TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Романы и повести
15 ноября 2006 года

Валерий Куклин

 

 

ЛАПТЫСХАЙ

печальная история в двух частях

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1

 

Это был военный аэродром. Или правительственный - как тут различишь? На Чукотке в ночь с 31 декабря 1946 года на 1 января 1947-го все сооружения, кроме яранг, были либо военными объектами, либо правительственными, либо лагерями МВД СССР, что все равно - объект военный, а потому охраняемый. Начальником аэродрома был назначен недавний сапер, фронтовик, вот уже год как ставший капитаном внутренних войск Самохин Анатолий Яковлевич. Возраст - двадцать четыре года.

Заместителем начальника аэродрома по политической части (по-старому, комиссаром) был прикомандирован из штаба Дальневосточного округа девятнадцатилетний младший лейтенант Осип Исаевич Трингульдец. Никакой биографии: школа в Магнитогорске, военно-политическое училище в Ярославле, распределение во внутренние войска, командировка во Владивосток, оттуда - на Чукотку. Все.

Хозяйственные вопросы решал тридцатитрехлетний старшина Гоща Иван Тарасович, начинавший интендантскую службу еще под командованием первого маршала Советского Союза Блюхера и благополучно прослуживший при читинских продовольственных складах в течение четырнадцати лет. В отряд капитана Самохина попал Гоща добровольно-принудительно. Написал рапорт о переводе в войска МВД в июне 1945 года, когда пошли воинские эшелоны мимо Читы с запада на восток, и стало ясно, что война Советского Союза с Японией неизбежна, Забайкалье станет районом прифронтовым. Короткую войну эту пережил Иван Тарасович все-таки в тылу, о рапорте забыл, да вдруг в мае 1946 года просьбу Гощи командование удовлетворило. Пришел в Читу из Москвы приказ на имя Ивана Тарасовича: явиться к военному коменданту Владивостокского порта с вещами. А там - ни связей у Гощи, ни знакомств - вот и оказался в отряде Самохина.

В подчинении у трех этих командиров было девять солдат караульной службы МВД СССР и двадцать два зэка.

В порту бухты Золотой Рог выяснилось, что все солдаты отряда капитана Самохина - рядовые первого года службы, восьмеро из них опыта сопровождения заключенных не имеют. Лишь рядовой Афанасьев успел прослужить контролером в Челябинске, но не в зоне даже, а в "шарашке", откуда и отправили группу зэков в таинственный пункт, который стал известен даже самому капитану Самохину только по прибытию в порт Провидение. Словом, команда капитана Самохина собралась как бы сама собой: из него самого с девятнадцатилетним комиссаром Трингульдецом, из бывшего завскладом старшины Гощи, из недотепы рядового Афанасьева, который не сумел увильнуть от приказа следовать вместе с зэками на Чукотку, и еще восьми солдат. Все оказавшиеся в отряде капитана Самохина рядовые были подменными, то есть по пути следования команды от Челябинска до Владивостока ими были заменены вдруг заболевшие опытные "вертухаи". Последними двумя новобранцами, едва принявшими присягу и не прошедшими даже курса молодого бойца, доукомплектовали отряд Самохина уже в легендарном Комсомольске-на-Амуре. Звали их рядовой Морозов и рядовой Якунин. По имени не называли, словно и не знал никто, как звать их. Парни были родом из глухой дальневосточной деревни Угульм, расположенной в полутысяче километрах к северу от Хабаровска, всему виденному во Владивостоке громко и вслух удивлялись - трехэтажным домам, паровозу, свистку милиционера, асфальту на дорогах, огромным кораблям - и потому служили предметом насмешек для остальных солдат, почитавших себя более грамотными и цивилизованными. Тем и развлекались.

- Эх ты, Ульгум твою мать, - говорил, бывало, старшина. - Это у вас в деревне все едят ложкой. А в городе треба в руке и вилку держать, и ножик. Иные и салфетку под подбородок кладут... - и всем было смешно. Даже самим ульгумчанам. Только зэки оставались хмурыми. Потому как солдатский юмор - штука тонкая, разуму зэков недоступная.

Бывшие зэки челябинской "шарашки", а до этого все, как один, люди ученые - аспиранты, кандидаты и доктора наук, главные инженеры и директора производств - на аэродроме работали по-пролетарски: сгребали лопатами снег со взлетно-посадочной полосы, собирали его в кучи и отвозили на тачках в сторону глубокой расщелины, огороженной невысокими металлическими мачтами с красными флажками на вершинках так плотно, что порой возчики спотыкались о растяжки и бороздили лицами снег. А однажды, рассказывали, кто-то вот так вот споткнулся, упал, выпустил тачку из рук - и та полетела в каменную бездну, чуть не унеся с собой и зэка. Когда и с кем произошло подобное происшествие - не ясно, ибо никого из тех, кто оказался очевидцем случившегося, ни среди зэков, ни среди охранников не было, а до прибытия в эти места команды капитана Самохина не существовало ни самого аэродрома, ни этой самой обязанности: собирать с тундры снег и вывозить его в расщелину. Легенда, словом. Работа шла вот уж четыре месяца непрерывно, ибо снег убирался со взлетной площадки словно бы для того, чтобы, спустя полчаса или час-два налетала очередная пурга и наметала сугробы по колено. И надо было вновь сгребать его лопатами, грузить, везти к пропасти, сбрасывать.

Работать зэкам приходилось при свете лишь полярного сияния, то есть и не при свете даже, а в полумрака бесконечно полярной ночи с мертвым свечением неба и с отраженным снегом белесым маревом, с гнетущей тишиной, разрываемой шорохом лопат и надсадным дыханием, с непрекращаемым ожиданием опасности, которое производят на человека огромные многоцветные полотна адовых декораций, стоящие вертикально в небе и двигающиеся так, словно несильный, но настырный ветер непрерывно дует сквозь них из бездны мертвого, как пережитый ужас, Космоса.

Старшина Гоща, заменивший во Владивостоке внезапно заболевшего челябинского старшего сержанта Аркадия Зиновьевича Островского, выдавал зэкам раз в 24 часа половину ведра прибывшего вместе с ними артемовского угля для отопления погруженного с крышей в сугробы щитового барака с металлической решеткой на окне. А также отмерял и отвешивал довольствие: муку, пшено, сухофрукты, сухое мясо, чечевицу и соль. Все это богатство, а также всякие там флажки, металлические столбики с растяжками, ракетницы, ракеты и прочая рухлядь аэродромная хранились запертыми и от зэков, и от военнослужащих в щитовом домике без окон, с окованной железными полосами дверью. Ключ от склада содержал старшина Гоща на груди подвешенным на веревочке, словно крестик православный.

Продукты, тачки, лопаты, аэродромное оборудование и уголь зэки и их охрана сами выгрузили из лендлизовского самолета "Дуглас", на котором доставили их сюда от бухты Провидения, куда из Владивостока прибыл в конце навигации сухогруз "Адмирал Ушаков" с ними и со всем этим добром на борту. Хватило и одного рейса самолета, хотя по плану и по графику, рассчитанным московскими умниками из МВД, груза должны были доставить в подотчет капитана Самохина столько, что и двух полетов доверху загруженного "Дугласа" было бы недостаточно. Но... часть груза, как водится, присвоили: военные интенданты из Владика: растащили и пропили мешков пять сухофруктов, а заодно присвоили всю сгущенку еще в те дни, когда сухогруз "Адмирал Ушаков" стоял на рейде в бухте Золотой Рог. Часть прибывших в бухту Провидения муки и соли, а также весь спирт и все растительное масло велел загрузить в свой личный склад командир провиденского гарнизона майор МГБ Альфред Израилевич Кац, давший Самохину взамен этого богатства два бидона тюленьего жира и десятилитровую канистру жира рыбьего. Часть эмвэдэшных сухофруктов, фасоли, чечевицы и муки досталась солдатам и офицерам гарнизона поселка Провидение по закону. Еще часть прибывших на "Адмирале Ушакове" продуктов принадлежала администрации поселка и местному ОРСу, торгующему ими с чукчами-охотниками и наезжающими в поселок чукчами-оленеводами. Так что до урочища Лаптысхай, расположенного в самом центре заснеженного полуострова, утыканного торчащими из-под снега щелястыми и острыми, как зубы касатки, скалами, расположенного так далеко от всего, что можно назвать цивилизацией, что чукчи-оленеводы не гоняли на тамошние ягельники своих оленей, прибыло 5 сентября 1946 года совсем немного из тех запасов, что были выписаны для пропитания гарнизона капитана Самохина и подвластных им зэков.

Потому и уборщики аэродрома, и их охранники готовили пищу экономно, делили ее честно, ели сваренное подолгу, тарелки вылизывали. И зэки, и солдаты охраны, и старшина, и младший лейтенант, и сам командир. Ибо хоть и спали военнослужащие МВД отдельно от своих подопечных, в своем щитовом домике без решеток на ненужных, а потому заколоченных и заложенных тряпьем окнах, но в остальном точно таком же, как у зэков, но мерзли и недоедали с ними одинаково. Питались, правда, зэки и "вертухаи" из разных котлов. Да и казарма казалась все-таки внутри более просторной, чем барак, - охранников было все-таки вдвое меньше. А в остальном, жили зэки и "вертухаи" даже дружно. Как можно жить без ссор охраняемым и охранникам, каторжникам и их церберам, имеющим право голоса на выборах депутатов и не имеющим оного.

- Не поймешь, кто над кем поставлен: вы над нами или мы над вами? - сказал капитану Самохину вызванный им в казарму бригадир номер один Ферапонтов Сергей Тихонович, доктор технических наук, бывший профессор Калининского института торфа, построивший сто двенадцать малых электростанций в нечерноземной глубинке России. Бывшего профессора знал лично товарищ Ленин, посетивший еще в Гражданскую войну первую в мире работающую на сжигании торфа электростанцию в подмосковном городке Шатура. Именно этот не имеющий в настоящее время значения факт, ставший известным капитану благодаря чьему-то доносу, а также усталость, нахлынувшая на зэка после тяжелого рабочего дня в преддверье праздничной ночи, настроили профессора на столь свободный, почти панибратский тон при беседе с начальником аэродрома.

Капитан, пропустив замечание профессора-зэка мимо ушей, спросил Сергея Тихоновича о том, что действительно имело, по его мнению, значение:

- Мне донесли, что вы, Сергей Тихонович, утверждаете, будто бы лично знали Владимира Ильича. Так ли это? - ибо после этого хотел узнать: правду ли пишут о вожде мирового пролетариата, что тот любил детей и елку. А в том, корректно ли такое утверждение в устах "врага народа" или нет, пусть разбирается младший лейтенант Трингульдец. В конце концов, замполит для того и существует во всякой части, чтобы разрешать именно политические проблемы.

- Ну, знал, встречался, - ответил Сергей Тихонович. - И что из этого? Владимир Ильич в чертежах не разбирался, в экономике отдельных предприятий и отраслей мало чего смыслил. Так что встречался с ним я раз десять, да все без толку, - и объяснил свои кощунственные слова. - Ленин ведь мыслил в системе макро, а не в системе малых величин. План ГОЭРЛО - это великолепно! Это - грандиозно! И тут Ленин на переднем плане. Даже Кржижановский, который все это придумал и разработал идею до стадии начала работы над проектом, оказался на втором плане. Почему? Да потому что вождь видел в ГОЭРЛО историческую перспективу развития России, а Кржижановский - череду этапов освоения энергетических богатств страны.

Капитану, только что прочитавшему прихваченную им из библиотеки "Адмирала Ушакова" брошюрку "Гидроэлектростанции - энергетическое будущее советской республики", было важнее не про историю разработки проекта ГОЭРЛО услышать, а полюбопытствовать: про елку и про то, правда ли, что человек, беседовавший с самим Лениным, может оказаться врагом народа? Но профессор говорил о своем, о казавшемся ему более важном:

- Ленину в этом плане было не важно, КАК будет построен энергетический колос. Он сразу понял, что России план ГОЭРЛО необходим, как дождь пустыне. А раз необходим, то, как он говорил, "большевики преодолеют любые преграды". На энтузиазме, на горлодерстве, а вытянут.

- За такие мысли вам и впаяли десять лет без права переписки? - нашел-таки способ увести мысль профессора от энергетики Самохин.

- Нет, - ответил зэк. - Посадили меня за саботаж.

- Вас - за саботаж? - удивился капитан, видевший, сколь исполнителен и честен был всегда в работе Сергей Тихонович, насколько старателен он и добросовестен. Это ведь Ферапонтов с первых дней прибытия зэков в Лаптысхай распределил людей именно так, что за оставшиеся три относительно бесснежных недели до обрушившихся затем на Чукотку буранов и метелей зэки смогли очистить посадочную полосу от камней и от подушек камнеломки на ширину в сто сорок метров и в длину на целый километр. Более того, именно Сергей Тихонович, единственный среди собранных здесь ученых-теоретиков, чиновников и администраторов, опытный инженер-практик, сумел распланировать большой и ровный участок, найденный летчиком "Дугласа" среди нагромождения скал и отсутствующих здесь болот и проток, так, что это позволило капитану Самохину обойтись без взрывных работ и подготовиться к уборке снега со взлетной полосы основательно. Самохин не удивился, когда зэки выбрали Ферапонтова одним из трех бригадиров, но теперь, услышав столь страшное слово "саботаж", примененное к профессору, даже растерялся. - Только не вы.

- Между тем, именно я, - склонил голову Сергей Тихонович. - В качестве научного консультанта мне довелось курировать от нашего института и по заданию наркомата добычу торфа в Костромской и Ивановской областях. Знаете, появилась при советской власти такая административная единица, выделенная из части земель Калужской, Тверской и Нижегородской областей. Так вот, к северу от Волги в тех местах есть удивительной красоты и необычайного очарования болота, которые советское правительство велело нам осушить, добыть из болот торф и сжечь его в паре десятков мелких сельского значения электростанций, которые должны зажечь лампочку Ильича в этих, поверьте мне, весьма дремучих местах. Доказывать правительству, что столь красивые места, богатые дичью и лесом, следует оберегать, было бессмысленно. Ибо раз новый вождь сказал, что надо болота осушать, то надо их осушить. Куда девать болотную воду, не задумывался даже сам Ленин, когда разговаривал со мной в Шатуре, потому и новому вождю не приходило это в голову - и денег Госплан на сооружение каналов и водоотводов нам не выделил.

Потрясенный столь кощунственными словами о вождях капитан не перебивал Ферапонтова, потому профессор продолжил без помех:

- К тому же, нам прислали изобретение века - водяную пушку, с помощью которой мы должны были резать обезвоженный торф, который тут же превратился бы в кисель, негодный для сжигания, то есть значительно удорожал торф - самый дешевый вид топлива. Хорошо еще, что компрессор, который закачивал в эту пушку воду, работал на электричестве, а без нашего торфа этого электричества в тех краях не было.

Капитану МВД, ставшему офицером внутренних войск уже после войны, а до этого учившемуся в саперном училище и проползавшему на брюхе под артиллерийским огнем с миноискателем в руках три года, а еще раньше работавшему в бригаде асфальтоукладчиков в городе Харькове, техницизмы в речи профессора были понятны. Самохин любил узнавать что-то новое, даже захватил с собой из Челябинска несколько книг по популяризации науки и техники и две брошюры из серии "Сделай сам", по пути из Владивостока до мыса Провидение прочитал едва ли не все книги корабельной библиотеки. А тут представилась капитану возможность прослушать лекцию специалиста, к мнению которого прислушивался сам товарищ Ленин. Потому Самохин решил не заикаться о ленинской елке - истории, прочитанной им в тонкой книжке Зои Воскресенской "Ленин и дети".

- План заготовки торфа нам тут же повысили в десять раз, - продолжил Ферапонтов, - словно стали мы пользоваться не ручным трудом, а уже механизированным, то есть из расчета, что одна гидропушка заменяет ни много, ни мало, а ровно сто человек. Ни сто один, ни девяносто девять, а ровно сто. Вы понимаете ход моей мысли?

- Вникаю, - кивнул капитан, до которого только после этих слов дошло, что завел он разговор этот зря, ибо услышал такое, за что бывшего профессора надо отправить еще дальше и еще на десять лет. Но дальше Чукотки отсылать в Советском Союзе некуда, и еще десять лет заключения Сергей Тихонович вряд ли перенесет. Потому капитан решил промолчать, забыть о возникших у него сомнениях в политической незрелости Ферапонтова и дослушать профессора до конца.

- Ничего-то вы не понимаете, молодой человек! - заявил Ферапонтов, воодушевляясь оттого, что имеет собеседником человека, хотя бы пытающегося разобраться в волнующих его вопросах. - Проблему с этой дурацкой гидропушкой мы решили шутя, по-ленински: мы просто отказались от нее, убрали к такой-то матери в склад, и наняли заготовителями торфа мужиков из ближайших деревень, которым стали платить по ведомости расходов на гидропушку. Не слишком много, но достаточно, чтобы к нам выстроилась очередь желающих получить работу.

- И за это вас посадили? - спросил Самохин, чтобы тут же сделать собственный вывод. - И правильно сделали. Это - обман государства. Махинация это называется. Афера.

- За это нас наградили, - ответил профессор. - Мне, к примеру, дали Орден Трудового Красного Знамени, а директору торфозаготовок - Знак Почета, главному инженеру - премию в размере трехмесячного оклада. Сам Михаил Иванович Калинин в Кремле награды вручил, - и тут же объяснил оторопевшему капитану. - Для тамошних мужиков до революции главным кормильцем семьи был глава ее, который уходил из дома в отхожий промысел. То есть, приписаны были тамошние крестьяне к своим нечерноземным уездам, губерниям и волостям, держали в них своих жен, детей, коров, дома, а на жизнь зарабатывали тем, что уходили в южные, более богатые губернии или в столицы, служа там кучерами, сапожниками, офенями, плотниками, половыми в трактирах. Да мало ли кем! Главное, что заработками на стороне они и кормили свои семьи. Порой жен своих по году-два не видели, но почитали себя вологодцами, нижегородцами и тверскими. А тут мы им работу на дом доставили! Мы лицом к коммунистам такую ораву крестьянства повернули, что в Москве только ахнули: вот уж воистину Триумфальное шествие советской власти!

- И все-таки - саботаж, - напомнил капитан профессору тот момент разговора, который его поразил особенно.

- Конечно. Мы не уложились в сроки. Помешали нашему наркому доложить правительству и лично товарищу Сталину о выполнении отраслью пятилетнего плана досрочно.

- Значит, гидропушка все-таки была нужна?

- Нет. Я ведь - не вождь, я не мыслю столь масштабно и столь прозорливо, как Ленин и Сталин. Меня, знаете ли, больше интересуют винтики, которые скрепляют, допустим, кожух гидропушки. Именно они сдерживают всю ее мощь и направляют струю воды с силой в двадцать атмосфер в ту сторону, в какую указывает ей оператор. Маленькие такие винтики - не толще пальца. Я еще Владимиру Ильичу говорил об этом: нельзя забывать о малом, когда творишь грандиозное. Но Ленин не послушал. Он был очень увлекающимся человеком, самоуверен был необычайно, считал, что в силах справиться с любой проблемой сам, без советов каких-то там ученых и инженеров. - И здесь вдруг Ферапонтов рассмеялся тем самым ленинским смехом, который так хорошо показывают в кино актеры, играющие в театрах комические роли, а потом сунул большие пальцы под мышки, отчего фуфайка на его груди вздыбилась двумя буграми, словно женская грудь, и с легкой картавинкой в голосе проговорил, подражая актеру Борису Щукину:

- Это мы, батенька, г'ешим потом. Пг'идет время - и г'ешим. Большевикам, дог'огие товаг'ищи, все по плечу!

Потрясенный актерскими способностями профессора капитан даже раскрыл рот от удивления, а Ферапонтов вернул руки на стол и продолжил уже нормальным голосом:

- Ленин всегда любил оставлять неучтенные мелочи на потом. И всегда с возникшими в результате недоделок трудностями, надо признаться, справлялся великолепно. Вспомните его гениальный трюк с переходом от политики военного коммунизма к новой экономической политике. Но его преемники научились у своего вождя и учителя только первому - оставлять разрешение мелких недоучтенных проблем на потом. Когда же всех этих мелочей накапливалось чересчур много, то есть количество ошибок переходило в качество безобразия, они тут же находили козла отпущения и сваливали вину за случившийся крах на кого-то одного. Выбирали из своих, разумеется. Ежова, например.

За такие слова, знал капитан, следует профессора посадить на ближайший самолет и отправить закованным в кандалы в Магадан, где суд признает в Сергее Тихоновиче врага советской власти абсолютного и, скорее всего, приговорит к расстрелу. И самого Самохина не погладят по голове за то, что он слушал весь этот бред. Но следующий самолет прилетит на этот секретный аэродром совсем не для того, чтобы заниматься перевозкой политически неблагонадежных зэков. Потому капитан продолжил слушать Сергея Тихоновича. Молча.

- А с выполнением государственного плана по заготовке торфа мы затянули потому, что я приказал выработанные карьеры выровнять до материнской почвы, то есть до глины. Я хотел убрать из карьеров все остатки кислого торфа, и залить их той же самой болотной, но уже отстоянной водой, которую некуда было девать, и она стала поднимать грунтовые воды на и без того скудных полях Ивановщины, засолять почвы. Кислотность мы нейтрализовали известкой. Ее, кстати, мы заготавливали сами из местного известняка - это еще рабочие места. Мне хотелось на этих площадях создать систему прудов, в которых бы водилась пресноводная рыба. И люди, которых мы уже не брали на торфозаготовки, стали бы рабочими рыбоводных совхозов. К тому же ихтиологи нам гарантировали с полученных водных площадей выход в размере ста-ста двадцати тонн рыбы в год.

Тут уж капитан не выдержал:

- Ведь это замечательно!

- Так думают винтики, - улыбнулся профессор. - Для вождей важнее план. Потому они и назвали его законом. А нарушение закона - это уже преступление.

Тут дверь казармы распахнулась, из тамбура в жилое помещение вошел, продолжая притоптывать и отряхивать с валенок снег, старшина Гоща. Он доложил спокойным, даже равнодушным голосом:

- Младший лейтенант Трингульдец повесился, товарищ капитан... - шмыгнул носом, продолжил. - Сам. Записку оставил. Вот, - и протянул Самохину листок, вырванный из блокнота офицерской планшетки. Выражение лица старшины было спокойное, сосредоточенное

"Дорогой командир, - было написано на слегка порыжелой и сморщенной от сырости бумаге неустановившимся еще полудетским почерком. - Я прекрасно понимаю, что подвожу вас, но я так больше жить не могу. Я пошел в военное училище, чтобы бить фашистов. Но война окончилась раньше, чем я получил офицерские погоны. И меня отправили сюда - служить вертухаем. Охранять людей, которые во много лучше меня, честнее меня и преданней моей стране, чем я. Мне стыдно жить так, командир. И я ухожу. Простите меня, товарищи. Да здравствует товарищ Сталин! Прощайте все".

- Ты читал? - спросил капитан у старшины.

Тот молча кивнул. Лицо Гощи было безучастным.

Капитан, не глядя на присутствующих, поднес посмертную записку младшего лейтенанта Трингульдеца к фитильку, горящему в плошке, залитой тюленьим жиром. Та затлела снизу и, вспыхнув голубым огнем, съела всю бумагу до самых пальцев. Самохин сбросил оставшийся уголок на едва не затухнувшее от этого движения пламя и, поднявшись из-за стола, сказал торжественным голосом:

- Младший лейтенант Трингульдец погиб на боевом посту первого января тысяча девятьсот сорок седьмого года, выполняя ответственное правительственное задание особой государственной важности. Вечная слава герою!

Зэк и старшина переглянулись. Они поняли слова капитана, как приказ забыть о самом существовании записки. И тоже встали "по стойке смирно". Ибо смерть героя требует соответствующих почестей.

 

2

 

В третьей декаде января, то есть сразу же после праздника Крещения Господня, о котором на Лаптысхае знали все, но не говорили о нем вслух, воздух изрядно потеплел, зато снег повалил обильно, хотя и не огромными хлопьями, но как-то уж очень по-киношному: частыми и крупными снежинками. И, хотя зэки работали по восемь часов в три смены по семь человек, взлетно-посадочная полоса была постоянно покрыта снегом по щиколотку и выше. Один дневальный оставался на кухонных и санитарных работах: варил пищу, чистил печку, мыл посуду, драил полы, стирал. Сменялись дневальные по очереди. Остальные работали на аэродроме. Даже в несильную пургу. Хотя проку в этом случае от их трудов не было никакого: зэки сгребали снег, а его тут же разметывало ветром. Сгребали - его разметывало. Охрана несла службу в две смены: по четыре солдата и по командиру с одним солдатом в качестве дневального. По двенадцать часов подряд. "Вертухаи" были одеты в шинели с теплыми подкладами, стояли по углам аэродрома на виду зэков и на ветру, с карабинами на плечах, спрятав одетые в меховые рукавицы руки под мышки, притоптывая валенками по снегу, следили за тем, чтобы зэки не филонили. И не совершали попыток к бегству. Потому что майор Кац перед отлетом "Дугласа" с аэродрома поселка Провидение во время политинформации сообщил охранникам, что до Аляски от Лаптысхая всего двести километров - как от Москвы до Тулы, а каждый "враг народа", каким является всякий зэк, для того и предавал великую советскую Родину, чтобы сбежать в это "царство желтого дьявола", каким назвал США великий пролетарский писатель Максим Горький. А еще Альфред Израилевич предупредил неопытных "вертухаев", что в случае удачной попытки бегства хотя бы одного зэка быть им самим зэками. Потому что здесь - на Чукотке - нет Бога кроме Каца, и воля Каца - единственный на Чукотке закон.

- До Бога высоко, - объяснил майор, - до Хабаровска и Владивостока далеко. В Уэлене погранцы командуют, они МГБ подчинены, а вы - мне. Как эмвэдэшники. Я вам - и Бог, и царь, и герой. Понятно?

И "вертухаи" хором ответили:

- Так точно, товарищ майор.

Потому что все они уже знали от Каца о новом тезисе товарища Сталина: перемирие между первым в мире пролетарским государством и международным империализмом, породившим гидру мирового фашизма, с победой над гитлеровской Германией и империалистической Японией закончено; США и Великобритания после выступления Уинстона Черчилля в Фултоне решили начать новую войну против советской России - холодную. Так говорил товарищ Сталин. И солдаты МВД свято верили ему. И товарищу Кацу Альфреду Израилевичу верили тоже...

Полярная ночь длилась и длилась. День и ночь отсчитывали в Лаптысхае по часам. Часы были лишь у капитана Самохина и у старшины Гощи. Старшина носил их на левой руке, а на правой у него громоздился огромный компас с красно-синей стрелкой, все время показывающей почему-то не на север, а в сторону Америки. Контролировали командиры ход своих часов по погодным радиосводкам из Магадана, которые прорывались сквозь треск и шипение наушников крохотного радиоприемника, если полярное сияние в небе на какое-то время пропадало. Ибо надоедливое это, хоть и красочное зрелище постоянно прерывало одностороннюю связь Лаптысхая с Большой землей. Бывало, что по три-пять дней не слышно были ни далекого Магадана, ни Уэлена, ни расположенных за Беринговым проливом аляскинских радиостанций с их разбитной музыкой и сладкими женскими голосами, рекламирующими что-то иностранное, звучащее пленительно" "Сайф!... Лайф!" - словом, кайф. Слушать американцев, однако, было запрещено. Майор Кац так и сказал Самохину:

- Вы, товарищ капитан, лично ответственны за то, чтобы радио использовалось строго по назначению - для получения метереологических сводок. За прослушивание американских радиопередач любым из ваших подчиненных отвечать будете вы. И не только погонами.

Да и батарей разрешил им майор Кац взять лишь пять пакетов. Потому капитан Самохин очень внимательно следил за тем, чтобы старшина Гоща, бывший по совместительству и радистом без рации, зря приемник не включал, батареи не сажал. Да и языка английского ни он сам, ни старшина, ни покойный замполит Трингульдец, ни солдаты не знали, а допускать к запретной информации слишком уж образованных зэков, среди которых наверняка можно было обнаружить кого-то знающего иностранные слова, тем более не полагалось.

О происходящих в мире после 5 сентября 1946 года событиях в Лаптысхае никто не знал. Всяк тут судил о мире не по фактам, а по собственным предположениям и фантазиям. Да и то под строгим контролем теперь уже покойного младшего лейтенанта Трингульдеца. К примеру, все солдаты знали, что Советская Армия помогла союзникам-американцам справиться с японцами, разгромила Квантунскую армию, вынудила японцев подписать капитуляцию.

- Но японский пролетариат не простил американцам злодейской атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, - уверенно говорил солдатам политрук Трингульдец. - Они свергли ненавистный им режим императора и вошли в состав СССР в качестве равноправной Японской советской социалистической республики.

Солдаты соглашались с политруком. А также не сомневались в том, что пролетариат Италии и Франции разгромил своих империалистов и начал строительство государств социальной справедливости, дружественных СССР, готовых вступить в коалицию с Советским Союзом против англо-американского империализма. И оставались "вертухаи" при этом мнении даже после смерти Трингульдеца, о которой им было сообщено, как о героической, но настолько таинственной, что детали оной не подлежат разглашению до особого разрешения на это высшего командования. Три знавших истину человека сумели не проболтаться о самоубийстве политрука ни "вертухаям", ни зэкам. Похоронили младшего капитана под грудой камней в стороне от аэродрома, выстрелили тремя залпами в воздух из трех винтовок и из пистолета после невнятных слов капитана о гибели юного комиссара от рук мировой буржуазии. И политинформации прекратились.

Зэки в том, что Япония, Италия и Франция стали социалистическими, сомневались. Но ни с Трингульдецом, ни с его подчиненными не спорили, соглашались вслух, что победа социалистического мировоззрения неизбежна во всем мире, но, оставшись без охраны, беседовали уже без словосочетаний "может быть" и "скорее всего", "стоит надеяться" и "следует признать", а на темы, которые можно назвать общефилософскими. Сразу после похорон младшего лейтенанта, позубоскалив по поводу странной речи Самохина и непонятной смерти Трингульдеца, вернулись к обсуждению тем привычных, более насущных.

- Странное дело - термины быта. Они совсем не похожи на научные постулаты, - сказал бывший доцент кафедры аналитической химии Томского университета Николай Васильевич Забродин, получивший каторжный срок задолго до Отечественной войны за то, что ослушался приказа Наркомобраза о поголовной сдаче преподавательским составом ВУЗ-ов норм ГТО. Забродин сказал во всеуслышание, что пускай гранаты бросают и стреляют в мишень те, кто хочет убивать людей, а он - ученый, его дело - заниматься поиском средств, пригодных для спасения человечества от болезней. Николай Васильевич был химиком по профессии и фармацевтом по призванию. При этом был человеком нервным, легко впадающем в истерики и в депрессии. - Здесь для нас Большая земля - это грязный, забитый синими шинелями Магадан, для магаданцев - это Владивосток и Хабаровск, а для всего гигантского Дальнего Востока Большая земля - это крохотные Москва и Центральная Россия. Алогичная, но при этом и весьма диалектическая логика понятий.

- И чем вам подобное положение вещей не нравится, Николай Васильевич? - спросил укладывающийся на нижние нары профессор Ферапонтов, который, отработав свои восемь часов на аэродроме и поев чечевичной похлебки с кусочком размороженного в кипятке соленого конского мяса, решил дать своему изношенному и немолодому уж телу законный отдых. - Это даже хорошо, что у человека есть вера, будто где-то совсем неподалеку - в какой-нибудь там тысяче-другой километров - есть Большая земля, где людям тепло, светло и сытно, куда есть надежда вернуться и нам.

- А если такой надежды нет?

- Ну, как же без надежды жить? - улыбнулся Ферапонтов, глядя на Забродина с лаской в глазах. - Надежда - главная движущая сила цивилизации. Вспомните фильм "Трактористы". Зрители хорошо знают, что таких, как в кино, отношений между крестьянами не бывает. Но все с удовольствием смотрят, как ломятся столы колхозников в конце фильма от изобилия продуктов, и хотят верить, что где-то есть все-таки колхоз, в котором люди живут вот так вот: широко и богато. И обретают, наконец, веру, что пройдет какое-то время - и у них у самих дома будут красивые и просторные, как в кино, и от магазинов к их собственным столам потекут молочные реки с кисельными берегами. По сути, это - и есть истинная цель любого советского человека: быть сытым самому и видеть вокруг себя сытых и счастливых людей. Вы понимаете меня, Николай Васильевич?

- При чем тут "Трактористы"? - сердито спросил Забродин. - Я про нас говорю. Про то, что мы должны здесь умереть.

Профессор встрепенулся. Сон его, как рукой, сняло. Недавняя смерть замполита Трингульдеца, об истинной причине которой Ферапонтов, как присутствующий при чтении посмертного письма, знал, напомнила ему о том, что не все люди могут вытерпеть и это неумолчное стрекотание северного сияния, и этот кажущийся таким бессмысленным изнуряющий труд по расчистке аэродрома, и это разделение попавших в одно и то же безвыходное положение людей на тех, кто властвует, и на тех, кто подчиняется чужой воле. Ферапонтов решил, что бывший томский доцент находится на грани нервного срыва, что Николай Васильевич способен повторить поступок младшего лейтенанта. И поспешил на помощь Забродину.

- Полноте, Николай Васильевич, - сказал он голосом увещевательным. - Надеждой всякий человек и жив на этом свете. Мы должны понимать, что убить нас могли и в Челябинске, и по пути сюда... - собрался уже развить эту мысль, но Забродин его перебил:

- Вы верите в чудеса, Сергей Тихонович?

- В чудеса я, разумеется, не верю, - ответил профессор, заметив, что остальные пять членов его бригады, тоже решивших отойти ко сну, прислушались к их разговору, а двое зэков из второй бригады, что не пошли с пятью остальными справлять нужду возле расщелины, перестали играть в самодельные шашки на разлинованном химическим карандашом столе, уставились на него и на Забродина. Промолчать при таком обилии слушателей бывшему лучшему лектору Калининского института торфа оказалось не под силу.

- Я верю в человеческое благоразумие. Как и в здоровое благоразумие всякого человеческого индивидуума... - подумал и добавил, - так и всего стада.

- Вы считаете, что человеческое стадо способно мыслить? - удивился Забродин. - Мне кажется, вы больший оптимист, Сергей Тихонович, чем ваш старый знакомый "кремлевский мечтатель". Ленин, по крайней мере, не надеялся, что русское стадо само придет к мысли о том, что каждый человек не только способен, но и просто обязан быть счастливым. Ленин старался сделать все для того, чтобы человек был счастлив на самом деле, и не его вина, что советские люди предпочли страдать и умирать, но не меняться.

- По Ленину и по Сталину, тот, кто не хочет быть счастливым, тот становится мертвым, - продолжил его мысль бывший главный инженер Бийского порохового завода Иевлев Никита Матвеевич. Человек этот попал на каторгу за то, что в народе зовется глупым капризом или дурью, а в интеллигентной среде - благородством. На пороховом заводе случился взрыв. Прокурору Алтайского края и первому секретарю горкома партии потребовалось срочно найти виновного в диверсии. Дабы наказать хотя бы даже первого попавшегося и невиновного, чтобы самим не попасть на скамью подсудимых. А также, чтобы успокоить плачущий город, перекинуть гнев народный на мифических вредителей, Главный инженер завода Иевлев заявил на бюро горкома партии, что в честности рабочих и служащих завода не сомневается, что он не позволит никого из своих подчиненных делать козлом отпущения. Тогда козлом отпущения был назначен он сам. И получил десять лет колонии строгого режима без права переписки. - Человечество не готово к восприятию счастья, как всеобщей потребности. Мы слишком много времени и сил отдаем борьбе индивидуальностей, поэтому именно США, где торжествует животный закон выживания одной человеческой особи за счет унижения и закабаления другой, является идеалом современного общества. А Советский Союз, пытающийся в скотское сегодня создать справедливое общество будущего, обречен.

