют сюда. Вокруг слоем толстенная красивая кора, сучья, опилки, всякая с бревен обдирь. И все кругом лесное, деревянное. Да и село-город словно само вырастает из земли. Обилие песчаного и деревянного вокруг делает воздух белесым, духмяным и свежим. Рыбный дух от лодок и сетей, развешанных по заборам, хорош до замирания сердца.

Между тем небо разыгралось. Гроза, как грузовая лебедка на слипе, грохочет своими большими шестернями. Белые возы облаков видны над бором, они спешат в темно-синюю солнечную тьму, и вдруг там трещиной - молния.

Грозовое облако с сивой бородой дождя, ветром сбитой набок - то ли Толстой, то ли Саваоф - свесилось из-за крон и сердито глядит на город и его улицы, испаханные гусеницами, на худые заборы, на дома, на меня. Я блаженно улыбаюсь, дыша сосновыми стружками, которые пахнут неистово.

Шваркаю рубанком еще шибче, будто непременно надо сделать дело до грозы.

- Ой, не успею домой, намочусь. Здрасьте. Я к вам под навес. Можно?

Надо мною стоит с улыбкой девица, на локте корзинка, полная грибов, прикрытых листьями костяники.

Прираскрытые алые губы играют улыбкой. Один передний зубок налезат на другой и блестит гранью.

Большие капли уже шлепаются сам и сям, делают взрывчики пыли на дороге.

Аленушка юная и тонкая, кеды, джинсы и по-деревенски туго повязанный белый платочек чудесно идут нимфе, и этот миг застыл стоп-кадром. Кровь завозилась, зашумела, путая мысли, но все же вижу себя со стороны - ухмылка врасплох, кадык ходит, будто я пью воду и не могу напиться.

Рукой, к которой мой рубанок будто прирос, делаю учтивый вольт, как ДΆртаньян своей шляпой в кино, и открываю скрипучую дверь в сенцы.

Она, хихикнув, перешагивает порог.

Вот как бы складно было, если бы гостья моя нежданная, жданная, внезапная промокла бы под дождем, а я бы предложил ей снять с себя и обсушиться, а сам бы ушел гордо так. из дому. А потом бы обманул и вернулся, и уж не надо бы, стыдясь момента, ничего придумывать.

Тут гром трахнул на самой крышей, и стекла задребезжали, и молния промигнула и отразилась в ее глазах, которые были близко, близко. О, первый поцелуй неловкий, сладимый, словно бы она ела конфетку и языком вдвинула ее в мой рот.

Руки воровали преграды и дрожали.

В небе рвалась холстина, тяжкие сапоги грохали по вселенским половицам.

- Пойду закрою дверь на крючок.

- Не надо.

Ахх!Ах! Гром бился в небе, тоже изнемогшем от любви и страсти.

Так, надышавшись живицей, упивался я и соблазнялся привидевшимся в метаниях тьмы и света. Мучительно одинокий, боролся я с бурей в крови и изнемогал.

Сейчас бы хорошо быть застигнутом непогодой посредине широкой реки, и бороться с ветром и волнами, а не с собой самим. И плыть, плыть, чтобы путь твой в воде теченьем был оттянут, как тетива, и ты бы выстреливал всем телом из волны, и рубил, рубил саженками. И вышел бы на берег и чувствовал себя как молодой бог.

Какая сила подняла меня и бросила в ливень? Добежал до близкого берега, на ходу бросая на мостки докучную мокрую свою одёжу и прыгнул из ливня в реку. "Стрела генотипа!" вспомнилось мне отчего-то, и я засмеялся, и в раскрытый криком рот заплескивали верхушки волн. " Я стрела генотипа!" Радость и ярость переполняли мое тощее молодое тело.

Веселым, мокрым и угрюмым я вернулся обратно.

Из за темной тучи брызнул острый луч. Солнечный дождь под радугой-дугой сверкал как спицы велосипеда. Ослепительно белая тучка вздувалась рубашкой на ветру быстрой езды.

Доски моей лавки обсохли стремительно, и я сел, закурил.

Хорошо в деревне летом. Только одиночество везде несладко. Оно жалит тебя крапивой, ноет занозой, саднит и томит.

