TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Роман с продолжением
16 января 2007 года

Валерий Куклин

 

 

 

ПРОШЕНИЕ

О ПОМИЛОВАНИИ

Часть 3 | Часть 2 |Начало

 

( Благими намерениями умощена дорога в Ад...)

 

РОМАН

 

Подранкам Второй Мировой войны

посвящается

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

"У С о в е т с к о й в л а с т и с и л а в е л и к а..."

 

Московская комиссия уехала, а его не расстреляли. Будто забыли и зачем он здесь, и почему. Приносили и уносили пищу, водили в душевую, отрывали от рукописи и заставляли совершать прогулки по тюремному двору, убирали за ним камеру, стригли, брили. Работу эту выполняли, в основном, зэки, всегда под присмотром Жандарма и потому молча, лишь с любопытством поглядывая в сторону смертника.

А ему казалось, что они не хотят отвлекать его от работы.

Тишина в этой части тюрьмы порой давила ему на уши и напоминала о том, что находится он все-таки в камере особой.

Когда кого-нибудь из КПЗ вели на допрос, он слышал стук сапог конвоиров; да и те старались на его этаже ступать помягче. Но подковы все равно гремели по ступеням, отвлекали его - и он морщился, откладывал карандаш в сторону, ждал, когда же наступит наконец тишина и можно будет продолжить писать.

В такой-то момент и возник перед ним Иисус.

Был он совсем не похож на свои средневековые изображения, да и современные типографские иконы имели с ним мало общего: он не был изможден и покрыт язвами - двухтысячелетнее пребывание в садах Эдема пошло впрок - не был худ и наг, а напротив - отъевшийся, благодушный, без особых примет, если не считать взгляда тусклого, безразличного. Зато нимб над головой его был столь материален, что походил на неоновую лампу холодного свечения, свернутую в круг.

- "БЛАЖЕННЫ ПЛАЧУЩИЕ, ИБО ОНИ УТЕШАТСЯ".

- Чего? - удивился смертник.

- "БЛАЖЕННЫ ПЛАЧУЩИЕ, ИБО ОНИ УТЕШАТСЯ, - повторил Иисус и продолжил: - БЛАЖЕННЫ КРОТКИЕ, ИБО ОНИ ОБРЕТУТ ПОКОЙ".

- Их дело - блаженных. Я при чем?

Но Иисус продолжал свое:

- "БЛАЖЕННЫ ЖАЖДУЩИЕ СПРАВЕДЛИВОСТИ, ИБО ИХ ЖЕЛАНИЯ ИСПОЛНЯТСЯ".

- Эка куда загнул! - рассмеялся смертник, пересел на кровать и привалился спиной к стене. - Валяй дальше.

- "БЛАЖЕННЫ МИЛОСЕРДНЫЕ, ИБО ОНИ ОБРЕТУТ МИЛОСЕРДИЕ. БЛАЖЕННЫ ТЕ, КОГО ПРЕСЛЕДУЮТ ЗА ПРАВО ДЕЛО И ПОЗОРЯТ ЗА НЕГО - ВОЗРАДУЙТЕСЬ И ЛИКУЙТЕ - ИБО ВАМ ДАНО ЦАРСТВИЕ НЕБЕСНОЕ".

Смертник рассмеялся от души, а когда до конца просмеялся, то сказал с укоризной:

- Вот те и хрен! В какую ты там меня дыру воткнуть желаешь? Да был я там уже, был... - помолчал, насупившись, закончил зло: - Сволочи вы все - святоши. Кабы тебя не распяли уже, я бы тебя сам за все их заботы распял.

- "НЕ СУДИТЕ СТРОГО ДРУГИХ, ИБО ТА МЕРА, КОТОРУЮ ВЫ ПРИЛАГАЕТЕ ДРУГИМ, БУДЕТ ПРИМЕНЕНА И К ВАМ, А ЭТО НЕ ВСЕГДА ПОСЛУЖИТ ВАМ НА ПОЛЬЗУ..." - нараспев произнес Иисус.

Но вновь был прерван:

- Уж какая мне от жизни польза теперь? Одно только - лишний час воздух портить... - кивнул в сторону рукописи. - Не по нутру мне твое Царствие, извини. Шикарно там живешь - вон какую ряху отгрохал. Кто там на тебя вкалывает?

- "ЦАРСТВИЕ БОЖИЕ, - сказал Иисус, - ВЫРАЖАЕТ СЕБЯ НЕ В ПЫШНОСТИ, НЕ В КАКИХ-ЛИБО ВНЕШНИХ ПРИЗНАКАХ, И НИКТО НЕ СКАЖЕТ: ВОТ ОНО ЗДЕСЬ ИЛИ ТАМ, ИБО ЦАРСТВИЕ БОЖИЕ ВОЗДВИГНУТО ВНУТРИ ВАС".