Мыслью этой Иевлев пытался еще на "Адмирале Ушакове" вызвать на спор младшего лейтенанта Трингульдеца, да и потом немало надоедал ею зэкам, потому ничего удивительного не было в том, что именно она вызвала улыбки на устах слушателей его и одновременно спровоцировала истерику нервного и легко возбудимого Забродина.

- Заткните пасть, Никита Матвеевич! Меня не интересуют ваши бесконечные философические споры! - закричал доцент, стуча кулаками по собственным коленям и закатывая зрачки к потолку барака. - Я - человек практический! Если хотите, то прагматик! Меня интересует сейчас один вопрос: когда этот чертов самолет к нам все-таки прилетит, то нас уничтожат, да?

В бараке повисла тишина. Каждый задумывался о подобной вероятности, но вот так чтобы - вслух - никто и никогда не говорил. Не столько от страха за собственную жизнь, которая после приговора ничего не стоила, сколько от понимания каждым зэком того, что сказанное о подобном в голос встревожит остальных, заставит их искать выход, приведет к непредсказуемым последствиям. А любые последствия в положении каторжников - только плачевные.

Но слово было произнесено. И произвело впечатление такое, что от удара тишины из рук дежурного - аспиранта кафедры биохимии МГУ Дадыкина Александра Николаевича - выскользнула алюминиевая чашка, которую он как раз мыл в поставленном на плиту тазике. Чашка грохнулась с таким шумом, лязгом и третьканьем, что в стену казармы застучал кто-то из "вертухаев", и закричал:

- Дадите вы, наконец, поспать, черт возьми! - ибо солдаты, старшина и офицер уставали на двенадцатичасовых своих дежурствах так, что потом дрыхли по десять часов подряд, но все никак не могли выспаться. - Совсем обнаглела каторга!

"Вертухай" в споре с зэком всегда прав. Даже если вдруг и не прав. Потому последующий разговор в бараке не вылился в крик, как это должно было случиться после истерики Забродина. Зэки заговорили лишь раздраженными шепотами:

- Что вы себе позволяете, Николай Васильевич? Товарищ Самохин - боевой офицер. Он воевал! У него два ранения и боевые ордена! - шептали одни. - Он - не палач.

- Вы, Николай Васильевич, успокойтесь. Это все от полярного сияния. Это - нервы, - говорили другие.

- Ну, ты, Забродин, и фрукт! - прошептал бывший директор Ленинградской фармацевтической фабрики Николай Натанович Карнаухов, который, как оказалось, и донес под Новый год капитану Самохину о том, что Ферапонтов утверждает, будто встречался с товарищем Лениным. - Они же - советские люди! Они же - не фашисты!

Карнаухов допустил халатность при складировании антисептических препаратов, в результате чего прямым попаданием немецкого снаряда было уничтожено большое количество столь необходимых Ленинградскому фронту лекарств. Исключил Николая Натановича из партии и снял с должности прибывший по заданию Ставки Верховного Главнокомандующего член Политбюро Жданов, а уж сотрудники Особого Совещания Ленинградского фронта довершили наказание вредителя, приговорив Карнаухова к расстрелу. Однако, в работающую даже во время блокады тюрьму "Кресты", в которой, как известно, просидел одиннадцать месяцев сам товарищ Ленин, накануне приведения приговора в исполнение пришло распоряжение Наркома внутренних дел СССР Лаврентия Павловича Берии о срочной эвакуации из города на Неве крупнейшего специалиста в области производства химических препаратов, врага народа Н.Н. Карнаухова в город Челябинск, что и было незамедлительно исполнено: вредителя вывезли по знаменитой "Дороге жизни" сначала в Волхов, затем в Вологду, а оттуда за Урал. Таким образом, бывший директор жил с зимы 1941-1942-го года как бы второй жизнью: приговор о смертной казни ему никто не отменял, но и казнить человека, известного самому наркому, затем министру внутренних дел СССР, не решались. Челябинские "вертухаи" надеялись, что Николай Натанович как-нибудь и сам помрет, дабы потом привести документы о нем в соответствие с желаниями двух вождей советского народа. Но Карнаухов оказался живучим. В "шарашке" работал не без пользы стране, придумав новый способ синтеза чего-то особо секретного, опасного для жизни людей и потому особо нужного военным. И на аэродроме не отставал от остальных зэков в деле загрузки снегом тачек и перевозке их до края пропасти. И даже убеждений придерживался своих прежних - откровенно стукаческих.

Николай Натанович гордился тем, например, что взлетел от простого провизора третьей аптеки города Винницы до поста директора крупнейшей в стране фармацевтической фабрики благодаря тому, что сумел разоблачить и сдать в НКВД Украинской ССР, а потом НКВД СССР более полутора сотен вредителей и врагов советской власти. Большинство из них расстреляли, хотя часть из покойников - признаться, большая часть - была реабилитирована во время разоблачения "ежовщины".

- Но, как известно, лет рубят - щепки летят, - говорил Николай Натанович. - Зато, если среди них был хотя бы один настоящий вредитель, то и тогда бы я был героем. Враг должен быть уничтожен.

Зэки с Карнауховым, как правило, не спорили. И быстро вычислили, кто донес на Ферапонтова. И были уверены, что если бы не внезапная смерть политрука Трингульдеца, то быть профессору наказанным за то, что присоседился к вождю мирового пролетариата.

Забродин, услышав голос опостылевшего стукача, решил возразить дрожащим от возбуждения голосом:

- А кто такие фашисты? Что мы о них знаем? Видели вы их, Николай Натанович? Я - нет. Только по радио об их зверствах слышал, да на политинформациях. А наших "вертухаев" десять лет уж каждый день вижу. Мне мои страшнее...

- Ну, наши-то нынешние еще ничего, - заметил Ферапонтов. - Мальчики. Да и Самохин - человек. Под таким жить можно.

- Можно, - согласился Забродин. - Только ведь и Самохин - не Всевышний. Его, быть может, тоже... того. Как Нуркадилова.

Зэки поняли Забродина без дальнейших слов. Начальником одной из челябинских зон был подполковник Нуркадилов, которого расстреляли в феврале сорок пятого года перед строем зэков за то, что сей сын казахского народа способствовал побегу тридцати шести своих соплеменников, ушедших сквозь "колючку", как вода сквозь сито, а потом словно растворившихся в южноуральских лесах и степях. Ни одного беглеца-казаха не нашли посланные в погоню "вертухаи". Подполковника судил трибунал Южно-Уральского военного округа. Приговорили к смертной казни за измену Родине и за нарушение воинской присяги. Нуркадилов ничего не сказал перед залпом, но во всех Челябинских зонах и в "шарашках" и так знали, что помог подполковник убежать соплеменникам только потому, что эти тридцать шесть беглецов были последними из ста тридцати двух прибывших на строительство секретного завода казахов-дезертиров, взятых в плен в низовьях реки Чу в зиму 1943-1944 годов. Вольные сыновья степей не выдержали полугода каторжной жизни - и подполковник нашел единственный способ спасти оставшихся - отпустил их. Ценой собственной жизни.

- С Нуркадиловым - совсем иное дело, - заметил Карнаухов. - Нуркадилов - националист. К тому же в Челябинске был побег. А здесь - куда бежать? - и сам себе ответил. - Только в Америку.

Ибо и впрямь отсюда до Аляски прямого пути - пара сотен километров всего лишь. И Берингов пролив замерз. Хороший каюр с упряжкой собак в два дня доберется до Америки. Об этом зэки говорили не раз, вспоминали знаменитый до войны роман Нагишкина "Алитет уходит в горы" и рассказы Джека Лондона о "Белом безмолвии". Только нет у зэков ни собак, ни нарт, ни каюра, да и делать в Америке нечего, жить не на что. Потому в устах зэков уже давно слова о побеге на Аляску звучали шуткой, подобной историям об армянском радио или о Мойше, застукавшем Сару с любовником Иваном. Зэки заулыбались.

Таким образом, чуть было не разгоревшийся спор затих сам по себе. Совместный смех порой успокаивает раздраженных людей, смиряет их друг с другом. Хотя мысль, высказанная Забродиным, засела в голове каждого из присутствующих изрядной занозой.

Дадыкин принялся домывать посуду, бригада Ферапонтова в полном составе решила завалиться спать, принялась укладываться на нарах, переговариваясь о пустом, как вдруг профессор сказал:

- Что-то наши серуны долго не возвращаются. Ушли когда еще! Уж, не в Америку ли дунули?

Шутка - шуткой, но пять зэков, отправившиеся справить нужду снаружи, действительно слишком долго не возвращались. Ответственным за них в настоящий момент должен быть дневальный Дадыкин. Потому что обязанностью его было следить за тем, чтобы зэки оправлялись в грязное ведро, а уж потом выносили парашу на улицу. Но так уж повелось изначально в Лаптысхае: руки пачкать не позволялось зазря никому. Только в самые лютые ураганы, когда Самохин запрещал людям выходить из барака и дозволял отдыхать, справляли зэки нужду в грязное ведро, а потом на пальцах выбрасывали: кому парашу выносить. Да и то без права однажды проигравшего участвовать во вторичном розыгрыше. Уходили же по нужде к краю той самой расщелины, в которую сбрасывали снег с аэродрома, по несколько человек, держась за общий канат, привязанный одним концом к бараку.

- Схожу - гляну, - сказал Дадыкин. Посуду он уже вымыл, вытер и сложил тарелки стопкой на краю плиты - из теплых чашек щи да каша кажется вкусней. Обул стоящие возле нижних нар просохшие валенки, надел подстег, фуфайку, потянул дверь на себя, внеся в барак порцию холодного воздуха из промерзшего тамбура, шагнул, закрыл за собою дверь, открыл наружную, заранее наклонив голову и напрягши тело. Сильный ветер ударил в Александра Николаевича столь сильно, что чуть не отшвырнул его спиной назад в барак. Но Дадыкин пересилил ветер, вышел, захлопнул за собой наружную дверь.

Было темно. Совершенно темно. Не сияло северное сияние, не было видно даже снега, бьющего в лицо, налипающего от шапки до подбородка плотной маской.

Дадыкин развернулся спиной к ветру, принялся ощупывать руками стену барака слева от двери. Нашел металлический штырь, к которому обычно был привязан стащенный старшиной с "Адмирала Ушакова" манильский канат, называемый здесь то веревкой, то "поводырем", держась за который люди ходили к расщелине. Каната на месте не оказалось...

Дадыкин дважды обшарил руками стену и дверь барака, пока окончательно не убедился, что "поводырь" исчез.

Напрягая мускулы, борясь с ветром, бьющим теперь ему в спину, приоткрыл Дадыкин дверь, протиснулся сквозь узкую щель в тамбур. Отряхнулся там, обстучал в валенки в темноте, вошел в освещенный плошкой барак.

Никто не спал. Зэки смотрели на Александра Николаевича выжидающе.

- Веревки нет, - сказал Дадыкин. - Пропали ребята...

Спустя еще пять минут узнали зэки, перестучавшись с казармой, что бригада, чья очередь была убирать в это время снег, вернулась с аэродрома, но оказалась не в бараке, а в солдатской казарме. Перегонять людей - выстуживать оба помещения, потому Самохин разрешил зэкам остаться в одном помещении с охраной. И велел оставшимся в казарме зэкам без его приказа поисками товарищей не заниматься.

- Самохин - человек, - повторил недавние слова Ферапонтова о капитане успокоившийся и чувствующий неловкость за случившуюся с ним истерику Забродин. - Увел людей. Спас, можно сказать. И за пропавших ответственность взял, можно сказать, на себя.

Зэки тотчас зашикали на доцента, показывая знаками на Каранаухова: стукач, мол, может и переврать мысль Забродина, донести впоследствии на капитана самому Кацу - и пострадает Самохин.

Николай Натанович даже обиделся за такое недоверие

- Вы что, товарищи? Я же - свой! Я за капитана нашего, кому хочешь, глотку перегрызу.

Но как может быть своим стукач среди тех, кто попал на каторгу по воле пусть и других, но тоже стукачей? Зэки, ворча невнятное, стали укладываться на нары. Но сна не шло. Думали о пропавших пяти товарищах. Ушли справить нужду - и пропали. Потому что сквозь стены барака и казармы им сумели простучать старинным тюремным шифром, что возле охранников сидят только семь человек третьей бригады. А про пять человек, ушедших к расщелине, никому ничего неизвестно. Так и остались, получается, решившие справить нужду зэки снаружи - в снежной круговерти.

- Словно в одном из кругов Дантова "Ада"... - произнес задумчиво Ферапонтов. - Седьмой, кажется, самый нижний. Для предателей. А ведь как раз и наоборот - их предали. Так что врет Данте...

Выл ветер за двойными досками, ворочались на нарах, легшие одетыми, хотя и укрытые одеялами, зэки, отчего-то стал потрескивать догорающий уголь в печи.

- Может, в пропасть свалились... - прозвучал вдруг тоскливый голос Дадыкина. - Ветер как раз в ту сторону.

Ответил Забродин:

- Что гадать без толку? "Поводыря" другого нет.

Другого каната и впрямь в Лаптысхае не было. И обычных-то веревок не было. Не позаботились о таких малозначимых вещах интенданты в московском МВД, занимавшиеся составлением списка оборудования, необходимого секретному аэродрому на Чукотке. В Москве туалеты были теплыми. А на Чукотке ходили к пропасти и зэки, и солдаты вдоль одного и того же бывшего корабельного троса, порой даже сталкиваясь друг с другом. Да и "поводыря" бы не было у них, если бы не предприимчивость Гощи. Весь рейс от Владивостока до Охотска, от Охотска до Магадана, а потом от Магадана до Провидения старшина рыскал по "Адмиралу Ушакову", приглядывая, где что плохо лежит, и натаскал в свои сундуки немало добра. Канат моряки называли линем, и были очень огорчены, услышав от Гощи, что на его глазах "веревку смыло волной". Рассказали, что канат сей был сплетен из настоящей манильской пеньки, выменянной капитаном сухогруза у японского рыбака, занимавшегося в советских прибрежных водах контрабандным промыслом крабов и отпущенного за сию малую мзду на волю.

- Тут бы какую-никакую веревку иметь, хоть конопляную, - сказал Карнаухов. - Но откуда взять? Не Америка, чай, - Россия. Это там, говорят, только по телефону позвони - тебе тут же на машине привезут хоть пеньковую веревку, хоть шелковую, - а потом добавил несуразное. - Плати - и вешайся себе на здоровье.

Но зэки, услышав такое, заулыбались. Но каждый сам по себе, так - чтобы другой не видел. Ибо бывают моменты, когда даже общие улыбки не сближают людей. Тем более улыбки, вызванные шуткой стукача.

Стали обсуждать, из чего сделать трос.

Одежда не годилась. Ибо другой не было, а ту, что была на зэках, если разрежешь на полосы, после из нее ничего не сошьешь. А за стеной зима, двадцать пять-тридцать градусов мороза по Цельсию, ветры. Прятаться в бараке нельзя, надо работать. Аэродром ведь государственный, секретный. Так что найдешь потерявшихся зэков или не найдешь - не ясно, а сам окажешься на морозе голышом, сдохнешь от обморожения. Можно, конечно, просто связать рукав к рукаву фуфайки да рубашки с гимнастерки, штанины штанов между собой, но в длину все они не будут равны и шести метрам. Что толку от таких поисков? Только риск остаться без одежды сразу всем.

В поисках решения прошли часы. Кто-то говорил да усыпал, кто-то просыпался и вступал в разговор, предлагая ранее предложенное заново. И всех мучил стыд. Ибо каждый мог оказаться на морозе затерявшимся, каждого вот так же хотели бы, да не могли спасти. Заодно и про Америку не раз вспомнили. У каждого в прошлом оказался знакомый, другой, третий, которые либо уехали в Америку перед революцией, либо собирался сделать это уже после нее.

У Карнаухова, оказывается, первая семья выехала САСШ в двадцатые еще годы. Пожили недолго в Норвегии по амундсеновским паспортам, а потом перебралась в Североамериканские Соединенные Штаты. Но писать родственникам, оставшимся на Украине, не писали.

Ферапонтов сам побывал в Америке. Искал там инженеров-энергетиков для молодой советской республики, решившей в первую пятилетку обеспечить страну электричеством. Не понравилось профессору и з города Калинина в САСШ. А американцам в СССР понравилось, остались в Днепропетровске. Хотя жить в САСШ и тогда - в период депрессии - было им легче, чем в СССР: и зимы в Америке мягкие, и влаги на полях много, и жилье строить дешевле, и продуктов в магазинах больше. Хотя продовольственный ассортимент тамошний много скуднее и русского дореволюционного, и даже советского, утверждали они. Впрочем, жили иностранцы не на карточки и не на пайки стахановские, как в одночасье ставшие рабочими русские крестьяне, закупались иноземцы не как все - на базарах да в государственных торговых точках, а в Торгсине, то есть и ели самое лучшее, и одевались в самое лучшее, и жили не в бараках с порой до двухсот человек в каком-нибудь порушенном Гражданской войной бывшем буржуйском цехе, перегороженном простынями, а в настоящих квартирах порой и в две и более комнат.

Обо всем этом поговорили зэки тоже. Поспорили. Судили да рядили до тех пор, пока Ферапонтов не подвел чету:

- Поздно искать ребят. Если не упали в пропасть, то остались на аэродроме. А там спрятаться не за чем. Тундра. Собрались вместе, присели, да и замело их, - и добавил беспощадное. - Насмерть.

Все поняли, что профессор прав.

- Если, конечно, не догадаются зарыться в снег, - продолжил Ферапонтов. - В снегу теплей, чем на ветру. Тогда им остается только продержаться.

- Сколько? - спросил Карнаухов. - В смысле, сколько времени продержаться?

- До конца бурана...

 

3

 

Буран длился пятьдесят восемь часов, то есть двое с половиной суток. Как только перестал бить ветер в стены выстуженного до инея на стенах барака, так сразу и вышли зэки наружу. Из казармы вывалились и солдаты вместе с зэками третьей бригады.

Небо хоть и выключило северное сияние, стало черным, как тушь, но в бездне Космоса зажглись мириады больших и малых звезд, которые мерцали, успокаивая тем, что все-таки есть что-то вроде тверди над головой. Светил по-своему и снег. Неизвестно почему. Люди могли видеть тускло-белое мертвое безмолвие, ощущать безразличность его и что-то даже различать на той площадке, которую звали аэродромом. Потому они довольно быстро нашли "беглецов", как полагалось, согласно Устава, именовать не вернувшихся в барак пятерых зэков.

Манильский "поводырь", соскользнувший с металлического штыря, вбитого в стену барака, застрял между двумя большими обломками стоящей у пропасти серого базальта скалы. Потерявшие в темноте ориентацию зэки покружили вокруг этих камней, да так и остались в двадцати пяти метрах от барака. Обледеневшие, покрытые снегом "беглецы" сбились в кучу возле обманувших их камней, сидели на корточках, смерзшиеся в единый ком, держась за обманувший их трос, словно в ожидании спасителей. До увалов снега, в которых им можно было зарыться и спрятаться от ветра, было далеко - по прямой метров сто пятьдесят.

- Нашли свою Америку... - сказал Карнаухов невпопад.

 

4

 

Похоронили замерзших зэков рядом с могилой младшего лейтенанта Трингульдеца. Каждого обложили камнями, не поставив ни крестов, ни пирамидок со звездочками. И оказалось, что все шесть могил похожи друг на друга, не отличишь: где лежит враг народа, где комиссар.

Семь зэков третьей смены, которых капитан Самохин увел аэродрома в казарму, как только заметил, что резко увеличилась скорость ветра, увидели воочию, что стало бы с ними, если бы офицер не позаботился о них.

- Спасибо, товарищ капитан, - сказал Самохину от имени всех спасенных Иван Матвеевич Зайцев, бывший доцент кафедры марксизма-ленинзма Московского института цветных металлов и золота, попавший в челябинскую "шарашку" по недоразумению: аббревиатура к.ф.н., отмеченная в его личном деле, при проверке на этапе каким-то из не особо грамотных "вертухаев", расшифровалась, как кандидат физико-математических наук, хотя следовало бы прочитать философских. А на этап Зайцев попал за длинный язык. На лекции стал объяснять студентам, в чем принципиальная разница между сталинизмом и троцкизмом, в результате чего так увлекся, что назвал Троцкого предтечей коллективизации и индустриализации, а заодно заявил, что колхозы вообще придумали эсеры, а не большевики, в результате чего пятнадцать студентов написало на Зайцева пятнадцать доносов в НКВД, а Особое Совещание при Московском горуправлении внутренних дел влепило доценту все те же десять лет без права переписки. - Если бы не вы, Анатолий Яковлевич, быть тут чертовой дюжине могил.

Самохин лишь коротко кивнул. Сколь ни печальным был момент прощания с погибшими нелепой смертью людьми, а заботы о будущем порученного ему дела глодали сердце капитана основательно. Потеря пяти из двадцати двух зэков в течение неполных полугода зимовки означала, что с заданием партии он не справился, превысил "лимит допустимого естественного отхода" в два раза, а это, как предупреждал его в Провидении майор Кац, является должностным преступлением, за которое полагается начальнику аэродрома трибунал. К тому же, оставшиеся семнадцать зэков должны будут работать теперь не в три смены, как раньше, а в две, то есть по двенадцать часов по восемь человек с остающимся в запасе дневальным. Качество работы, ясно уже сейчас, значительно снизится, люди будут сильнее уставать, вступать в конфликты друг с другом и с охраной. А охрана, надо признаться, никудышная: у рядового Капустина основательно подморожена левая нога, у рядового Афанасьева неладно с легкими - кашляет так, что синеет весь, глаза вываливаются из орбит. Но держится, пока не жалуется.

То, что капитан снял семерых зэков с работы по очистке взлетно-посадочной полосы во время бурана, тоже могут поставить проверяющие из Москвы ему в вину, не посмотрят на то, что спас командир людей от верной гибели. Ибо приказ, полученный Самохиным еще во Владивостоке, а потом подтвержденный майором Кацем в Провидении, был ясным и четким: состояние временного аэродрома, которое его команда должна соорудить в урочище Лаптысхай, поддерживать в рабочем состоянии круглосуточно. А с попустительства Самохина зэки в течение почти трех дней не выходили на работу. И полосу замело снегом. По колено.

- Товарищ капитан, разрешите обратиться? - спросил рядовой Громобоев, когда после похорон и зэки, и охрана отправились к взлетно-посадочной площадке с воткнутыми там в снег лопатами и со скрытыми под сугробами тачками. Был Громобоев еще безус, ростом невысок, худощав, но фамилию свою оправдывал необычайно звучным, громким голосом, словно и впрямь не говорил, а бухал громовыми раскатами. - Дозвольте мне вместе с зэками поработать. Будет у нас тогда три смены по шесть человек. Справимся. По мне так легче все-таки лопатой махать, чем с этой бандурой, - показал взглядом на свою винтовку, - топтаться. Работу я люблю, а вот глядеть, как другие трудятся, - это, по-моему, грех. Дозвольте, товарищ командир, а?

Что было ответить капитану? Сказать, что самому противна должность своя, обязанность не делом заниматься, а следить за тем, как дело делают те, в кого ему положено Уставом при попытке к бегству стрелять на поражение? Так не поймет его Громобоев - мальчишка недавний, но успевший повоевать с немцами то в качестве партизана, то сыном полка, ставший за годы войны кавалером Ордена Славы Третьей степени и двух боевых медалей.

- Отставить, рядовой Громобоев! - сказал Самохин. - У каждого свое место. Закон суров.

И распределил людей так, как посчитал нужным: зэкам работать в две смены ввосьмером по двенадцать часов при одном дневальном, охране тоже в две, по четверо, с дневальным и с графиком, сдвинутым на шесть часов. Таким образом, и сам командир, и его подчиненные в течение суток должны общаться со всем контингентом зэков, а последние не имели возможности завести тесные отношения с охраной. Согласно Устава караульной службы, мать ее так...

Но... снег идти перестал. Совсем. Как сразу после похорон пятерых зэков все зэки и их охранники совместно одним махом убрали заносы со взлетно-посадочной полосы, так и оставалось чистое небо... и двадцать четыре часа... и сорок восемь... и семьдесят два... Зэки уже без принуждения так вычистили полосу, что кое-где из-под плотно притоптанного к тундре снега зачернели не особо крупные камни, сразу не убранные с поля. Вырубили их и сбросили в расщелину. А снег не шел...

Синоптики по радио передавали погоду только для побережий Чукотки. О том, что творится в середине полуострова, в Магадане не знали. И про Уэлен сообщали, и про Провидения, и даже про остров Врангеля, где какой-то из полярников отмечал свое тридцатилетие и получил поздравление от руководства Главсевморпути во главе с легендарным Папаниным, а заодно и музыкальный подарок - песню из кинофильма "Семеро смелых":

 

- Штурмовать далеко море

Посылает нас страна!..

 

А над Лаптысхаем снег не шел. И вернувшееся в небо северное сияние перестало быть ярким, словно вылиняло, поднялось высоко-высоко, лениво ворочало свои блеклые слабо переливающиеся простыни. Ни зэки, ни вертухаи уже не нервничали при нем, не орали без повода, а просто жили в своих занесенных снегом ящиках, по взлетно-посадочной полосе прогуливались туда-сюда, нужду справляли к расселине близко, но не в нее. Ибо капитан Самохин приказал зря жизнями своими не рисковать.

- Пусть хоть в дерьме, да живы будем, - добавил не по-уставному.

В бараке ученые и инженеры находили темы для длинных общих бесед, и потому затянувшегося затишья словно и не замечали. Впрочем, они редко беседовали все сразу об одном и том же, чаще по двое-трое-пятеро собирались в кружок, дули в кружки с кипятком, беседовали, к примеру, о том, кому сколько до конца срока осталось и кто куда после Чукотки поедет, чем станет заниматься. Другая группа спорила, надо было ли им продолжать исследования в Челябинске той изобретенной Карнауховым ядовитой гадости, чтобы остаться в сытой и теплой шарашке и не жить в холоде и в голоде на Чукотке в ожидании возможного расстрела или все-таки поступили они правильно, спалив к чертовой матери лабораторию со всеми документами. Третьи слушали лекцию Дадыкина, доказывающего, что биохимические процессы в растениях, оказывающихся под снежным покровом зимой, не прекращаются и не замедляются, а видоизменяются. Четвертая группа была занята чтением взятых капитаном Самохиным с борта сухогруза научно-популярных брошюр, издевательствами над их содержанием и над глупым самодовольством их авторов. Болтали и об Америке. Все расспрашивали у Ферапонтова: хороши ли там женщины и правда ли, что проститутки отдаются любому мужчине за деньги. Словом, всем хватало и тем для бесед и для поднятия настроения.

А вот в казарме от тоски и безделья через пару суток стали солдаты ссориться. Да, ладно бы ссориться по делу. А то ведь доходило до прямых оскорблений без всяких видимых причин.

Громобоев, к примеру, сказал Гоще, как бы между прочим сказал, когда получил от старшины для заварки в общем чайнике спитой чай:

- Паскуда ты, Иван Тарасович. Как все старшины. У нас в партизанском отряде такой же вот жлоб был. Начпрод, сука. По фамилии Ельцин. Морда - больше моей ж...ы, а хайло как распахнет - так во всем прав. Поймали Ельцина полицаи, по яйцам доской вмазали, так начпрод сразу нас и заложил, показал на карте, где мы прячемся. Немцы нашу базу бомбами так проутюжили - половину отряда, почитай, положили. А Ельцина немцы к награде представили. А мы начпрода тоже наградили, только попозже: повесили на воротах его собственного дома, когда Красная Армия пришла. Он, паскуда, до войны председателем сельсовета был. Богатый дом себе отгрохал.

Сказал так Громобоев еще и потому, что учуял от старшины запах алкогольный. А среди припасов, выгруженных с самолета на Лаптысхай, не было ни водки, ни спирта. Весь прибывший на "Адмирале Ушакове" спирт майор Кац забрал себе, сказав, что "сия жидкость есть сырье стратегического значения, а потому должны находиться на основной базе", то есть в сарае его дома, что в поселке Провидение. Так что Гоща, получается, не только мухлевал с чаем, но еще и стырил спиртное, сам пил, ни с кем делиться не желал, что в глазах прямодушного Громобоева выглядело изрядной стервозностью.

Старшина взъярился, схватился за пистолет, но рядовой Афанасьев пришел на помощь Громобоеву. Они вдвоем скрутили Гощу и передали изрядно пьяного старшину капитану Самохину.

- Судите его, командир, - сказали едва ли ни хором. - Раз все мы тут хороших людей стережем за их вину перед законом, раз закон так суров ко всем одинаково, то пусть будет суров он и к старшине.

Капитану и жалко было пьяного дурака Гощу, но и собственная злость вскипела на вора. Не хватало еще на Лаптысхае гауптвахту открывать. Велел зэкам в бараке остаться, приказал солдатам построиться перед казармой, вывел связанного Гощу, поставил лицом перед строем.

- Вот Иван Тарасович, твои однополчане, - сказал Самохин. - Смотри в глаза ребятам. Пусть стыдно будет тебе... - и вдруг осекся. - Где остальные? - спросил.

Переглянулись солдаты. И впрямь - стоят в строю шестеро, а должно быть девять солдат. Никого в наряде нет и быть не должно, никого в охрану капитан поставить не успел - да и от кого охранять лагерь, от песцов, что ли? И возле расщелины никого.

Зашли в казарму. Глянули по стенам - нет на гвоздях трех полушубков и трех шапок. А как обежали весь лагерь, весь аэродром, обыскали и барак, то выяснилось, что исчезли не только три солдата, но и шестеро зэков. Прихватили с собой три карабина.

- Как это они без еды-то пошли? - спросил рядовой Афанасьев, и тут же сам нашел ответ. - Уж не Иван ли Тарасович им помог?

Самохин приказал попусту никого не обвинять, а лучше связать уснувшего к тому времени прямо на снегу старшину, снять с его шеи ключ, отпереть склад и осмотреть продуктовые запасы.

В том, сколько провизии унесли беглецы с собой, разобраться оказалось не просто. Склад предстал взгляду капитана в таком беспорядке, что для полного учета оставшейся у отряда снеди надо было создавать комиссию. Все, что сразу после выгрузки с самолета было аккуратно уложено на полки, оказалось сброшенным на пол, перемешано: запасные батареи для радиоприемника лежали под грудой высыпанного из мешка колотого сахара, поверх которого и по углам валялись пачки с немецким суррогатным кофе из цикория, а также брикеты плиточного грузинского сладкого чая. Здесь же валялись запасные новые валенки и несколько пар старых, стоптанных. На груде угля с железным совком, которым старшина обычно отмерял порции топлива, стояли бумажные мешки с сухой соленой воблой и ящики с замерзшими до ледяного состояния луком и чесноком. Словом, были тут богатства, о существовании которых не подозревал даже сам капитан Самохин. Были и мешки с мукой, с крупами, крепко сбитые и тяжеленные ящики с солью, громоздился распахнутый сундук, в чреве которого бросались в глаза черная морская офицерская шинель с якорями на желтых пуговицах и женская сине-красная клетчатая шаль. А еще были обнаружены: самогонный аппарат, остро воняющий перекисшими сухофруктами и сивушными маслами, бутыль для сбора капель из змеевика, железная походная печка, которую топил, оказывается, Гоща вытопленным из предназначенных для взрывных работ шашек толом.

- В Америку побежали, дураки, - сказал любящий комментировать происходящее Афанасьев, глядя на представший глазам его и капитана погром. - Везде хорошо, где нас нет.

Самохин промолчал, запер склад, отправил Афанасьева в казарму, а сам пошел к зэкам.

- Вот что, мужики, - сказал он, встав возле дверей и оттуда обращаясь к вставшим с постелей людям. - Не говорите мне, что не знаете ничего о побеге. Не может быть такого. Должны знать. Сами не сбежали - спасибо за это вам. От лица всей советской страны спасибо. От имени всего советского народа. Но... этого мало. Надо, чтобы границы страны были надежно защищены. А для этого надо работать всем. Потому что вас осталось одиннадцать. А снег надо убирать.

- Что вам надо от нас, гражданин капитан? - спросил Зайцев, зная, что у зэков нет желания сочувствовать начальнику зоны, каковым был по существу Самохин. - Что вы хотите? Чтобы мы поплакали?

- Надо не мне, - ответил начальник аэродрома. - Надо нам всем. Надо вернуть беглецов. А для этого мне надо знать: когда они ушли. И куда

- В Америку, - сказал Ферапонтов. И тут же признался. - Моя вина. Я головы им задурил.

Карнаухов поддержал:

- Точно так, гражданин капитан. Это все профессор: я, говорит, в Америке был, там все красиво, не то, что у нас. Тепло, бананы, фрукты. Женщин продажных много.

Зэки оторопели. Такой откровенной подлости они не ждали. Даже от стукача. Они знали, что доносят такие втайне. Но чтобы так вот - сообщать о вине зэка "хозяину", имеющему права карать зэка и смертью даже, в присутствии товарищей по несчастью - о подобном они не слышали никогда.

- Сука ты все-таки, Карнаухов! - в сердцах выругался Самохин. - Тебе бы только доносить. Я сейчас не про профессора спрашиваю - про беглецов. Куда ушли? Когда?

... не знаю, гражданин начальник... - смешался Карнаухов. - Мне не говорили. Я ничего не знал. Знал бы - сказал сразу.

Капитану было ясно и так: Карнаухов не мог знать о побеге заранее, ему в бараке не доверяли. Но кто-то из оставшихся зэков мог предложение на побег получить и отказаться от него. Например, Ферапонтов. Поэтому капитан обратился к профессору:

- Сергей Тихонович. Вы знали о подготовке к побегу?

Бывший профессор кивнул утвердительно:

- Безусловно, - сказал он, - Они и мне предлагали бежать.

- И вы пытались их отговорить? - подсказал ему ответ капитан.

- Пытался, - ответил Ферапонтов. - Хотя и глупо было.

- Почему?

- Глупо... - повторил Ферапонтов. - И теперь жалею, что не согласился.

Барак замер. Так разговаривать с начальником хоть и крохотного, но все-таки лагеря, нельзя. Это понимали все. А профессор продолжил:

- Жажда свободы сильней благоразумия, гражданин начальник. Желание убежать из-за колючки - это, знаете ли, Анатолий Яковлевич, сродни жажде продолжения рода. А тут рядом - Америка. Триста лет все мятежное человечество стремилось туда. За свободой.

- Вы обязаны были доложить о подготовке к бегству, - оборвал его капитан голосом твердым, властным, как следует говорить начальнику лагеря с зэком, и как сам никогда до этого не говорил Самохин со своими подопечными. - Мне. Лично.

- Вы меня путаете с Карнауховым, гражданин начальник, - усмехнулся Ферапонтов. - Карнаухов понимает слово "долг" именно таким образом. Мой же долг... - при этих словах профессор облокотился на край стола и медленно опустился на стоящую рядом лавку, - ... выжить. Вы можете расстрелять меня, Анатолий Яковлевич - ваше право. Но я не предавал никого и когда. Надеюсь, что не предам и впредь.

Оставшиеся зэки понимали, что задурил беглецам головы доцент Забродин, едва ли не свихнувшийся от мысли, что ученых держат в Лаптысхае только для того, чтобы сюда прибыла карательная команда из Москвы и расстреляла их. Не зря ведь шушукались между собой в последние дни как раз те, кто исчез в бесснежную погоду, не зря недоедали они в последние дни и прятали положенные им по пайке лепешки за пазухи. Глядя на сидящего Ферапонтова, молчали зэки. Но стояли.

- Ладно, - сказал капитан строгим, сердитым голосом. - Поговорим с вами, осужденный Ферапонтов, потом. Как с соучастником.

С тем и вышел из барака, чувствуя и обиду на профессора, и зависть мужеству его. Все-таки ходить с миноискателем под артиллерийским огнем было легче.

В казарме рядовой Громобоев доложил Самохину, что связанный Гоща проснулся и вдруг вспомнил, что у него был компас с часовым ремешком, но прошлым вечером вдруг пропал. И еще старшина просит простить его, разрешить вернуться в строй.