Она еще пройдет мимо?

Не прошла.

Я затосковал, засмурнел и уехал.

 

 

 

Давний вокзал

 

Охота к перемене мест. Это как охота с ружьем, каковой я, безотцовщина, не сподобился по жизни. Охотников влечет на тягу, а меня - на вокзал. Конечно, там есть и пиво, и по сто грамм наливают, как почти нигде в городе, угрюмо-бесприютном и неуютном для посидеть, поговорить.

И стал я шляться по перрону, ждать поездов, на которые не собирался немедля садиться. Н-да, именно садиться - последними станциями веток были наспункты, к которым насмерть прикипело: "лаг". Ветки на древе познания добра и зла - сказал я себе, радостно ухмыльнулся и полез за блокнотиком, который мне надобился все чаще, и голова гудела от постоянного вдохновения, так похожего на похмелье.

А еще у нас названия, где соль, лес, железо и уголь склоняются и спрягаются на разные лады.

"Ни к чему наряды, ни к чему фасон, ни в одну девчонку не влюбился о-о-он". Пели девки, идущие по бокам отпускного морячка, как конвой, и, поддатые, повизгивали. Фиксы у всех блестели, глаза горели, и было им хорошо провожать моряка, по-блатному заломавшего свою бескозырку.

Идут три фраера, одетые лучше других - полупальто "москвичка" в многими карманами, шапки с висящими ушами, красные шарфы, ботиночки со скрипом. Это воры. По фене ботают, нигде не работают. Просто гуляют себе, ждут, когда народ засуетится и про карманы свои на минутку призабудут.

Тетки с сумками через плечо, перевязанными веревками. В "городу" они берут хлеб по многу буханок, кормить поросят. Толстые, в плисовых кацавейках, ржавых от времени. Купленных, небось, еще до войны. Или в рабочих стеганых бушлатах, которые не продают, а дают на работах.

Старухи-татарки в белых платках, распущенных по плечам, как крылья мотылька.

Молодежь в болоньях. Такую я бы себе тоже взял, де никак не могу попасть на момент, чтобы в магазине "выбросили" а я бы мимо шел со свежей получкой.

Мужики в "куфайках" и прочая публика.

А вот и свадебка. Невеста в белом, с накинутым поверх плащом папашиным. Сам папашка, изрядно уже пьяной, счастливо лыбится, две мамаши, одна веселая, другая с сердитым лицом, идут по перрону, как по улице. Парень с лентой через плечо наяривает на аккордеоне.

Крупитчатый туман мешается с табачным дымом. Прихватывает морозец.

Крашеный под бронзу привокзальный Ленин на обветшалом пьедестале смотрит поверх голов вдаль, темную от цехов и складов, эстакад, труб, столбов с тысячеваттными прожекторами, которые только отбрасывали тьму, но она огромными отвалами копилась округ еще больше.

Вот контактный провод заклекотал во тьме, задрожал рапирой, и бросил острый длинный свет. И неспешно надвинулося своим троеглазием поезд.

Он изогнулся, словно ластится к перрону. И все железное смолкло на десяток минут, а люди зашумели. Стали целоваться на прощание, говорить все, что не договорили, мешая всякий вздор и единственно нужное и важное.

И вот уже голос с небес возгласил отход поезда от первой платформы, хотя у нас всего одна.

И он стронулся, двинулся, полетел. И за последним вагоном - снова тишина и пустота, заполненная дремотными стадами цистерн в мазутном поту и вагонов, на которых мелом написаны подсказки путейным близям и далям.

За водокачкой змеятся пути сортировки и стоит раритет - паровоз, похожий на мамонта. Угольная патина прикипела к нему, одни поршни, как бивни, сверкают. Мощная грудь, небось, когда-то была украшена портретом вождя вождей и народов, труба пыхала огнем и дымом. Теперь могучий старик отставлен от дел, трудов и побед.

Пролетает курьерский, идущий из такого далека, что и думать знобит.

Окна летят, как игральные карты из ловких пальцев, и стоп кадром два девических профиля в одном из этих промелькнувших окон. Воображенье домысливает: девушки студентки, одна в медицинском , другая из педа. И им хорошо вместе, они рассказывают, смеясь, друг дружке про первый опыт легкого развратца.