- Мягко стелешь - твердо спать. Это ты от подчиненных и от потомков своих такое требуешь. А сам бы лучше в зеркало посмотрел. Вспомни, как ты пацану одному говорил: "КАК СИЛЬНО ЧЕЛОВЕК ПРИВЯЗАН К БОГАТСТВУ СВОЕМУ! И КАК ЛЕГКО ОНО МОЖЕТ СТАТЬ СЕРЬЕЗНОЙ ПОМЕХОЙ К ДОБРОДЕТЕЛИ! ДОБРОДЕТЕЛЬ ТРЕБУЕТ ЖЕРТВ, А ЛЮБОВЬ К БОГАТСТВУ - ВСЕ НОВЫХ ПРИОБРЕТЕНИЙ, ДОБРОДЕТЕЛЬ ЗАСТАВЛЯЕТ ОГРАНИЧИВАТЬСЯ СОБОЙ, ЛЮБОВЬ К БОГАТСТВУ - РАСШИРЯТЬ СВОИ ВЛАДЕНИЯ, УВЕЛИЧИВАТЬ СВОЕ ИМУЩЕСТВО". Зафарисействовался ты, Ваше Высо-о-окое Величество, когда власть небесную заполучил. Поговорить бы с тобой, когда ты с Апостолами своими по Иудее пешим да в рванье ходил. А теперь... - смертник покачал головой. - Нет, - сказал. - Теперь и ты другой, и у меня нет времени на исправление...

- "ИСТИННО ГОВОРЮ ВАМ, - продолжил Иисус, - ЧТО ВЫ СВЯЖЕТЕ НА ЗЕМЛЕ, ТО БУДЕТ СВЯЗАНО НА НЕБЕ; И ЧТО РАЗРЕШИТЕ НА ЗЕМЛЕ, ТО БУДЕТ РАЗРЕШЕНО НА НЕБЕ..."

- Ступай, - махнул рукой смертник. - Свободен. И надоел. Время отнимаешь. Поздно меня перевоспитывать. Вон сколько дел наворочал. Самое время - сесть, описать все и во всем разобраться.

Он сел за стол, пододвинул к себе бумагу, и не заметил, как Иисус исчез...

 

С Т Р А Х И

1971 - 1973 гг.

 

Осколок первый

 

Начальников да командиров надо мною было множество. Каждый приказывал, требовал, не доверял подчас, и лишь один из них признавал меня равным себе, хотя и карал, и материл вдосталь. Имя ему - Шамаев Сергей Петрович.

Он был самым молодым из начальников партий системы "Леспроект", самым энергичным и, без сомнения, талантливым руководителем.

Высокая костлявая и сутулая фигура его могла вынырнуть неожиданно из таежного мрака и громким голосом рявкнуть:

- Кумарите, работнички? А совесть у вас есть?

Ребята морды отворачивали, оправдывались, что погода, мол, не та, что время, мол, позднее, или, напротив, раннее, или еще какую причину сбрешут. А он, бывало, выслушает нас, а потом закончит:

- Дармоеды, словом. А кто за вас работать будет?

Однажды кто-то из ребят ему ответил набившей оскомину шуткой:

- Пушкин.

- Александр Сергеевич? - переспросил Шамаев. - Слыхали - великий трудяга. За всех тунеядцев вкалывает, а зарплату не получает. Что ж, сегодняшний день будем считать пушкинским. И поделом. Впредь за всякий простой буду записывать "восьмерки" на имя Александра Сергеевича.

К концу сезона оказалось, что в последней графе ведомости на получение зарплаты действительно значилась фамилия великого русского поэта с кругленькой суммой в рублях и копейках.

- Вот так, - сказал Шамаев. - Перечислим деньги Литературному музею имени Пушкина. Добро?

Мужики покрякали, поматерились, а потом рассмеялись и согласились.

- Свинья ты, Петрович, - сказал тот, что шутканул про Пушкина, - но мужик правильный. Всегда оставайся таким.

Произошла эта история за год до того, как в экспедицию Шамаева попал я. Но рассказывали мне о ней столь шумно и увлеченно, вспоминая и придумывая подробности, так переживали при этом, что казалось, будто совершил он эту хохму только что, чуть ли не пять минут назад.

Кое-кто почитал Шамаева за зануду. Но правильнее было бы назвать его человеком чрезвычайно ответственным. Сам старался ничего попусту не обещать, работал на износ, но и от других не терпел халтуры.

Однажды один из студентов-практикантов в дни перекантовки нашей на базе ушел в загул и попал в отделение милиции.

Шамаев его оттуда выклянчил, привел в лагерь, выслушал клятвенное заверение провинившегося, что у него (у студента) такой прокол случился впервые, заключительное "больше не буду", после сказал:

- Помните, Мирали, мы с Вами смотрели в Москве кинофильм "Волшебная лампа Аладдина"? Помните, как там Джинн говорил? "Это у вас, у женщин, клятвы. А у нас, джиннов, каждое слово - правда". Я верю Вам. Но если случится, что Вы поступите, как женщина, я посажу Вас в вертолет - и в двадцать четыре... минуты. Коллектив у нас мужской, бабы нам не нужны.