Пришлось Самохину кричать на Гощу, орать про беспорядок на складе, наливать кровью и слезами глаза...

- Ничего страшного, товарищ капитан... - заявил валяющийся на солдатских нарах связанный Гоща, по-пьяному плохо выговаривая слова. - Порядок в складе наведу - и будет все, как надо... А с компасом пропавшим... Его Забродин, я думаю, спер. А у меня еще один есть. Под подушкой... на нарах, - указал в сторону своей постели, а потом, зевнул, продолжил разговор уже по-интендантски. - Товарищ капитан, отпустил бы ты меня. А то худо будет. Не посмотрю, что ты - офицер, могу и харю набить.

Именно этого Ивану Тарасовичу и не следовало говорить. Народ русский пьяному прощает и дурость, и подлость "Что с пьяного возьмешь? - говорит русский человек. - Проспится - самому стыдно станет". Но сказанных спьяну угроз отчего-то человек русский от русского не терпит, наказывает за них обидчика особо люто. Осерчал капитан Самохин, велел солдатам перенести связанного старшину в склад и держать там до своего возвращения. Потому что решил отправиться за беглецами сам.

- Будет теперь в нашем гарнизоне своя гауптвахта, - добавил с сожалением. - Не хотелось заводить тюрьму на Лаптысхае, а ты, Иван Тарасович, вынудил-таки

У Самохина не было времени расследовать способ и характер побега, наказывать зэков за недонос. Он лишь рассудил:

- Двести километров до Аляски - это шесть-семь дней пути, если идти без лыж. Еще на торосы день добавим... Итого - восемь. У Забродина есть компас, у меня есть компас. Ушли они, скорее всего, часов пять назад. Если идти быстро, то хотя бы день на третий мы их догоним..... И столько же дней идти назад. Стало быть, еды брать надо на неделю. На троих.

Нагрузив три рюкзака продуктами, сунул ключ от склада в карман, взял с собой Морозова и Якунина, тех самых уроженцев забайкальского села Ульгум, что заменили во Владивостоке двух челябинских "вертухаев", отправился с ними в погоню. Два солдата этих хоть и казались потешными в городе, но охотничью науку знали изрядно, хорошо читали следы, умели ходить по глубокому снегу без лыж, метко стреляли.

- Да, насчет Гощи... - сказал Самохин солдатам, стоя возле шести каменных могил с рюкзаком на спине и с металлическим аэродромным колышком в руке. - Погорячился я. Думаю, одних суток ареста старшине будет достаточно, - сделал несколько шагов в направлении Аляски, вновь оглянулся. - А профессора не наказывайте, - и объяснил. - Ферапонтова. Он все-таки остался...

С этими словами и ушел капитан в погоню за решившими стать американцами советскими людьми, оставив вместо себя командиром аэродрома рядового Громобоева Ивана Прохоровича. Не Гощу же было в тот момент назначать.

- Словно попрощался капитан, - сказал Капустин, вышедший вместе со всеми солдатами к могилам провожать Самохина с ребятами, хотя нога его болела все сильнее и сильнее, вызывая у парня то жар, то озноб. - Такое впечатление, что не увидим его больше...

 

5

 

После ухода капитана Самохина с Морозовым и Якуниным, оказалось, что оставшиеся в лагере пять "вертухаев" - рядовые Громобоев, Афанасьев, Капустин, Курбатов да арестованный старшина Гоща - и есть весь воинский гарнизон аэродрома Лаптысхай. Разговор об этом повели сразу же, стоя возле могил, от которых ушли в погоню капитан и солдаты. Без зэков беседовали, разумеется.

- Я что-то не понимаю: почему нас так мало было с самого начала? - спросил Громобоев, обращаясь ни к кому конкретно и одновременно к каждому. - Почему девять солдат? Всегда было положено десять - отделение называется.

- Может, из-за Гощи? - предположил Капустин. - Он ведь - не офицер.

- Не, - покачал головой Громобоев. - Старшина - это комсостав. А солдат должно быть десять.

- Было десять, - сказал Афанасьев. - Из Челябинска мы с капитаном МГБ Марком Моисеевичем Светличным и с замполитом Иосифом Лейбовичем Вернером выехали. И еще был один еврей - третий. Рядовой Яковлев Лева. Они Карнаухова и опекали. Как своего.

- При чем тут евреи? - удивился Громобоев. - Они что - не люди?

- Другие, может, и люди, а эти... - скривил в усмешке губы Афанасьев. - На станции Тайга сошли. Там комендантом был Иванов, тоже еврей. Он им и выписал бумагу, что больны они, мол. Все трое: И Светличный, и Вернер, и Яковлев. То ли оспой, то ли дизентерией вдруг заболели - не помню уже. Заразным чем-то. Ну, мы дальше недокомплектом и поехали. Сначала капитана Самохина нам подсадили, потом, уже во Владике, кажется, или раньше чуток, и замполита дали - Трингульдеца покойного. А про десятого солдата как-то и забыли.

Солдаты понимающе закивали. И впрямь молодцы евреи, подумал каждый, умеют поддерживать друг дружку. Это только русские дураки согласны переть хоть на Чукотку, если им прикажут. А евреи если сюда и едут, то только начальниками. Как майор Кац Провиденский. Этот бы, как капитан Самохин, в погоню за беглецами не помчался. Зачем? Списал бы, как погибших. Каменных бы куч фальшивых навалил. Сколько положено. Или написал бы в докладе, что песцы их съели, совы полярные косточки растащили. А теперь вот из-за героизма капитанского дурацкого осталось солдат с зэками один к двум на целую неделю вперед...

- Сразу как-то вдвое меньше людей стало: и нас, и зэков. Хорошо еще, что охраняем не уголовников, а политических, да еще ученых, - подал голос после долгого общего молчания Афанасьев, единственный из всех оставшихся солдат настоящий "вертухай", простоявший в охране челябинской зоны почти три месяца и знавший порядки лагеря не понаслышке. - Наши бунт устраивать не станут, винтовок не отберут... - и закашлялся, не продолжил мысль свою о том, что для "вертухаев" самые опасные зэки - не "враги народа" и не уголовники, которых до войны даже звали официально в лагерях "друзьями народа", а бывшие фронтовики, умеющие быстро организовываться в группы и имеющие основательный воинский опыт.

Афанасьев мог пересказать солдатам немало услышанных им во время службы в Челябинске историй о том, как фронтовики совершали групповые побеги из десятков зон Советского Союза, как при этом они убивали солдат охраны, как бывшие десантники и бывшие разведчики вырезали целые роты энкавэдэшников. Но помешал приступ.

Страшный кашель сотряс тело Афанасьева, заставил его согнуться, борясь с прихлынувшей к горлу рвотой, забыть обо всем, кроме как о том, как бы быстрее прошел этот приступ, заставляющий конвульсивно дергаться все существо его - от макушки до пяток, от мозга до кишок. Именно кашель, делающий Афанасьева внезапно беспомощным, потным и слабым, полностью подчиненным болям в груди, с приступами порой такими, что солдат падал на снег и готов был умереть, и вынудил капитана Самохина передать командование остатками гарнизона не ему, как более опытному охраннику, а Громобоеву - парню со здоровьем отменным, хотя внешне и выглядевшему хилым, но фронтовику, имеющему лишь одно ранение в левую руку и легкую контузию (согласно данным, отмеченным в солдатской книжке Ивана). И это понимал каждый. Потому к слову Афанасьева солдаты прислушивались, ему сочувствовали, его суждениям доверяли.

Громобоев подхватил обмякшее тело Афанасьева и, с виду лишь поддерживая его, а на самом деле практически неся солдата на своем плече, направился в сторону казармы. С другого бока к Афанасьеву подскочил Курбатов, солдат молчаливый, услужливый, исполнительный. Так они довели больного до дверей, возле которых уже ждал их держащий на весу больную ногу и кусающий губу Капустин - рыжеволосый, с редкими, но крупными желтыми точками на изрядно бледном лице.

Уложили Афанасьева на постель, укрыли сразу двумя одеялами, которых было теперь в казарме вдоволь. Капустин поставил чайник с талой водой на плиту, стал шурудить кочергой угли в печке. В трубе загудело. Пришлось регулировать тягу заслонкой, по казарме растеклись тепло и горьковатый запах гари.

Громобоев, оставив переставшего кашлять, но обессилевшего Афанасьева под присмотром Капустина и Курбатова, направился в барак. Ибо долг свой, как исполняющего обязанности начальника аэродрома, видел Иван, в первую очередь, в том, чтобы быть в курсе настроений в обеих группах своих подчиненных. Так поступали его собственные командиры во время войны, так старался руководить аэродромом капитан Самохин, а другого опыта жизни в коллективе Иван Прохорович не имел. Главную задачу перед собой исполняющий обязанности начальника аэродрома Лаптысхай видел в том, чтобы не объясняться с зэками, не сообщать им о причине ареста старшины, который уже завтра станет временным исполняющим обязанности начальника аэродрома, а уговорить их денек попоститься. Ведь склад с Гощей закрыт, а ключи от него - у капитана.

"Впрочем, почему Гощу - начальником? - подумал вдруг солдат. - Капитан разрешил выпустить его завтра из склада - и только. А начальником поставил меня. До своего возвращения".

Мысль эта показалась Громобоеву и приятной, и пугающей одновременно. Она потребовала немедленно выхода в поступке, доказывающем право свое повелевать людьми.

- Вот что, товарищи... - сказал солдат с порога барака, но при взгляде на оторопелые лица десятерых мужчин, годных ему в отцы, а вот оказавшихся у него в подчинении, смутился, поправился. - Я хотел сказать, граждане заключенные... - и, пряча глаза от расцветших сочувствующими улыбками зэков, продолжил. - Товарищ Самохин ненадолго отлучился, и назначил на время своего отсутствия командиром объекта меня. Потому вот какой мой первый приказ... - прокашлялся и произнес, несмотря на свой могучий бас, не по-командирски, а как-то по-домашнему. - Объявляю выходной день. В связи с хорошей погодой. И разрешаю свободное передвижение по территории объекта. Вот только... - переступил с ноги на ногу, - с продуктами у нас плохо. Товарищ Самохин унес ключ от склада. И еще... теперь склад наш - еще и гауптвахта. Пока товарищ Самохин не вернется, придется нам всем... попоститься...

Зэки потупили глаза. Громобоев еще не знал, что им есть, что от него скрывать. И не узнал бы этого никогда, если бы не Ферапонтов. Профессор заявил:

- Анатолий Яковлевич позаботился о продуктах, гражданин начальник лагеря, - объявил он. - Выдал полмешка бобов и толику мяса. На всех, - и кивнул в сторону печи.

Из-за железного бока ее выглядывал бумажный мешок. Ловкие зэки успели стащить кое-что из склада без всякого разрешения на то капитана, по многолетней зэковской привычке тащить все, что плохо лежит, и при умении всякой вещи находить применение, всякое событие поворачивать себе в выгоду. Пока Самохин ужасался беспорядку в складе, сотворенному не то беглецами, не то старшиной, пока решал, как наказывать виновных, зэки сумели передать друг другу за спинами мешок с остатками сушенного конского мяса и сколько-то смерзшихся пластами фасолевых бобов. Но теперь, когда стало ясно, что солдаты по молодости своей, по неопытности и по простоте душевной остались совсем без еды, понял Ферапонтов, что тайком от охраны сворованное нельзя зэкам есть. А потому принял решение: поделиться с солдатами едой. В одиночку решил. Не посоветовавшись с остальными зэками. Хотя и понимал, что подобное в зоне не прощается, зэк с "вертухаем" куском хлеба не делится.

- Как только обед будет готов, мы принесем варево в казарму, - сказал Ферапонтов. - Все поделим честно.

Громобоев смутился еще сильнее. В чем, в чем, а уж в честности своих подопечных Иван не сомневался. Ибо первым командиром его партизанского отряда был бывший политический заключенный, "враг народа", выпущенный из колонии по амнистии тридцать девятого года Трофимов Савелий Никитич. И еще был строителем Беломорканала и "смывшим кровью вину" штрафником командир дивизионной разведки Ермолаев Иван Васильевич, в подчинении которого служил сын полка Ваня Громобоев. Историй о славных подвигах и беззаветном мужестве штрафников ходило по фронту немало. То есть в понимании нового начальника аэродрома Лаптысхай подчиненные ему зэки были людьми несчастными, даже, возможно, и виновными в чем-то и перед кем-то, но абсолютно честными.

- Спасибо, - покраснел солдат. - Только я не поэтому... Я хотел сказать...

- Полноте, молодой человек, - поспешил ему на помощь Ферапонтов, раньше самого Громобоева понявший, что юноша растерян не столько от его предложения, сколько от вдруг обрушившихся на него обязанностей. - Было бы очень плохо, если бы вы, гражданин Громобоев, не подумали именно о том, как прокормить подчиненных. Просто Анатолию Яковлевичу эта мысль пришла раньше... - соврал он. - А за выходной день спасибо, гражданин начальник. Всем нам действительно надо отдохнуть. И поразмыслить.

- О чем? - непроизвольно вырвалось у Громобоева.

- Как дожить до весны, например, - влез в их разговор Карнаухов. Николай Натанович перебрался на верхние "шконки", ранее занимаемые одним из сбежавших зэков. Там было теплее. - И решить: кому теперь заведовать складом. Вместо Гощи.

"Мысль простая, - подумал Громобоев, - а я вот о ней не подумал. Нельзя больше доверять Ивану Тарасовичу общественных продуктов. А кто возьмет эту ношу на себя? Афанасьев болен, у Капустина - больная нога... Остается только Курбатов..."

Ферапонтов возразил Карнаухову:

- Вы, Николай Натанович, много на себя не берите. Мы - люди подневольные. Кому складом заведовать, не нам решать.

Карнаухов опустил голову и промолчал. Но Ферапонтову показалось, что бывший директор фармацевтической фабрики с ним не согласен. И это Сергея Тихоновича встревожило. Профессор вдруг подумал о том, что приговоренному к расстрелу директору фармацевтической фабрики и впрямь нечего терять, что Карнаухов только потому не оказался в числе беглецов в Америку, что те не доверяли человеку, которого знает сам Лаврентий Павлович Берия, и таились от него особенно. Перевел взгляд на Громобоева - и понял, что того тоже насторожили слова Карнаухова.

"А мальчик-то не глуп. Умеет чувствовать ситуацию. С годами станет настоящим руководителем", - подумал профессор, и сказал:

- Вы, гражданин начальник, идите пока в казарму. Пожалуйста, - и повторил. - Кашу мы принесем. Всю. Там и разделите. Сами.

- Нет, - покачал головой Громобоев. - Мы будем есть у вас. В бараке. Так будет тоже честно... - и поспешил добавить. - Пока не вернется товарищ капитан.

Вышел из барака, вздохнул полной грудью морозный воздух, почти лишенный кислорода в этих широтах, покалывающий легкие, но все-таки свежий, не барачный - наполненный запахами грязных человеческих тел, грязной одежды и изрыгающих зловоние желудков. Новая должность требовала от Громобоева решительных действий. Главное, что тревожило нового начальника аэродрома после ухода капитана, разрешилось без его участия - Самохин успел позаботиться о пропитании гарнизона в свое отсутствие. Было это и обидно для солдата, и все-таки облегчительно. Оглядев чистое, выскобленное до громоздящейся вдали черной щелястой скалы взлетно-посадочное поле, впервые пожалел, что снег не идет, работы у зэков нет, занять людей нечем. Ибо помнил слова комиссара партизанского отряда Савельева, говорившего:

- Человек без дела звереет больше, чем от других причин. Главное в партизанском лагере - это уметь нагрузить обязанностями всех. И при этом распределять обязанности следует равномерно. Чтобы не было ни дармоедов, ни завистников - главных врагов человечества.

Правильно говорил Савельев, убитый уже после возвращения Красной Армии новыми партизанами - теми самыми, что при фашистах были полицаями, а после освобождения ушли в лес. Но полностью правоту комиссара оценил Громобоев только теперь. Еда - у зэков, оружие - у охраны. Два эти факта пугали солдата своим несоответствием. Он понимал, что подобные противоречия чреваты конфликтом.

"Все-таки мы - комсомольцы, - успокоил он сам себя. - Не людоеды же".

 

6

 

Захотелось вдруг новому командиру гарнизона выпустить старшину из гауптвахты. Будь Иван сейчас опять сыном полка, так бы и поступил. Ну, пожурил бы его капитан, а потом бы посмеялся, сказал, что Громобоев парень добрый, - и простил бы. Как не раз бывало на фронте. Но теперь он - не сын полка Ванюша, а рядовой Иван Прохорович Громобоев, человек взрослый, такой же боец, как и все остальные здесь. Только теперь еще и командир над всеми оставшимися в Лаптысхае. Потому без приказа капитана, по велению сердца поступать не имеет права. Ибо отпустить раньше срока Гощу из ящика гауптвахты, взломав дверь склада, - нарушить приказ вышестоящего командира и Устав.

- Приказ есть приказ, - сказал Громобоев вслух. - Так что хочешь - не хочешь, а сутки ждать придется. Потом замок можно и сломать.

Вернулся в казарму, сообщил солдатам о принятом решении предоставить зэкам выходной и о том, что теперь зэки будут кормить охранников едой, оставленной им Самохиным. Глянул ласково на уснувшего после сильного приступа кашля Афанасьева, лег на свое место, уставился в потолок. На душе было паскудно. Громобоеву не верилось, что благоразумный и осторожный Гоща помогал ушедшим в Америку в подготовке к побегу и даже поделился с ними продуктовыми запасами. Да и какой старшине в этом прок? Сам-то Иван Тарасович в Америку не ушел

- Дернул же Афанасьева черт за язык! - сказал вдруг Капустин сокрушенным голосом. - Если бы Афанасьев не сболтнул, что Иван Тарасович беглецам продуктами помог, то не сунул бы капитан в кутузку старшину. А уж Гоща бы придумал, как склад открыть.

Громобоев возразил:

- Самому старшине надо было язык в заднице держать. Угрожать командиру вздумал.

Его поддержал Курбатов:

- Идиот. Только воровать этот Гоща и может.

Курбатов и Капустин были солдатами первого года призыва, попали в отряд капитана Самохина в Иркутске взамен двух очередных внезапно заболевших челябинских "вертухаев". Было странно слышать такие речи из их уст. Оба иркутчанина всегда и во всем соглашались с Громобоевым. Ибо в глазах рослых Капустина и Курбатова ровесник их, хрупкий, как мальчишка, Иван Громобоев выглядел мужиком матерым, способным быть настоящим вожаком. Партизанское и фронтовое прошлое Ивана Прохоровича поднимало Громобоева на недосягаемую для остальных солдат гарнизона Лаптысхай высоту. Бывшие красноярские школьниками, потом токари механического завода по производству снарядов и мин, не сумевшие вырваться не только на войну с немцами, но даже и с японцами, в глубине душ своих завидовали воевавшему целых три года с фашистами товарищу, почитали его героем. Как истинные земляки, были Курбатов и Капустин в меру дружны между собой, никогда не ссорились, но в споре о Гоще вдруг впервые не сошлись во мнениях. А главное, Курбатов вслух выразили сомнение в том, что Гоща в качестве командира мог быть лучше Громобоева.

- Вот пролежит старшина сутки на складе, подумает, да и сам поймет, что был не прав, - сказал Громобоев, решив именно таким образом прервать размышления подчиненных на столь щекотливую тему. - И вообще, я думаю, что Иван Тарасович должен повиниться перед капитаном Самохиным.

Оставшись в одиночестве при своем мнении, Капустин насупился, но спорить не стал. Он наклонился над спящим Афанасьевым, подтолкнул под его бока края двух одеял, потрогал лоб, вздохнув, промолвил:

- Как легко мы наказываем друг друга... - поднялся с постели товарища, пошел к своей, и уже там закончил мысль, - а потом локти кусаем...

Громобоев понимал, что разговорившийся молчун Капустин в чем-то прав. Но жизненный опыт подсказывал ему, что нельзя менять решения капитана Самохина о наказании старшины. Авторитет всякого приказа держится на его беспрекословном исполнении. Если позволять отменять приказы вышестоящего офицера, то люди перестанут доверять командиру. В данном случае - ему, рядовому Громбоеву Ивану Прохоровичу, исполняющему обязанности начальника военного объекта в урочище Лаптысхай. Потому Гоща должен пробыть арестованным ровно двадцать четыре часа. По хронометру, который снял с руки старшины капитан Самохин и передал Ивану.

Был Громобоев для своих неполных двадцати лет не очень-то и честолюбив. Иван даже не знал о том, что Аркадий Гайдар командовал полком в шестнадцать лет, а враг народа Тухачевский руководил фронтом в двадцать два. Ему об этом никто не говорил и не рассказывал. Зато добрую половину своей сознательной жизни Громобоев набирался опыта исполнительского, человека подчиненного воле других, не имеющего права на принятие собственного решения, но исполняющего чужие поручения добросовестно. Попав в партизанский отряд мальчишкой в неполных тринадцать лет, он был хорошим помощником отрядному повару, но иногда ходил в разведку в сопровождении взрослых, которые внимательно следили за тем, чтобы уберечь Ванюшу от провала, опекали его, принимали за него даже такие решения, которые следовало бы доверить и мальчику. Впрочем, совершал Иван и подвиги. Так же добросовестно, как и мешал кашу в огромном котле вырезанной из липы лопаткой или колол тяжелым колуном дрова для поварской печи. Медаль "За отвагу" получил Иван за то, что просидел более суток в болоте, погрузившись в вонючую жижу по шею, дожидаясь подхода немецкого поезда, а потом выбрался из грязи, стремительным броском достиг взведенной рукоятки динамо-машины и рухнул на нее враз обессилевшим телом. Состав с боеприпасами ушел под откос, разнося серию взрывов с одной стороне полотна, а обезвоженный, изможденный мальчишка умирал на противоположной. Партизаны спасли Ивана случайно, да не об этом сейчас речь.

Партизанский отряд тот носил имя знаменитого героя Гражданской войны Чапаева, он влился в состав Красной Армии, когда Ивану исполнилось четырнадцать, пошел пятнадцатый, а на груди его засияла вторая медаль - партизанская. Иметь в то время собственного "сына полка" почиталось в армии-освободительнице как бы даже модно. Мальчишка в перешитой гимнастерке, с только что введенными погонами на плечах и с боевыми наградами на груди являл собой особый знак всей части, подобный гвардейскому, свидетельствовал о благородстве ее командира. Десятки тысяч детей, оказавшихся на оккупированной немцами, а потом освобожденной Красной Армией территории, стали беспризорными сиротами, нищими и голодными. А тут "дети полков" - сытые, обутые, одетые, любимцы множества настоящих солдат. Их было немало, но все солдаты и офицеры Красной Армии по-настоящему любили их. И берегли.

Прошел с ротой дивизионной разведки рядовой Иван Громобоев до самой Померании, будучи еще более зависимым от взрослых, чем раньше, постоянно боящихся, что в любой момент попадется малец на глаза высокому начальству - и начальство прикажет отправить сына полка в глубокий тыл. В Польше в октябре 1944 года вынес мальчик из-под минометного огня тяжелораненого начальника штаба дивизии подполковника Хрунова. Точнее, не вынес даже, а вывез, уложив офицера на плащ-палатку и привязав ее к веревке, которой обмотал ногу лошади и погнал скотину хворостинкой прочь с обстреливаемого немцами минами поля. Потрясенные смелостью и отчаяньем крестьянского ребенка, решившего жизнью рискнуть ради спасения хромой лошаденки, немцы стрелять перестали, Иван с лошадью и невидимым немцам подполковником добрались до леса, где их и встретил едва не поседевший от страха за жизнь сына полка командир дивизионной разведки Ермолаев. Он и представил рядового Громобоева к боевому ордену за этот подвиг. А спасенный мальчиком начальник штаба дивизии Хрунов подписал представление.

В январе 1945 года наткнулся на шестнадцатилетнего рядового Ивана Громобоева, выглядевшего чуть ли не тринадцатилетним мальчонкой, цепкий глаз командующего фронтом Рокоссовского - и первый же самолет-транспортник принял на свой борт кавалера Ордена Славы и двух боевых медалей для отправки в тыл. Потому как детям воевать не положено, им надо учиться. Это сказал маршал Ермолаеву, ставшему уже майором, когда тот заикнулся было о боевых заслугах мальчишки.

Так Громобоев оказался в городе Новочеркасске, где мальчику следовало продолжить учение в недавно организованном по приказу Верховного Главнокомандующего Советского Союза Иосифа Виссарионовича Сталина Суворовском военном училище. В качестве шестиклассника...

Вот тут-то и выяснилось, что знаний, полученных еще до войны Иваном Громобоевым в школе села Дудоровского Калужской области, расположенного в глубине знаменитых Брянских лесов, маловато для обучения даже вместе с тринадцатилетними его одноклассниками. И героями войны оказались в училище чуть ли не каждый второй из суворовцев, и сынами полка были каждые три из четырех. Преподаватели и воспитатели запрещали воспитанникам носить ордена и медали, заменяющих их колодок ни в городском военторге, ни в Ростове в тот год еще не продавали, потому оставалось Ивану пришивать на суворовскую форму только нашивки за легкое ранение и за контузию, подобные тем, что пестрели в 1945-46 годах едва ли не на каждом суворовце. То есть в училище Громобоев ничем не выделялся, числился учеником не из лучших, ходил в подчинении у командиров отделений и отрядов, у старост и у комсоргов. Читал Громобоев едва ли не по слогам, писал, как курица лапой, математику даже на уровне основ арифметики знал плохо. В строю оказался сначала в середине шеренги малолеток, а через год оказался последним после вытянувшихся за год сытой жизни четырнадцатилетних одноклассников. На занятиях по физподготовке всегда был в числе отстающих - не хватало силенок в хлипких от партизанских недоеданий руках и ногах подтягиваться по тридцать раз, отжиматься по сто, бегать на дальние дистанции..

Громобоева отчислили бы из училища за неуспеваемость и неперспективность в дальнейшей службе, если бы не тот факт, что прислал его в училище сам маршал Советского Союза Рокоссовский, ставший к этому времени личностью в Советской Армии легендарной, почитаемой офицерами едва ли не наравне со Сталиным и маршалом Жуковым, регулярно интересующимся успехами своего юного протеже и твердо уверенного в том, что юный герой Великой Отечественной войны просто не может быть плохим офицером.

Потянулась тусклая и беспросветная жизнь признанного тупым и ни на что негодным, но имеющим высокопоставленного заступника воспитанника Суворовского училища в стенах полуразрушенного и восстанавливаемого собственными силами трехэтажного здания казачьей казармы постройки начала века. И воспитателями, и воспитанниками был признан Громобоев дураком, но дураком беззлобным, которому не то, что командовать людьми, но даже собственную жизнь доверять нельзя...

Спас Громобоева от позора и вечного унижения секретный приказ министра обороны СССР от 23 марта 1946 года о призыве бывших фронтовиков, желающих служить в войсках МВД. К рапорту Ивана о переводе его в войска МВД присовокупили самые что ни на есть лестные характеристики о нем начальник училища, замполит и воспитатели - и уже в мае оказался Громобоев вновь в милой сердцу его солдатской среде, где жизнь расписана по Уставу, где спорить с вышестоящим нельзя, где подчиняться следует лишь приказу. И, хотя Громобоев имел то, что называется командным голосом, носил вполне законно орден и медали на своей тощей груди, но среди будущих "вертухаев" в учебной части города Новосибирска авторитетом не пользовался. Потому что служил в той "учебке" вместе с Громобоевым и бывший его старший однокашник по суворовскому училищу Лейба Керцман, сообщивший в первый же день остальным курсантам, что Иван - дурак.

Лейба тот был из воспитанников невоевавших. Попал он в Суворовское по блату: папа Лейбы Керцмана по возвращению из ташкентской эвакуации стал начфином местного райисполкома, вот и пристроил сына на казенные харчи и обмундирование, представив Лейбу жертвой немецко-фашистских оккупантов, будто бы даже пережившего кошмар Бабьего Яра. А выгнали Лейбу из Суворовского училища после того, как папу его арестовали за хищение 147 тысяч рублей из кассы районной отдела социального обеспечения. Обворовывал старший Керцман инвалидов-фронтовиков. Чтобы не загреметь вслед за папашей на нары в качестве соучастника финансовых махинаций, Лейба написал рапорт с просьбой о переводе в войска МВД. Наличие в учебной части знающего его подноготную Громбоева испугало Лейбу настолько, что он тут же растрезвонил по всей "учебке", что Иван-де и болтун, и кретин, и вообще ни на что не годный человек. Так что три месяца нахождения в Новосибирской "учебке" стали для Громобоева кошмаром. Оскорблений и унижений Иван в те дни перенес от будущих "вертухаев" больше, чем за всю предыдущую жизнь.

И только в отряде капитана Самохина, куда Громобоев попал, когда мимо Новосибирска проходил эшелон с зэками из мятежной Челябинской "шарашки", не знали о суворовском прошлом солдата, о его малограмотности, судили об Иване по ордену и медалям, по всегдашней исполнительности и по рассуждениям, кажущимся порой странными, но совсем не глупыми. К примеру, слова Громобоева о том, что старшина Гоща ничем не лучше партизанского начпрода-изменника, вызвали всеобщее изумление. О подобном говорится только за спиной, но не в лицо, - это знал каждый. Но фронтовику, решили солдаты, позволена такая вольность. А о том, как проспавшийся старшина Гоща разберется с рядовым Громобоевым, можно узнать и завтра.

Спустя час в стену барака постучали.

- Гражданин начальник! Каша готова. Идите кушать.

- Пойдем, ребята, - сказал Громобоев. Сел на нарах, стал наматывать портянки. - Чашку Афанасьева надо захватить.

Ибо Афанасьев все еще спал, а первейший долг командира, как говорил командир дивизионной разведки Ермолаев, состоит в том, чтобы подчиненные были сыты.

- Героизм мы оставим на потом, - добавлял при этом майор с улыбкой, - когда наедимся.

 

7

 

Зэки и охрана впервые ели за одним столом, да еще в помещении барака. Это было невероятно! Это нарушало все устоявшиеся в сознании осужденных со времени ареста стереотипы. Ели солдаты не только ту же самую пищу, что и враги народа, но и получили равные с ними порции, вынутые из общего котла самими зэками. Одиннадцать осужденных и три солдата ели из одинаковых алюминиевых чашек одинаковыми алюминиевыми ложками одинаковую фиолетово-оранжевую, остро пахнущую бурду. Еще одна тарелка, с порцией для рядового Афанасьева, спящего после перенесенного приступа кашля в казарме, стояла на краю плиты.

Ели люди молча, не спеша. Зэки изредка поглядывали на солдат, недоумевая, рассуждая про себя:

"Вы что, не понимаете, мальчики, что мы вами - враги? - думали, словно под копирку. - Что вы фактически в наших руках? Что ваш долг - защищать страну от нас, признанных этой страной и ее народом своими врагами? Мы можем навалиться на вас, связать, даже убить, завладеть вашим оружием - и вот она свобода! Уйдем в Америку вслед за первыми беглецами. И никто не станет нас искать. А если встретим по дороге капитана Самохина, то убьем его так же, как и вас. Потому что нам терять нечего. Нам в стране Советов - смерть. Мы спасем себя. Хотя бы ценой ваших жизней, мальчики..."

Курбатов и Капустин, уставив взгляд в тарелки, ели неторопливо, солидно, как принято есть мужчинам в кержацских семьях Иркутщины со времен давних, еще от первых Романовых, выславших их предков в Сибирь. Ели без хлеба, зная, что и того, что им дали зэки, они не заработали, а потому чувствовали и естественную благодарность к хозяевам дома, и смущение. В их сознании приказ Громобоева казался абсолютно логичным и правильным: зачем таскать котел из барака в казарму по морозу, если чечевичную кашу с разваренным мясом можно съесть горячей? На Иркутском механическом заводе номер 34 бригадиры тоже приносили в цех еду в солдатских алюминиевых термосах на двенадцать порций, юные токари и фрезеровщики так же вот делили добытую оттуда горячие еще гречневую либо перловую каши, порой даже лишенные мясного запаха, также ели сообща, усевшись на станины своих станков, подложив под зады обтирочную ветошь, - чтобы не простудить мужское свое естество, не заболеть простатитом. И этот совместный прием пищи в бараке зэков в сознании юношей ничем не отличался от того, что случался во время войны в короткие обеденные перерывы на заводе. Более того, так столоваться казалось им более правильным, чем то разделение на два стола и на две кухни, как это было по пути до Чукотки и в течение полугода жизни в Лаптысхае. Из девятнадцати лет своей жизни они добрых пять лет ели именно так.

Громобоев ел быстро. Он вообще не умел пережевывать пищу и наслаждаться ее вкусом. В довоенном детстве их семья жила впроголодь, ибо отца "забрали и увезли в Калугу", как колхозного вредителя, а оставшаяся с шестью детьми мать, отвергнутая собственными родителями за то, что пошла против воли их замуж за босяка, выматывалась из сил, чтобы прокормить эту ораву. Ели младшие Громобоевы все, что попадалось им из съестного на глаза, старались запихать в рот побольше, проглотить побыстрее - не до распознавания вкуса было им, главное - живот набить.

Немецкая авиабомба попала в избу Громобоевых как раз в тот момент, когда все семейство собралось возле печи в ожидании первого в их жизни настоящего запеченного мяса. Прогонявшие в тыл через Дудоровское колхозное стадо гуртовщики племсовхоза "Ленинский" Смоленской области прирезали корову, сломавшую по пути ногу, и раздали мясо приютившим их на ночь крестьянам. Мать, получив кусище в пять килограмм, поспешила с ним и с пятью детьми своими к печи, а Ивана послала в вырытый в огороде погреб за прошлогодними солеными огурцами, оставшимися на дне кадушки. Вот тогда-то и пролетели над селом немецкие самолеты...

В партизанском отряде люди голодали часто и подолгу, если все, чем можно было живот набить, повара Казаченко и его помощника Ваню Громобоева винили в дармоедстве, следили за ними так, что у поваренка порой кусок в горло не лез.

И на фронте сказалась эта привычка: ел Громобоев только в присутствии других солдат, никогда в одиночестве, всегда так, чтобы солдаты видели, какой Иван не жадный на пищу. За эту нежадность в Суворовском училище Ивана не то, чтобы уважали, а вроде как бы ценили, ибо знали суворовцы, что Громобоев хоть и глуп, но честен, доверить ему можно все.

Вот и сейчас Громобоев поел быстрее всех. Вылизал тарелку, перевернул ее кверху дном и положил ложку поверх - как полагалось по неписаному Уставу пехотинцев-фронтовиков. После чего опустил руки на колени и, держа спину прямо, стал ожидать, когда кончат прием пищи остальные. К такому поведению за столом его приучили в армии, так он ел и на Чукотке. Но для зэков подобное поведение солдата выглядело нелепым, непонятным. Потому Ферапонтов спросил:

- Гражданин начальник, вы учились в военном училище? - и объяснил свою догадку. - Там учат вести себя за столом именно таким образом, - и продолжил. - Я давно замечал, что у вас, Иван Прохорович, привычки и манеры профессионального военного. Вы - из разжалованных офицеров?

- Нет, - ответил Громобоев. - Я - партизан, - потому что званием сына полка он с некоторых пор тяготился. Все-таки девятнадцать лет, взрослый мужчина, даже бреется... иногда... раз в две недели.

- Странно, - влез в их разговор осужденный Иевлев. - Мне тоже казалось, что вы, Иван Прохорович, - профессиональный военный, - и объяснил. - У нас на пороховом заводе работал главным бухгалтером старый кадровый офицер - из царских штабс-капитанов. Он потом был колчаковцем, а еще позже его советская власть простила. Вы чем-то на того главбуха походите. Не лицом - а так, в общем: статью своей, манерой держаться. Неуловимо, словом. Я даже подумал как-то, что командиром нашей команды следует быть не капитану, а вам. Будь вы немного постарше, конечно.