Между ними звенит и остывает чай в тонких стаканах.

 

 

 

 

 

Гармония распада

 

 

 

Трясина между двумя умершими прудами исторгла язычок огня. Легкого, как вздох. Огонь белёсый в лучах солнца, как раз выглянувшего из-за белых, по-летнему нарядных туч. Словно кто прикуривал от зажигалки.

Тропа пружинит под ногой. И словно бы вздох, и вперебив вздохам - иканье и зевота. Что за стих! Бобок какой-то, в самом деле! Но тут я сказал себе: умеривайся, смиряйся, смотри. Будь тих и незаметен, иначе тебя самого как-нибудь сотрут, будто помарку или артефакт. И ты исчезнешь, как исчезло многое и многие тут.

Здесь был парк, а теперь - болото. Сгнил заплот, и вода только из томной лени держится тут - остаток воды в остатках прудов, что каскадом были устроены здесь заезжим французом.

Тропа прогибается, как доска. Дряхлые, изъеденные червем липы и ракиты видны тут и там. Изломами ветвей, как руки кающихся грешниц, их тени ложатся на ряску.

И много, много теней выплывают из ниоткуда и исчезают в никуда. От остатков караульных башенок у входа плывет белая карета над остатком аллеи к руинам усадьбы с развалинами домовой церкви и усадебного феатра.

И если бы тень в белом показалась на тропе, ты, несносный наблюдатель, был бы принужден по правилам хорошего тона ступить в сторону с тропы - и тотчас оказался бы по щиколотку в жидкой земле. И только бы вздохнул: бедная Лиза. Бедная, бедная Лиза. И тут же посетовал бы о мокрых и грязных своих башмаках.

Мужеские, дамские фигуры, парики и кринолины. Где стол был яств, там гроб стоит. Много, много гробов проследовало от жилых покоев к церкви - тихо, пристойно. Чада и домочадцы, небось, кучковались над прахом, а в них, как настырные мухи, роились мысли о наследстве - кому и сколько. И не вспала ли превосходительству дурь завещать капитал недостаточным актрискам. Общество коих он заметно предпочитал тетушкам и кузинам.

Виденья бледны, бесплотны, и они только в воображеньи - тени меня.

Зато как густо зелена ряска, осока, как бархатист камыш! Солнечный луч пробил облако, купы лип и пал на кочку, где, как на троне, сидит большая роскошная квакша. Ее широкий рот растягивает презрительная ухмылка. Царственная лягуха - вся довольство и покой. И докучливый комарик поверил, на беду свою. Миг - и паршивец уловлен. И лягушачьи очи смиренно промаргивают и снова уставляются в одну точку.

Квакша хороша.

Подувает ветерок. По солнечному столбу проплывают, как рыбьи мальки, сверкающие крылышками насекомые и летучие семена на своих крошечных парапланах. От воздушного дуновенья они испуганно ускориваются. Ветер отворачивает листья ив, а там другая зелень - благородно-тусклая, и вспоминаются рощи олив, виденные давным-давно, в краю далеком, южном, вечно юном. Ах.

Плавучие цветы, камыши, деревья в изломах своих театральных мук, старинные кирпичи развалин, на которых сереет иссохшее тло мхов, все льстит тебе и шепчет, и нудит - заверши, художник, придай картине достойную законченность. Забвенные сии места, порушенная плотина. Печаль и сплин - обмакни в них свои тонкие кисти! Сплин и печаль нам слаще заморских фиг, да они и сами, тоска и печаль - экспортный русский продукт.

А душа доверчива на лесть, как тот комар. И вот уже воображенье пустилось подглядывать полутона, и четверть тона выслушивать в пеньи жизни. Как вдруг тебе подумалось в сердце твоем: "Не надо!"

Я сделала шаг и шаг и огляделся: я один. И сказал себе - не надо соскабливать патину времени до сверкающей меди. Былое - не твоя победа, и погибель - не твоя, нет.

Твое время тоже сделается, да и делается уже - достославной стариной.

Только навряд ли развалины его будут столь милы будущему созерцателю.

Так что не тешь себя сиими чудными картинами, не наслаждайся гармонией распада.