Это неожиданное обращение на "Вы" к сокурснику (Шамаев при всем при том был студентом-заочником Московского лесотехнического института), спокойный и размеренный голос, лишенный даже намека на строгость, звучали столь весомо, что никто из нас не засомневался, что сказанное Мирали (осетину, искренне испугавшемуся, что его признают за бабу) в полной мере относится и ко всем остальным рабочим партии.

Как-то один из инженеров-геодезистов попытался покачать права: обозвал Сергея Петровича недоучкой и карьеристом.

Тот молча выслушал его пьяную речь (инженера только выгрузили из брюха вертолета), а ответил лишь сутки спустя, в поле и трезвому:

- Я рад, что вчера Вы сумели разрядить на мне свои эмоции. Не скажу, что мне были приятны Ваши слова, но если это улучшит Вашу работоспособность, то я буду регулярно выслушивать Ваши проповеди. Но в настоящее время Ваша группа, извините, не лучшая в партии. Так что скандал Вам засчитывается авансом. Пожалуйста, поработайте эту неделю как следует - и Вы вложитесь в график.

Его увлеченность делом не выглядела посмешищем в наших глазах, хотя именно нам выходили боком все идеи его по досрочному выполнению плана. Мы верили, что во всем он искренен: и в суждениях, и в работе, когда вкалывал с нами без отдыха по двое-трое суток. Знали, что работает он так не потому, что слишком любит деньги или хочет отвлечься от какой-то внутренней боли. Он просто был по натуре такой - мог жить только на износ, на самоуничтожение.

Пер, к примеру, с топором через чащу, прорубал просеку, материл гнус и "лосиную муху", ставил вешки по три-четыре часа кряду, пока идущий за ним геодезист не начинал вопить благим матом, что устал и хочет отдохнуть. Геодезист падал на зад, а Шамаев уж костер разжигал, вешал над ним котелок с водой, бросал туда гречневый концентрат из пачки, тушенку из банки и, помешивая варево, объяснял напарнику, почему в этом месте растут именно эти деревья, именно эти травы, кислые или щелочные здесь почвы, есть ли смысл вывозить отсюда древесину, а если есть, то что лучше посадить потом - после рубки.

Как умел он широко, взахлеб, работать, так совершенно не умел отдыхать. Выходные дни на базе он высиживал по двенадцать часов кряду над камеральными вычислениями и вычерчиванием планов. В часы же вынужденного безделья, случавшиеся из-за непогоды или опоздания вертолета, он не находил себе места в буквальном смысле этого слова.

- Безобразие, - гудел он, то садясь на рюкзаки, то вскакивая с них и выглядывая в небе точку вертолета. - Они уже на семнадцать минут опаздывают. Никакого уважения к чужому времени.

Нас он заставлял по несколько раз перепроверять багаж, выискивал погрешности в личной экипировке, ставил на вид, отбирал игральные карты и приказывал рубить дрова на зиму для кого-нибудь из жителей поселка. Сам рубил, складывал в поленницы и все ворчал, ругал вертолетчиков, с нетерпением ждал их появления.

А вертолеты опаздывали порой и на трое суток.

- Все, мужики! - кричал он тогда. - Будем вкалывать по-стахановски. Надо наверстывать упущенное время. Сезон короткий, а работы много.

Грузились мы в вертолет, и знали, что райская жизнь на базе окончилась, начинаются изматывающие будни...

 

В соседней камере поселился еще один смертник. Жандарм рассказал во время прогулки по тюремному дворику, что тот изнасиловал и зверски убил четырнадцатилетнюю девочку.

- Жена - красавица! - добавил при этом: - Болгарка по национальности. Откуда у нас болгарки? И верная, сука. Не дает.

Смертник впервые внимательно посмотрел на Жандарма. Красивый парень. Высокий, плечи широкие, прямые, таз узкий, глаза голубые, блондин. Настоящий голливудский киногерой. Разве что припухлость под глазами - свидетельство чрезмерных пьянок - портит рожу.

- Если верная, - сказал смертник, - то не сука.

- Это - да, - легко согласился Жандарм. - Моя Галка рога мне тоже ставит, а попробуй докажи.

"Жандарм - дурак, - понял смертник. - За красивой вывеской - полный дебилизм".

Он вспомнил, как день назад на прогулке надзиратель объяснял ему, почему на его погонах две звездочки, а на погонах его предшественника на этом посту было три лычки. Витек, оказывается, окончил восемь классов, звание сержанта заработал в армии, а Жандарм окончил местный гидромелиоративный институт и звание лейтенанта получил по военной кафедре. Но покойный Витек казался смертнику более смышленым.

- А болгарка передачу принесла, - продолжил Жандарм. - Колбасу сырокопченную, конфеты, дура. Я их себе взял. А ему - из нашего магазина. Пусть жрет.