Остальные слушали этот нелепый разговор, как вполне естественный. Потому что положение, в котором оказались они все, было нелепо в сути своей, и одновременно вполне естественным. Зэкам хотелось знать все о тех, с кем делят они свою еду и свой кров. Хотя бы потому, что бобов и мяса осталось в бумажном мешке еще на два таких обеда, а потом придется голодать всем вместе. Или кто-то должен первым заявить, что продуктовый склад надо взломать до возвращения Самохина. Сказать это зэку - приговорить себя к наказанию. А из солдат такую ответственность на себя может взять только этот сухонький, мелкий телом, но удивительно цельный и решительный солдат, похожий на офицера.

- А я и вправду профессиональный военный, - ответил Громобоев. - С тринадцати лет в строю. Сначала партизанил, потом в строевой части на фронте, потом... - и вдруг для самого себя неожиданно признался, - ... в Суворовском училище был.

О чуде их чудес, организованном в конце войны для детей, потерявших на фронте родителей и пожелавших связать свою судьбу с Красной Армией, слышали все, но впервые увидели настоящего суворовца только сейчас. Потому, тут же забыв о пережитом чувстве неловкости и даже желании напасть на солдат, отобрать у них оружие, загалдели зэки, принялись расспрашивать Громобоева о том, как ему жилось среди одетых в форму детей, чему учили его, насколько хорошо была поставлена физическая подготовка в училище, как кормили воспитанников, учили ли наматывать портянки, какому ведомству подчинялись воспитатели и директор: военкомату или облнаробразу... Вопросов было много, отвечал Громобоев обстоятельно, сам удивляясь тому, как много знает он, оказывается, о том, о чем не знали эти вот взрослые, такие умные люди, гордясь вниманием их к себе и чувствуя, что с каждым новым словом не просто растет авторитет его в глазах окружающих, а происходит некое духовное единение всех находящихся в бараке людей, спаивание их в коллектив, ничем не отличающийся от партизанского отряда или от его шестого класса, который работал в 1945 году на уборке картошки в колхозе имени Жданова лучше остальных классов Суворовского училища и получил за это похвальный лист с портретом товарища Сталина.

Громобоев даже удивлялся по себя, что такое воздействие на людей произвело то самое училище, где он чувствовал себя всегда униженным, о котором старался забыть, не вспоминать. И пока рассказывал, ему самому вдруг стало казаться, что те полтора года в училище были самыми счастливыми во всей его жизни: всегда был сыт, одет в чистое, обут, никто не стрелял в него, не заставлял лезть в болото, спать разрешалось не в форме, а в настоящих белых кальсонах с висюльками у лодыжек. Постель и форму стирали и гладили воспитанникам взрослые гражданские женщины, выдавали то и другое кастеляны после бани, куда ходили суворовцы строем, распевая под четкий стук настоящих ботинок:

 

- Смело мы в бой пойдем

За власть Советов!

И, как один, умрем

В борьбе за это!

 

От воспоминаний этих слезы умиления выступили на глазах Громобоева. И солдат заявил:

- Дурак я, дурак... Зачем было писать рапорт?

И рассказал зэкам и оторопелым Курбатову с Капустиным, как увидел он прикнопленный к "Доске приказов" на стене возле двери в кабинет директора училища приказ Главкома о наборе бывших фронтовиков в войска МВД для охраны социалистического Отечества от внутреннего врага. Как обратился он к замполиту Киселеву Соломону Борисовичу за объяснением, как убедил офицер воспитанника в том, что место Громобоева в войсках МВД, и как написал он рапорт в Министерство обороны СССР о переводе...

- Осел, - согласился с Громобоевым Капустин. - Из такой житухи утек. Офицером бы стал. В самой Москве, быть может, служил бы, товарища Сталина бы увидел.

Сказал так потому, что в годы работы на иркутском механическом заводе не раз слышал о том, что директор их видел на каком-то там совещании в Москве самого товарища Сталина, - и этот факт всегда оказывался решающим аргументом в любом споре, всегда доказывал, что решение директора послать, например, на заготовку дров для заводской бани лишь женщин старше пятидесяти лет, правильное. Хотя Капустину казалось, что гораздо практичней было бы отправить туда ребят молодых. Очень уж однообразна и утомительна казалась ему работа за токарным станком, очень хотелось ему на волю, в лес, к реке. Но директор видел товарища Сталина, слушал его - и потому знал лучше, что делать Капустину и как.

Курбатов возразил товарищу:

- В Москве служат только те, кто к правительству близок. Там, небось, тоже свое Суворовское училище есть - для москвичей. А Иван служил бы в Ростове. А там Сталин не бывает.

Зэки, услышав подобные рассуждения солдат, почувствовали себя обескураженными. Им, людям ученым и некогда бывавшим при власти, не была знакома эта дремучая крестьянская мудрость русской толпы, понимающей глубинную сущность сословных взаимоотношений в советском обществе совсем не так, как она откладывалась в сознании интеллигенции. Мудрость эта народная казалась им порой примитивной, всегда звучала безапелляционно, ставила в один ряд людей всех сословий, низводя всякого человека, будь то даже вождь, будь то писатель, будь то пьяница подзаборный или доярка, до скотского уровня - и, уже исходя из этого положения людей, давала оценки и объяснения событиям и поступкам. Подобная безапелляционность звучала обидно для них, но порой казалась и безупречной. Как в этот раз, например.

Кто-нибудь из зэков обязательно развил бы мысль Курбатова, но слово вставил стукач Карнаухов - и тема тотчас исчерпала себя:

- Вы, ребята, поосторожней, - сказал Николай Натанович. - О подобном не то, что говорить, думать нельзя. Мы - общество советское, то есть людей равных.

- Равных? - криво усмехнулся Громобоев. - Ты, Карнаухов, и сказанул... - покачал головой, повторил. - Равных... - встал, взял со стола положенную туда шапку-ушанку, аккуратно переложил в нее снятую с печи миску с кашей для Афанасьева, прикрыл ее шапкой Курбатова, позвал солдат. - Пойдем, ребята.

Когда солдаты ушли, оставив зэков одних, Ферапонтов сказал вслух, но как бы только для себя:

- Хорошие ребята. Надо сберечь их.

 

8

 

Громобоев придумал, чем занять солдат в часы без снегопадов. Точнее, не сам придумал, а вспомнил, как это делалось в партизанском лагере в зиму с сорок первого на сорок второй год, когда выходить по чистому снегу из леса было не просто опасно, но даже преступно. Партизаны жили в землянках, заваленных сугробами, даже не топя тамошних очагов, чтобы дыма не обнаружили с регулярно пролетающих над лесом самолетов-"рам". От тоски и бесцельного ожидания, от безделья и основательного голода партизаны зверели, то и дело срываясь на крики да скандалы. Некоторые хватались за оружие, а один солдат-окруженец даже перерезал себе вены ножом - так и умер за бруствером отхожего места с рукой, погруженной в почерневший от крови сугроб. Допустить подобные эксцессы в Лаптысае Иван не имел права. Потому что здесь он - командир.

Громобоев нарезал из солдатского ремня тридцать коротких прямоугольных полосок, нарисовал химическим карандашом на двадцати восьми из них синие точки - получилось домино.

- Будем играть, - сказал он солдатам. - Игра не шибко умная, но время жрет быстро, почти не надоедает. А потом будем дуться в дурака. Карты у меня есть. Я их у немецкого офицера из планшета добыл. Вот - сберег.

Карты оказались смачными - с полуголыми пышными дамами в роскошных розовых и белых неглиже, с пышными прическами и накрашенными губами - самая радость для глаз лишенных женского внимания молодых мужчин. От вида роскошных грудей, белокурых локонов и толстых ляжек повеселел даже задыхающийся от кашля Афанасьев. И тут в казарму ударил ветер так, что стены заскрипели, словно зашевелились. И выходить не надо, чтобы понять - пурга. Хорошо, что угля оказалось в казарме вдоволь, поспешили затопить печь и развесить портянки для просушки. И зэкам отнесли две нормы топлива - из неприкосновенного запаса, оставленного запасливым Гощей в углу казармы.

Потому было о чем поговорить солдатам во время бурана, повспоминать о школьной любви, об амурных победах, что-то присочинить, о чем-то пожалеть. Ибо было здесь старшему Афанасьеву девятнадцать лет и восемь месяцев от роду, младшему Капустину - восемнадцать лет, одиннадцать месяцев и двадцать восемь дней, опыта общения с представительницами другого пола у каждого было с гулькин нос, да и время их взросления попало на военные годы, не до игр было в любовь. Капустин с Курбатовым перед тем, как приняли их на оборонный завод учениками токарей, поработали на лесозаготовках рубщиками сучьев да чокеровщиками, Афанасьев с четырнадцати с половиной лет стоял по двенадцать часов за фрезерным станком на ящике из-под патронов. Да и какая любовь при пайке в четыреста грамм хлеба в день? Но фантазия солдат играла, фальшивые истории обольщений звучали одна красочней другой. растравляли молодые души и похотные желания так, что вскоре, почти не таясь друг от друга, ребята занялись онанизмом. И, как водится, после перевозбуждения наступила апатия, солдаты уснули...

Ветер дул рывками, монотонно бил в стону казармы с юго-восточной, самой холодной, стороны, норовил найти щель и выстудить помещение. Печь гудела, не столько обогревая уже жилище солдат, сколько выстужая, вытягивая тепло. А солдаты спали. Юные лица их были спокойны, слабые улыбки освещали каждое лицо по-своему: у Громобоева оно казалось слегка обиженным, у Курбатова с лукавинкой, у Капустина было что-то грустное в лице, но губы все равно тянулись к ушам. Афанасьев во сне почти не кашлял. Ему все время снилось, по-видимому, что-то веселое, он то и дело громко смеялся, переворачивался с боку на бок, на спину, кашлял, успокаивался, но через некоторое время вновь смеялся. Потом улегся лицом вниз, откинул руку в сторону и затих.

Карты с полуголыми толстыми немками валялись на столе разбросанными кое-как...

Первым проснулся Громобоев. От тишины.

Вспомнил о вчерашнем блуде, смутился, поспешил натянуть гимнастерку, навертеть портянки и одеть стоящие возле печки валенки. Задвинул заслонку, набросил шинель на плечи вышел в тамбур. Потянул на себя наружную дверь - и обомлел: снегу намело по пояс! Только для того, чтобы от казармы до взлетной полосы добраться, надо полчаса лопатой махать. И далее весь аэродром - ровный, долгий, будто и не убирали его ни разу, не выскоблили неделю назад до каменного основания. И северное сияние вновь опустилось почти к самой земле, задевая ворочающимися подолами своими верхушки сопок с острыми черными скалами, рвущимися пиками вверх, словно оплавляя камень и вновь воссоздавая мертвый, беззвучный кошмар.

Тут Громобоев вспомнил о старшине. Бросился к складу, на ходу ловя руками рукава шинели, принялся стучать в дверь кулаками, кричать:

- Иван Тарасович! Как вы там? Живы? Как вас открыть? Иван Тарасович!

Но ключ от склада, который раньше Гоща носил на веревочке на шее, унес капитан Самохин. А дверь была обита железными полосами, голыми руками ее не сломаешь. Большой амбарный замок висел на солидных металлических дужках, словно сургучовая печать на государственной бумаге, пугал одним видом своим, казался незыблемым, словно застывшим здесь навечно.

Громобоев вернулся в казарму.

- Подъем! - рявкнул Иван своим звучным командирским голосом так, что остывшие стены прозвенели эхом. - Гощу надо вызволять... - бросился к печи, пошурудил в ее зеве кочергой - и казарма осветилась светом разгорающегося жара. Потянуло теплом и запахом пепла.

Солдаты повыскакивали из постелей, где спали одетыми, под одеялами и под брошенными поверх них шинелями. Заспанные, растерянные, помнящие о вчерашнем блуде и стесняющиеся теперь сотворенного, потому прячущие глаза, они, как показалось Громобоеву, чересчур долго наматывали портянки и одевали валенки, искали шапки и влезали руками в рукава шинелей.

- Тулупов, блин, нет, - сказал Громобоев невпопад. - Все провиденский жид зажилил, - имея в виду майора Каца, который и впрямь все тулупы и полушубки, прибывшие на "Адмирале Ушакове", признал собственностью гарнизона Провидения, а солдатам Лаптысхая и даже капитану Самохину выдал лишь теплые подстеги к шинелям и сколько-то там меховых душегреек, которые, по его словам, берегут тепло тела на ветру лучше всякой там овечьей шкуры из Монголии. Добавил слово, звучащее в устах фронтовика, как особо бранное. - Тыловая крыса! - и закончил от души. - Прибил бы гниду! - и принялся собирать со стола карты, по привычке считая их. - Одной не хватает... - но заострять внимание на таком пустяке было нельзя. - Скорей, ... вашу мать!

Солдаты, наконец, оделись. Выбежали вслед за Громобоевым из казармы. Последним шел Афанасьев. Он закрыл за собой дверь и, почувствовав приближающийся приступ кашля, не стал спускаться с крыльца в снег, а прислонился спиной к косяку и стал переводить дух, глядя оттуда на сгрудившихся уже у дверей склада товарищей. Солдаты стучали в дверь кулаками, кричали Гоще, прося его отозваться. Кашель согнул Афанасьева в пояснице...

Громобоев вновь осмотрел замок, оглянулся, увидел в руках Курбатова захваченную тем по привычке винтовку.

- Дай-ка сюда, - сказал. Взял огромную, выше роста его трехлинейку, привычно вскинул ее к плечу и, отойдя на два шага, выстрелил в навесной замок, как справлялись с подобными проблемами герои кинофильмов. Пуля звенькнула и пропела в сторону казармы. Никто из толпящихся у склада не заметил, как ударила эта самая пуля в Афанасьева. Прямо в лоб. И солдат, откинувшись от удара назад, стал сползать, пачкая кровью косяк, раз дернул ногами, и застыл на крыльце, превратившись в темную недвижную груду на белом снегу.

Громобоев взъярился, принялся колотить по замку прикладом. Петли согнулись под ударами окованного приклада, но не сдались.

- Дай, я... - сказал Капустин. Принял из рук уставшего Громобоева винтовку, переступил с больной ноги на здоровую, уперся ею поплотнее в снег, легко вскинул трехлинейку над головой, и с силой ударил прикладом по дужке замка. Дужка с треском лопнула. Капустин охнул от боли в ноге и чуть не упал, да вовремя упер винтовку в снег, оперся на нее.

- Мать ее ети! - выдохнул он. - Делают, блин, замки. С виду - сила, а внутри - гниль одна.

- Мороз, - возразил ему, паря ртом, Курбатов. - На морозе железо хрупким становится..

Громобоев молча нырнул казавшемуся рядом с ним великаном Капустину под мышку, взялся за ручку двери склада, дернул на себя. Дверь не шелохнулась. Тогда он с силой толкнул ее - та легко поддалась, и солдат чуть не упал внутрь. Вошел. Следом в темноту шагнули и Капустин с Курбатовым.

- Старшина! Иван Тарасович! Эй! Вы живы? - спрашивали они наперебой.

Курящий Курбатов достал громыхнувший коробок со спичками из кармана шинели и, чиркнув, зажег одну. В свете крохотного пламени солдаты увидели Гощу.

С инеем на бровях и на ресницах, с непокрытой головой - шапка валялась в стороне, скинутая бившимся этой ночью в отчаянии старшиной, - лежал связанный давешним морским линем, виновником смерти заблудившихся в пурге людей, Иван Тарасович. Глаза его были распахнуты.

- Как кукла, - сказал Курбатов.

Спичка погасла.

Вышли из склада, пряча глаза друг от друга. И тут заметил Громобоев в колеблющемся мертвенном свете северного сияния темное пятно от лежащего у дверей в казарму Афанасьева. Бросился к солдату. Сразу увидел кровавую полосу на косяке и отверстие пули на лбу. Понял, откуда та пуля прилетела.

- Афоня! - провыл в голос Иван. - Как же так? Это ж я тебя! Прости! - и осел в снег.

Курбатов с Капустиным подхватили Громобоева на руки и встряхнули.

- Полно плакать, командир, - сказал Курбатов. - Не винись. Для него так даже и лучше. Все равно был не жилец. Давай, побыстрей похороним его. И старшину. А зэкам скажем, что ушли они. На помощь капитану. А то взбунтуются, блин.

Громбоев тяжело вздохнул, опустил голову...

Курбатов с охающим от боли в ноге Капустиным принялись переносить трупы. Но не к кладбищу, где новые могилы сразу увидят их подопечные, а за склад. Там была груда камней, которые убрали с площадки еще с осени, когда устраивали лагерь. Камни хоть и смерзлись, но под усилиями найденного в складе лома отваливались от кучи и рассыпались.

Работали молча, без слов. Когда два каменных холмика были сооружены, солдаты забросали снегом все утоптанное - стало казаться, будто здесь что-то искали под снегом, не более того.

- Вот и все, - сказал Курбатов. - Осталось одиннадцать зэков, трое солдат.

- А Самохин? - спросил Капустин, и пояснил. - Еще капитан вернуться должен. И эти двое - из Ульгума.

- Не вернутся, - покачал головой Курбатов. - Чую, не вернутся. Придется выживать самим.

 

9

 

- До возвращения капитана будем беречь уголь, - заявил Громбоев зэкам. - Так что придется вам, мужики, потесниться. Будем жить вместе.

Зэки переглянулись.

- Только оружие держите в казарме, - попросил Ферапонтов. - А так... мы вас сбережем.

Слова простые, а словно полосонули по сердцу Громобоева. Он почувствовал, как слезы выступили на глазах. Постарался скрыть их, опустил голову, не сумев сдержать волнения, которое мог бы выдать его голос, не поблагодарил зэков вслух, а всего лишь кивнул профессору и выскочил из барака.

- Правильный командир, - сказал Ферапонтов зэкам, когда дверь за Громобоевым захлопнулась, и они остались одни. - Через такое перешагнуть не каждому дано.

- Так он и не вертухай, - заметил Иевлев. - Фронтовик.

- То-то и оно, - согласился Ферапонтов. - Фронтовик... - повторил, и закончил. - И не жил, считай...

Вернулся Громобоев с остальными солдатами и с тремя ведрами угля в руках. Потом перенесли они в барак все одеяла и оставшиеся от похороненных солдат и старшины шинели со споротыми погонами, но с подстегами, четыре душегрейки. Нашлись в складе еще три душегрейки от Каца, зачем-то припрятанные хозяйственным Гощей, и давеча обнаруженный там морской офицерский бушлат. Восемь теплых вещей для одиннадцати зэков.

- Так что разделите, - сказал им Громобоев. - А что у кого окажется лишним, пусть поделится с остальными троими. Должно хватить.

- Командир, - заметил Дадыкин, - ты не слишком расщедрился-то? Капитан вернется, как отчитаешься?

- Так вот и отчитаюсь, - ответил Громобоев. - Люди живы, сыты и в тепле. Остальное не важно.

И еще ввел нововведение Иван: стал вместе с зэками и с Курбатовым сгребать лопатами снег со взлетной площадки. Без всякой охраны. Грузили все тринадцать человек снег на тачки, везли к пропасти, сваливали туда и возвращались за новыми порциями. Без объяснений делали это солдаты, без приказов. Ясно было и так: если живешь с зэками вместе, питаешься вместе, то и работай вровень. Мучающегося от боли в ноге Капустина назначил Иван вечным дневальным - и никто не возражал. Да и поваром оказался Капустин хорошим: не пережаривал, не недоваривал, делил пищу честно, посуду мыл, со стола убирал, за печью следил. Вот только полы не мел - мешала раздувшаяся, посиневшая и нескончаемо ноющая нога.

- Странно живем, - сказал как-то Иевлев, сняв штаны и присаживаясь в снег в том углу аэродрома, что выделил Громобоев для отхожего места, обращаясь к сидящему там же Карнаухову. - Будто и не зэки мы. Или мальчики наши - не вертухаи. Прямо-таки коммунизм.

- Кощунствуешь, - ответил Николай Натанович. - При коммунизме труд - по позыву души быть должен, а мы работаем подневольно.

- Кто ж тебя неволит снег убирать? - удивился Иевлев. - Сидел бы в тепле с Капустиным. А то сам ведь - встаешь и идешь.

- То так, - согласился бывший директор фармацевтической фабрики. - Встаю и иду. А откажусь - ты первый возопишь, что дармоед я. Пайку не дашь, на улицу погонишь уже силой.

- Это точно, - согласился Иевлев. - И другие помогут гнать.

Снег, наметенный в последний буран до пояса, они убрали в две смены. Работали, можно сказать, по-стахановски. Оттого, должно быть, что странное состояние зэко-вертухайского братства окрыляло людей, отсутствие ранее подневольной обязанности одним убирать аэродром, другим охранять уборщиков помноженное на общее осознание того факта, что чистое летное поле нужно для самолетов, которые будут оберегать их родную страну от врага, которым стали недавние союзники - Соединенные Штаты Америки, создавало в сознании и зэков, и солдат впечатление собственной высокой значимости, вызывало трудно сдерживаемое ощущение гордости за то, что им доверено столь серьезное дело, и они его с честью выполняют.

Но мороз крепчал, а снег не шел. Стояла безветренная погода, спать одетыми и под двумя одеялами было холодно. Небо было чистым, завешанным полярным сиянием на всем пространстве, куда мог достигнуть взгляд. Аэродром выскоблили так, что местами проглядывалась черная земля с бурыми пятнами сожженного морозом ягеля. Изредка к лагерю выходили песцы, но, покружив вокруг склада со спрятанной там провизией, уходили. Пытались разрыть могилы, но камни им не поддались.

На третьи сутки после контрольного часа должного возвращения Самохина с ульгумчанами из погони ясно стало, что ни беглецы, ни бросившиеся их вернуть капитан с солдатами в Лаптысхай не вернутся. Все понимали это, но вслух об этом не говорили. Ибо теперь уж каждый зэк понимал, что исчезновение Самохина с солдатами, а потом и старшины Гощи с Афанасьевым, можно объяснить по-разному, в том числе и побегом во всю ту же Америку. А это значит, что и оставшиеся в Лаптысхае зэки и солдаты вправе одеться потеплее, собрать продукты и пойти на восток, в сторону Аляски.

Единая для многих, но невысказанная никем вслух мысль создает в закрытых коллективах особую атмосферу напряженной настороженности, которая в любой момент может разразиться скандалом, а то и дракой, членовредительством. Такое случалось четырежды в партизанском лагере отряда имени Василия Ивановича Чапаева, где спасался от немцев Ваня Громобоев. И всякий раз в моменты вспышек этой безумной и немотивированной ярости гибли невинные люди. Один случай особенно потряс мальчика: обвиненный глупой бабой - бывшей завучем школы в Дудоровском Анфисой Тимофеевна - в шпионаже в пользу гестапо бывший одноклассник Ивана Сергей Столетов застрелился прямо на глазах ошарашенных партизан. Атмосферу накапливающейся взаимной неприязни Иван научился предощущать задолго до того, как она начинала формироваться в сознании окружающих.

Незадолго до возвращения Красной Армии в Брянско-Калужские края в отряде было всем неуютно и страшно именно от того, что никто не хотел идти на задания, которыми завалило партизан по рации командование из Москвы - каждый партизан как бы решил дожить до освобождения, каждый стал норовить послать в бой вместо себя другого. Именно тогда-то и оказалось, что кроме четырнадцатилетнего, выглядевшего ребенком Ивана и некому сидеть в болоте в ожидании подхода немецкого поезда, не нашлось больше желающих совершать подвиг. Если бы не все та же заполошная Анфиса Тимофеевна, что довела одноклассника Ивана до самоубийства нелепой подозрительностью своей и привычкой властвовать над детьми, быть бы Громобоеву трупом. Но именно бывшая завучиха бросилась искать Ивана возле железнодорожного полотна буквально на глазах оставшихся в живых немцев, нашла и вывела контуженного мальчика в ближайшую деревеньку Рассошное. Быть может, благодаря именно такому вот опыту и научился Иван не разумом осознавать приближающуюся угрозу, а предчувствовать ее нутром, как животное. Предчувствовать - и тут же принимать решение.

Взглянул на напряженные лица зэков, шлепающих кожаными доминошками слишком спокойно и лениво для этой азартной игры - и понял: еще день, два - и к сердцам этих людей стал подкрадываться страх. Тупой, бессмысленный, неосознаваемый до конца, погружающийся внутрь человека, как жидкость в сосуд, заполоняющий каждую пору. Именно такой страх ощутил Иван, когда спасшую его от рук фашистов Анфису Тимофеевну русский полицай сдал карателям из СС, и те на глазах оставшихся в живых жителей Рассошного и прячущегося в порушенном овине мальчика-партизана повесили невольную виновницу смерти другого мальчика, ее ученика. И понял начальник аэродрома: принимать решение пора. Хоть какое, но решение. И чтобы касалось оно каждого.

- Всем построиться! - приказал Громобоев. - Вдоль вот этой стены, - показал вправо. - И привести себя в порядок.

Зэки и Курбатов послушно поплелись к указанному начальником аэродрома месту, на ходу оправляя на себе одежду, отряхиваясь. Выстроились в ряд, стараясь держаться по стойке "Смирно", хотя приказа такого не было. Странен всем был этот приказ, каждому хотелось переглянуться, ухмыльнуться, но почему-то каждый при этом не решался сделать это первым. Новый начальни к аэродрома нравился им всем, обижать его было бы стыдно.

- Отныне, - заявил тут Громобоев, - мы переходим на гражданское положение. Никто не называет никого гражданином, никто не обзывает никого осужденным. Все мы - товарищи. Как на фронте. Как по-человечески. Это - приказ.

Зэки опешили. Даже у всегда готового возразить и напомнить об Уставе и порядке Карнаухова язык словно отнялся.

- Ферапонтов! Выдь со мной, - продолжил командовать Иван своим грохочущим басом. - Остальным - ждать моего возвращения в строю. Курбатов! Проследи.

Выйдя пош гул растерянных голосов из барака, Громобоев остановился на крыльце, закрыл за появившимся следом Ферапонтовым дверь, и уже наружи, прикрывая углом ворота шинели лицо от обжигающего холодом ветра щеку, сказал твердо и четко, словно отдавал команду:

- Вот что, товарищ профессор... Вы теперь у нас будете комиссаром. И должны понимать. У людей есть желание уйти в Америку. Этого допустить нельзя.

Ферапонтов лишь молча кивнул, не зная, что ответить на заявление начальника аэродрома, решившего назвать зэка не кем-нибудь, а именно комиссаром, то есть человеком, отвечающим за моральный дух остатков гарнизона и за политическую сознательность как зэков, так и солдат. Сергею Тихоновичу сразу стало ясно, что стоящий возле него громкоголосый юноша не только прав, но и искренне верит в своего комиссара, почитает его другом, просит помощи, как у старшего.

- Вы хотите, чтобы я прочел зэкам политинформацию? - решил все же пошутить Ферапонтов, чтобы выиграть время и соотнести свои возможности с врученной ему этим солдатом властью.

- Я хочу с вами посоветоваться, Сергей Тихонович, - ответил Громобоев совершенно серьезно, словно не заметил ерничанья собеседника. - Вы советовали Ленину, но он вас не послушался. А я вам верю.

Такая искренность дорого стоит. Профессор крякнул, но достойных ответа слов не нашел.

- Люди думают, что капитан Самохин ушел в Америку, - продолжил Громобоев. - Это - опасная мысль.

- Вы правы, Иван Прохорович, - решился, наконец, на честный ответ Ферапонтов. - Я тоже размышлял над этой версией. У людей есть основания предполагать, что Анатолий Яковлевич с солдатами и с Гощей сбежали на Аляску... - помолчал, пожевав губами беззубого от давней цинги рта, продолжил. - Это возможно. Но не обязательно.

- Почему?

- Я вот не побегу. Вы - тоже, - ответил профессор. - Отчего я должен подозревать Анатолия Яковлевича? - и сам тут же объяснил. - Только потому, что мне самому когда-то не поверили в НКВД? Тогда чем я лучше тех, кто меня сюда упек? Нет, я считаю, что следует сказать людям так: капитану с солдатами просто не повезло. Либо заблудились, либо не они захватили беглецов, а беглецы их.

- Думаете, этого достаточно?

- Думаю, что да.

- И для Карнаухова? - неожиданно спросил Громобоев.

Вопрос этот поразил Ферапонтова особенно. Этот юнец оказался не только наблюдательным человеком, но и тонким психологом. Именно стукач Карнаухов мог хотеть и рваться в душе в Америку, именно ему было жизненно важно, как приговоренному к расстрелу виновнику смерти тысяч ленинградцев, бежать в страну, где на подобную вину смотрят, как на героический поступок борца с "Красным дьяволом". Но откуда мог все это знать про Карнаухова простой солдат? Как мог Иван все это правильно понять и точно оценить? Ведь по негласному соглашению зэков никто из них за время совместной жизни с солдатами в одном бараке не обсуждал прошлой жизни своей, ни словом не обмолвился о многих винах Карнаухова перед ними. И сам Карнаухов инстинктивно старался не выделяться из общей массы, не молчал, но и не лез на глаза новому начальству, словно растаял в общей массе, стал таким же, как и все. Ан Громобоев выделил из всех именно Карнаухова. Должно быть, война и вправду делает мужчин мудрее и старше...

- Возможно, и для Николая Натановича, - сказал он.

- А если усомнится? - спросил Громобоев. - Скажет при всех, что ушел капитан в Америку?

- Ответим: нет. такого быть не может, потому что не может быть никогда. Капитан - коммунист. Партия приказала ему строить аэродром, а не бегать по заграницам.

- Вот видите, - улыбнулся юный начальник аэродрома, - вы уже и комиссар. Настоящий.

 

10

 

Спустя сто шесть часов (на пятые сутки) после поверки, на которой зэкам было сообщено о признании их начальником лицами гражданскими и о назначении Ферапонтова комиссаром объекта, а также о возможной гибели капитана Самохина с ульгумчанами и пропаже направленных им на помощь Гощи с Афанасьевым, умер солдат Капустин. От гангрены. Ибо обмороженные ноги его требовали ампутации, лекарств и врачебного ухода. Ничего этого в Лаптысхае не было. Парень прятал от глаз товарищей ноги, лгал, что поправляется, стоически терпел боль до тех пор, пока не упал возле плиты без сознания. Вернувшиеся с работы (снегу вновь навалило по пояс, потому работали на аэродроме сразу все) зэки обнаружили Капустина лежащим на полу, подняли его, положили на нары. Там и раздели пышущего жаром юношу, обнаружив черные ноги с красным, словно обваренным кипятком животом.

- Антонов огонь, - сказал Громобоев.

В партизанском отряде подобный диагноз всегда звучал приговором. Не помогали даже ампутации, они только продлевали агонии. А в случае с Капустиным об ампутации не могло быть и речи - гангрена достигла половых органов и брюшины. Парень был обречен.

А еще через шесть часов Капустин умер...

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

1

 

Историю эту спустя четверть века рассказал мне профессор и заведующий кафедрой физиологии и биохимии растений Московского лесотехнического института Александр Николаевич Дадыкин, человек малоразговорчивый, необщительный, к студентам, как правило, относящийся с изрядной долей неприязни: пьянь, мол, и бездельники, одни девки у них на уме. Потому откровение подобного рода было завидным исключением. А случилось это вот почему...

Мой ближайший друг в те годы Аркашка Пульман был особенно нелюбим профессором Дадыкиным по причине его еврейского происхождения. Александр Николаевич так и говорил:

- Что проку советскому государству за свой счет учить специалистов для Израиля?

Вслух говорил, прилюдно, не обращая внимания на гнев секретаря парткома института, человека жутко влиятельного, ибо Московский лесотехнический институт был ширмой, за которой прятался самый большой и самый богатый факультет электронно-счетной техники, финансируемый Минобороны и минсредмашем, выпускающий специалистов для расположенного напротив через железную дорогу предприятия по сооружению и запуску космических спутников - сейчас это город Королев, а тогда - станция Подлипки Ярославской железной дороги. Ходили по институту разговоры, что Дадыкин столь кощунственные слова может позволить себе произносить потому только, что работал с самим Королевым едва ли не с 1947 года, и был выгнан из Звездного вместе с остальными близкими к Сергею Павловичу учеными сразу по смерти отца советской космотавтики и назначения на его место нового генерального конструктора. Оттого-то, говорили, и забуксовали советские космические программы после смерти Королева, что на место профессиональных ученых в космическую промышленность пришли профессиональные задолизы. Ходили слухи по институту и о том, что Дадыкин - бывший политический зэк, жертва сталинских репрессий. Всякое говорили, но чаще о том, что Дадыкин - ярый антисемит.

Так вот, Аркашку Александр Николаевич терпеть не мог. Принимал у Пульмана экзамен несколько раз, пока с наслаждением и с едва сдерживаемым восторгом не вписал огромными буквами "НЕУД" ему в зачетку и швырнул ее на пол, заявив во всеуслышанье:

- Таких студентов надо гнать из института.

Это был единственный, должно быть, случай в истории высшей школы СССР, когда "неуд" был вписан в зачетную книжку студента. И было ясно всем (даже покровителям Пульмана в московской синагоге, откуда звонили в деканат чуть ли не каждую сессию с требованием не исключать нерадивого студента), что парню придется вылететь из института и диплома не получить. Какие-то орденоносные бабульки из все той же синагоги написали письмо протеста, объявив Аркашку жертвой советских черносотенцев, отправили его в КГБ и в Политбюро ЦК КПСС, требуя посадить Дадыкина в тюрьму, а лучше расстрелять. Бабулек пригласили в "контору", дали прослушать блеяние Пульмана на магнитофонной пленке, одарили талонами на получение каких-то продуктовых пайков в Гастрономе на Кузнецом мосту - и те согласились не писать больше писем и никому не жаловаться. На пленке той Дадыкин в присутствии секретаря парткома потребовал у Пульмана сказать полное название ДНК - и тот не смог выговорить простых слов: дезоксирибонуклеиновая кислота. Профессор лишь сплюнул в сердцах, а партийный босс расхохотался.

Но Аркашка нашел какие-то неизвестные мне тогда рычаги, да столь мощные, что экзамен у него приняла одна из незаметных дамочек, толкущихся зачем-то на кафедре и получающих зарплату за то, что умело сервируют стол для министерского начальства и сопровождают проверочные комиссии по закоулкам лабораторий и в баню учебно-опытного лесхоза, - и все обошлось: Пульман получил вожделенный "тройбан" и продолжил учебу.

Меня Дадыкин тоже не любил. За то, что я дружил с евреем. Так на экзамене и сказал:

- Ставлю тройку. Чтобы знал, с кем водиться. Ты же - русский человек. Не водись с этим...

- Ради четверки, что ли? - спросил я, беря зачетку. - Да и хрен с ней. Тройка - не двойка, стипендия будет...

И вот однажды мой научный руководитель с кафедры генетики и селекции растений Коровин Владимир Владимирович послал меня с какой-то бумагой на кафедру физиологии за подписью Дадыкина. Там я и обнаружил сидящего в одиночку за бутылкой коньяка с сине-желто-коричневой этикеткой Александра Николаевича. Профессор пялился на стоящую перед ним на столе наполовину отпитую мензурку с такой тоской и с такой болью в глазах, что я не нашел ничего разумнее совершить, как сесть за тот же стол, но на другой стул, взять другую мензурку, налить в нее порцию коньяка и, нагло глядя в глаза Дадыкину, глотануть одним махом всю порцию. Коньяк оказался хорошим, пить его, как водку, было глупо, такой напиток следовало смаковать - и я устыдился своего поступка. Но извиняться не стал. Ждал реакции профессора.

- Помянули... - сказал Дадыкин глухим голосом. - Спасибо.

Вот тут-то мне стало по-настоящему стыдно за свой по-гусарски идиотский поступок, о котором было уже вообразил рассказать однокурсникам и всем знакомым, как о лихой молодеческой шутке.

- Кого? - спросил.

Дадыкин ответил:

- Их - с Лаптысхая.