 

 

 

Слава труду

 

 

 

 

Вовка рос, как растут грибы - толчками. А когда глядели на него - то есть на гриб, а не на Вовика, - он, то есть гриб, а не Вовка, замирал. Если же, наоборот, кто оплошкой слишком долго рассматривал Вовановы прыщи, он, про правилам хорошего тона в нашем полу-селе, полу-пригороде, спрашивал:

- Ну, чё зыришь?

Период созревания обещал сделать Вовку правофланговым, кем он и станет скоро на срочной. Мы эту тему еще бросим на лирные струны, подобно тому, как ловкий армяшка на рынке бросает шматы мяса на жаровню свою. А пока у нас на повестке дня тема становления юного героя.

Эта фаза стала трудной для семейного портмоне. Одежа и кеды не успев износиться делались малы. Вовкины мослы торчали из рукавов и штанин, большие пальцы на длинных ногах проделывали дырки - и приходилось покупать новое.

Прямо беда. Эту беду часто муссировали предки в своих комьюнити - мама на лавке под раскидистой березой или на лавочке у подъезда, папка за пивом и тому подобным в гаражах. Они сокрушались, но морщины при этом разглаживались, а в очах - радость.

И тут пошло в рост все, что полагается. Пророс ус. И на подбородке тоже. Кадык заходил лифтом. И, конечно, самое главное в мужчине. Это главное как раз повадилось возрастать при взгляде на ширинку - если даже только казалось, что они, то есть девчонки, бросают нескромны взоры. Или от собственного невольного уныриванья глазами в сокровенную область. И росло, точнее сказать - рос, как растет, будто бы, гриб - толчками.

И пока рос уд, приспел зуд - зуд гендерной самоидентификации. Автор с трудом набрал это слово-урод, но оставил его в пандан тому "крайне односложному существительному", по аккуратному выражению одного классика литературы, короче - по тому словцу, какое Володьке с пацанами так стало надо писать на всем подходящем - в смысле публичном, принимающем мел, уголь, фломастер, краску из баллончика, губную помаду, стыренную у соседки-одногодки. Сладость нанесения трех заветных букв мы смело уподобим бледным заревам искусства, предвещающим гибельно-животворный пожар близких уже любовных мук.

Но наш герой был человек творческий. Он искал, следовательно, новых способов выразись себя, свою бурю, поднимающую волны ферментов. Слишком доступный забор или стена, пошло-стыдное царапанье на дверях туалета, пририсовыванье пиписок на плакатах - все не то, не то.

И помог творческому поиску такой случай. Весна уже в фазе возрастания сосулек на крышах, и с крыш их послали сбивать разный коммунальный народ. И вот на виду у всех сорвался один труженик, и народ ахнуть не успел, как он в криком: "во, блин!" полетел вниз.

Но на его счастье зима была богато снежная, а сугробы растаять не успели. И сверзился тот счастливец в здоровенный сугроб. Выбегает начальница тетка, а он уже вылезает из снега невредим, и на заполошные вопросы как да что только машет рукавицей:

- Да пошли вы все нах!

И, подхрамывая, двигает в сторону ларька - отметить свое второе рождение.

 

Наш же Владимир поднимает глаза туда, куда раньше и не глядел вовсе, и видит на крыше буквы, подпертые палками: "СЛАВА Т УДУ"

И сама собой образовалась славная идея.

Не сказано, а только помыслено - и уже сделано. Таков стиль настоящих художников.

Вовка в тот же вечер прокрался через чердак на крышу и убрал фанерную "Т", а потом подумал и не поленился переместить "УДУ" на место прогалов - так складнее, да и народ тупой, не все поймут.

Следующие дни Вовка боролся и искушением рассказать всем и показать свою инсталляцию - но: молчи, скрывайся и таи. Таких стихов Вован не знал, просто сам нутром почувствовал, что слава авторства сама найдет его, не надо суетиться.

С того времени он стал стремительно взрослеть.

С того времени прошло много времени, была и закончилась армия, начался завод. Вован уже сам глава маленького семейства, а фанерные буквы даже тупо подкрасили и оставили как есть. Девиз настоящего наставшего гордо, как изваянный не из фанеры, а из камня, плывет в небесах ясных и хмарных, но народ чешет мимо туда-сюда, редко смотрит вверх.