При тюрьме был собственный магазинчик от химзаводского ОРСа с ценами разными для охраны и подследственных из КПЗ. Смертникам пользоваться услугами магазинчика воспрещалось.

Насильников смертник не любил. Всегда считал, что человек не должен быть сбесившимся животным. Но в этот момент испытал сочувствие к соседу за стеной. И до конца прогулки больше не сказал Жандарму ни слова, стараясь не слушать разглагольствований надзирателя.

Спустя час услышал глухие удары за стеной и крики боли.

"Соскучились по привычному делу, - понял смертник. - Бьют бедолагу. Перевыполняют план. Стахановцы."

И сел за продолжение Прошения.

 

Пять часов утра. Небо лишь смутно белеет где-то меж лиственничных вершин, звезды тускнеют и, хоть и не виден уже Млечный Путь, некоторые созвездия еще можно разглядеть и определить.

- Подъем! - орет Шамаев. - Завтрак готов! Рассветет - и за работу!

Непросыпающихся и ленивых новичков он в первые дни сам вынимал из спальных мешков и бросал в ближайший ручей. От якутской воды сон исчезал мгновенно, и лентяй с матами и обиженным воплем мчался к костру.

Желающих вторично испытать терпение Шамаева не было.

Быстро, в несколько движений съедаем кашу, пьем чай со сгущенкой, грузим рюкзаки на плечи и...

- Вперед! - кричит Шамаев и ломится первым в чащу. - Вперед!

Страшное слово это - "вперед". Не то призыв, не то бич надсмотрщика на плантации. Сколько раз я уже едва дышал, готов был бросить топор, упасть на землю и застыть там навсегда, раздавленный, сломленный усталостью, но упрямый шамаевский хрип "вперед!" бил, словно пинок пониже спины, заставлял всякий раз рвануться, встать во весь рост и идти вперед, не сворачивая, рубить просеку, валить толстенные лиственницы, раскряжевывать их топором, ставить квартальные столбы, окапывать их и идти, идти все дальше и дальше, врубаясь, вгрызаясь, въедаясь в тайгу, идти вперед и только вперед.

Шамаев, несмотря на свою начальственную должность, работал плечом к плечу с нами: рубил, таскал, копал, делал теодолитную съемку, таксировал, записывал в книжку фенологические наблюдения, ругал напарников за неповортливость и круглые сутки твердил свое любимое: "Вперед!.. Вперед!.. Вперед!.." - словно это и словом обычным не было, а молитвой им самим открытому Богу: "Вперед!.. Вперед!.. Вперед!.."

Рабочие партии жалели меня:

- Хреновато быть любимчиком одержимого, - сочувственно говорили они. - Загонит он тебя, а потом другого возьмет в напарники.

- Выдюжим, - отвечал я.

И когда Шамаев спрашивал, пойду ли с ним в маршрут, я всегда отвечал утвердительно.

Иногда, впрочем, он посылал меня в маршрут и одного.

- Из тебя получится хороший топограф, - говорил он в таких случаях. - Опыта, правда, маловато. А я по другим маршрутам пробегусь пока. Гляну, как дармоеды пашут. А ты давай, один повкалывай. Я тебя найду...

И находил. Появится, бывало, из темноты нежданно-негаданно, и ну ворчать:

- Опять дурака валяешь? Каких-то двадцать километров прошел, лежебока.

А двадцать километров-то я прошел за день да по болотам, да прорубая визирную тропу не только через молодняк, который сечь - одно удовольствие, а и сваливая порой деревья до полуметра в диаметре.

Но я не оправдывался. Я стеснялся шамаевского укора и своего неумения проходить в одиночку не двадцать километров, а двадцать пять-тридцать, как это сумел бы сам Сергей Петрович. Мне хотелось удивить и обрадовать его рекордом - но не было возможности делать эти пятнадцатичасовые переходы и при этом работать чисто, без халтуры, не слыша его натужного крика: "Вперед!"

Халтуру он особенно не любил. Если случалось кому попасться на том, что абрис начеркан неправильно либо тот же визир неверно прорублен, столб плохо вкопан - Шамаев каким-то непонятным образом обязательно обнаруживал ошибку и велел возвращаться назад, исправлять работу. Был случай, когда один таксатор был вынужден вернуться за шестьдесят километров, а после догонять нас.

По ночам я иногда чуть не плакал от усталости, клял себя за слабость, звал Голос и спрашивал его:

- Доколе будет продолжаться этот ад? Выдержу ли я?

- Выдержишь, - слышал в ответ. - Ты же - мужчина.

 

Однажды я был в одиночном маршруте. Измотался так, что упал в спальник и заснул, даже не застегнувшись в нем.

Проснулся от холода. На спальнике лежал снег, щека словно вросла в землю.

"Примерзла", - понял я.

Достал нож из кармана и осторожно выкопал им кусок земли вокруг щеки.