Слова странные: два "с", два "х", еще и "ы" в придачу - набор звуков бессмысленных для впервые услышавшего. Я не понял этих слов, но почему-то понимающе протянул:

- А-а-а.

Профессор разлил коньяк по мензуркам, поднял свою. Я взял свою стекляшку.

- Это на Чукотке, - сказал Дадыкин. - Я там сидел... - и поведал мне вышепересказанную историю.

По смерти Капустина никто на Лаптысхае не умирал. В час похорон упокоившегося солдата блеснула первая зарница, предвестница заполярного дня. Потом заблистал восток чаще и ярче, вскоре стал долгими минутами светиться горизонт. И, наконец, в конце марта появился краешек солнца... один раз. Бураны еще свирепствовали, но уже чувствовалось приближение весны. Однажды в мае, когда солнца стало вдосталь, снег стал оседать, темнеть и таять, являя глазу то серо-голубой, то бурый ягель, прелую прошлогоднюю траву вперемежку с молодой зеленой щетинкой, когда зацвели камнеломки и крохотные лютики, выпершие из-под снега на тоненьких стебелечках первыми, когда линялые песцы перестали кружить вокруг склада, а полярные совы исчезли в сопках, когда перелинявшие кречеты стали чертить небо, следя за одуревшими от зимней спячки, вылезшими из нор евражками, прибыло на Лаптысхай сразу двадцать нарт с чукчами-оленеводами на каждой, с мобилизовавшим их майором Кацем и с двумя автоматчиками.

- Всем собрать свои личные вещи, погрузиться на нарты и отправиться в Провидение, - приказал провиденский майор, выслушав доклад Громобоева о произошедших на Лаптысхае событиях. - Аэродром закрывается.

Пока зэки собирали особо нужные вещи, а главное - остатки провизии, грузили их на нарты, увязывали тюки, Карнаухов успел о чем-то поговорить с майором. Тот, выслушав стукача, спросил, обернувшись к зэкам:

- Кто из вас Ферапонтов?

Профессор, увязывавший тюк с лишними солдатскими шинелями поверх тюка с посудой, бросил свое дело и, подбежав к майору, вытянулся во фрут, как того требует Устав.

- Осужденный Ферапонтов по вашему приказанию явился! - доложился он.

- Ты, что ли, был здесь комиссаром? - спросил Кац с брезгливой усмешкой на губах.

- Так точно, товарищ майор! Ввиду отсутствия...

- Вот что, комиссар... - перебил его Кац. - Встань-ка вон туда, - показал на стену барака.

Ферапонтов повиновался.

- Развернись к стене лицом.

Ферапонтов выполнил и это приказание.

- Подними руки и упрись ими, - продолжил изголяться Кац.

Ферапонтов положил руки на стену и, думая, должно быть, что его станут теперь обыскивать, слегка расставил ноги.

Кац вынул из кобуры револьвер и выстрелил Ферапонтову в голову...

Спустя двадцать пять лет Дадыкин плакал, рассказывая об этом:

- Громобоев бросился за винтовкой, но автоматчики расстреляли его. А потом и Курбатова. По-видимому, Кац заранее решил так поступить с охраной. А потом нам велели связать друг друга и сесть на нарты. Повезли нас в Провидение. И хоронить солдат не позволили. Не связанным остался один Карнаухов.

Это из-за Карнаухова Натана Николаевича, бывшего виницкого провизора и бывшего ленинградского директора фабрики, но еще более из-за изобретенного им какого-то ядовитого снадобья, способного уничтожать людей тысячами, как дуст тараканов, вспомнили в Москве об аэродроме, который был запроектирован сразу после фултонской речи Черчилля в качестве одного из промежуточных посадочных пунктов для перелета советских генералов и прочих командиров из Москвы в район возможных военных действий с Соединенными Штатами. Аэродром этот был признан ненужным еще в те дни, когда отряд капитана Самохина находился во Владивостоке и ожидал посадки на "Адмирала Ушакова". Но какая-то из минобороновских канцелярских крыс вовремя не оформила соответствующий приказ об отзыве отряда, другая крыса прикрыла растяпство товарища по службе, третья штабная сволочь увидела в создавшейся ситуации возможность через интендантские службы что-то прикарманить... и так далее, и тому подобное. Отряд Самохина отбыл на никому не нужный Лаптысхай - и о двадцати двух зэках при девяти солдатах, старшине и двух офицерах забыли. А вспомнили только в мае 1947 года, когда на стол Лаврентия Павловича Берия легли документы с результатами прокурорского расследовании причин пожара в челябинской "шарашке" и исчезновения группы ученых-зэков, работающих в проекте Карнаухова.

- И гыдэ эты луды? - спросил всесильный глава оборонной науки страны, тыча толстым волосатым пальцем в папку с уголовным делом, заведенным на начальника зоны, допустившего пожар и запретившего продолжение сверхсекретных исследований. - Расстрэлалы?

- Никак нет, товарищ маршал! - рявкнул генерал, ответственный за создание химического и биологического оружия страны. - Отправлены на перевоспитание.

- Куда? - удивился министр внутренних дел, уверенный, что далее ГУЛАГа высылать людей в СССР некуда.

- На Чукотку, товарищ маршал! - четко ответил генерал.

- Вэрнуть! - приказал Лаврентий Павлович. - Чэрэз нэдэлу штобы былы здэс. Живыэ.

Исчезнувшую невесть куда группу капитана Самохина не только мгновенно нашли, но и оставшихся в живых ученых вывезли на нартах в поселок Провидение. Оттуда, погрузив на самолет-амфибию, отправили зэков в Магадан, там, пересадили на "кукурузник" и с посадкой в Сусумане доставили до Якутска. Оттуда в брюхе бомбардировщика вместе с охраной и с шестью овчарками сопроводили до Якутска, Усть-Кута и далее до Новосибирска. На "Дугласе" зэки долетели из столицы Сибири до Свердловска. Из столицы Урала на каком-то трофейном "японце" добрались до Перми, где восточный воздушный корабль сломался, потому дальше пришлось лететь им на надежном, хоть и неказистых "У-2", попеременно присажаваясь на дозаправки в каких-то малых городах, из которых в памяти Дадыкина осталась одна Чухлома, где зэков наконец-то накормили. И Тушино, конечно, запомнился. Там к самолетикам с зэками был подогнан сине-красный автобус без решеток на окнах, из которого вышел высокий статный генерал-лейтенант лет пятидесяти с добрым усталым лицом, который поздоровался с прибывшими в срок учеными и велел им садиться в поданный к трапам экипаж. Каждого зэка генерал похлопал по плечу и что-то каждому сказал. Александру Николаевичу досталось такое напутствие:

- Выжил - и ладно. Про остальное забудь.

Уже в автобусе, по дороге в Медведково, где в бараке за одним из завешанных колючей проволокой заборов уже была приготовлена лаборатория для Карнаухова и его команды, скончался от сердечного приступа Иевлев Никита Матвеевич - бывший главный инженер порохового завода.

- А еще через полгода меня перетащил к себе Сергей Павлович Королев, - закончил печальную историю зимовки в Лаптысхае Дадыкин. - И я стал заниматься жизнью, а не смертью.

Поминали мы с профессором товарищей его хорошо, коньяк пили долго, почти без закуски - пара шоколадок не в счет. Когда исповедь Дадыкина кончилась, оказалось, что время позднее, надо покидать кафедру, сдавать ключи на вахту и извиняться перед сторожами. Все это проделал я. А потом проводил погруженного в тяжелые думы профессора до его квартиры. И на прощание услышал главный, быть может, в жизни моей комплимент:

- Правильный ты мужик, - сказал мне Дадыкин. - Как Громобоев. Но простоват, - а потом добавил вовсе мне тогда непонятное. - Подумай о дружке своем... о Пульмане.

Уже много спустя после института узнал я, что Аркашка был стукачом на нашем курсе - и именно этим объясняется, почему нашелся способ заменить "НЕУД" профессора Дадыкина в его зачетной книжке на "УД" рукой той незаметной бабенки с кафедры физиологии и биохимии растений, которая была приставлена к Александру Николаевичу всесильным начальником Первого отдела МЛТИ Смирновым Сергеем Никитичем. Открытием для меня было и то, что это только я-простак почитал Аркашку другом, а на самом деле Аркашка меня таковым не считал никогда. Пульман был приставлен ко мне все тем же Смирновым, писал отчеты в Первый отдел о том, что я говорю неположенного, с кем встречаюсь, какие запрещенные в то время книги читаю, кому их даю читать. Из шестнадцати папок моего личного дела, которыми оперировал прокурор на суде по обвинению меня в антисоветской деятельности в 1979 году, в трех было довольно много бумаг, исписанных рукой Аркадия.

 

Он был мне больше, чем родня,

Он ел с ладони у меня...

 

Александр Николаевич Дадыкин умер много раньше этого моего открытия, умер месяца через четыре после нашего с ним разговора и совместной выпивки. Мы с ним встречались в коридорах института, здоровались, даже разговаривали по пустякам, но того странного доверительного контакта, какой случился в день поминовения им своих товарищей по несчастной жизни на Лаптысхае, больше не случилось. Он оставался маститым профессором, я - нерадивым студентом, между нами была пропасть, которую не заполнишь и морем коньяка...

 

2

 

Но история Лаптысхая на этом для меня не закончилась. Спустя несколько лет, в зиму 1978-1979 гг оказался я в качестве инженера-геодезиста геофизической партии Министерства геологии СССР на Чукотке. Самолет наш сел на на редкость для этих мест удобном для взлета и посадки клочке осенней желто-оранжево-лиловой тундры, окруженном кольцом невысоких плешивых сопок, покрытых отцветшим кипреем и с островерхими скалами, не то воткнутыми в них сверху, не то растущими из них к серому, низкому небу. Полярная ночь еще не началась, то есть у нас было несколько недель со светлыми часами суток на то, чтобы осмотреться и обнаружить остатки трех старых дощатых в два слоя с ватным утеплителем внутри, кое-где обитых проржавленным железом вагончиков. Я сразу понял: Лаптысхай.

И не удивился. Потому что еще в Москве, глядя на крупномасштабные карты полуострова с обилием "белых пятен" и грифом "Совершенно секретно" на каждой, думал: вот где-то там прячется таинственное место гибели юного Громобоева и других сотоварищей профессора Дадыкина, выискивал глазами знакомое лишь на слух слово "Лаптысхай" среди множества мелких буковок, выведенных руками картографов уверенно и четко, но не находил его. А уж аэрофотоснимки и космическое фото тем более не могли подсказать: где это Богом забытое место, да и не ясно было: долинка ли это, урочище ли, на каком языке оно так звучит. Но обнаружить Лаптысхай хотелось. Просто так, не из любопытства даже, а оттого, что раз попаду, наконец, на Чукотку, то увижу и Лаптысхай. Небольшой ведь полуостров - не больше какой-нибудь там Швейцарии.

И когда ехал на автобусе из Магадана до аэропорта на автобусе, то все шестьдесят километров, глядя на жидкое еловое редколесье с пятнами болотц, думал, как убедить начальника отряда Владимира Васильевича Романова полетать над центром полуострова, поискать там нечто похожее на взлетную площадку среди скал.

Но на летном поле было уже не до праздных размышлений. Пришлось перекладывать груз внутри ИЛ-18, где большая часть сидений была снята, но не вынесена из самолета, то есть следовало заняться нудным делом по переноске складных кресел наружу, грузить их в изрядно замызганный кузов КАМАЗ-а с прорванным брезентовым верхом, прикручивать к фюзеляжу проволокой тюки и ящики с провизией, с оборудованием, с разобранными щитовыми домиками и с прочими нужными вещами, чтобы не побилось ничего в полете, перекладывать оружие и патроны в сундук см замком под строгим присмотром двух капитанов-бездельников - пограничника и милиционера, - которым и в голову не приходила мысль помочь нам переложить хотя бы спичку. Зато когда все было уложено, очередные бумаги были подписаны и оказалось, что штурман забыл карту полета, за которой пришлось ему бежать в диспетчерскую (или еще куда - не помню) пограничный капитан сказал ни с того, ни с чего, обращаясь ни к кому конкретно и сразу ко всем:

- Там штук пять старых аэродромов. В тундре этой. Их после войны зэки строили. На первый наткнулся сам Рождественский. Ни одного человека не осталось - ни зэков, ни охранников. Их, говорят чукчи, власти забыли там. Привезти - привезли, а назад не вывезли. Свою атомную бомбу наши изобрели - вот и перестали бояться американцев, аэродромы стали не нужны. А так - к войне готовились.

- Откуда знаешь? - спросил я.

- Так служил на Чукотке, - объяснил капитан. - Сначала в Провидении, потом в Анадыре. Четыре года. Теперь вот, - ухмыльнулся, - в солнечный Магадан перевели.

- Майора Каца знаешь? - спросил я.

- Нет, конечно, - улыбнулся пограничник. - Кац давно комендантом был - еще в войну. А после войны он какого-то важного зэка от смерти спас. Тот зэк стал большим начальником - и вызвал Каца к себе. В Москву переехал Кац. В Провидении его по сей день помнят. Уезжал, говорят, так чуть кровью не плакал. У него, оказывается, свой склад там был, богаче ОРСовского. Всю Чукотку этот Кац в руках держал. Теперь там таких нет. Теперь вся власть в Билибино - у атоммашевцев. У них московское обеспечение.

Тут вернулся летчик с толстой кожаной планшеткой, тяжело бьющей его по обтянутому теплым комбинезоном бедру. Началось прощание, прозвучали слова напутствия - и недораспрошенный мною пограничный капитан растворился в накрапывающем мелкой моросью тумане...

- Чего погранец к тебе приставал? - спросил Романов.

Начальник геофизической партии пограничников не любил. Эта командировка на Чукотку была у него третьей по счету. В предыдущих двух у него была масса конфликтов с погранцами по всяким дурацким поводам. Во-первых, всем этим капитанам, лейтенантам, майорам с зелеными околышами на фуражках дано законом право врываться в размеренную жизнь любой из работающих здесь экспедиций в любое время суток, переворачивать в палатках, в домиках, в складах и в бытовках все кверху дном в поисках невесть чего контрабандного либо шпионского, а после удаляться с гордо поднятыми головами, держа по мышками что-нибудь из особо вкусных припасов отряда, а также бутылки со спиртом - отступную, словом, дань. Кроме этих неожиданных наскоков на вертолетах, словно десантов американцев во Вьетнаме, пограничники приносили массу хлопот в связи с повышенной секретностью всех видов связи. Они позволяли геологам, геофизикам, лесоустроителям, гидрогеологам, геоботаникам, мерзлотоведам, геодезистам, золотоискателям выходить в эфир только на утвержденных в Магаданском КГБ частотах в определенные промежутки времени, не разрешали пользоваться мощными передатчиками, что обязывало того же Романова передавать сообщения свои не прямо в Москву, а на ближайший усилитель-ретранслятор в Анадырь, где эти сообщения прочитывались чекистами, проверялись на предмет возможной кодировки шпионских сообщений, а уж потом передавались по военно-морской ретрансляционной системе в министерство геологии СССР. Таким образом, даже самые срочные радиодепеши геофизической экспедиции, работающей на нужды оборонки, достигали московских= адресатов в лучшем случае в течение полусуток, а бывали случаи и исчезновения текстов, редактирования их, сокращения и даже дополнения. Так, например, за сезон до нашего приезда на Чукотку Романов получил присланную из Москвы посылку с двенадцатью бутылками болгарского коньяка "Плиска", которую он не заказывал, но за которой вскоре прибыл на вездеходе из Провидения командир заставы. Уже в Москве за тот коньяк и за его пересылку Романову пришлось заплатить в кассу экспедиции из своего кармана. Это - не говоря о многочисленных мелких кражах, совершаемых погранцами во время обысков. Однажды, например, пропал спектрограф, совсем не нужный солдатне, но за утерю которого пришлось опять-таки вскладчину всей партии платить штраф, а до того задержаться с камералкой до прибытия нового аппарата. Словом, причин для того, чтобы не любить пограничников, у нашего шефа было более чем достаточно. Поэтому Романов расщедрился на второй вопрос про капитана:

- Вызнавал, куда летим?

Я объяснил подробно. Ибо первая заповедь экспедиционщика - не скрывать от товарищей по работе ничего, даже внешне отношения к жизни экспедиции не имеющего. От подобных мелочей очень часто зависит жизнь людей.

- А ты откуда про этого Каца знаешь? - спросил Романов.

Пришлось рассказывать. Так как до нашего "белого пятна" было по карте часа два с половиной лета, то было и о чем большую часть времени ребятам послушать: я поведал им историю, услышанную мною от давно уж покойного профессора Дадыкина, из которой Владимир Васильевич Романов сделал один, но очень важный вывод:

- Надо найти Самохина. Не мог капитан с солдатами уйти в Америку. Фронтовик ведь, не диссидент.

- Как найти? - не понял я.

- Как находят? - ответил Романов. - Ножками, ножками. У тебя это какой сезон? Девятый-десятый-одиннадцатый? Чего ж мне тебя учить, волка матерого? Будешь искать. А мы тебе поможем. Правда, мужики?

Ребята согласно загалдели:

- Конечно. Как не помочь? Еще как поможем!

Владимир Михайлович отправился в кабину к летчикам, чтобы объяснить им, по каким приметам следует искать Лаптысхай, на котором желает высадиться партия геофизиков. Но вернулся в салон почти тотчас.

- Ничего не поделаешь, мужики, - объяснил он со слегка смущенным видом. - У летунов своя карта, есть координаты посадочной полосы. Говорят, это место сам Рождественский нашел.

В те годы имя великого геолога Рождественского, прототипа романа Андрея Куваева "Территория", было известно на всей площади бывшего Дальлага лучше, чем имя первого секретаря местного обкома КПСС, главы Магаданской области и Чукотки. Имя первооткрывателя золотых, а главное оловянных месторождений Дальневосточного Заполярья, гремело в тех широтах громче имени Юрия Гагарина. Авторитет уже перешедшего с полевых работ в кресло главного инженера треста Рождественского был столь велик, что сам факт находки им места возможной посадки самолета в определенном месте Чукотки ставил и летчиков, и нас перед необходимостью приземляться именно там, и ни на какой иной точке планеты. Романов, знавший Рождественского еще в молодые свои годы, рассказывал нам накануне в Магаданской гостинице обкома партии, где прожили мы добрый месяц в ожидании геофизического оборудования, застрявшего в Якутске, о великом геологе много и часто, заразив нас, впервые оказавшихся в этих краях, любовью и почтением к Рождественскому. Потому и для нас сообщение о том, что сядем мы не в каком-то там Лаптысхае, а в месте, найденном самим Рождественским, прозвучало пением ангелов в небесах за иллюминатором.. Правда, я пророчески подумал, не сказав вслух:

"Может, повезет - и это окажется тот самый Лаптысхай..."

Но тут же вспомнил слова капитана-погранца: подобных аэродромов на Чукотке построили зэки после войны целых пять - и сразу откинул надежду. Двадцать процентов вероятности... К чему терзать себя бесплотными надеждами?

А Романов вновь вернулся к прерванному разговору:

- Я вот о чем думаю, мужики. Очень уж странная вся эта история профессора. Давайте разберемся в ней. По порядку... - никто не возражал, потому Владимир Васильевич начал свой анализ. - Зэки работают в секретной "шарашке" над оборонным проектом. Возможно это?

И сам же себе ответил:

- Возможно. Мой отец вместе с Солженицыным сидел в такой "шарашке" после войны. Лафа там, говорит, была. Тридцать грамм масла каждое утро, на обед - сто грамм мяса, хлеба вдоволь, всяких там каш давали даже в добавку. Это когда гражданские по карточкам на воле жили. Ценил Берия ученых зэков. Даже женам разрешал навещать их - раз в месяц на одну ночь. Мою младшую сестру там родители и зачали, кстати. Отец мой, когда в "Круге первом" по радио "Голос Америки" слушал, как раз об этом и рассказал мне. Брешет много, сказал, Нобелевский лауреат. Но складно. Еще, говорил, люди в "шарашках" не бунтовали. В лагерях - да, случались даже восстания. А в "почтовых ящиках" жили смирно. И жирно.

После короткого спора мы все-таки пришли к выводу, что в челябинской "шарашке" могли ученые зэки и забастовать. Потому что, как следовало догадаться мне из рассказа Дадыкина, люди там работали честные, оружия массового уничтожения создавать не хотели. Не все же ученые - Альберты Энштейны, Роберты Оппегеймеры да Натаны Капустины. Попадаются и среди них люди порядочные.

- Перейдем к следующему этапу, - продолжил въедливый Романов. - Отправили челябинских бунтарей на Чукотку. Почему? Не проще было бы сунуть куда-нибудь в Кузбасскую шахту? Или в Карлаг? Ближе и дешевле. А их - на Чукотку.

Я объяснил это по-своему:

- Пришла разнарядка на Чукотку, вот свободную группу зэков туда и распределили. Нужно было строить аэродромы тут, - кивнул в сторону иллюминатора с проплывающими вдоль него черно-багровыми от подсветки заходящим солнцем облаками. - И страну надо было из руин восстанавливать. Сорок шестой год шел все-таки. Еще карточки хлебные не отменили. Вот и подвернулись челябинцы.

- Версия принимается, - согласился Романов. - Переходим к третьей странности. Точнее, к последней, но для понимания логики событий долженствующей быть все-таки третьей. Почему о них вспомнил Берия? И вспомнил именно вдруг? Человек этот, как и Сталин, - человек великий, умница. Это по "Голосу Америки" говорят, что послеленинские вожди - ординарные личности, серые интеллектуальные середнячки. Сталин и Берия были гениями государственного строительства! Не чета современным руководителям - Брежневу, Черненко, Андропову, Рашидову, разворовывающими и распродающими страну. Берия не мог забыть и вдруг вспомнить о челябинской "шарашке". Здесь Дадыкин что-то напутал.

Основным свойством начальников экспедиционных партий является абсолютная уверенность их в собственной правоте. Именно эта уверенность дает им право принимать решения, от которых порой зависит жизнь людей. Уверенность эта имеет один весьма ощутимый изъян: с мнением настоящего лидера подчиненные соглашаются, не задумываясь. Если подобного единства мнений не происходит, то коллектив распадается, случается хаос, нередко приводящий к катастрофам. Я сам бывал начальником партий, знаю по опыту, как это нехорошо, когда тебе перечит подчиненный, даже по пустяку, сам ломал характеры людей, заставлял их подчиняться, поступать по-моему, потому должен был промолчать и согласиться с Владимиром Васильевичем, как это сделали и остальные пять человек нашей партии. Но тема оказалась для меня чересчур болезненной, важной, поэтому вскоре решил я возразить:

- Не думаю, что все так просто, Владимир Васильевич. Сколько времени добирались бывшие зэки из "шарашки" до Чукотки, Александр Николаевич мне не говорил. Или говорил, да я забыл. Но, думаю, долго. Может быть, даже год. Потому что конец сорок пятого и весь сорок шестой год Транссибирская железная дорога была перегружена. Литерные военные поезда с возвращающимися по домам солдатами и вывозимой из Китая и Манчжурии оружием и снаряжением имели преимущество при продвижении на запад, а дорога была во многих местах однопутной.

- Значит, - перехватил инициативу начальник партии, - восстание в "шарашке" могло быть и в сорок пятом году. То есть, как реакция зэков, работающих над оружием массового уничтожения, на атомную бомбардировку Хиросимы и Нагасаки в августе 1945 года, - и лицо его засияло от этого открытия.

Ребята согласно загудели. Были высказаны дополнения, новые соображения, подсказки - и мы все сообща пришли к выводу, что, если принять версию, высказанную Романовым о времени забастовки челябинских зэков за основу, то становится понятным, почему мог найтись в верхнем эшелоне власти СССР человек, способный закрыть ставший вдруг неперспективным проект по изготовлению то ли химического то ли биологического оружия, и перекинуть освободившиеся средства на проект атомный. В сорок седьмом году, как было нам всем уже известно, советские разведчики добыли ряд материалов и чертежей некоторых деталей американской атомной бомбы, представили их академику Курчатову - и стало ясно, что Советский Союз вскоре станет самостоятельной атомной державой. Страх перед угрозой нападения США на СССР ушел в сторону, денежные потоки внутри страны можно стало вновь перегруппировать, направив на поиск альтернативных атомному вооружений. Тогда-то и вспомнил Берия о группе Карнаухова.

- Было бы здорово, если бы мы нашли этот аэродром, - сказал кто-то из ребят.

- Почему? - спросил другой.

Но тут самолет пошел на разворот, из динамиков прогремел недовольный голос летчика, приказавшего нам заткнуться и пристегнуться ремнями. Пошли на посадку...

 

3

 

Лаптысхай совсем не походил на то место, каким я его представлял по рассказу профессора Дадыкина. По-видимому, отцы и деды наши, жившие в 20-40-е годы 20 века, были истинными былинными богатырями и героями-трудоголиками, если самые из них неспособные к физическому труду - директора, главные инженеры, ученые - сумели соорудить и обиходить этот все-таки настоящий аэродром, способный даже спустя тридцать лет и без всякого обслуживания сохраниться, а также не только принять современный грузопассажирский ИЛ-18, но и позволил самолету развернуться, встать так, чтобы посадочная полоса превратилась во взлетную. Лишь однажды нас основательно тряхнуло оттого, что колесо самолета наскочило на какой-то из свалившихся с ближайшей сопки камней, а больше курьезов не случилось.

Я вспомнил, как в самом начале шестидесятых годов наш детский дом раз двадцать в полном составе выгоняли на практически такого же размера новый аэродром нашего города, тоже не имевшего тогда бетонного покрытия. Вывозили нас за город для сбора камней, которые мы грузили в тачки и в ведра, уносили далеко в сторону, сооружая там маленькие пирамидки, которые потом сгребал грейдер в одну кучу, а трактор "Беларусь" грузил ковшом в самосвалы. Степь была ровная, без сопок, конечно, но с горами Тянь-Шань на горизонте. Погода в те годы в Южном Казахстане стояла ровная, теплая (мы в день Советской Армии купались уже, то есть 23 февраля), работало нас человек двести мальчишек по воскресеньям, да еще в рабочие дни вкалывали там взрослые и всякого рода механизмы, но, на мой непрофессиональный взгляд, Лаптысхай, сооруженный в предзимье в Заполярье трудом двадцати двух зэков, не имеющих практически никаких инструментов, кроме лопат для снега, носилок и тачек, ничем не отличался от того аэропорта, что принимал в моем городе на сооруженной техникой полосе не менее пары десятков самолетов, прилетающих к нам из районов нашей области, а также из Балхаша, Караганды, Новосибирска, Омска, Свердловска, Ташкента, Алма-Аты и других городов, имевших свою малую авиацию.

Потом, когда мы готовили полосу для взлета, оказалось, что камней, способных помешать разгону ИЛ-18, нашлось на полосе всего четыре. Оказывается, возле каждой сопки зэками были вырыты или сложены подобия лавиноотводов, какие бывают возле промышленных сооружений и населенных пунктов Памира, Тянь-Шаня и Кавказа. За сорок лет они основательно заполнились сошедшим с вершин мусором, и те камни, что все-таки попали на поле, просто перескочили через образовавшиеся за эти годы завалы. Это было по-настоящему добротное инженерно-техническое сооружение, способное принимать эскадрильи боевых самолетов, обеспечивать безопасность их летчиков и пассажиров. По крайней мере, наши пилоты, ознакомившись с аэродромом, заявили, что лучше, чем сделано было отрядом капитана Самохина, соорудить здесь взлетно-посадочную площадку нельзя. Когда же они обнаружили возле одной из сопок остатки гнезда для зенитной пушки, проваленную землянку и затянутые осыпями, заросшие стлаником окопы, то заявили, что подобное расположение фортификационных сооружений возле аэродромов является хрестоматийным, именно так было нарисовано все это в учебнике, выдаваемом в их училище гражданской авиации на военной кафедре. И при этом - я это знал из рассказа Дадыкина - никто из зэков не воевал, то есть опыта по возведению фортификационных сооружений не имел, а капитан Самохин всю войну был занят только разминированием, то есть отношения к строительству не имел никакого. Солдаты и Гоща знали основы сооружения воинских объектов и того меньше. Одним словом, все, что так поразило нас и летчиков, было изобретено самими зэкамиё решили мы.

О том, что обнаруженный нами аэродром - именно Лаптысхай, а не какой-нибудь другой из пяти аэродромов, о которых рассказывали чукчи-оленеводы офицеру-пограничнику, и который могли соорудить какие-нибудь другие люди, говорили такие детали, как число обнаруженных нами куч камней - могил - возле глубокой - метров в сто двадцать и шириной такой же - расщелины, куда когда-то ходили эти люди по нужде, и две груды камней за задней стеной того ящика, в котором мы признали склад Гощи. Останков Громобоева и Курбатова мы, конечно, не обнаружили. Брошенные казнившим их Кацем тела в тот же день должны были растащить и сожрать песцы. Если кости и не сгрызли, то морозы, солнце и ветры давно превратили их в пыль, развеяли над тундрой.

Зато в ящике бывшего склада мы обнаружили пять лопнувших, давно потекших и высохших пакетов батарей для полевой рации. Романов, служивший в армии в середине пятидесятых, сказал, что такие батареи использовались в то время в рациях с диапазоном в двести километров и предназначались, в основном, для десантников. Мне показалось это маловажным. Куда значительней был тот факт, что батареи оказались оставленными здесь хозяйственным Кацем. Это значило, что к моменту его прибытия в Лаптысхай эти самые батареи уже пришли в негодность, то есть их довел до этого состояния именно хозяйственный старшина Гоща, прервав и без того ненадежную связь гарнизона Лаптысхая с Большой землей. Романов, выслушав меня, сказал, что вполне это возможно. Батареи нельзя оставлять в нетопленом помещении - они от мороза лопаются.

Но Дадыкин ни словом не обмолвился о том, что рация со смертью Гощи перестала работать. Наверное, не посчитал важным фактом. И профессор, наверное, прав. Потому что я сам ни в одной из своих экспедиций не интересовался тем, что происходит во внешнем мире. Это ведь только в кино каждая экспедиция в дикие места имеет свою рацию и своего радиста. На деле же, содержать дармоеда и таскать лишний груз невыгодно, заниматься получением разрешений на выход в эфир хлопотно, противно и опасно - всегда найдется какой-нибудь хлыщ из КГБ, который захочет обнаружить "темное пятно" в твоей биографии, воспользуется случаем, чтобы запретить тебе выезд как раз в то место, куда ты хочешь отправиться работать. Потому, когда ребята довольствовались радиопередачами станции "Юность" из "Селги", повествовавшей, например, в предыдущей моей экспедиции в пустыню о литературном шедевре Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева "Малая земля", я даже не прислушивался к бухтению диктора и воплям восторга всего советского народа. Тем более, вряд ли было интересно слушать радио зэкам 1947 года, когда в эфире гремели марши, бодро звенели голоса рапортующих о своих пятерках пионеров, с кавказским акцентом, медленно выговаривал слова Сталин, а Клавдия Шульженко чуть ли не каждый день пропитым голосом предлагала с ней закурить. Помню, в летнем лагере детского дома нас буквально пытал дядя Вася-фронтовик пластинкой, которую он ставил по двадцать раз на дню два лета подряд: "Стакан вина я пью за старого товарища. И ты, дружище, выпей за меня..." Словом, Дадыкин не обратил внимания на отсутствие радиосвязи Лаптысхая с Провидением и Магаданом, да и нам это факт показался не решающим.

Ибо главная мысль наша была о том, куда делись шесть зэков с вертухаями, ушедшими вместе с бывшим доцентом Забродиным в сторону Аляски. Мы были почти на сто процентов уверены, что люди эти не достигли Америки, сгинули по пути. Почему уверены? А без всякой связи с имеющейся у нас информацией. Надо стоять посреди летного поля Лаптысхай, слышать здешний ветер в ушах, дышать мерзлым разреженным воздухом с едва уловимым запашком прели, улавливать сердцем печаль готовящейся к зимней смерти тундры, ощущать низкие сизые тучи над головой и ставшие вдруг смыкаться вокруг нас облезлые скалы с белыми пятнами кочкарника и с щелястыми скалами, чтобы обладать этим сокровенным знанием: земля эта все-таки наша, русская, уйти на чужбину отсюда невозможно. И уж тем более не могли уйти в Америку бросившиеся за беглецами капитан Самохин с ульгумчанами. Не то время, не те люди, не та ответственность перед Родиной своей и перед своим народом...

Но пока нам надо было из выгруженных из самолета пакетов спешно сооружать жилье в виде домиков из увеличенного детского конструктора с двумя ненужными здесь окнами, которые мы тут же заделали и утеплили, и с двойными внешними дверями, с тамбуром, в котором на полу была решетка для отряхивания снега с обуви и металлический поддон под ней. Были при каждом из домиков по три кровати, по шесть матрацев, по двадцать четыре простыни с шестью одеялами верблюжьей шерсти, по три спальных мешка с двумя вкладышами в каждом, и при одной работающей на солярке печи, подключаемой к водяному отоплению трех маленьких комнатушек и кухни. Было даже электричество, которое вырабатывал движок, который мы установили в старом складе отряда Самохина, ибо проектировщики нашего жилья думали, наверное, что мини-электростанция может зимой чукотской и на улице постоять. Рядом с этой электростанцией мы выстроили в ряд двадцать двухсотлитровых бочек с зимней соляркой, оставив место для будущих снежных стен вокруг них. По стенам склада развесили редко используемый скарб, который должен был находиться будто бы в четвертом домике - для камеральных работ, точной копии домика для жилья, только с пятью столами и множеством ящиков, в которых геофизикам следовало хранить свои приборы. Все это стояло, словно на фундаменте, на массивных камнях, которые уложили здесь за тридцать два года до нас зэки, ибо они-то знали, а московские проектировщики зимовий не догадывались о том, что от вечной мерзлоты на Чукотке всегда тянет холодом, пол тамошних домов должен висеть в воздухе.

- Богато живете! - восхитился один из летчиков. - Такого и в кино не показывают. Я в первый раз вижу такое богатство!

Признаться, для меня тоже вся подобная роскошь казалась сказочной. В предыдущие бродячие сезоны мои всегда были дранные, выцветшие и залатанные двенадцатиместные палатки, списанные с военных складов, иногда раскладушки, спальники ватные б-у с полосатыми подматрасниками вместо белых вкладышей, ссохшиеся и покореженные кирзачи неподходящих размеров, керосиновые лампы "летучая мышь", заправляемые всегда черт-те-какой дрянью, и прочий мусор - не мусор, но всегда оказывающийся необходимым только потому, что другого скарба на складе не оказывалось - растаскивали его в Москве все, кому не лень, вплоть до соседей наших начальников по дачам. В этой экспедиции полагались нам даже самые настоящие унты на собачьем меху, какие до того времени я видел только в детстве на картинках в книжках знаменитого полярного летчика Водопьянова. Любой чукча, эвенк либо ненец, лопарь при виде наших унт упал бы в обморок от зависти - до того были они красивы, добротны и легки. Я уж не говорю о двух парах пуховых комбинезонов, положенных каждому из нас. Их мы при вылете из Москвы примеряли по несколько раз, под себя подгоняли, маркировали инициалами на внутренней стороне воротников. Не говорю и о странной помеси шлемофонов с шапками, снабженных ларингофонами, которые, впрочем, ни к чему не подключались - прилагающихся к ним радиопередатчиков с радиусом действия до двух километров нам взять не разрешили в Магаданском облупралении КГБ. Но все равно все это снаряжение было сказочно красиво и фанстастически дорого, оно не могло не вызывать удивления и зависти у наших летунов, живущих, как оказалось, в магаданских коммуналках постройки еще 1930-х годов, копящих деньги на кооперативные квартиры на Большой земле, и, как все летчики, весьма охочих до подарков.

- Может поделитесь парой комбезов? - предложил штурман. - У вас их вон сколько. А мне для охоты бы.