2008

 

 

 

Разговор напротив

 

- А ты чего это все в красном ходишь?

- А натура такая. Девка в красном - дай несчастным. Сучность свою прятать нечего - ведь вылезет. Это все равно как врать. А врать нехорошо. Да у меня и не вылазит, а прямо выпрыгивает.

- Вот врать, говоришь, нехорошо, а давать хорошо.

- Правильному мужику - ох, хорошо.

Она закрыла глаза свои, лучистый крыжовник, и запищала приятным голоском:

- Ах Самара. мара городок!

- А ты борись.

- А я борюсь. Если бы не боролась знаешь где б была.

И она мечтательно повиляла глазками.

- В электричке этой ободранной бы не ехала, а оконечко бы в лимузине приоткрыла и а увидела бы, как вы, милые подруженьки, мимо тащитесь, и в вас бы банановыми шкурками пуляла.

И тут она вышагнула на проход длинными своими ногам и затянула снова:

- Неспокойны-йа яа - успокойти меньйааа! Ох.

- Бананы вредно. В них крахмалу много.

- Ну, тогда апельсинными корками. А ты бы шла с своими сумками с магазина и мне б завидовала.

- Да, завидная картинка. Прям реклама здорового образа жизни. Которую ты и ведешь в утра. Смотри печень не посади. А то встанешь, а печень останется сидеть.

Так щебетали две девушки не юной уже поры напротив меня. Их вид и вздор, который они мило несли, рисовал, будто фломастер на стекле, их самих и все, о чем они трепались.

А я был для них и правда как за стеклом.

Садившись на лавку напротив, я только на секунду почувствовал на себе их взоры. Взоры были скучны. Вмиг отсканированный, я читался так: из репродуктивного возраста выходит без сожаления. Не моложавится. Мужчина типа отрубь и отстой. Но и приставать не будет.

И я с тоской увидел себя их подведенными глазами. Мятое лицо, и в пандан к нему старомодные лацканы пиджака, загнувшиеся, как старый сыр. Худая морщинистая шея. Не очень тщательно брит. Скудость средств, дешевое пролетарское курево, траченный боекомплект зубов. Да. Кадриться я и правда не стану, пожалуй. Я не в настроении сегодня и вне монет. Вот так.

Девки были свободные натуры, и вели себя в вагоне как у себя дома. А и правильно.

Певунья в красном - блондинка и, видно, не крашеная, а в натуре. Такая где хочешь припаркуется - и денег не возьмут, а еще и сами приплатят.

Ручки ее, с маленькими, как бы чуть недоразвитыми пальчиками, ласкали кругленький розовый мобильничек, как бы что на него натягивали. Она сидела у окна и бросала взгляды, капризно потряхивая головой, и глаза ее с хищной зеленцой бликовали пролетавшим сквозь сосны солнцем. Чему она улыбалась? Что такое стыдное вспомнила, тихо хихикнув и спрятав порозовевшее лицо?

Подруга ее была женщина явно семейная давно и прочно. Прочная русская баба. Такие и в нежную школьную пору широковаты в талии, и на эту тему бывала много раз влажная подушка, но зато роды проходят легко и просто.

- Ну скажи, как это бывает? Рожать? Страшно?

- Ты себя не накручивай, а попробуй. Пора уже. Вот у нас в палате одна была, тоже Галка, и тоже все петь любила. И даже плясала. Шофером работала на грузовике, какой мебель возит - ты представляешь? А до того вообще на похоронном автобусе покойников возила.

- Это она кого-то в гробу хотела пораньше увидать.

- Точно?

- Я тебе говорю. Поверь моему опыту.

- Это какому еще опыту? Ты меня пугаешь.

- Да нет, это я так болтаю. Впрочем.

Галка потянула подругу за шарфик и зашептала ей в ухо, прикрыв рот ладошкой.

И обе с визгом засмеялись, и красная Галка стала промокать пальчиком уголки глаз.

- Точно что ль? Ну, ты даешь. А что это мы веселимся, раз такое дело?

- А пошли они все. Плакать что ли. Плакать - тушь размажется. Но ты чего-то про ту свою Галку хотела рассказать, да мы на свое девичье с тобой отвлеклись.