Вылез из спальника, огляделся. Все вокруг бело: белое мглистое небо, серо-белая тайга, желто-белая поляна... Из-под снега чернеют и остро торчат угли потухшего костра. И тишина такая, будто не было дотоле звука на земле, лишь один я на свете обладаю слухом, но слышать нечего, и барабанные перепонки мои наливаются кровью, болят...

И стало так тоскливо, одиноко на душе, что захотелось сесть задом в снег, поджать под себя хвост, навострить уши и завыть протяжно, жалобно, несчастно, и мордою тянуться к небу, вслушиваясь в мир, внюхиваясь, желая его разорвать...

В тот раз я не захватил в маршрут ни палатки, ни радиоприемника. Посчитал, что налегке маршрут сделаю быстрей.

Но только ощутив вес примерзнувшей к щеке земли, понял, как необходимо человеку отделиться от мира стенами, остаться наедине с собою внутри полотняной палатки, а не один на один с огромным, холодным, безразличным к тебе миром. Даже в зоне, даже в ШИЗО, даже в холодном мокром карцере мне не было так плохо.

Земля же на лице понемногу оттаивала, и кожа свербела, как на пятый день без бритья.

"Обморозил, наверное, щеку, - подумал я. - Надо разжечь костер. И консервы, как назло, кончились. Вчера слопал лишку, чтоб сегодня не тащить. Проглот".

Дрова пришлось собирать под пологом лиственничника. Лишь хворост нашел, крупных веток почти не было. Зато хворост сухой. И в снегу почти не пришлось возиться. Приволок пару охапок на поляну, разжег огонь, отогрел щеку - грязь стекла, кожа засвербела сильнее.

"Домо-ой хочу-у!.. На базу-у! - тоскливо провыло во мне. - В баню-у!"

Вот уж два маршрута подряд я не выбирался из тайги. Была бы одноместная палатка - сам бы сделал баню, по-шамаевскому методу: поставил бы в палатке котелок с горячей водой, нагрел бы в костре камень, а потом бы в котелок его бу-ул-тых! - и пар, и нега, и тепло... Хорошо! Пропотеешь, как следует, грязь с тела сгонишь, а после выкупаешься в ручье - и снова, как огурчик. В смысле, и чистый, и настроение хоть куда.

Понюхал у себя под мышкой - и содрогнулся: запах, как в тюрьме.

Напротив грел над огнем руки обладатель Голоса.

- Зачем я здесь? - спросил я его. - В тюремном бараке было и теплее, и сытней.

Он молчал.

- Зачем? - повторил я.

Он повесил чайник над костром и посмотрел на небо.

Снежные тучи бугрились. Холодом и безысходностью веяло от них.

- Не прилетит, - произнес он.

Я понял, что говорит он о вертолете, который должен прилететь за мной.

- Прилетит, - ответил я. - Другой бы мог и не прилететь, а Шамаев прилетит. Сегодня прилетит.

Он улыбнулся:

- Ты в него больше веришь, чем в себя.

- Конечно, - согласился я. - Ведь это же Шамаев! Другой бы только вертолет прислал. А этот прилетит. Сам прилетит.

- Тогда чего хнычешь?

Я растерялся. Говорить, что холодно и страшно, что одиноко?

"Нас же двое, - сказал бы он. - И костер к тому же. Не жизнь - а пионерская сказка". И не поймет про боль в измученных мышцах.

- Мать вспомнил, - сказал я, имея в виду мать Ежкова Володи. - Одна теперь осталась...

 

Вспомнилось, как приезжал к ней перед этой экспедицией.

Она долго вглядывалась в меня, выспрашивала о службе в армии, о смерти сына, о моих планах на будущее.

- А если я заявлю на тебя в милицию? - спросила вдруг.

- Зачем? - удивился я. - Ведь мы с Володей предупреждали вас о нашей афере.

- Предупреждали, - согласилась она. - Но почему жив ты, а не он? Почему я должна верить всему тому, что ты мне рассказал?

- Вольному - воля, - пожал я плечами, - спасенному - рай. Валяйте в милицию.

- Да верю я тебе! Верю! - вскричала она и расплакалась.

До того момента мне думалось, что я не умею утешать людей, а могу их только наказывать. Но эту женщину я успокоить сумел. Как и каким словом - не пойму до сих пор. Но три дня плача, разговоров и моих увещеваний сделали свое дело - она смирилась с потерей сына и, взяв адрес его могилки, решила дать объявление о своем желании сменить квартиру в Джамбуле (она уже получила полуторакомнатную квартиру в первом микрорайоне) на жилье в Ванино.

- Я не сделаю вам ничего плохо, Саша, - сказала она. - В конце концов, это не поможет Володе... Я вас помню по училищу... И Володя вас любил.

- Значит, вы разрешите мне считать себя вашим сыном?

- Не считать - быть...

Обладатель Голоса долго и внимательно смотрел на меня, потом сказал:

- Никогда не жалей сильных женщин. С сильными старайся быть равным.

 

Электрина Антоновна Ежкова, по-дворовому "пани Ежкова", принадлежала к той категории людей, что гордятся своим староинтеллигентским происхождением не меньше, чем достижениями своей страны.