- Не можем. Эксперимент, едрена вошь, - объяснил Романов. - Должны переодевать строго через каждые двадцать четыре часа. Потом их будут исследовать, степень износа оценивать, рекомендовать на сколько сезонов можно будет такие выдавать в другие экспедиции. У каждого вон журнал наблюдений свой. Знай - пиши.

Но, в конце концов, договорились, что в конце зимнего сезона - накануне весенней охоты - мы дадим обязанным прилетать к нам раз в три недели летунам поносить наши комбезы, но перед вылетом в Москву возьмем их назад. На том и сошлись.

Словом, первые пять суток дел было в лагере невпроворот, обо всех заботах не расскажешь, по сторонам глазеть было некогда. Летчики все эти сто двадцать часов оставались с нами, помогали, чем могли: таскали, скручивали, долбили, забивали, подгоняли, ибо, как всякие нормальные мужики, не гнушались черной работы, старались помочь нам поскорее вселиться, обжиться и начать сезон. Обычно шоферы и воздушные извозчики этого не делают, почитая физическую помощь экспедиционщикам унижением собственного достоинства, но на Лаптысхае ни одному из летунов даже в голову не пришло отказаться от какой-либо работы. Они сразу приняли право Романова давать им распоряжения, ни разу не возразили ему, ни разу ничего не сделали тяп-ляп, через пень колоду. К сожалению, я не помню за давностью лет их имен, помню лишь, что бортинженер закончил что-то авиатехническое (не то институт, не то высшее училище гражданской авиации) в Риге, а на Дальний Восток попал по распределению, женился на магаданке, да так и остался в столице Колымского края. Он объяснил нам, что надо делать, чтобы солярка не замерзала и не собирала конденсата, губительного для печей наших и для электростанции, обустроил в одной из комнат третьего, казалось бы ненужного, жилого домика, баню и парную, переделал размораживатели льда и снега так, что у нас до самой весны не было никаких проблем с водой для питья, стирки и помывок. Помог обустроить и радиостанцию.

Из Москвы уже на третий день стали по радио ругать Романова геологические и военные генералы, кричать, что пора нам выходить в маршруты, обустраиваться можно и потом, по ходу дела, все равно ночь будет длинная, а пока каждый световой час на счету. Романов врал им, что выслал уже две группы по два человека в маршруты, просил продлить разрешение летчикам остаться в Лаптысхае на несколько дней для помощи оставшимися двум зимовщикам в обустройстве - и получил, на удивление всем нам, привыкшим к хамству начальства и непониманию, согласие. Уже из министерства кто-то из геологических начальников врал по телефону в министерство гражданской авиации, что летное поле засыпано осколками скал, потому идет уборка взлетной полосы и летчики вынуждены задержаться с вылетом. Авиаторы требовали выплаты неустоек, геологи возражали - и тогда в эфир выходили начальники наших летчиков, требовали у Романова новых объяснений. Тогда врали по радио наши летчики. Хотя при этом все участники этой комедии, полагаю я, знали истину: никто из нас в маршрут не вышел, никто с аэродрома камней не убирал, просто летчики помогали геофизикам устраиваться на зимовку.

На шестой день мы вышли в первый маршрут. Все вместе. И летчики тоже. У них оставался последних семнадцать часов, которые они могли себе позволить профилонить вне Магадана, тем более, что был тот день субботним, а им хотелось, очень хотелось самим убедиться в том, что капитан Самохин с солдатами не ушел за рубеж, а умер на родной земле. Чего уж тогда говорить о нас? Мы даже не оставили дневального в нашем лагере. Так все вместе и отправились на вездеходе строго на восток, как должны были уйти в 1947 году зэки-беглецы с солдатами-дезертирами и куда пошли вслед за ним капитан Самохин, рядовой Морозов и рядовой Якунин.

 

4

 

Останков всех обитателей Лаптысхая 1947 года мы не нашли. Но свидетельства того, что те, кто ушел с аэродрома в середине зимы, остались лежать в каких-нибудь тридцати трех с половиной километрах к северо-востоку от нашей базы, обнаружили.

Это были пять длинных ржавых стволов от трехлинеек Мосина с одним насквозь прогнившим прикладом, две фляги с протухшей водой, одна пряжка от офицерского ремня с просветами между позеленевшей латунной звездой и почерневшим контуром, - такие носили в Красной Армии накануне Великой Отечественной войны и оставались они в обмундировании войск МВД СССР спустя годы. Не было ни планшета, съеденного, должно быть, местным зверьем, ни бумаг, ни одежды, ни костей.

Да и то, что мы нашли, нашли случайно - блеснул самый краешек той самой офицерской бляхи из гальки, широко рассыпанной возле подножия странно круглой с покатой вершиной, одиноко стоящей сопки без обычных здесь скал. Странным в этом высотой в сто метров и в полтора километра диаметре холме было то, что отстоял бугор этот далеко от гряды других сопок, имеющих почти идеальные конусные обводы, покрытые снегом и казавшиеся на фоне серо-филолетового неба нарисованными детской рукой, в пойме заболоченной, но уже начавшей покрываться наледью речонки, не отмеченной на наших картах. Здесь торчало много уже пожухлой и вмерзшей в прибрежный ледок весьма рослой и некогда крепкой осоки, было немало кустов куги с осыпающимися соцветиями-шишками. Росли даже карликовые ивы, пламенел красными и желтыми лопнувшими и сыплющими семена ягодами пожухлый шершавыми с бурыми пятнами листьями шиповник. Но совсем не было следов охочих до его плодов птиц и зверей. Здесь вообще было удивительно тихо. Словно мир знал о некой трагедии, разыгравшейся в этой долинке, почитал ее если не местом погребения, то местом памяти.

Вылезли из вездехода, подняли бляху. Пообсуждали находку, принялись искать вдоль по россыпи галечника, рыхлого, острого, совсем не похожего на облизанный галечник европейских равнин, другие свидетельства нахождения здесь Самохина. Даже цвет здешних камней имел иной, чем обычно, оттенок, он был серо-сизоватый, с порой черными полосами и со слабо различимой прозеленью. Совсем без обычных для Чукотки кварцевых прожилок. Остальные находки сделали уже ближе к закату, когда обошли сопку вокруг. Где, что и как обнаружили, пересказывать долго и нет смысла. Важно, что нашли до темноты все вышеперечисленное, погрузили в вездеход, поехали по своим следам назад, ибо в месте этом компас наш словно сбесился: показывал все время в сторону сопки синим своим концом, то есть и на северо-восток, и на север, и на северо-запад, и на запад, и так далее.

Уже в лагере, отогревшись в первом домике у весело гудящей и горько пахнущей соляркой печи, поев разогретой консервированной свинины с перловкой, усевшись за стол с полными цейлонским чаем кружками в руках, стали обсуждать находки, выдвигать свои версии случившейся тридцать два года назад трагедии. Далеко за полночь пришли к единому и печальному выводу: беглецы-зэки и дезертиры-солдаты до Америки не дошли. Они долго кружили в полярной ночи в пургу вокруг притягивающей их компасную стрелку сопки, пока не изнемогли и не замерзли там. Поодиночке или вместе - значения не имеет. Главное, что времени и сил у них не могло остаться ни на то, чтобы добраться до Аляски, ни на то, чтобы вернуться в Лаптысхай. Та же судьба постигла и капитана Самохина с солдатами. Догнали они беглецов, вступили с ними в схватку или обнаружили тех уже мертвыми, а потом сами оказались в ловушке этой сопки, не ясно тоже. Судьба и изменников Родины, и ее патриотов была одинаковой: сопка, словно горная цепь возле страны Гингемы из сказки о Волшебнике Изумрудного города, не пропустила их на Аляску, уложила вокруг своих покатых склонов.

- Только не говори, что это символично, - сказал мне Романов. - Стечение обстоятельств. Жалко мужиков.

- Жалко, - согласился я. - А я и не хотел говорить про символику. В этой истории слишком много странностей, которые объяснить простым совпадением и стечением обстоятельств невозможно. Тем более пОшло видеть в них символический смысл.

- Каких совпадений? - спросил он.

Присутствующие за столом (лишь летный штурман, просидевший весь день за рычагами вездехода, разомлел от еды и уснул, в этот момент в разговоре уже не участвовал) прислушались.

- О трех ты уже говорил - о том, что в "шарашке" случилось восстание, которого по логике быть не могло, и о том, что...

- Ладно, помню, - оборвал меня Романов. - Дальше что?

- Для меня первая странность заключена в том, что доцент кафедры дендрологии, селекции и генетики растений Коровин послал меня на кафедру физиологии и биохимии растений, расположенную в другом корпусе, к профессору Дадыкину с письмом, о котором впоследствии никто так и не вспомнил, - начал я. - Второй странностью стоит признать, что на кафедре, кроме уважаемого мною профессора, никого не оказалось...

- Третьей - что ты запанибратски выхлестал с уважаемым тобой профессором мензурку коньяка, - добавил с ехидной улыбкой Романов.

- Нет, - ответил я. - Это - не странность. Это - норма. Когда видишь человека, который пьет в одиночку и глаза его больны, надо быть рядом с ним, - и продолжил. - Странно в этой истории то, что якобы антисемит Дадыкин согласился пить со мной, зная, что мой лучший друг - еврей. К тому же бывший политический зэк Дадыкин сам налил мне вторую мензурку, зная, что Аркашка - стукач. Странно также то, что историю Лаптысхая рассказывал он долго, с массой деталей и, будучи в полной уверенности, что я дослушаю его, не перебью, не пошлю куда подальше, когда коньяк кончится. Странно то, что я, будучи человеком нетерпеливым, способным прервать даже королевскую речь на коронации, выслушал эту невеселую историю внимательно, впитал ее в себя и запомнил, к примеру, множество имен участников той трагедии, хотя, как правило, память моя в отношении имен собственных дырява.

- Ну, эта странность известна только тебе, - заметил Романов.

- Тем не менее, она имеет место быть. Потому ее нельзя сбрасывать со счетов. Далее... Странно то, что я - лесовод, имеющий до сих пор опыт работы лишь в геодезических, лесоустроительных, противочумных и гидрогеологических партиях, оказался штатным инженером-геодезистом в геофизической партии.

- Вот это - нормально, - возразил Романов. - Хороших, да непьющих геодезистов, да еще с высшим образованием, согласных работать зимой в Заполярье да не в кабинете, а в поле, не так уж много. Хороших работников всегда не хватает. Как, впрочем, и хороших людей.

Геофизики загомонили ему в унисон. Я и сам знал, что попал на эту должность в результате конкурса: в мингеологии меня выбрали из восьми кандидатов. За год до этого в Якутии, где я трудился в качестве начальника партии, в конце августа вспыхнула от раскаленной трубы переносной "буржуйки" палатка. Промокший от снега брезент горел меньше минуты, но никто из людей не пострадал, мы даже успели вышвырнуть наружу абрисы и материалы съемки. Потому работу закончили в срок и качественно. Настоящие полевики знали, что после подобного стресса и без жилья в якутское предзимье случаются в партиях скандалы, драки, поиски виновных, поножовщина, а то и убийства. Мы же не только благополучно доработали до конца сентября, но и закатили пир горой в единственном ресторанчике Усть-Кута, откуда отправились каждый своей дорогой: рабочие и техники по домам, а я - с остатками оборудования за выговором в Москву. Мне всадили не только выговор, но и понизили в должности, фамилию зачитали в приказе по министерству, то есть просклоняли на весь белый свет - и стало ясно, что лет на десять вперед в системе лесного хозяйства работать мне будет жарко. Всякая оплошность станет лыком в строку, каждый успех будут объяснять желанием замазать мое "преступное" прошлое. Таковы нравы Москвы. Потому я после возвращения из весенней противочумной экспедиции в пустыню обратился к Романову, с которым встречался в давней экспедиции на БАМе - его партия работала всего в трехстах километрах от нашей - найти мне место у геологов. Романов поручился в мингеологии за мою особу. У геологов история со сгоревшей в Якутии палаткой лесоустроителей была еще на устах, все геологические полевики называли моих московских начальников идиотами, потому имели основания для утверждения меня инженером-геодезистом в геофизическую партию на Чукотку. Ибо у полевиков логика иная, нежели у московских чиновников.

- Ладно, - оборвал я ребят. - Сезон покажет, каков я специалист на самом деле. Продолжим обсуждать странности лаптысхаевской истории...

Так мы проговорили до рассвета. Странным показалось нам и то, что столь душевный разговор со стариком-профессором произошел у меня лишь однажды, а потом до самой смерти Дадыкин не обращал на меня внимания, не интересовался успехами моими в учебе и в науке, даже здоровался в коридоре скорее сухо, чем приветливо. Странно и то, что Лаптысхай заново обнаружил сам великий Рождественский, но ни на одной карте с грифами ДСП, которых мы привезли с собой целую кипу, так и не был отмечен, как не была отмечена и магнитная аномалия в виде почти круглой в плане горы, находящейся всего в одном дне пешего пути от нашего лагеря. Странно и то, что из пяти аэродромов 1947 года был найден лишь один, и что именно у наших летунов оказалась рукописная карта Рождественского с собственноручной его отметкой именно Лаптысхая, названного, впрочем, просто "Старый аэро..." - и дальше потертость. Странно, что за прошедшие со времени сооружения этого самого "аэо..." не исчезли значительные приметы, по которым мы смогли определить это место. Словом, странностей мы набрали более двух десятков.

Не странным показалось нам лишь то, что мы нашли место гибели Самохина и его людей. Потому что они, как и мы, вышли из Лаптысхая в сторону Аляски, то есть на восток с поправкой на смещение магнитного полюса по отношению к Северному географическому полюсу, но, по мере движения по прямой, магнитная стрелка их и нашего компасов смещалась влево столь же уверенно и столь же необратимо, как сделалось бы и с другим компасом, и с третьим, и с четвертым. Мы были обречены, идя прямо, пройти строго по тому же кривому пути, что и беглецы, и ушедшие за ними в погоню офицер с солдатами, дабы, покружив вокруг сопки, понять, что и мы, и они застряли именно там. Просто светлый скол уголка окисленной пряжки офицерского ремня удачно отразил холодный солнечный свет и случайно попал мне в глаз, привлек внимание. Вот это была действительно случайность, удача, если можно так сказать. Но... не странность...

Утром мы проводили летчиков в полет, а потом разошлись тремя группами в разные стороны по разным маршрутам. Были мы сыты, тепло одеты, хорошо отдохнули, наговорились вдосталь, довольны жизнью. Впереди нас ждала зимовка, работа по определению магнитного фона земли в районе, близком к магнитному полюсу, обильном магнитными аномалиями в виде мелких и крупных металлосодержащих и радиоактивносодержащих месторождений. На этот геомагнитный фон накладывается магнитное поле полярных сияний, отчего карта возможных полетов межконтинентальных ракет в этом регионе имеет в зимний период иные склонения, нежели в летний - и нашей дополнительной обязанностью было эти изменения зафиксировать. Словом, работы у людей гражданских по охране территории нашей Родины от возможного посягательства возможного врага в ту зиму было много. А заодно жила в нас надежда обнаружить новое оловянное месторождение. Ибо олова становится на земле все меньше и меньше, за разведку его запасов платили хорошие премиальные.

Очередной виток холодной войны в зиму 1979 году не обещал быть столь трагичным, каким он был в 1947 году. Мы это понимали. И были уверены, что уж нас-то наша страна не бросит на произвол судьбы, как это случилось с пятью отрядами зэков и их охранниками в послевоенном 1947 году, что наши исследования, наш труд пригодятся из года в год крепнущей державе. Впереди был зимний сезон в месте, где даже знаменитые Кулички с проживающими там чертями кажутся Большой землей, но мы этого места не боялись. Это был уже наш Лаптысхай...

 

5

 

Но и на этом не закончилась история знакомства моего с Лаптысхаем и его первопоселенцами.

Спустя двенадцать лет, уже в перестройку, жил я в городе Джамбуле, и после отбытия срока политической ссылки служил собственным корреспондентом сразу трех московских правительственных газет: "Известия", "Союз" (обе - органы Верховного Совета СССР) и "Российская газета" (орган Верховного Совета РСФСР) по Южному Казахстану и Киргизии. Время было бурным, страна братских ста пятидесяти народов разваливалась изнутри с большей силой, чем от агрессии внешнего врага, корежилась под гнетом собственной знати с большей безысходностью, чем от ига немецко-фашистских оккупантов в начале сороковых годов. Перестающая быть советской власть, начиная от самой верхушки в лице последнего Генерального секретаря ЦК КПСС М. Горбачева и кончая последним колхозным заведующим складом, разрывала общенациональную собственность на куски, тянула по карманам и заграницам все, что может урвать, ухватить, утянуть. Армия, наплевав на присягу и воинский долг, вовсю продавала Родину направо и налево, кэгэбэшники плотными колоннами шли сдавать государственные секреты всем, кто хоть что-нибудь заплатит. Журналы и газеты, кино и телевидение, театры занялись развращением умов и сознания населения сплетнями и инсинуациями, порнографией и сценами насилия. Коррумпированные руководители партийных организаций недавних союзных республик враз забыли о всех прежних своих принципах и срочно из интернационалистов-коммунистов превращались в национал-социалистов и фашистов, переделывая подвластные себе территории в суверенные страны. И вся грязь человеческая выплеснулась наружу, получив название "жить по-новому", "перестройка"...

Моей обязанностью было собирать информацию о том, что и как происходит в моем регионе, посылать ее в Москву, а также помогать живущим там людям силой своего темно-красного удостоверения с надписью золотом "Верховный Совет СССР" вырваться из-под гнета местного руководства. Довелось мне писать о вдруг случившейся резне турков-месхетинцев руками узбеков в Ферганской долине, о резне казахами чеченцев на плато Усть-Юрт, о случаях нападения на русских и вообще на лиц европейского внешнего вида в Киргизии обкуренными анашой и вдруг появившимися здесь опием уголовниками. И еще надо было добиваться от Москвы вагонов для вывоза в Россию специалистов оборонной промышленности, инженеров и ученых, которые вдруг стали не нужны готовящимся стать независимыми и не социалистическими республикам, искать средства для охраны сотен семей при переезде их через тысячекилометровые пространства степей и пустынь, ибо на поезда вдруг стали нападать невесть какие люди, которые грабили беженцев, убивали, насиловали, а прокуратура и милиция Казахстана, глядя на это, не только бездействовала, но даже и соучаствовала в этом разбое. А еще были разваливающиеся колхозы, ограбляемые предприятия, толпамя выходящие из КПСС и оказывающиеся бизнесменами партийные лидеры многотысячных коллективов, которые то грозили убить меня и членов моей семьи, то пытались подкупить, то создавали и тут же регистрировали партии фашистского типа, которые уже по-настоящему нападали на дом мой, вынуждали прятать жену и детей по родным и знакомым. Словом, забот было много - не продохнуть. Перестройка... Некогда было вспоминать об одной из давнишних экспедиций и о находке ржавых винтовочных стволов. На антресолях в рюкзаке моем лежала найденная в тридцати трех с половиной километрах от Лаптысхая алюминиевая солдатская фляжка - вот и вся память.

В один из особо насыщенных кошмарными событиями перестройки весенних дней 1991 года по радиостанциям Алма-Аты, Джамбула, Чимкента, Фрунзе, Таласа, Ташкента и других городов моего региона вдруг прозвучало радионовость на казахском, узбекском и киргизском языках в которой сообщалось, что Аллаху угодно провести накануне мусульманского праздника Рамазан так называемую Неделю любви: чем больше будут познано мусульманами неверных женщин в эти дни, утверждали дикторы, тем счастливее будет земля, взрастившая среднеазиатские народы вопреки "стотридцатилетнему геноциду, устраиваемому русскими". Сексуальное насилие над немусульманскими женщинами, утверждали они, не только угодно Аллаху, но и признается восточным Богом подвигом за веру, который позволяет мусульманину смыть все его прошлые грехи перед Всевышним. Слышали те передачи тысячи людей, а весть разнеслась среди миллионов.

В подавляющем своем числе неверующие ни в Аллаха, ни в Шайтана казахи, узбеки, киргизы, уйгуры, дунгане, татары поняли радиопризыв, на который не обратили внимания ни в МВД, ни в КГБ, ни в трех министерствах юстиции, как призыв к действию. Десятки тысяч обрадованных дарованной свободой на жестокость молодчиков бросились насиловать европейского вида женщин на территории, равной двум Западным Европам, с такой истовой страстью, что в одной только Джамбулской первой городской больнице скорой помощи мне предоставили сто четырнадцать историй болезней с записями об изнасилованиях русских, украинских, немецких, белорусских женщин, совершенных именно в те семь дней. При этом врачи мне сказали, что регистрироваться соглашаются только пять-шесть процентов из тех, кто попал к ним со следами укусов и истерзанными. То есть, если учесть, что большая часть изнасилованных женщин не обращалась к врачам за помощью, то речь шла об издевательствах, перенесенных, по крайней мере, десятками тысяч "представительниц прекрасной половины человечества", как их вдруг стали называть по здешнему радио.

В трех министерствах внутренних дел трех республик - в Казахстане, Узбекистане и Киргизии - и в восьми областных управлениях - Ташкентском, Чимкентском, Джамбулском, Таласском, Фрунзенском, Алма-Атинском, Талды-Курганском, Кызыл-Ординском - мне сказали, что в период так называемой Недели любви, о которой в органах юстиции знают, как о действительно имеющем месте обряде мусульманской культуры, особой вспышки насилия отмечено на подведомственных им территориях не было, что, как насиловали во Фрунзе, например, семь-десять девушек каждую ночь, так и насиловали в Неделю любви семь-восемь дам разного возраста, что все подобные преступления были доблестными милиционерами тут же раскрыты, виновные сидят в КПЗ и ждут передачи возбужденных на них дел в суды. То есть создавалось впечатление круговой поруки и взаимовыручки между сепаратистами, уголовниками и правоохранительными органами всех трех республик.

Я бросился с письмами и телефонными звонками во все три ЦК республик пока еще правящей единой компартии СССР - и мне везде солидные государственные мужи вежливо ответили, чтобы я занимаюсь не своим делом, что я не имею права мешать милиции, прокуратуре и КГБ республик и областей работать. Из Москвы по приказу нового главного редактора "Известий" Голембиовского, кандидата, кстати сказать, в члены ЦК КПСС и одновременно агента Мосада, завербованного израильской разведкой в те еще годы, когда сам Голембиовский руководил советской шпионской резидентурой в Мексике под прикрытием должности собственного корреспондента "Известий", от меня потребовали прекратить расследование причин и характера происшествий в период так называемой Недели любви в среднеазиатском регионе. В противном случае, сообщил мне заместитель Голембиовского, бывший главный редактор "Комсомольской правды" Лев Константинович Корнешов, со мной "поговорят по-другому и в другом месте".

Мгновенно оказались закрыты передо мной все двери во всех трех ЦК и Верховных Советах республик; даже в Джамбуле в здание облисполкома меня отказался пропускать милицейский сержант, угрожая при этом пистолетом, говоря, чтобы я убирался вон из Казахстана "в свою вонючую Россию". Старые знакомые при виде меня на улице шарахались при свете дня, а по вечерам шепотом сообщали, что их "вызывали туда" - показывали при этом бровями вверх - и требовали высказать мнение обо мне, делая упор на то, что "некоторые бывшие диссиденты почему-то не любят перестройку и товарища Горбачева Михаила Сергеевича". Директор городской школы имени С. Кирова позвонила мне в корпункт и сообщила, что, согласно внесенного педсоветом решения, детям моим следует сменить место учебы и с первого сентября 1991 года перейти в школу Шестого совхоза. Главврач межколхозного санатория, заместителем которого работала моя жена, тут же отправился в какой-то другой казахстанский санаторий в Чимкентской области - Сары-Агач, кажется, оставив ее исполнять его обязанности до тех пор, пока тихий скандал ни уляжется...

В "Российской газете", основанной за полтора года до этого оппозицией Горбачеву в качестве органа печати Верховного Совета Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, вышла моя статья "Неделя любви", изрядно покореженная, кастрированная, но занимающая целый подвал на престижной третьей странице - той самой, что советский народ действительно читал, не в пример первой и второй полосам, забитым официозом. И разразился скандал громкий!

Телефон у меня в корпункте не замолкал ни на минуту, машины с синими мигалками стояли у моих окон в ряд, и куча тех самых генералов от милиции, от КГБ и от партии, что еще вчера утверждали, будто не знают и не слышали ни о каких насилиях в период "Недели любви", толпилась в маленьком коридорчике корпункта, мешая мне выходить в туалет или на улицу, наперебой приглашая меня в их просторные и светлые кабинеты, где мне что-то там втолкуют, что-то мне дадут, и тут же требуя объяснить свое поведение, ибо:

- Вас предупреждали!.. Вам говорили!.. Вы что позволяете себе?.. Да мы не посмотрим!.. Да я таких, как ты пачками... Да ты знаешь, на кого ты руку поднял?... - и так далее, и тому подобное, двое суток подряд. Ибо ночевать мне пришлось две ночи в корпункте: получил по телетайпу приказ сидеть на телефоне, ждать звонка лично от Горбачева.

- Ты теперь на крючке у Самого! - сказал мне по тому же телефону Корнешов с осуждением в голосе. - Доигрался!

Но Горбачев мне так и не позвонил. Некогда было - вывозил, как теперь сообщают по телевидению люди его окружения, слитки золотого запаса страны за рубеж. Некогда было главе страны думать о межнациональных трениях в какой-то там Средней Азии. По телетайпу же из "Известий" слали циркуляры такого содержания:

"Мы вам такого задания не давали... Вы опубликовали статью "Неделя любви" не у нас... Мы не знали о том, что вы занимаетесь этой темой... Вы должны взять ответственность за случившееся только на себя... Наши юристы утверждают, что у вас нет никаких шансов переложить ответственность на руководство "Известий"... - и так далее.

А на третье утро разбудили меня два юных сержанта в милицейской форме, которые буквально ворвались в корпункт, когда я открыл дверь. Они сунули мне под нос две одинаковые бумажки с казенными печатями с словом "Повестка", прорычали нечто неразборчивое, но все-таки позволили одеться, сходить в туалет и умыться. После завтрака, во время которого один стоял у меня за спиной, а другой охранял дверь, меня вывели из корпункта. Тотчас в помещение вошли ждавшие нас на лестничной площадке люди в штатском, объявившие, что они проведут там обыск, хотя разрешения на оный у них пока что нет, его привезут попозже. Я сказал:

- Валяйте, -

... и меня, зачем-то силой сунув в "УАЗ"-ик, отвезли, визжа сиреной и сверкая синей мигалкой, в областную прокуратуру.

Надо сказать, что здание это в Джамбуле находилось не на самой престижной улице имени всемирно известного писателя Максима Горького, весьма почитаемого и в Германии, например, и в Израиле, но как раз незадолго до этого в Джамбуле переименованной в качестве акта борьбы с русским колониализмом во что-то неудобопроизносимое ни русскими, ни казахами, но почитающееся руководством города исконным и посконным. И еще это было единственное казенного вида здание на всей бывшей улице Горького, занятой частными постройками и садами, то есть уныло-казенное, в желтой побелке, как сумасшедший дом, двухэтажное и со всегда грязным тротуаром перед кособоким крыльцом. Надпись на русском языке, сообщающая, что здесь сидит прокурор области, была уже снята, а мраморная доска на казахском языке висела косо, держась на одном угловом гвозде.

Милиционер, сидевший в вестибюле первого этажа на колченогом стуле, не обратил на нас никакого внимания, всецело увлекшись показываемой по московскому телевидению дрянной перепалкой Горбачева с бывшим академиком и трижды Героем Социалистического Труда, многажды лауреатом, отцом оружия массового уничтожения Сахаровым. Один вещал, другой в ответ верещал, оба обращались друг к другу со словом "уважаемый", тая в зубах своих яд, а в глазах ненависть, заявляя каждый о своей личной победе над каким-то там тоталитаризмом, о верности каждого своим демократическим принципам и о том, как каждый из них любит права человека больше самого человека. Было интересно любоваться этим обезьянником, состоящим из самодовольного дебила с южно-русским говором и стесняющегося своего местечкового акцента тщедушного сутяги. Я послушал бред, что несли два этих ксенофоба, пока один из сержантов бегал наверх, чтобы доложить о нашем прибытии, а второй стоял рядом со мной, расставив ноги, как гестаповец в фильме "Семнадцать мгновений весны", непрерывно зевая при этом, глядя куда-то внутрь себя, не обращая внимания на телевизор.

Потом первый сержант вернулся - и они уже вдвоем, зажав меня боками, поднялись по довольно-таки узкой лестнице на второй этаж, где мне вновь предложили подождать, пока не вызовет некто важный. Ни имени, ни звания, ни должности лица, к которому тащат журналиста под конвоем, мне не сообщили. Зато не сбивали с ног и не пинали по почкам, как в первые мои аресты КГБ, не били мордой о стену, не заворачивали рук за спину так, что хрустели суставы. Демократия, стало быть, гласность, перестройка... Или потому, что все-таки за спиной моей стояло в тот момент два парламента - общесоюзный и российский, - а депутаты их звались народными...

Женщина лет тридцати пяти, которая могла бы показаться и стройной, если бы скрывала сутулость человека, привыкшего сидеть сутками напролет над бумагами, стояла с толстой кожаной папкой под мышкой в этом довольно-таки просторном вестибюле без стульев и кресел, даже без горшка с цветком на подоконнике и без занавесок, боком ко мне, будто и не видя нового здесь человека. Лицо сухое, губы тонкие, крепко сжатые, нос остренький и одновременно уточкой, щеки без румянца, но с естественной смуглотой. Ноги стройные, красивые в нелепых сизоватого цвета чулках. Платье-костюм серое, строгое, кофточка бледно-кофейного цвета. Черные туфли слегка запыленные, не чищенные, каблук правого с царапиной

- Що ты на мене пялишься? - строго спросила она почему-то по-украински невыразительным, словно бесполом, голосом, повернув при этом на мгновение в мою сторону лицо, и тут же переведя взгляд на одного из милиционеров. - Хто такой?

Сержант посмотрел в бумагу, которую держал в руке, и прочитал мою фамилию.

- А-а-а, - вяло протянула сизоногая дама. - Вот ты какой! - вновь посмотрела на меня, но не в глаза, а как-то вообще, пообещала. - Ну, теперь попляшешь.

- Ага, - согласился я. - Только сначала разогреюсь.

- Больно умный, - тут же решила оставить она последнее слово за собой, по-прежнему глядя на стену над моим ухом. - И не таких обламывали.

Я перевел взгляд на белую табличку, прикрученную к главной в этом фойе двери, прочитал на ней: "И.О. Прокурора Джамбулской области Керцман" - даже без инициалов.

- Это что - для меня даже настоящего прокурора не нашлось? Только суррогатный?

Стоящий слева милиционер недовольно промычал, а стоящий справа хихикнул. Дамочка же решила все-таки посмотреть мне в глаза и заявила уже не бесполым, а злым голосом:

- Скажи спасибо, что сейчас демократия и гласность.

- Оно и видно, - согласился я. - Свобода совести, свобода слова.

И тут же получил от левого сержанта удар в челюсть, от которого полетел вольной птицей в дальний угол фойе. Но упал удачно, голову не расшиб, только заднице было больно и правому плечу. И услышал, как дама сказала:

- Ты, Болатка, руками зря не махай. Перестройка все-таки.

Голос ее показался мне в этот момент ласковым и нежным, как у мамочки, решившей пожурить шалунишку-сына. Голос-хамелеон в сцене избиения милиционером, находящимся при исполнении своих обязанностей, гражданского лица приобрел бархатистое, очень женственное звучание. И при взгляде моем снизу на стройные сизые ноги ее, показались они мне удивительно длинными, высокими, растущими едва ли не от лица. Ракурс был интересен всякому мужчине, потому вскакивать на ноги желания не возникало (ведь не я же себя уложил, а предстать валяющимся на полу пред очами высокого начальства показалось мне забавным). Вспомнилось вдруг замечание Дадыкина о том, что в "шарашке" и на этапах его не били, только в тюрьме да на допросах в изоляторе МГБ приложились кулаком в бровь пару раз - вот и все "пытки". То же самое говорили и те рабочие в моих экспедициях, что прошли через ГУЛаг в 1930-1950-годах, а также бичи архангельские, завхоз школы в селе Грозное Таласского района Таласской области Киргизской ССР Александр Иванович Ершов - бывший майор, командир дивизионной разведки, Герой Советского Союза, отбывший свой срок в десять лет в АлтайЛаге и до самой смерти гордящийся тем, что его восстановили в партии. Ибо законы сталинские были строги и по отношению к "вертухаям". Это после смерти генералиссимуса стали в зонах людей бить. И смертную казнь в стране ввел именно первый перестроечник Н. Хрущев.

Меня успели сержанты поднять, поставить на ноги, кое-как отряхнуть с брюк, с пиджака и с\ галстука пыль, которой по углам этого престижно-солидного заведения было вдоволь, хоть мельницей это здание называй, когда дверь распахнулась и из кабинета И. О. прокурора области вышел один из помощников первого секретаря обкома партии Жакупова, любимца, как тогда говорили и Андропова, и Горбачева. Молодой человек сей попал в холуи первому лицу области покинув кабинеты обкома комсомола. Этот молодой человек при встречах со мной всегда почему-то лебезил, даже в те годы, когда я был политическим ссыльным и потому человеком фактически бесправным. Помощник в этот раз сделал вид, что не видит нас, меня не узнает, как-то бочком, бочком проскользнул мимо, скатился вниз по лестнице и загрохотал торопливым топотом где-то по вестибюлю первого этажа на выход. Из кабинета донеслось:

- Введите.

Голос звучал повелительно, строго, от него должно было у меня побледнеть лицо и учащенно забиться сердце. Но мне было только интересно. И. О. прокурора до этого видел я несколько раз на каких-то идиотских совещаниях партактива области, куда меня приглашали, хотя членом партии я никогда не был, да и реабилитирован оказался не до конца, и куда я заскакивал иногда для того лишь, чтобы выудить у располагающих достоверной информацией чиновников что-нибудь полезное для моих газет и желающих покинуть Среднюю Азию подопечных. Никогда с И. О. не здоровался, хотя пару раз замечал, что этот вечно одетый в форму с полковничьими петлицами еврей ищет повода пообщаться со мной, что-то сказать, о чем-то спросить. Но оба раза находил я способ увильнуть от знакомства и беседы с лицом, одеяние которого напоминала мне о пережитом в качестве "врага народа". Положение журналиста правительственных газет, наблюдающего за ситуацией в регионе, да еще числящегося бывшим диссидентом, то есть лицом особо уважаемым в СССР в перестроечный период, делали меня настолько независимым, что я мог себе позволить наплевать на интерес к моей особе со стороны какого-то там областного прокурора. Тем более мне был не страшен рык исполняющего обязанности защитника демократии и прав человека, получающего жалованье за то, что следит за соблюдением социалистической законности и позволяющего милиционерам бить журналистов в лицо. В памяти моей именно в этот момент вдруг всплыла фамилия:

"Керцман... Керцман... Что-то знакомое... Где-то раньше слышал... Керц - свеча по-немецки, манн - человек... Давно еще - в той жизни, что была до суда и ссылки... Когда все было по-другому..."

Но не вспоминалось. Потому я, оставив сизоногую даму стоять, сел за длинную сторону Т-образного стола, во главе которого восседал И. О., поздоровался, но руку не подал. Не услышал ответного "Здравствуйте", потому спросил:

- А что, быть вежливым прокурорам не полагается? Тогда и я беру свои слова обратно.

- Какие слова? - не понял Керцман.

- Пожелание вам здоровья. Посмотрю - и решу: может заменить их на "Что б ты сдох"?

Керцман сделал вид, что не оценил моего хамства. Он взял со стола сложенную странным образом газету и перебросил ее мне:

- Ты написал эту гадость?

Это была "Российская газета", сложенная так, чтобы выделить одну лишь статью. Ярко-красным карандашом была обведена часть заголовка: "Неделя любви", хотя внизу было напечатано куда более важное продолжение: "... или Кому нужны русские из нерусских государств?" Поднимать брошенный орган печати, выражающий мнение Законодательного собрания России под названием Верховный Совет РСФСР - признавать за И. О. областного прокурора право швырять мне ее, а не передавать по-человечески. Потому я убрал руки со стола и ответил:

- Ну, и что?