Они поглядели друг на дружку и опять давай смеяться так громко, что люди вокруг стали глядеть и улыбаться.

- Ну так вот. Таскались к ней в роддом трое мужиков разом почему-то. И приносили всяко-разное и молоко в бутылках. Она как выпьет того молочка, сразу веселая делается. Это они водку забеливали молоком-то. И вот был такой визит в самый уж момент. Галка наша отвалилась спать совсем хорошая.

Утром приходит на завтрак, чинно так села за стол, компотик пьет. И вдруг как вскочил да заорет: где мой живот? Пузо где?" "Так ты ночью родила" - ей говорим. Во как. Даже и не заметила. Сам у ней парень выскочил в один секунд. И крупный ведь. Всяко бывает.

- То есть пить надо побольше, я тебя поняла. - И прибавила, по-старушечьи шмякая губами: - Люда Прокоповна!

- Дура ты. Но жизнь тебя поучит. Пока только балует - чем-то ты ей нравишься.

И солидная Люда любовно оглядела свою нарядную подругу.

- Завидую я тебе.

- А я тебе. Вот какие мы завистницы.

- Ты давно что-то в гости не ходишь.

По вагону все гуще стали ходить продавцы всяко-разного. И попутчицы мои тоже купили кой-чего. Семейная Люда набор карандашей "свому Витьке скоро в школу", заколки какие-то с сердечками.

- Так ведь еще через год в школу пойдет или я путаю?

- Через год. Но пусть будет.

- Ты как сорока - все в гнездо тащишь.

- Так в гнездо, не из гнезда. Понимаю, что глупо, а ничего с собой поделать не могу. Против натуры не попрешь. Люблю запасать. Вот скоро опять солить буду, вареньев сварю. Говорят, из редьки зеленой вкусное. Я читала. Я вообще полезное почитать люблю. И удивить будет чем. Так что ты приходи. А что моего кобеля избегаешь - ценю. Думаешь, я не видела, как он руку под столом тебе на коленку-то поклал. Ну он у меня получил свое. Верней, как. Целых два месяца, наоборот он свое не получал, аж скулил. Но я твердая. Сначала все хвастал - я, дескать, хоть отдохну, говорил, отосплюсь. А потом загрустил. Но стал с тоски к слесарям своим из сервиса таскаться. А те ребята денежные. Им машины битые да ворованные, небось, пригоняют. Они соберут из двух или трех одну в гаражах, где и гулянка у них. И по новой.

- И девки, ты дорогая моя, знай, туда же ходят.

- Да ну? Так там же негде. Один верстак. И тот в масле весь машинном.

- Ну ты наивная. Целка в двумя дитями.

- Да я уж сделала ему условно-досрочное. Так что у нас опять все путём. Ты приходи, не бойся.

Лесопосадка за окнами вагона кончилась, пошли заборы да ангары, а вот и дома пригорода. Подъезжаем. И все заторопились, стали стаскивать в полок поклажу и пробираться к дверям. Нити, которые всегда в дороге связывают людей, стоит им заговорить друг с другом или хотя бы послушать разговоры, нити эти, драгоценные связи людей и людей, даже и с узелками на память - они стали рваться и исчезать.

И поперла толпа по перрону. Одни к автобусам, а все больше к метро.

Их, как фарш в черевы, воля движенья снова напихает в вагоны метро и автобусы. Огромная биомасса прет вперед. И уже не различишь в ней человеков с судьбой их и самостью. А это грустно.

2008


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
286961  2009-03-25 13:38:06
Есипов
- "Ветки на древе познания добра и зла - сказал я себе, радостно ухмыльнулся и полез за блокнотиком, который мне надобился все чаще, и голова гудела от постоянного вдохновения, так похожего на похмелье". - странное у Вас сравнение.

"Идут три фраера, одетые лучше других - полупальто "москвичка" в многими микармана, шапки с висящими ушами, красные шарфы, ботиночки со скрипом. Это воры. По фене таютбо, нигде не работают. Просто гуляют себе, ждут, когда народ засуетится и про карманы свои на минутку призабудут". Работа у них такая.

За "Разговор напротив" голосую.

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100