Ее прадед вышел из разночинцев, окончил Казанский университет, участвовал в деятельности "Народной воли", отбывал каторгу в Сибири, учительствовал там, оставив сыну и внукам лишь несколько книг, старый потрепанный чемоданчик с собственными заметками о климате этого края и особенностях вечной мерзлоты и неистребимую жажду знаний.

И сын его, и внуки, и правнуки не нажили богатых хором, не достигли "чинов известных", гибли молодыми в ссылках, на фронтах, в застенках охранки, ЧК, гестапо, в героике буден сталинских пятилеток. Но всегда они умели держать головы гордо и потому слыли среди своих более практичных современников людьми наглыми и заносчивыми. Они были одиноки в этом жестоком мире, не включались в стаи - и потому не выживали.

Электрина Антоновна пережила весь свой род. Муж погиб в Китае от рук гоминдановцев, сын умер глупо и некрасиво...

- Это - и моя вина, - призналась она. - Он, прежде чем предложить тебе поменяться с ним фамилиями, письмо мне прислал. Все советовал "Фаталиста" из "Героя нашего времени" Михаила Юрьевича Лермонтова перечитать. Перечитала - пожалела его и согласилась. А мужчин жалеть нельзя, жалость унижает их, делает слабыми.

Единственную вольность позволила она по отношению ко мне - ту первую фразу о своем желании заявить обо мне в милицию. Во всем остальном осталась заботливой и милой мамой.

Две недели прожил я у нее, и каждый из тех четырнадцати дней вспоминаю с теплом и благодарностью. Все свободное время она делилась со мной воспоминаниями о сыне. Показывала фотографии его знакомых и любимой девушки (любви хоть и тайной, но маме известной - к замужней женщине с редкой фамилией Звезднецкая), вспоминала случавшиеся с Володей истории.

- А ты очень похож на него, - сказала она как-то. - Тот же овал лица, нос, брови... И походка его, медвежья такая, вразвалку... и голос даже...

 

Сатана снял чайник с костра, разлил кипяток по кружкам, бросил туда по щепотке заварки, прикрыл тетрадками для абрисов.

- Уж не омолодил ли ты меня? - спросил я. - Даже Электрина Антоновна засомневалась: не настоящий ли я ее сын?

Он снял тетрадь со своей кружки, отхлебнул чай, ответил недовольно:

- Не уважаю умников. Удивляюсь даже, что Ёжиков Владимир - человек аналитического ума и твердого характера - рассуждает, как гуманитарий Александр Ярычев.

 

Сменщиком Жандарма оказался низкорослый громила с узким лбом и длинными, достающими до колен, руками. Он бил насильника из соседней камеры не долго - минут пять. Но шум и крики были громкими, мешали писать.

Когда же экзекуция окончилась, он почувствовал такую усталость, что лег на нары, укрылся одеялом с головой, постарался заснуть.

Сон не шел. Вспомнился почему-то тот самый первый в его жизни дом, где стояла бабушкина укладка.

В дом в тот раз пришел офицер в темно-синих брюках-галифе и с серебряными погонами.

Он сказал, что мама - немка. Она должна куда-то ходить и отмечаться.

Отец, всегда такой грозный, нахрапистый, скандальный, кричащий, что хозяин в доме - он, прятал глаза и жалко улыбался.

"Мама - немка, - сказал смертник про себя, - Мама - немка." - и повторил вслух:

- Мама - немка!

После встал и, вызвав надзирателя, потребовал встречи с начальником тюрьмы.

И когда осчастливленный оказанным доверием вертухай от двери отошел, смертник сел за стол и заставил себя писать дальше.

 

Да, Ежков не был ординарным парнем. В восьмом классе он уже вел общешкольный кружок "Умелые руки" вместо преподавателя труда, получал за это заработную плату.

- Мне так легче было не только в финансовом отношении, - рассказывала Электрина Антоновна. - Это сейчас государство заботится о матерях-одиночках. А раньше мы презираемы были. Это - как клеймо: мать-одиночка, пусть даже и вдова. Хуже, чем продажная женщина. Дети тоже это видели, с матерями ссорились... А Володя таким образом при деле был, гадостей от соседей не слышал.

В девятом классе Володя организовал в подвале своего дома химическую и радиотехническую мастерские. Но в Технологический институт легкой и пищевой промышленности в тот год поступить не сумел ("Просили взятку, - сказала Электрина Антоновна. - Но я не дала"), уехал на Дальний Восток в экспедицию, чтобы там скрыться от армии - и вот результат...

 

- Послушай, - позвал я своего единственного собеседника. - Почему ты выбрал именно меня?

Тот посмотрел куда-то мимо меня и ответил словно для себя:

- Закон есть закон. Но высшая ценность во Вселенной - разум. Разум - уникальнейшее явление в Космосе; и то, что на каком-то этапе своего развития разум должен изобретать римское право - не значит вовсе, что нужно разбрасываться людьми.