Мы помолчали, пялясь друг другу в глаза: он - со злобой, я - с насмешкой. Тут только я впервые рассмотрел Керцмана. Среднего роста, широкоплечий, но изрядно толстый... за пятьдесят на вид, черты лица семитские, брови подстрижены и подкрашены, некогда смазливая, теперь ставшая просто жирной харя чисто выбрита, голова лысая, уши прижаты, губы... губы рыхлые, как у педераста. Возле левой ноздри притулилась маленькая бородавка с волоском.

- Твоя статья? - повторил он через какое-то время.

- А тебе-то что?

- Ты мне не тычь! - поднял он голос.

- А ты - мне.

Керцман плотно сжал зубы, плохо различимые от жира и складок желваки обрюзгшего лица его заходили ходуном. Прямо, как в плохом кино у коварного злодея, пойманного на месте преступления. И. О. понял, что наскоком не возьмешь гада московского, потому перевел взгляд на все еще стоящую перед нами сизоногую подчиненную и сказал, обращаясь при этом ко мне:

- Знакомь...тесь. Это - следователь по особо важным делам... - назвал ее по имени отчеству и по фамилии, которые я тут пропускаю, ибо впоследствии узнал о трагической судьбе этой женщины, чересчур уж усердствовавшей в угождению новой власти Казахстана и его олигархам, и в результате холуйство юристки обернулось страшной смертью и ее самой, и ее дочери. Пусть земля ей будет пухом, хоть и смеялась эта женщина, когда бил меня сержант в фойе. - Она будет вести ВАШЕ дело, - выделив голосом слово "ваше".

Мне стало смешно. Прокурор, обязанный следить за исполнением законности на территории, равной Франции, внаглую нарушает процедуру, представляя мне следователя до того, как сформулировано обвинение и вынесено подписанное им самим постановление о возбуждении уголовного дела против меня. По сути, Керцман совершал должностное преступление, за которое его самого следовало отдать под суд. Это знал сам он, знала и эта смуглая курносая женщина с украинской фамилией, которую сукин сын И. О., что называется, подставлял под удар. Знал, как понял это И. О. по моей улыбке, и я - пугаемый, но вовсе не подследственный и не обвиняемый.

И тогда началась обработка. Психологическая, профессиональная. Слева и справа, хорошим следователем и плохим прокурором, хорошим прокурором и плохим следователем, вновь хорошим следователем и плохим прокурором. Методика старая, отработанная веками, но и мною за четыре ареста КГБ и за часы допросов и время отсидок усвоенная порядочно. Получилась диалог-игра, достойная записи на магнитофонную пленку для выпуска ее в эфир в качестве радиопьесы без каких-либо редакторских правок. Им хотелось обвинить меня в разжигании межнациональной розни на территории области, мне - в том же самом обвинить их и их покровителей, действовавших на территории сразу трех республик.

- Вы должны передать нам имеющиеся у вас документы, - говорила сизоногая дама визгливым от ненависти голосом. - Иначе мы будем считать, что вы выдумали историю про Неделю любви.

- Вам повезло, - отвечал я. - У меня нет документа, подтверждающего, что изнасиловали именно вас. А те, что касаются несчастных женщин, находятся в надежном месте. Могу снять с некоторых из медицинских заключений копии. Этого вполне достаточно для использования их в качестве исходных рабочих материалов для следствия.

- Вы нам не доверяете? - ласково улыбался И. О. - Нам нужны подлинные документы. Копии не имеют юридической силы.

- Вызовите врачей, пострадавших - вот вам и документы. Могу дать копии записей радиоинформаций о Неделе любви. В архивах радиостанций эти информационные блоки странным образом исчезли, пленки оказались стертыми.

- Нам нужны подлинники.

- Чтобы их уничтожить?

- Ну, ты обнаглел! - орал тотчас И. О. А голосок сизоногой следовальтельши вдруг приобретал нежность:

- Товарищ не понимает...

Два часа напряженного и оттого особенно интересного диалога закончились тем, что Керцман велел так и не севшей следовательнице выложить передо мной лист бумаги с отпечатанными на пишущей машинке под синюю старую копирку тринадцатью вопросами, на которые мне было велено ответить дома письменно и непременно к завтрашнему утру.

Я обратил внимание на то, что напечатаны были вопросы грязно, многословно, без интервалов между строчками, с обилием подчисток, и еще на то, что это был не то второй экземпляр, не то третий. Свернул вопросник вчетверо и сунул во внутренний карман пиджака. Взгляд И. О., бывший дотоле то злобным, то растерянным, то суетным, то ласковым, вновь стал по-деловому строгим, держащиеся в течение двух часов напряженными губы обвисли жирными оладьями. Керцман сказал, протягивая мне руку голосом ласковым, совершенно не соответствующим угрюмому виду его лица:

- Приятно было познакомиться, - и прибавил с ехидцей. - До скорой встречи.

Я руки не подал. Встал, сказал:

- Вы же Керцман? Тот самый? - и далее ляпнул без расчета какого-то, по наитию, ибо только в этот момент понял, откуда знаю эту фамилию. - Громобоева помните?

- Какого... Громобоева? - оторопел И. О. облапрокурора. По всему было видно, что Громобоева он действительно не знает или забыл эту фамилию.

- В Новочеркасском Суворовском училище после войны... - сказал я, вдруг вспомнив все, что слышал от Дадыкина об Иване Громобоеве, убитом на Лаптысхае майором Кацем, а еще раньше терроризируемом неким рядовым Керцманом, принесшим в учебку МВД слух о том, что бывший суворовец - дурак. - А потом вы вместе служили в учебной части для "вертухаев" в сорок шестом году.

Лицо Керцмана посерело и обмякло. Стало сразу ясно, что мой неожиданный удар попал в цель - передо мной резко поднялся из-за стола и тут же медленно опустился в кресло тот самый сын крупного финансового работника Ростовского обкома партии. Папа этого И. О. всю Великую Отечественную войну пропрятался по броне, как незаменимый специалист, в глубоком тылу, в Ташкенте, но уже в сорок пятом числился жертвой фашистских репрессий в Киеве и получал от советской власти дополнительный паек, как чудом спасшийся из печально знаменитого Бабьего Яра еврей. Что случилось в сорок шестом в Ростове, за что арестовали старшего Керцмана, почему его преступление оказалось роковым и для военной карьеры Керцмана-младшего, спешно уволившегося из Суворовского училища и уехавшего к черту на рога, не знаю и по сегодняшний день. Но, по-видимому, рыльце Исполняющего Обязанности прокурора области было еще с юности в основательном пушку, раз Керцман испугался простых моих слов, напомнивших ему о чем-то постыдном, случившемся за тридцать пять лет до моего появления в его еще более невыразительном, чем фойе прокуратуры, кабинете.

Теперь, глядя уже только на меня, И. О. обратился к сизоногой следовательше, попросив (не приказав!) ее покинуть кабинет. Я обратил внимание, как побледнела она, ибо поняла, что услышала нечто, о чем ей знать не положено, а это в их системе равносильно едва ли не смертному приговору. Женщина часто закивала и, опустив голову, держа свою папку под мышкой, вышла так стремительно, что все эти действия показались мне совершенными одновременно.

- Что вам надо? - спросил Керцман, когда мы остались одни.

- А вы как думаете? - ответил я вопросом на вопрос - любимым евреями способом ведения дискуссий. Не напоминать же И. О. о том, что это не я явился по собственному желанию к нему кабинет, а по его требованию приволокли меня сюда слуги Закона, да еще и по морде дали ни за что, ни про что. Это исполняющему обязанности прокурора области был нужен я, а не мне - он.

- Громобоев... жив? - спросил тогда Керцман.

- А как бы хотелось вам?

- Вы не хотите говорить?

- А вы?

В студенчестве я иногда вместе с Аркашкой подрабатывал картежной игрой. Ходили в общаги, в которых жили любящие азартные игры кавказцы, и играли с ними на деньги. Аркашка предпочитал преферанс, я - покер. В покере интересно блефовать, хотя никогда таких денег, как в преферанс, не выиграешь. Однажды проигрался в прах, дал слово жене, что не сяду больше за карты - и как отрезало на всю жизнь. Эта игра с И. О. в вопросы без ответов показалась мне похожей на покер. Блефовать тут можно было хоть до следующего года.

- У вас есть документы, свидетели? - спросил Керцман.

- А ваши люди что-то нашли в моем корпункте?

- Нет, - сдался первым И. О. - Ничего интересного.

Еще бы им чего-то там найти! Слишком долго тянул И. О. кота за хвост. Все сколь-нибудь важные бумаги, в том числе и остатки некогда арестованного КГБ романа "Прошение о помиловании" и пьесу "Логово", действие которой происходит в атомном убежище обкома партии, я передал на хранение художнику областного русского драматического театра Сергею Копылову, а тот их спрятал на чердаке соседской дачи, принадлежащей человеку изрядно пьющему и никогда выше крыльца не залезающему. Фотопленки с историями болезней изнасилованных женщин и кассеты с радиосообщениями о грядущей Неделе любви, переданных мне журналистами Джамбула, Таласса, Чимкента, Фрунзе и Талды-Кургана упаковал в конверт и передал матери моего давнего друга Володи Петелько, жившего к тому времени в Москве (он получил эту бандероль через пару дней после описываемых здесь событий). А еще я накануне ночью попросил стенографистку "Известий" передать ее сменщицам, чтобы те периодически, каждый час звонили мне в корпункт и, если я не буду поднимать трубки, то после шестого бесполезного вызова пусть сообщат заместителю главного редактора "Известий" Корнешову, что на меня идет охота местными властями, требуется для моей защиты подключить Верховный Совет СССР.

Мало того, недалеко от прокуратуры со стопками отпечатанных на светокопировальной машине листовок, сообщающих о преследованиях казахстанскими властями московского собкора, разоблачающего местных коррупционеров, стояло несколько человек во главе с моим бывшим учеником Сашей Труновым в ожидании, когда меня выведут из этого облезлого здания в наручниках ли, с завернутыми ли за спину руками. Директор Джамбулской специализированной строительно-монтадной колонны 386 Миллер, имеющий в своем распоряжении телетайп, был готов к концу рабочего дня, если я не позвоню ему, дать распоряжение телетайпистке выслать по ряду адресов в Москве то сообщение, что я оставил ему на столе запечатанным в конверте. То есть тылы мои были крепки. И, хотя И. О. об этом не знал, но, как профессионал, почувствовал опасность.

- После обыска у меня в корпункте твои холуи порядок навели? - продолжил спрашивать я, чувствуя радостное возбуждение от собственных слов и осознания нелепой, в сути своей, силы. - Полы помыли? Цветы полили? Там еще посуда оставалась в раковине грязная. Надо бы привести в порядок.

Нет, Керцман, судя по всему, никогда не играл в покер. С грязной посудой я перегнул, выдал блеф свой, а И. О. этого не уловил. Он слишком испугался. Потому что есть преступления, на которые положение о давности лет не распространяется. Или, если и распространяется, то мешает дальнейшей карьере юриста. Это волновало его, мне кажется, больше, чем полученные им оскорбления в лицо.

А меня эта ситуация заставила задуматься на миг о том, что этот вот Керцман, отслужив в войсках МВД какой-то срок, оказался не позднее начала все еще голодных пятидесятых годов студентом какого-нибудь провинциального ВУЗ-а, окончил юридический факультет, стал следователем, потом прокурором района, допустим, или города, побывав до этого в заместителях, достиг звания хоть и эрзацного, но прокурора области, судил других, обвинял людей в преступлениях, будучи, по сути, сам преступником. Ибо пугаться чего-то, кроме совершенного самим собой преступления, человеку его положения невозможно. Обидно, что я не знал тогда и не знаю по сию пору, что же сотворили старший и младший Керцманы в 1946 году в Ростове-на-Дону или в Новочеркасске...

Я замолчал, повернулся спиной к исполняющему обязанности прокурора области совсем мне не товарищу Керцману, и вышел из кабинета вон.

Ни на какие вопросы из списка, оставшегося у меня в кармане и теперь еще хранящегося в моем архиве, я отвечать не стал. И меня больше никто из сотрудников прокуратуры и милиции не трогал. Да и некогда было всей тогдашней шайке будущих казахстанских олигархов заниматься каким-то там московским собкором: слишком явно стремились удельные князьки-президенты развалить СССР, слишком много было забот у растаскивающих социалистическую собственность чиновников. Через два месяца случился путч ГКЧП, страна распалась, Москва для Казахстана стала столицей иностранной державы, я - персоной нон-грата, а Керцман - уже настоящим, без всяких там И. О. прокурором Восточно-Казахстанской области, гонителем и преследователем сибирских казаков...

 

6

 

Прошли бурные 1990-е годы с уничтожением СССР, с пальбой в октябре 1993-его ельцинскими танками по зданию Верховного Совета страны, которая с попустительства расстрелянных президентом народных депутатов превратилась из РСФСР просто в Федерацию, я не получил гражданства в России за то, что не поддержал нового режима уголовников и партийных воров, был вынужден с семьей эмигрировать в Германию. Ибо так уж повелось на Руси: при Ленине выдворяли за рубеж Бердяева, при Брежневе - Солженицына, при Ельцине - меня.

Краем уха услышал, что где-то в те же годы Керцман слетел со своего хлебного места облпрокурора Восточно-Казахстанской области, но не растерялся - и быстро переехал в Израиль, получив там пенсион жертвы Второй мировой войны, прошедшей сквозь ад Бабьего Яра, которого бывший псевдосуворовец и бывший И. О. никогда не видел. Слово Лаптысхай как-то незаметно выветрилось из моей памяти, ибо новая жизнь и новые заботы, новый для меня немецкий язык совершенно отвлекли от всего, что было уже, как бы в позапрошлой жизни - до перестройки и до ссылки.

И вдруг в 2001 году, ровно через десять лет после беседы моей с Керцманом, имеющим отношение к Лаптысхаю весьма отдаленное, случилась встреча, которая заставила меня вспомнить и вновь пережить историю, услышанную от профессора Дадыкина. Но для того, чтобы поведать о ней, следует рассказать о так называемом Русском Доме, расположенном в центре столицы Германии, бывшим до перестройки собственностью СССР.

Дело в том, что теперь Русский Дом только носит имя это, а принадлежит нескольким местным немцам, которые были во времена ГДР тамошними хозяйственными работниками: уборщицами, кладовщиками и монтерами. В годы бандитской передела социалистической собственности в СССР та же самая вакханалия творилась и во всех странах социалистического содружества. Добившиеся командировок за границу прошмандовки из зарубежного отдела министерства культуры СССР, которые являлись юридически владельцами огромного здания, расположенного на второй по значимости улице германской столицы, оцениваемого в несколько десятков миллионов долларов, были заняты более добычей себе немецких мужей, нежели сохранением собственности обрушившегося государства. Потому-то никто из этих высокосветских шлюх и их коллег из дипломатического корпуса новой России в ФРГ не заметил, как несколько нерусских уборщиц, полотеров и электриков скооперировались и накануне объединения Восточной и Западной Германий по законам тут же скончавшейся ГДР прихватизировали и само здание Русского Дома, и все находящееся в нем оборудование.

- И правильно сделали, - сказал я одной из дипломатических шалав, рассказавших мне эту историю с намерением вызвать сочувствие к бестолковой борьбе нынешнего посольства российского в Германии с хозяевами Русского Дома. - Не хапнули бы они - присвоили бы вы либо другие "новые русские", устроили бы там бардак. А так - стали собственниками Русского Дома рабочие немецкие, те самые, мимо которых вы проходили, нос воротя, плевали на них и унижали. По Сеньке - и шапка, как говорится.

Бабенка рассердилась, по сию пору поливает меня грязью на всякого рода московских и берлинских тусовках, но Русский Дом на немецкой земле как стал немецким еще при ГДР, так и по сию пору остается таковым. Страны, которая передала им это здание просто так, словно подарив старую калошу, нет уже, а новая страна ФРГ быть правопреемницей ГДР не захотела - вот и получается замкнутый круг у желающих хапнуть чужое русских дипломатов. Ну, а эмигранты русскоговорящие приходят в это заурядное по архитектуре здание, расположенное напротив архитектурного шедевра "Французская мода" на встречи со стремительно стареющими бывшими советскими артистами (современных здесь за актеров не признают даже самые заядлые ненавистники советской власти), на просмотр старых советских фильмов, на спектакли дряхлых московских и ленинградских звезд, на выставки московско-петербургской богемы, в крохотный книжный магазин, который долгое время принадлежал Нине Андреевне Герпхард, а сейчас - сыну и вдове покойного подполковника ГРУ СССР в отставке В. Светликова. Эмиграция, словом, ярмарка парадоксов, тщеславий и пошлостей...

Так вот... Весной 2001 года где-то сразу после 8 Марта, то есть после праздника, который помнят в Восточном Берлине и даже празднуют, но о котором ни ухом, ни рылом в Берлине Западном, случилось "новым немцам" из Русского Дома открыть в фойе на втором этаже огромную филателистскую выставку на добрых полмиллиона почтовых марок, привезенных едва ли не из всех стран планеты, выпущенных с середины 19 века и до наших дней. Не пойти на такое чудо из чудес было нельзя - и я, не любящий Русский Дом за то, что там нет ничего русского, кроме откровенно лубочного кича и местечковых сплетен, решил посетить выставку, а заодно и пообщаться с Ниной Андреевной, настоящей книжницей, библиоманкой, каких во всей Германии сейчас - по пальцам на одной руке пересчитать.

Признаться, полдня потратил на болтовню с ней, а заодно на просмотр старых книжных завалов в ее подсобке, где обнаружил несколько библиографических редкостей, спасенных ею из берлинских библиотек, уничтоженных новой германской властью при объединении ФРГ и ГДР, взял один томик "Дон-Кихота" издательства "Академия" почитать, отправился с ним к стеллажам с марками.

Вот там-то возле отстоящей в стороне от остальных витрины, охраняемой не только электроникой, но и двумя мордоворотами-полицаями, увидел я пухленького низкорослого старичка, согбенного годами так, что ему не надо было наклоняться над интересующей его редкостью - тело его и без того имело Г-образную форму. На орлинообразном носу его, свисающем кончиком вниз едва ли не до самого подбородка, сидели очки с непомерным числом диоптрий, желтые, худые, усыпанные веснушками руки со скрюченными пальцами, похожие на лапы стервятника, мелко тряслись, зависнув над толстым, должно быть, пуленепробиваемым стеклом, ибо трогать даже эту прозрачную плоскость здесь запрещалось. По всему было видно, что дряхлый старик потрясен видом столь мелкого по размерам сокровища, как знаменитая на весь свет марка острова Маврикий, стоимость веса которой превышает стоимость всего золота в ином московском банке. И что-то неуловимое выдавало в нем не немца. А раз это не немец, то...

- Здравствуйте, - сказал я по-русски. - Любуетесь?

- А? - вздрогнул он, и чуть было не упал не то от движения своего, не то от неожиданности. - Что вам надо? - спросил испуганным писклявым голоском. - Кто вы такой?

Поддержавший его полицейский попросил меня по-немецки отвести старика в сторону. Тот, оказывается, простоял возле Маврикия более часа, не давая прочим посетителям познакомиться с главной достопримечательностью выставки.

- Он ваш знакомый, - сказал полицейский утвердительно, - уведите его отсюда.

Пришлось брать старика под локоть и буквально силой тащить в сторону.

- Вам надо отдохнуть, посидеть, - говорил я первое, что приходило в голову. - Вы чересчур долго были на ногах. Это опасно для вашего здоровья.

Старик сопротивлялся до тех пор, пока я не ляпнул:

- Пойдемте вон в то кафе. Я вас угощаю.

Услышав про угощение, старик довольно бодрым шагом, хотя и продолжая покачивать наклоненной к полу головой и трясти руками, посеменил в сторону расположенного на этом этаже кафетерия. Там он, плюхнувшись на стоящий у выхода столик, тут же позвал официанта и потребовал две чашки кофе и два эклера. Для себя, разумеется.

- Вы не возражаете, молодой человек? - спросил он уже после того, как согласился на замену отсутствующих здесь эклеров двумя пирожными. - Угощать - так угощать!

Было бы нелепо спорить из-за расхода лишних шести марок на причуду старика, который в сидячем положении достигал макушкой едва ли до груди моей. Мне показалось, что хоть я и впервые вижу этого сморщенного коротышку, но все-таки его откуда-то знаю. Почему было такое впечатление - и сам объяснить не могу. Но ясно было, что человечек сей встретился мне в центре Берлина не просто так. Ощущалась какая-то скрытая от мозга моего логика в моем появлении в Русском Доме, в долгом сидении в подсобке у Нины Андреевны Герпхард, в желании моем подойти именно к той витрине, возле которой стояло два копа и шевелился этот червячок, как и во всей цепи тех мелких движений и событий, которые вынудили меня оказаться за одним столиком с чужим мне стариком и заказать ему еду за свой счет.

"Та же череда странных и нелепых, на первый взгляд, событий, что и привела меня на Лаптысхай, - подумал я. - Только курьезная. Воистину, прав Карл Маркс: "История повторяется. Сначала, как трагедия, потом, как фарс". Только следовало бы добавить: любая история..."

- Ты кто? - спросил меня старик, глядя снизу вверх поверх толстых, сильно выпуклых очков. - Я тебя знаю?

- Нет, - ответил я. - В первый раз видите.

- А зачем платишь? Отравить хочешь?

Вет-те-и-на! Этого мне еще не хватало. Сейчас завопит на весь зал, что я собрался его отправить на тот свет. И ведь поверят. В Германии любому еврею верят больше, чем русскому или даже немцу. А передо мной сидел, положив подбородок на столешницу, явный еврей. Поэтому я ответил:

- Не хотите есть - не ешьте, - и встал из-за стола.

- Сядь! - приказал старик неожиданно столь властным, хоть и по-прежнему пискливым голосом, что я не стал уходить, задержался возле стула. - Я - Кац, - сказал он. - Знаешь такого?

- Я знаю много Кацев, - признался я. - Штук пять.

- Я - не штука, - заявил старик. - Я один. Я - из органов. Главный.

- Кац из органов в Провидении сидел, - заявил я. - Такой главный, что главнее не бывает.

- Это я. Я - в Провидении служил, - заявил тут старик. Я - Кац! Генерал-лейтенант Кац! - и задрал кверху голову - она по-прежнему самопроизвольно дрожала, но выглядела при этом гордой - и добавил вдруг для меня совершенно неожиданное. - Меня САМ академик Карнаухов знал! ПонЯл? - спросил вдруг, сделав совсем неправильное в этом слове ударение.

Рука моя непроизвольно дернулась в замахе.

- Так это ты, сволочь, Громобоева и Курбатова!.. - взъярился при этом, но не досказал, ибо старичок вдруг вновь сжался, сник так, что голова его оказалась под столом, и генерал-лейтенант КГБ уже оттуда пропищал:

- Не докажешь! Карнаухов поможет...

Со стула на пол потекла тоненькая, ядовито пахнущая струйка.

Подбежавший к нам официант стал по-немецки возмущаться, просить нас покинуть кафе, грозить вызовом полиции.

Я взял старика за шиворот и поволок к двери. Бросил в фойе бесформенной кучкой хламья возле высокой никелированной пепельницы на тоненькой черной ножке.

- Паскуда! - сказал. Больше слов не нашлось, да и желание бить пропало...

Дней через пять встретил одного из активистов берлинского "Юдише Гемайне" (русско-еврейского землячества), услышал от него, что некий престарелый дед - за девяносто лет - Кац Альфред Израилевич умер от нервного потрясения, успев сообщить всем своим знакомым, что русская разведка обнаружила его, агенты ФСБ чуть не убили. Лишь чудом, продолжил активист-сионист, Кацу удалось спастись от рук разъяренных московских убийц, засланных в Берлин из России. Оказывается, Альфред Израилевич почитался в Германии жертвой Холокоста и будто бы во Вторую мировую войну страдал в одном из фашистских лагерей смерти, чуть ли не в Освенциме, но чудом выжил, заработав тем самым пенсию и денежное возмещение за страдания от немецкого государства.

- Великий человек умер, - закончил свой рассказ активист синагоги. - Мы хотим ходатайствовать перед Бундестагом о награждении Каца посмертно каким-нибудь немецким орденом за перенесенные во время войны муки.

И далее рассказал о том, что орден этот нужен вовсе не покойному Кацу, а его вдове для того, чтобы она получала витва-ренту (вдовью пенсию) от ФРГ, ибо хоть она и не еврейка по крови, но много сделала в советское время для евреев, будучи дочерью одного из "сталинских соколов" и любовницей сверхсекретного до самой смерти академика Карнаухова - жертвы, кстати сказать, сталинских репрессий.

"Кац" - это фамилия, произошедшая от еврейского выражения "Коген Цадек", означающее "Благочестивый священник", - вспомнил я, напрягши память свою в области плохо знакомой мне иудаистики. - По традиционному еврейскому закону, они не могут вступать в брак с неевреями и даже с новообращенными, дабы не смешивать с ними свою священную кровь".

Но спорить с активистом не стал. Это - их еврейские разборки...

 

ЭПИЛОГ

 

Прошло пять лет со дня смерти Каца, шестьдесят лет со времени гибели отряда капитана Самохина. Мир стал другим. На территории России ставят памятники немецко-фашистским оккупантам и поют дифирамбы изменникам-власовцам, как истинным патриотам покинутой мною Родины. Во что превратились остальные бывшие советские республики, писать и стыдно, и гадко. Один, пожалуй, Казахстан верен памяти своих защитников и чтит казахстанцев-Героев Советского Союза: панфиловцев, Талгата Бегельдинова, Маншук Маметовой, чтит даже самых безымянных участников Великой Отечественной войны. Живущие же в эмиграции беглецы из бывшего Советского Союза в свою очередь в большей части своей почитают главными героями той битвы народов Адольфа Гитлера и Отто Скорценни, посетители германских синагог в газетах своих проклинают народы Советского Союза и предрекают полное вымирание их, захват освобожденных территорий китайцами и евреями. Чукотка вместе с Лаптысхаем, с речками Чантальвеергын и Интырган, с Телекайской рощей, с Эгеекинетским фьордом, принадлежит сейчас еврею мультимиллионеру Роману Абрамовичу, продающему русские нефть и газ за границу, ограбившему целую страну и за счет вымирающих народов бывшего Советского Союза содержащего английскую футбольную команду "Чесли" суммами, способными кормить половину России едва ли не целый год.

Отчего так произошло? Отчего сбесились сто пятьдесят наций в 1985 году? Отчего миллионы людей предали самих себя? Отчего Русь фактически превратилась в колонию Иудеи? У меня нет ответа...

По ночам, глядя в темный потолок берлинской своей квартиры, вспоминаю Чукотку... Вижу, как наяву: черно-белое безмолвие со светящими колоннами полярного сияния над головой... сквозь слабое мерцание различаю цепочки человеческих следов, угадываю во мраке круглый в плане с покатой вершиной холм... людей, которые бредут вдоль кромки этого холма, уверенные, что движутся прямо, никуда не сворачивая, в страну свободы, в Америку, а на самом деле... в никуда...

 

Май-октябрь 2006 года, г. Берлин - г. Заальфельд - г. Берлин


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
269902  2006-11-20 09:56:32
В. Эйснер
- Куклину:

Валерий! Прочитал твой ╚Лаптысхай╩. Оставлю литературную критику людям компетентным, скажу лишь ╚за географию╩. Урочище Лаптысхай, по утверждениям автора, находится ╚в самом центре заснеженного полуострова╩ в двухстах километрах от Аляски. Берём в руки карту, линейку, циркуль. Смотрим, отмеряем. Берингов пролив шириной 85 километров (от мыса Вэйлс на Аляке до мыса Дежнёва на Чукотке) и ещё 115 отмеряем на полуострове. Получаем точку лежащую примерно посредине между бухтой Могачин на юге и мысом Сердце-Камень на севере. Но это никак не ╚центр заснеженного полуострова╩ и там не бывает полярной ночи, ибо точка эта лежит южнее полярного круга! На этой широте даже двадцать второго декабря солнце на час-другой появляется над горизонтом! Автор же без зазрения совести пугает ╚полумраком бесконечной полярной ночи╩, ╚гнетущей тишиной╩, ╚адовыми декорациями╩ полярных сияний и прочими штампами, от которых у неискушённого читателя стынет кровь и уши в трубочку сворачиваются. ╚Полярная ночь длилась и длилась╩ читаем дальше, ╚день и ночь отсчитывали почасам╩. Видно, Валерий, ты или никогда не зимовал в Арктике, или читателя не уважаешь, раз такую ахинею несёшь. Полярная ночь понятие в немалой степени поэтическое... Да, солнца не видно в зависимости от географической широты от одного дня до шести месяцев, но так называемые ╚астрономические сумерки╩ или по-простому ╚рассвето-закаты╩ или ╚закато рассветы╩(кому как больше нравится), как раз и составляющие неповторимое очарование высоких широт, длятся 5-6 часов. Можно и работать, и ходить на охоту, и ставить капканы, и ловить рыбу. Даже на о. Диксон, за семьсот километров от полярного круга, в разгар этих сумерек ещё можно различить мушку на стволе карабина, а на мысе Челюскина, за 1200 км от него, в полдень 22 декабря при хорошей погоде видно зарю на юге, будто кто-то далеко-далеко за ширмой с фонариком ходит. И ещё раз (значительно ниже по тексту) ты утверждаешь, что солнце на аэродроме Лаптысхай восходит ╚в конце марта╩. Валерий! На планете Земля нет такого места, где солнце восходит в конце марта! Даже в точке Северного Полюса оно восходит 21 марта и 23 сентября заходит! Но где Полюс, а где тот Лаптысхай! Ещё замечания: Полярные сияния не стрекочут. Это тихие ╚Духи Севера╩. Лишь в 0.1% случаев (во время сильных магнитных бурь) слышен низкий грубый треск, как от разрываемой материи. Я два года отработал в обсерватории на м. Челюскина. Снимал сияния специальной камерой на специальную плёнку и могу тебе целую лекцию прочитать. Где ты взял,что на Севере в туалет ходят по верёвке? (Желательно по манильскому канату). Да, верёвки иногда натягивают вдоль дорожки на работу, но в туалет никогда. Всё это дело делается, как и везде, в особом помещении, а то и на улице, (вспомни анекдокты по этому поводу) В плохую погоду - просто за углом, а в очень плохую в ведро в помещении. Зачем тебе надо было губить своих героев именно таким ╚туалетным╩ способом? Компас на Севере не нужен. Выше шестьдесят пятой параллели он может показывать что угодно: индекс Доу-Джонса, цену на пельмени в Москве, или температуру в горячечных мозгах некоторых писателей, например. Беглецы, а среди них были люди грамотные, не могли этого не знать. Аэродром, ты пишешь, был шириной в сто сорок метров и длиной в километр. Два десятка вооруженных лишь лопатами да тачками людей, Валерий, не могут в короткое время очистить плошадь в 140 000 кв. метров, даже под угрозой расстрела. В тундре ветер сдувает снег с ровных площадок в низины и овраги, и тогда можно эти ровные площадки чистить или утрамбовывать (как делали мы на Полюсе), но так бы и писал, чего огород городить, народ ╚горобить╩? Недостаток кислорода в Арктике обывательская байка. Лабораторные замеры показывают: количество кислорода на равнинах планеты везде одинаково 20,8%. Иначе и быть не может. Циклоны-антициклоны атмосферу перемешивают. И прочая, и прочая, и прочая... Лапша, лапша, лапша... Впрочем, чего ожидадь от автора, утверждающего, что от удара в челюсть у него задница заболела? Как ты полагаешь, Валерий, у автора этого задница начинается прямо от челюсти, или челюсть находится в заднице? Не кажется тебе, Валерий, что твоя патологическая страсть к вранью перешла всякие границы? Литература дело серьёзное. Серьёзно и отнесись. Эйснер.

269905  2006-11-20 13:48:43
Эйснеру от Куклина
- Привет, Володя.

Уел. Правильно сделал. Но все-таки позволь мне оставить рассказ именно таким, джеклондоновским именно в тех деталях, которые тебе не понравились. Но сначала спасибо за то, что ты рассказ,хоть и бегло, но прочитал. Замеры синоптиков замерами, но дышать на севере мне всегда было трудно. Даже в Магадане, который еще южнее. И многие тоже жаловались. Когда бьют в скулу, а падаешь на зад болят и скула и зад. Попробуй на себе. Что касается километража, так двести километров в рассказе это не размеры по Чукотке, а расстояние до Аляски на глаз. И когда зэк замерз и голодный, то даже 180 километров кажется двухстами. Тем более, что про расстояние это названо устами майора МВД и именно эта цифра всеми персонажами принимается на веру Зэкам не построили в 1946 году на Чукотке теплого сортира, как для тебя, потому ходили они к расщелине, но гадили не в нее, а, согласно текста расказа, рядом, так что извини, если оскорбил твой нюх. К тому же они не были твоими современниками, а были из так называемых бывших и поступать так, как ты им советуешь, просто не могли в силу своего воспитания. Да и не я это рассказываю, а профессор Дадыкин, человек реальный. Я ему верю. Если он сказал, что ходили вдоль по веревке, то ходили вдоль по веревке. Как мы и ты ходили в настоящий унитаз внутри нашего очень уютного и даже просторного современного полярного домика. Хотя, бывало, если прихватит, и присаживались просто в снегу, спрятавшись от ветра по-разному. Про магнитное склонение ученые люди, конечно, знали, но закрутила-то их магнитная аномалия - об этом тодже в рассказе сказано вполне ясно. Нам она тоже показалась интересной, мы ее специально закартографировали. Не знаю, олово обнаружили потом именно там, или в другом месте, но премию за обнаружение нами месторождения мы получили через несколько лет это отмечено в примечаниях, которые почему-то на этот раз не поставили на РП. Но в книге они будут обязательно. К тому же, мы с тобой не настолько хорошо знаем ученых узкой специализации, чтобы судить о том, что они знают, чего нет. Боюсь, что зэкам с многолетней голодухи и скотской жизни в голову могло и не придти, что необходимо обращать внимание на склонение, чтобы добраться до Аляски. Если бы ты читал внимательно эту историю, то обратил бы внимание на то, что ЭТО МЫ ЗА НИХ поняли, что с ними произошло, ибо сами, зная про склонение(вопреки твоему утверждению, в рассказе это тоже отмечено), оказались возле этой круглой горы, при свете дня обнаружили гору, которая кружит людей с компасом вокруг себя. Беглецы и погоня ушли в пургу и заблудились в пургу, погибли в пургу, даже не видя этой горы, возможно. Впрочем, если следовать твоей логике, то про склонение они знали, как и мы, И ИМЕННО ПОТОМУ оказались на нашем пути. Нам в то время о таком не подумалось, мы просто решили, что нам удалось найти место их гибели и печалились о них. В рассказе этом (а я почитаю его рассказом, хоть редакция и назвала его повестью) нет ни слова о кромешной тьме и прочих сопутствующих описанию мрака деталей, как утверждаешь ты. Более того, там рефреном идет тема подсветки чукотской ночи, заблудились потерявшие канат изможденные зэки опять-таки в пургу. Я сам так однажды заплутал, лишь, как мне кажется, чудом спасся. Тут истории профессора я верю. Я тебе пришлю книгу, когда она выйдет, Там будут в блоке комментариев и соответствующие документы. Мне кажется, что ты читал сию историю с предубеждением и по диагонали, да еще и с монитора. Это объяснимо характером только что прошедшей дискуссии о роли русских немцев в мировой истории. Искал блох, знаешь типичные ошибки авторов, пишущих о Заполярье, и приписал их мне. Это психологически объяснимо и обиды на тебя не вызывает. Ибо касается объективных деталей. Что касается субъективных ощущений Я не люблю полярных сияний, они действуют на меня подавляюще, потому описал их именно так, как описал. Может, потому тридцать лет не садился за эту историю, что описывать сияния и ряд других объективных ощущений был бы вынужден. Не знаю.

Сейчас, когда рассказ все-таки готов, долг мой перед памятью хороших людей выполнен, я смотрю на него, как на произведение в литературном отношении удавшееся. Обе части органично соединены, обе развивают одну и ту же мысль, которая завершается аккордом в последней фразе, первая сцена беседы вертухая с зэком о Ленине написана вообще блестяще, ибо по нравственному своему содержанию превосходит практически все диспуты времен перестройки о роли этой личности в истории России, все тринадцать персонажей рассказа имеют ярко выраженную индивидуальность. Это только часть тех сугубо литературных достоинств рассказа, о которых ты сразу не захотел говорить, но они уже существуют и будут существовать независимо от нашего с тобой спора хотя бы о том, сколько снега могут вынести с аэродрома зэки. Нисколько. Об этом в рассказе тоже написано и повторено неоднократно. Ты просто не обратил на это внимания. И не раз сказано, что снег наметается ветром тотчас. Хотя на Чукотке и бывает зимой безветренная погода. Ненадолго, но бывает. Для художественной выразительности пришлось в двух местах увеличить этот срок до нескольких дней. Неправильно с точки зрения профессионального синоптика, тут ты не ошибаешься. Но таковы законы литературы. Называются художественным преувеличением. Если бы не они, мне пришлось бы описывать каждый день зэков на Лаптысхае, а это сделало бы ╚Лаптысхай╩ скучным для чтения. Я и так едва удержал интригу в первой части, то и дело был готов превратить эту историю в подобие произведений Гольдмана либо Ренюскэ. Из-за этого именно оборвана нить истории жизни зэков на аэродроме, хотя продолжение ее могло бы прозвучать еще трагичнее. Но читатель бы бросил читать рассказ именно на этом месте. Дальнейший хоровод событий, имеющих лишь косвенное отношение к Лаптысхаю, позволит читателю увидеть так и не увиденные тобой события за застлавшими глаз твой блохами в свете ином современным оком. Ибо главная мысль истории, согласно Хемингуэя, должна заключаться именно в последней фразе. Но к ней читатель должен придти ведомым на веревочке, начало которой держит в руке автор. Блохоловы, как правило, веревочку из рук выпускают, занятые поиском насекомых более, чем поиском пути, ведущему к истине. И, как показывает опыт, находят чужих блох на спине тянущего груз осла.

269919  2006-11-20 19:42:29
Эйснеру от Куклина
- Привет, Володя, вторично.

Отпечатал и перечитал по дороге в Шаритэ и Бух твое послание еще раз и увидел, что в отношении двух ╚блох╩ ты действительно прав. Дело в том, что сидящий на месте синоптик и передвигающийся с места на место экспедиционщик видят многие детали Заполярья по-разному. Да и тридцатилетненазадные детали в памяти моей стерлись более значительно, чем те детали, которые ты видел менее десяти лет назад. Все вместе это и привело к тому, что у меня солнце взошло в конце марта, хотя использованная тобой в качестве аргумента дата в виде 23 марта, дня весеннего равнодействия, подходит под это определение. Надо будет при редактировании отметить, что весь февраль и март было облачно, лишь однажды блеснула зарница и так далее. Ибо для меня это вторично, главное в литературе люди и суть их взаимоотношений. Я не помню, когда в наш сезон блеснуло в первый раз солнышко, но ощущение праздника помню. Думаю, что нечто похожее на праздник было и в душах героев истории, рассказанной мне профессором Дадыкиным, но уверен, что у зэков и у вертухаев праздник этот был все-таки не такой, как у нас. Не помню и в какой точке Чукотки мы оказались в этот праздник. Ибо на Лаптысхае мы стояли всего три недели, кажется, а потом прибыл транспортный самолет с двумя тягачами и с двумя уэленскими пьяницами-механниками, все это выгрузили, а еще через день наши домики, прицепленные к вездеходам, поперлись по маршруту в точку, которую знал один Романов. И так мы мотались всю зиму и всю весну. Работа, однако, такая. Писать обо всем этом в рассказе, посвященном совсем другому, не смысла, слишком утяжелит повествование и уведет внимание читателя в сторону от основной темы. Но отметить это в комментариях придется. Большое спасибо тебе за то, что обратил на это внимание.

Признаться, я ждал большего числа найденных ╚блох╩, а именно от тебя понимания, почему все это написано. Вся столь любезная тебе ╚Истинная власть╩, на мой взгляд автора, не сравнится с одним только образом идущих в бессмысленный побег и бессмысленную погоню вокруг обманной волшебной горы людей, так и погибших, не узнав, что шли они не в сторону Свободы. Вся философская концепция рассказа сконцентрирована в этом образе, начавшись с критического осмысления факта осуществления самого значительного детища Ленина в виде плана ГОЭРЛО и закончившись кретинизмом лица, осуществлявшего защиту интересов государства внешне, а фактически всю жизнь обворовавшего это государства и паразитировавшего на нем. Символика рассказа настолько диалектична и полна, я бы даже сказал совершенна, что я только сейчас стал понимать, что написал. Ибо все персонажи и все события рассказа не вымышлены, я просто шел по стопам событий, о которых знал, выстраивая их в хронологическом порядке.

Несмотря на наш идиотский спор на тему, кто из нас больший интернационалист, я большим уважением и, если правильно поймешь, с любовью отношусь к тебе и твоему творчеству. Ты говорил, что пишешь медленно и трудно, а для моей писучести здешние диспуты одно развлечение. Отчего же так много сил и времени ты тратишь на эту, в общем-то, суету? Может ли хоть один герой твоей книги ╚Макарова рассоха╩ жить по-дедушкоголодновскому? Отчего ты, бегун на длинные дистанции, стремишься встать на четвереньки и ползти по проторенным миллионами коленей тропами? А может бытьты почитаешь меня идиотом? Ведь иначе, чем стоя на коленях, не объяснишь весь тот шум, что возник на РП по поводу русских немцев и права паразитов быть паразитами общества. Ведь разумней всего было бы и мне промолчать, а то и похвалить тебя за недоработанный рассказ, держа при этом фигу в кармане и радостно скалясь, слыша, что рассказ твой напечатали, но читатели не обратили на него внимания, как это делают многие твои знакомые. Разумней было бы и похвалить С-Ш, а также не ввязываться в дурацкий спор о происхождении Ремарка. Мне даже кто-то написал тут, что мудрый человек не наступает дважды на одни и те же грабли, имея ввиду мои прошлые конфликты с поздними переселенцами в Германию. Значит, я не мудрый. Я просто знаю, что потакать пропаганде бесчестия, каковым почитаю рассказ о дГ, недостойно русского писателя, пусть даже в защиту его героя встанет весь мир. Я могу себе позволить заниматься этим спором до бесконечности или до того момента, когда мне просто надоест говорить, что убивать грешно, насиловать грешно, тунеядствовать грешно, обирать голодных грешно. У меня большие запасы написанного и не изданного. У тебя же сусеки писательские практически пусты, тебе надо работать. Не хочешь делать это для себя - пиши для меня. Мне очень хочется прочитать об археологических раскопках на территории Германии. Отец одноклассника моего сына раскапывает в Египте, он утверждает, что в Германии уже все значительное раскопано. Я не верил, а теперь ты меня можешь поддержать. Он скоро возвращается, как раз бы и было ему сюрпризом мое сообщение о раскопке какой-нибудь очередной римской бани или остатков замка готов. Напиши об этом, пожалуйста.

Валерий

269925  2006-11-21 07:59:07
В. Эйснер
- Куклину. Раскопки для меня - невесёлые будни. Может, потом когда-нибудь...Эйснер.

269930  2006-11-21 11:38:44
Эйснеру от Куклина
- Пишу на бегу - пора на трамвай, а там и на автобус. Тут в черепушку пришла крамольная, но весьма остроумная мысль: а ведь майор МВД Кац в этом рассказе, ставший генерал-лейтенантом КГБ, являет собой тип абсолютного двойника защищаемого тобой дедушки Голодного. Вот ведь какая петрушка получается, а я и ни сном, ни духом не подозревал о существовании дГ, когда писал о Каце и вспоминал о нем. Это говорит о том, что мы с Ш-М инстинктивно уловили требование времени,которое можно определить, как поптытку осмысления причин, порождающих паразитов среди двуногих без перьев, ставших людьми только потому, что мы являемся единственными представителями животного мира, использующими орудия ТРУДА. Было бы интересно послушать мнение об этом феномене от Игоря Крылова, но он в последние месяцы моих эстапад по каким-то непонятным мне причинам не замечает.

269933  2006-11-21 14:38:35
Шмидт - Куклину и Всем, Всем, Всем!
- С удовлетворением узнал о приговоре суда и водворении Куклина в Моабит. Восторжествовала, наконец, справедливость! Ведь приговор НЕЗАВИСИМОГО СУДА означает доказанность, что Куклин ЛЖЕЦ, ПРОВОКАТОР и КЛЕВЕТНИК! А единажды совравший, соврёт и не единажды! Жаль только, что срок маловат. Не успеет пишущая братия от твоих шпиньков, поучений и затычек отдохнуть. Но, я думаю, что местные ЗЕКИ тебя, Валерыч, ОТПЕТУШАТ как следует, так ты и по иному закукарекаешь. Может и совесть проснётся. Только уж героем дня и великомучеником ты не будешь. Провокаторы во все времена вызывали брезгливость. А я посмотрю, как с новоявленным петушком твои собратья, сочинители, обойдуться. Неужто захотят в один клозет с тобой? Не думаю, ох, не думаю. Приятных отсидок, петушок Валера! Дедушка Шмидт

269934  2006-11-21 15:54:49
В. Эйснер
- Куклину Валерий! От скромности ты не умрёшь! Тем не менее, ╚Лаптысхай╩ требует доработки. В нынешнем виде его нельзя предложить читателю. Смотри что ты пишешь: ╚В час похорон упокоившегося солдата блеснула первая зарница, предвестница заполярного дня. Потом заблистал восток чаще и ярче, вскоре стал долгими минутами светиться горизонт. И, наконец, в конце марта появился краешек солнца... один раз╩. Убедись, что автор не только, подобно Иисусу Навину, остановил Солнце, он и Землю сместил с орбиты! За Полярным кругом нету никаких ╚зарниц, предвестниц заполярного дня╩, просто сумерки с каждым днём становятся светлее, пока, наконец, в южной, всегда в южной точке горизонта, Валерий! не появится милое солнышко. Полистай учебник географии, или спроси у ямальца Л. Нетребо. Убедись: выше шестьдесят шестой параллели солнце восходит не на востоке на юге! Убери эти несуразицы. Иначе не один читатель-северянин усмехнётся ╚в пшеничные усы╩: ╚Ай да автор, ай да пном-пень!╩ Кроме того, в тексте есть и грамматические корявости. Почему ты не даешь прочитать вещь грамотному человеку, прежде, чем выставить её на ╚позорище?╩ Эйснер.

269940  2006-11-21 20:02:37
И.Крылов
- Валерию Куклину.

Как это я вас не замечаю, я же не раз к вам обращался, причем непосредственно (вы видимо не обратили внимания). Просто тема власти меня интересует больше в практическом плане - как ее правильно организовать. см. здесь: http://www.contr-tv.ru/common/2039/ http://www.contr-tv.ru/common/2049/

269941  2006-11-21 20:10:38
И.Крылов
- Куклину.

Вот еще общетеоретическое-аналитическое. Как показало время мои оценки довольно точны. Значит кое-что я понял верно. http://www.partrazvi.ru/ideologiya/8/

269943  2006-11-21 21:57:24
НН
- Да, Валерий, Вы меня удивили. Не ожидал после Вашего пустового словоизлияния по поводу пустого, далекого от литературы, рассказа ╚дГ╩. Серьезный человек не стал бы серьезно бросать бисер... и на глупой основе филосовствовать всерьез. . Как и по поводу гробокопательства о Ремарке и его предков мы все вышли из обезъян. ╚Знаете, Бунин, я все-таки прочел вашего... ну, как там ╚Человека из...╩. ╚Господина из...╩. Ну, пусть ╚Господина╩... Неплохо! У вас, Бунин, есть чувство корабля╩. Это Бальмонт из воспоминаний Бунина. А еще серьезней рассказ Ваш удивительно хорош. А детали некоторые? Да, Вы это объяснили, не играет особой роли, можно и поправить.Настоящая литература, на мой взгляд.. Можно и простить некоторые Ваши вольности, но лучше было бы, если Вы их сами не позволяли. Будьте здоровы.

269961  2006-11-23 17:54:42
Андрей
- Является ли данное изображение гербом Руси? http://www.rus-metall.ru/page.php?17

Что является главным символом Руси? С уважением, Андрей. mosflat@land.ru

269967  2006-11-25 15:05:53
Мимопроходящему от Куклина Валерия
- Мне, признаюсь, лестно было прочитать о том, что вы обеспокоены моим исчезновением. Но я ведь сообщал на ДК о своей отлучке и объяснял причину: поездка в Геттенберг и Гайдельберг для встречи с учеными, которые могли бы мне подтвердить опубликованную здесь информацию о том, что по анализам крови можно доказать арийское происхождение моих оппонентов по одной из дискуссий. В Берлине в двух клиниках меня подняли на смех, а вот в вышеназванных университетских городах лица, имена которых я бы не хотел называть (профессора просили об этом), сообщили, что им известно о наличии подобных исследований в неких (по-нашему, секретных) лабораториях на деньги исключительно меценатов, известно, что исходными компонентами для такого рода исследований берется костная ткань (желательно мертвая), анализ ведется на уровне исследования ДНК, степень ╚попадания╩ колеблется от 62 процентов до 83-х, что значительно выше тех данных, которые мог бы выдать метод вариационной статистики, но не достаточный для того, чтобы названный метод мог быть признан научным. При этом, ими было, независимо друг от друга, отмечено, что речь идет об изысканиях в области исследований археологических материалов; вышеназванные показатели могут почитаться оценочными лишь на уровне определения рас и смешения оных, но ни в коем случае не наций, являющихся понятием сугубо этнографическим, по их мнению, а не биологическим. Они также выразили сомнение в том, что живой материал, каким является кровь, может служить источником подобных исследований. Неизвестно до сих пор, насколько влияет на генотип человека состав употребляемой им пищи. Еще древние римляне говорили: ╚Человек это то, что он ест╩. Европеид, с младенчества вкушающий американские продукты в виде кукурузы, помидор, картошки, курящий табак, питающийся фруктами, привезенными со всего мира и, тем более, мясом и овощами генетически преобразованными, по мнению некоторых ученых, не может не измениться сам по своему составу, не может не подвергнуться изменениям на генетическом и молекулярном уровнях. Другие ученые считают это чушью собачьей, но доказательств, опровергающих ранее названное утверждение, не дают. Кровь жидкая субстанция, подверженная массе влияний извне, одно наличие конвекции внутри пробирки с только что взятой кровью стоит отдельных исследований. Конечно, влияния на геномные составляющие ДНК быть не должно по логике, но не исследовано, а раз не исследовано, то и нет оснований доверять вышеназванным процентам в достаточной для категорических высказываний мере. Тем не менее, они взяли у меня кровь и пообещали передать в неназванные ими лаборатории для исследования и заключений. Так что по выходу из Моабита надеюсь получить ответ: являюсь ли я марсианином или прямым потомком Тацита либо Светония. Все-таки лучше, чем быть каким-нибудь пра- какого-нибудь императора или первого геноцидщика Александра Македонского. Не правда ли?

269968  2006-11-25 15:06:42
Эйснеру от Куклина
- Володя, здравствуй.

Спасибо тебе за комментарии. Я изменил два предложение и сделал две сноски с твоей помощью в этом рассказе.

Ты спрашиваешь, почему я прежде не послал тебе и Нетребо на рецензию его. Отвечаю: хотел, но потом раздумал. Во-первых, в таком случае я бы выступил в качестве просителя, а характер нашего последнего диспута приобрел такой оттенок, что подобное обращение к тебе могло бы обернуться скандалом и массой нелепых обид с обоих сторон. Во-вторых, Нетребо сейчас занят: кроме основной своей работы в качестве инженера, он занят делом важным для его региона подготовкой огромного альбома и очерками о жизни нынешнего газодобывающего Севера. Отрывать Леонида от этих дел я посчитал бестактным. В-третьих, Валерий Леонидович Сердюченко, который как раз в те годы служил на аэродроме Анадыря в качестве офицера и мог бы обратить внимание на те самые детали, на которые обратил ты, сейчас, по-видимому, болен. Насиловать старика просьбами корректировки моих текстов я не осмелился.

Одна деталь рассказа, на которую никто из прочитавших его не обратил внимания, мне показалась знаменательной в свете именно нашего с тобой и С-Ш спора. Люди на Лапьтысхае в 1947 году гибли до тех пор, пока делились на зэков и вертухаев, а когда стали они товарищами и стали жить и работать вместе, смерти разом прекратились. До приезда нового начальства в лице майора Каца, убившего последних вертухаев, ставших в одночасье ненужными. Символики тут нет никакой, ибо все это правда. Но она-то меня и поразила в рассказе профессора Дадыкина более всего. То, что читатели не обратили на эту деталь внимания, делает мне честь, как автору, ибо написал об этом я, оказывается, весьма достоверно. И вызывает искреннюю симпатию ко всем, кто прочитал этот рассказ и принял свершившееся, как должное, не стал спорить со мной и Дадыкиным. В свете событий сегодняшнего дня в России, в СНГ и на Ближнем Востоке деталь эта действительно приобретает символическое значение.

Что касается расовых исследований в Гейдельберге, то о результатах своей поездки я написал НН-у.

С пожеланием тебе творческих удач, Валерий

269973  2006-11-26 09:06:24
В. Эйснер
- Куклину: И ты не падай духом в застенке. Перемелется, мука будет. Я считаю, что ты, паря, по всегдашней своей привычке, заливаешь, говоря о шестистах подписях в твою защиту. Тем не менее, прими мою как шестьсот первую. А если нету ни одной,- прими мою подпись как первую. Не вешай носа. Эйснер.

269975  2006-11-26 14:22:50
Эйснеру от Куклина
- Здравствуй, Володя. Спасибо на добром слове. Я ведь и не сомневался никогда в твоей порядочности. Удивил Аргоша. Я, признаться, видел в нем не средство борьбы с собачьими блохами, а грамотного еврейского интеллигента, защищающего стремительно теряющий достоинство кагал. Но оный Аргоша оказался обыкновенной шпаной, сявкой с золотым фиксом во рту. Даже в воровской среде желать кому-то быть опущенным не по понятиям почитается западло, могут и самому такому желальщику проникнуть в задний проход в качестве наказания. Меня же сажают в Моабит за политику, то есть без права оказаться в окружении уголовников-педерастодельцев, с которыми, по-видимому, имеет тесный контакт Аргоша-блохолов. Тексты его и его корешей я скачал с сайта и передал адвокату. Потому даже в случае подкупа кагалом служителей тюремной охраны будет трудно друзьям Аргоши совершить надо мной им желаемое. Так что не бойся за меня. Что касается шести сотен подписей членов СП РФ, то они были собраны еще летом прошлого года, опубликованы вместе с их письмом в ряде московских газет вслед за моим открытым письмом к членам берлинского суда в ╚Литературе России╩ и ╚Московском литераторе╩. Печатать письмо-претест писателей России отказались все русскоязычные издания Германии, но в архивах у них должны остаться ксеротексты, можешь спросить у них. Я просто забыл точную цифру подписавшихся. А вот берлинское отделение правозащитного писательского ПЕН-клуба во главе с Шапиро отказалось защищать меня. Не подхожу под их национальные и вероисповедальные стандарты. Да и противник мой бога-атенький! И, мне кажется, умнее своих задолизов, понимает, что в случае сверешения надо мной акта насилия окажется главным подозреваемым в подстрекательстве преступления он глава, кстати, одной из якобы русских общин за рубежом и любезный канцлерихе якобы защитник русских немцев, не являясь при этом оным. То есть все, что происходит на глазах наших на ДК, есть всего лишь одна из сюжетных линий сюрреалистического романа, в котором участвуем все мы. Нет столкновения позиций, нет борьбы идеологий, нет бушующих страстей, все мило и лениво, в согласии с законами и параграфами, пунктами и подпунктами. Выставь на сайт ╚Проблемы Попигайской астропроблемы╩, а? Здесь специалисты есть, можети спор возникнуть. Настоящий. Валерий Куклин

269977  2006-11-26 16:24:15
В. Эйснер
- Куклину. Аргошу зря ругаешь. Он парень грамотный, со своим мнением, и уже поэтому мне симпатичен. "Попигай" поробую, но навряд ли он будет иметь резонанс. Даже в России об этом крупнейшем подарке природы россиянам знают лишь специалисты, а в Германии никто и слыхом не слыхивал.

269980  2006-11-26 18:53:36
Алексею от Куклина
- Меня несколько удивило ваше предложение высказать свое мнение о герюе, который предполагается быть гербом России на названном вами сайте. Я не специалист по геральдике, да и не уважаю оную будто бы науку, притащенную на Русь бестолковым Петром, за обилие в ней символов, которые мимолетны. Всегда вспоминаю работу Питера Брейгеля-старшего ╚Нидерландские поговорки╩, на которой не вижу ни одной поговорки, а массу потешных бытовых зарисовок. Время прошло, поговорки забылись, все, что вызывало восторг зрителей 16 века, превратилось просто в картинку, состоящую из жанровых сценок. Так и с символами. К примеру, ныне признанный государственным флаг РФ объявлен якобы возрожденным былым знаменем России. Это не так. Триколор это флаг российского торгового флота, не являющегося собственностью Государя, а потому флаг группы частников-спекулянтов, не более того. И в настоящее время оный флаг правильно символизирует государство, управляемое ворами. Но к российским народам отношения он не имеет. За этот триколор в Брестской крепости воевать насмерть не станут. Погибшие в Чечне воспринимаются обыденным сознанием, как жертвы, не как защитники и герои.

И предложенный вами герб из числа таких же нелепостей. Как можно догадаться, расположенная в середине зелено-золотого орнамента дамочка, более похожая на участницу хоровода в окружении Надежды Бабкиной, символизирует покровительницу Руси Матерь Божию. Ею предлагают организаторы сайта заменить двухголового цыпленка-табака, которого возродила ельцинская камарилья. А зачем? Почему персонаж художественной самодеятельности кажется организаторам сайта лучше просто иконы Владимирской Богоматери, главной святыни православной Руси? О ней, кстати, опубликована здесь моя пьеса ╚Мистерия о преславном чуде╩, познакомьтесь на досуге, пожалуйста. А как быть с миллионами людей, верящих в Аллаха? Как быть с людьми, предпочитающими, как вы, буддизм? Как быть с атеистами? Ладно, иудеям российский герб безразличен, будь там хоть нарисованы таракан и печка, им довольно своего голубого шестиугольника. Но им в предложенном на сайте гербе не понравится наличие орнамента, перекликающегося с арабскими письменами Корана и сочетание голубого поля с золотыми виньетками, характерными для культуры мусульманской. К тому же герб должен быть видным издалека, воспринимаем мгновенно, предложенная же на сайте бляшка может осмысливаться лишь при внимательном разглядывании и изучении оной. И, глядя на нее, что поймет первые увидевший ее о России? Что за народы в ней живут? Чем живут, что создают, что умеют? Советский герб на эти вопросы отвечал, нынешние СНГ-эшные нет. Кроме Белорусского. Про знамя Казахстана ходила частушка: ╚Как увидишь педика, береги его, Он ведь с нашим знаменем цвета одного╩. Киргизский алый стяг с желтыми кривыми полосками должен символизировать дырку вверху юрты. Не знающий юрты человек скажет: четыре коряги и костер. Гербы СССР и Израиля все-таки свою государственноконсолидирующую функцию выполняли лучше. Птицы-хищники на гербах десятков стран выглядят комическим анахронизмом, на мой взгляд. Немецкий орел от польского отличается большим размахом крыльев и большим числом перьев. Есть в этом какая символика? Не знаю. Но они неплохо смотрятся хотя бы на флагштоках. Вспомните кадры хроники Парада Победы в мае 1945-го. Предложенный же на указанном вами сайте герб будет выглядеть на флагштоке бляхой, похожей на ременную на пузах у турецких янычар 12-19 веков.

Вполне возможно, что вы, Алексей, являетесь автором обсужденного мною герба, а потому обидитесь. Но я не лукавлю с вами, говорю искренне и прошу учесть, что не являюсь специалистом в этой области, пишу, как понимаю эту проблему с точки зрения человека, внукам которого могут приказать любить этот герб. Я люблю герб с колосьями, с серпом и молотом, со звездочкой и восходящем солнцем, готовым подарить счастье всему земному шару. Буддизм и ламаизм для меня полный мрак, потому если на гербе, предложенном вами, и есть некий сокрытый сакральный смысл чего-то там связанного с чакрами и прочими индуистскими вещами, то я, извините, не заметил этого. Хотя искренне старался обнаружить. С уважением, Валерий Куклин

269985  2006-11-26 23:40:34
Мимо проходил
- Валерий Васильевич, в предверии твоей (после замечания Аргоши я теперь со всеми на "вы") отправки в Маобит, (только вот за что конкретно тебя туда никак не уясню), и по прочтении твоего "Лапсыхая" спешу сообщить пару фактов. Взяты они мною из книги скончавшегося в нынешнем году Владлена Сироткина "Почему Троцкий проиграл Сталину". Касаются факты ГОЭЛРО и твоей версии его возникновения. Цитирую Сироткина: "... в начале ХХ в. в России был создан первый электротехнический синдикат из русских и иностранных фирм и банков (47,5 капитала - у немцев, 36% - у французов и 16,5% - у русских). Собственно, именно инженеры-проектировщики этого синдиката и разработали в 1910-1916 гг. тот самый "ленинский" план ГОЭЛРО, о котором Ильич узнал еще в декабре 1917 г. (именно тогда в Петрограде к нему пришли два основных разработчика этого плана - инженеры А.Винтер и И. Радченко, но Ильич вначале в "фантазии" этих двух "буржуазных спецов" не поверил), но затем повесил на план этикетку "социалистический", а в 1920 г. обрамил идеологически: "коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны". И далее Сироткин пишет: "Электрификация всей страны" - независимо от того, капиталистическая она или социалистическая - была задумана русскими и иностранными (преимущественно немецкими) инженерами еще в 80-х гг. XIX в. К тому времени у них за плечами уже были существенные успехи: прокладка кабельного электрического освещения в Петербурге и в Москве, строительство с конца XIX в городских линий электрического трамвая в Москве, Петербурге, Киеве, Риге и Одессе, пуск в 1897 г. в Риге первой в России паротурбинной электростанции на нефти и т. д. В 1910 г. синдикат заключил с концернами "Сименс-Гальке" (Германия) и "Востингауз" (США) финансово-технические договоры на разработку проетов и строительство к 1915 г. Волховской ГЭС (╧1 в ленинском "ГОЭЛРО", но она будет построена только в 1926 г.), электрофикации петербургского железнодорожного узла и строительства метрополитена в Петербурге (первая линия намечалась к пуску в 1916 г.!) и др. Более того, "Общество 1886 г." и синдикат в 1912 г. объединились в еще более мощный консорсиум и разработали вообще грандиозный технический проект - строительство Днепргеэса к 1920 г. (построен в СССР только в 1932 г.) и канала Волго-Дон (тоже к 1920 г.; построен только через 30 лет, после Второй мировой войны, при Сталине, и назван его именем). Всю техническую документацию по Днепргэсу и каналу еще до Первой мировой войны разработали немецкие, русские, американские и французские инженеры". Так что вы в этом произведении спутали не только восходы-закаты, о чем вам указал ваш коллега В.Эйснер. А теперь по поручению группы товарищей вопрос: Правда ли что бывшая тюрьма Маобит в Берлине превращена в музей? Причем, давно. Если это так, то возникают иные вопросы, но ими я сейчас вас отвлекать не смею. Дождемся возвращения из застенка.

269989  2006-11-27 19:53:33
Валерий Куклин
- Аргоше и Мимопроходящему

Извинения принимаются.

Меня не посадили пока. По-видимому, у Аргоши есть контакт с правоохранительными органами ФРГ, раз он заранее знал об этом. Мне лишь сегодня утром в полицайамте сказали, чтобы я спокойно возвращался домой, но объяснений не дали, просто сказали: ╚Ждите. Вам напишут╩. Буду теперь ждать.

Отвечаю на вопросы. Тюрьма Моабит функционирует в качестве таковой и по сей день, лишь маленькая ее часть представляет собой изредка посещаемый мемориал, но в списке достопримечательностей Берлина оная не значится, как, например, превращенная в центр антирусской пропаганды тюрьма Штази в Хойеншёнхаузене. В районе Райникендорф есть еще одна тюрьма, более благоустроенная, то там слишком много русскоязычных, которые привнесли в нее законы российской кичи, которых ранее в Германии не было, я туда идти отказался сразу это мое право. Из тюрем окружающей землю Берлин земли Бранденбург знаю лишь в Коттбусе. Я помогал вытаскивать оттуда одного молодого глупыша из поздних переселенцев. Там кипит типовой беспредел советской колонии для малолетних преступников, она переполнена поляками, русскими, молдаванами и чехами. В качестве мемориала существует бывший фашистский концлагерь Заксенхаузен, расположенный сразу же за кольцевой автодорогой Берлина тот самый, из которого совершили побег на немецком бомбардировщике знаменитый летчик Девятаев с десятком советских военнопленных на борту. Бухенвальд и Дахау расположены слишком далеко от места моего нынешнего жительства, равно как и Освенцим, расположенный на территории современной Речи Посполитой.

Насчет причин преследования кагалом великого русского писателя Валерия Куклина писалось на данном сайте за прошедшие полтора года так много, что повторяться нескромно. Отправляю к моей статье ╚Летописцы переходного периода. Заметки о русскоязычной прессе Германии╩, опубликованной в журнале ╚Журналист╩ (Москва) : http://www.journalist-virt.ru/2005/2/15.php . Выводы сделайте сами. Только не углубляйтесь, мыслите, поставив себя на место персонажей статьи, как можно примитивнее, дебильнее и попадете в точку.

О том, что фикса женского рода, действительно забыл. В моем окружении им не пользуются. Слово ведь из сленга шпаны, а таковой не почитали себя даже работающие у меня в экспедиционных партиях завзятые уголовники. Спасибо Аргоше он слово это знает хорошо.

Сообщение ваше о том, что план ГОЭРЛО был придуман иноземцами, а русскому лапотнику ввек бы не помыслить о величии российской державы и ее энергетической независимости, ни в коем случае не вступает в конфликт с сюжетом первой сцены в рассказе ╚Лаптысхай╩, а потому достойно лишь сноски в виде: ╚Старый зэк в разговоре с офицером охраны лагеря не мог сказать, что вовсе не Кржыжановский и не Ленин были авторами идеи использования гидротехнических мощностей России в качестве базовой программы электрификации страны. Настоящая программа разрабатывалась учеными многих стран, начиная с 1880-х годов, и была осуществлена советской властью в 1930-1950-х годах. В связи с вынужденным прекращением работ в период Великой Отечественной войны 1941-45 годов╩. Хотя, конечно, замечание ваше в отношении сельских электростанций, работавших на торфе, которые строил мой персонаж-зэк еще до своей посадки, не имеет. Хотелось свою образованность показать показывайте дальше.

Напоследок я хочу обратить ваше внимание на то, что цитированный вами кусок статьи О ГОЭРЛО имеет значительную подлость в виде намеренного упора внимания читателя на то, что большевики запоздали с графиком введения в эксплуатацию ряда электростанций по сравнению с запланированными накануне Первой мировой войны. То, что речь идет о стране, пережившей Гражданскую войну и интервенцию 20-ти государств в период 1918-1922 годов, а также пережила основные сражения Первой и Второй Мировой войн на той самой территории, которая была запланирована под строительство вышеназванных электростанций, в расчет автором не берется. Типичный ход пропагандистов идеологии перестройки, именуемый манипуляцией общественного сознания. Ловить таких ловкачей за руку очень долго и утомительно. Постарайтесь в следующий раз, цитируя, думать сами.

С приветом от пока еще неслучившегося узника Моабита. Но вы не переживайте. На меня еще завели три дела. Те же самые люди по тем же самым пунктам обвинения. Коллекционеры, едрит-твою-налево!

269992  2006-11-27 22:04:41
Мимо проходил - Куклину
- Прежде всего, и это я искренне, рад, что ты, Василич, не в застенке. Более того, укрепляюсь в предположении Аргоши, что ты и вовсе туда не попадешь. Ну а что касается твоего предположения, что Аргоша имеет влияние на карательные органы Германии, то здесь я с тобой не согласен. Он не влияние имеет, а полностью манипулирует и управляет ими. Естественно, не в одиночку, а с помощью соответсвующей организации. И все потому, что в Маобите пока нет Интернета, а значит Аргоша, окажись ты там, будет лишен возможности читать твои тексты, откровения и отповеди. Он конечно их клянет и клянет искренне, но скажи на милость, разве наркоман не знает, что наркотик смертелен? Конечно, знает,поэтому и клянет, но ведь не отказывается. Вот и Аргоша (и не он один!) пристрастился к твоим текстам. Клянет их, но без них сам того не сознавая уже не может. И ты ведь без Аргоши, Василич, тоже не можешь. Я же вижу, как ты, когда он вдруг на недельку исчезает, начинаешь метаться-суетиться. Тебе его никакой НН не заменит, никакая Антонина с Нетребо, никакой Эйснер с Шмидтом, никакой Анатолий из Одессы и даже я. Так что вы с ним как два античных героя, каких конкретно ты наверняка вспомнишь, а вот Аргоша тебя конечно поправит. Ну а мое уточнение по ГОЭРЛО, так оно, повторяю, взято из книги Владлена Сироткина. А он автор был серьезный. Мне, например, тоже не нравится ряд событий и фактов ушедшей истории, но повлиять на них я никак не могу. Читая же твой отлуп "турецкому султану" вспомнил забавнейшую историю, как довелось мне однажды присутствовать при споре армянина и еврея о национальной принадлежности Христофора Колумба, Микельанжело, Тацита и еще кого-то. Один утверждал их несомненное армянское происхождение, другой, соответственно, - еврейское. Ну а в обычной жизни армянин работал мастером по холодильным установкам, а еврей - бухгалтером. Но как спорили! И еще один момент. По прочтении твоего Лаптысхая я моментально вспомнил писателя Войновича. И знаешь почему? Потому что в его романах и повестях (особенно последних) все без исключения мерзавцы, подлецы и т. п. исключительно русские, а вот у тебя, соответсвенно, евреи. Ты бы, Васильич, иногда кого-иного вводил, т. е. добавлял. Хотя чувствую скоро ты это сделаешь.

270269  2006-12-14 20:27:22
Модест
- Этот рассказ, а правельнее сказать документальная история, еще не скоро утратит своей актуальности. Автор по всему видно человек неравнодушный к судьбе россиян, под которыми я подразумеваю не только русских. И посему жизнь у него не самая радостная. Об этом я составил представление, просматривая записи в "Дискуссионном клубе", да и этот его рассказ тоже сказал мне о многом. Я живу в России, приехал в Германию в командировку и здесь господин Каспер, который из российских немцев, рекомендовал почитать мне "Русский переплет". Почитал. И получилось, что я русский открыл для себя русских писателей приехав в Германию! Смешно и грустно! Спасибо, так сказать, родной российской власти, правительству и чиновникам за так "прекрасно" организованную пропаганду и реализацию книг русских писателей. Зато от всяких там Губерманов, Куниных, Войновичей, Викторов Ерофеевых, Пелевиных, Сорокиных, Марининых, Дашковых и прочей гнусности не пройти не проехать, не протолкнуться! Этим мусором завалено все! Но не беда, как говаривали раньше: "Пережили голод, переживем и изобилие!" Успехов тебе, "Русский переплет!"

270284  2006-12-16 21:10:54
HH
- Прав, Модест, прав

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100