- Но почему я? Почему именно я?

- Не прилетит, - сказал он, поднимаясь с корточек. - Погода не та.

День шел на убыль. Еще не темнело, и вершины лиственниц по-прежнему упирались в клубящееся тучами небо, но где-то внутри меня какие-то биологические часы тревожились и предупреждали, что скоро будет вечер, будет ночь, одиночество и холод...

- Да не пялься ты в небо! - посоветовал мой собеседник. - Лучше вспомни о чем-нибудь хорошем. Перед смертью...

 

О чем было вспоминать? О том, как я впервые в жизни купил книгу? Можно. Но прежде нужно собрать дров на ночь. А заодно и повспоминать.

Мама... То есть Электринв Антоновна. дала мне три рубля и попросила:

- Володя, купи себе, пожалуйста, что-нибудь. Я очень хочу сделать тебе подарок, но... - и посмотрела на меня жалобными глазами.

Я купил цветы для нее и "Маленького принца" Экзюпери для себя.

- Спасибо, - лишь сказала она и спрятала лицо в букете.

"Маленький принц" стал моей любимой книгой...

"Ты всегда в ответе за тех, кого приручил..."

Эти самые слова однажды произнесла и Электрина Антоновна, моя вторая мама. Книгу она не читала, а вот поди ж ты...

 

- Уж и сам не пойму, - влез в голову Голос, - кого в тебе больше: Ежкова ли Владимира или Ярычева Александра?

- Тебя, наверное.

Он открыл рот, но ответить не успел - в уши вкрапилось чуть слышное, прерывистое рокотание мотора.

- Вертолет! - заорал я. - Вертолет!

Я скакал по поляне, орал, стрелял из ружья в воздух...

Потом успокоился и принялся торопливо забрасывать костер хворостом.

Пламя слегка пригасло, затем разом вспыхнуло, костер загудел, взметнулся факелом в небо.

Гул мотора стал ближе, воздушный поток ударил в землю - и языки огня застелились по снегу, вытапливая его и поднимая редкие сухие былинки. Из молочной бездны возник вертолет и опустился метрах в пятидесяти от костра.

Едва он сел, и лопасти стали вращаться медленно, из дверей вылетела сухопарая фигура Шамаева, и раздался его крик:

- Опять бездельничаешь, Ежиков? Целый день, небось, ничего не делал?

Я смиренно улыбался ему и переступал с ноги на ногу.

- Что - якутской осени еще не видел? - продолжал орать Шамаев. - Расселся, понимаешь, как фон-барон.

Из дверей вертолета выглянул летчик:

- Грузитесь побыстрей, -закричал он. - Много у него барахла? Глянь погода какая - обледенеем к такой-то матери!

Шамаев выжидающе глянул мне в глаза.

- Пожрать привез? - спросил я.

- Два ящика. И палатку.

- Так разгружай.

Шамаев радостно захохотал, облапил меня, прижал к груди, отшвырнул и повернулся к летчику:

- Выгружай ящики! - крикнул. - Мы остаемся.

Летчик посмотрел на нас укоризненно, покачал головой и исчез внутри машины.

Через минуту из проема выбросили два деревянных ящика с консервами, спальник Шамаева, радиоприемник "Селга", двухместную палатку, ружье и рюкзак.

Летчик помахал нам рукой, захлопнул дверь.

Мы отошли от вертолета подальше...

Ветер от лопастей ударил в землю, слизывая оставшийся там снег, мотор загудел громче и резче, машина чуть наклонилась вперед, словно собралась пахать носом, потом медленно выровнялась и, набирая скорость, исчезла в ночной мгле, оставив на прощание удаляющийся гул мотора.

Мы поставили палатку, плотно поужинали и легли спать.

Утром стены палатки раздирал буран.

- Ие-эх! - расстроился Шамаев - Опять день пропал.

Я молча посмотрел на него.

- Ладно. Тогда баню соорудим, - решил Шамаев. - Я знаю еще один метод. А пока включи-ка радио.

Я щелкнул выключателем "Селги", настроил приемник на "Маяк".

- В Антарктиду пришла весна, - объявил восторженный женский голос.

И на душе у меня стало тепло и радостно.

 

КАК ЗАСТАВИТЬ МАШИНУ ПЛАКАТЬ

 

Знаю... но лень...

 

Требование смертника не бить насильника из соседней камеры удивило начальника тюрьмы, ибо за годы службы его в этом заведении это было первое проявление заботы одного заключенного о другом. Дотоле каждый здесь выживал сам по себе, боролся за себя и беде соседа лишь радовался.

- Да, конечно. - ответил он. - Я прослежу. Но почему?

Смертник посмотрел ему в глаза - и увидел, что начальнику тюрьмы действительно невдомек: почему нельзя надзирателям бить для своего удовольствия человека, который и так уже приговорен к смерти?

Он перевел взгляд на руки начальника тюрьмы и увидел, что костяшки пальцев у того распухли, а одна слегка кровоточит.

- Шум мне мешает, - объяснил он тогда. - Я должен работать.

Этому объяснению начальник поверил. И ответил с облегчением в голосе:

- Мы его переведем в другое крыло.

 

Осколок второй

 

Ехал в город своего детства, мечтал о встрече с Пушком, придумывал, что сбрехать ему о себе.

Ведь должен знать он, что оказался я тогда в тюрьме - Левкоев наверняка ему о том написал. А я все письма, что приходили мне в зону, рвал, не читая даже обратного адреса. Попросил только начальство лагеря, чтобы из заработанных мною денег выслали Пушку мой долг за билет от Урала до Джамбула.

Свинство, конечно - не в деньгах бы мне его помощь ценить. Но поступил тогда я так от стыда перед Пушком...

Да и что пользы теперь старое ворошить. Для того я и ехал, чтобы пасть ему в ноги, повиниться, просить совета.

Но прав был Голос - не влезал Ярычев в душу Ежкова, все норовил по-своему поступить. Не добрался я до Пушка...

 

Женщина приходила к нему два раза в неделю. Когда писал, не мешала. Сидела тихо, смотрела на его профиль, ждала.

А уходила рано утром.

Ее будили так тихо, что он и не просыпался, а лишь потревожено крутился головой по подушке и снова проваливался в бездну сна.

Однажды женщина быстро оделась, поправила, глядя в зеркало, волосы, оглянулась на смертника, по-доброму улыбнулась ему и вышла из камеры вон.

Надзиратель легонько шлепнул ее по заду, но в ответ получил столь сильную пощечину, что подумал не об обиде, а о том, что от звука ее проснется смертник и пожалуется начальнику тюрьмы. Поэтому он сделал вид, что ничего не произошло, быстро запер дверь и пошел впереди столь недоступной и столь привлекательной женщины.

Он не знал, конечно, что о проступке его будет доложено уже через час человеку, оплачивающему услуги смертнику, а тот поспешит разбудить ранним звонком кого-то в Москве, получит директиву и тотчас передаст в местную прокуратуру сведения о том, что надзиратель в свободное время подзарабатывает перефотографированием порнографических журналов и распространяет фото среди учащихся местных школ и училищ.

Потом, когда бывшего надзирателя будут судить, он и догадываться не будет, что причиной его провала была вовсе не смазливенькая кореянка, что увлеклась его продукцией и завела в трех комнатах общежития педагогического техникума подобие публичного дома, не десятки искалеченных им судеб первокурсниц, разоблаченных бравыми стражами порядка, а один лишь легкомысленный шлепок по ягодице, который и совершил-то он второпях, ибо то был единственный доступный ему способ засвидетельствовать восхищение красотой и статью женщине, обладать которой он не смел и помечтать.

Но пока он шел за красиво выпирающим задом ее и думал о том, как достать набор проявителей для чехословацкой цветной пленки, ибо на базу "Культторга", откуда он брал ее, переплачивая по рублю за пачку, в этом квартале поступлений не обещали, а владелец четырех номеров "Клима" утверждал, что если он не получит сегодня своих денег за прокат, то передаст журналы другому фотографу.

А смертник проснулся лишь через два часа после случившегося.

Очередное исчезновение женщины не встревожило его. Он только принюхался к запаху духов, притаившемуся в складках подушки, закрыл глаза и улыбнулся. Полежал так с полминуты, резко открыл глаза и выскочил из постели.

Надо было умываться, делать зарядку, завтракать и писать.

 

В кармане моем прела толстая пачка червонцев - плата за сезон в Якутии. Настроение странное, какое-то взбудораженное, будто совесть чешется...

В Свердловске - пересадка. Поезд уходит поздно вечером. Появилась возможность побродить по городу, припомнить, как светится "Слава труду" над бывшим барским особняком, увидеть, каков нынче репертуар Театра Музкомедии... да мало ли чего еще... пятнадцать лет все-таки не был в этом городе...

Шел вдоль набережной Исетьского водохранилища, щурился на осеннее, холодное солнышко, болтал с Голосом:

- Прохладно, - говорил я.

- Осень.

- Сам знаю. Померзну хоть вдосталь. А то у вас, говорят, слишком жарко.

- Где - у нас?

- В Аду. Не в Рай же меня пошлют.

- Человеческая жизнь - ад больший, чем сам Ад.

- Сам придумал или где прочитал?

- Акутагава Ронюскэ.

- Человек?

- Бери выше. На таких, как он, мир держится. Он лечил человечество от лености, подлости, жадности...

Но я не стал слушать...

Сытая откормленная рожа прохожего лоснилась, улыбка блаженной полоской кривилась под носом. И весь он был такой холеный, округлый, что при взгляде на него прямо-таки тошнило. Никола-Угодник, словом.

- Ты чего? - спросил Голос.

- Сергей Трофимыч, - ответил я.

- Тот самый?

- Да. Из тюрьмы. Тот самый, что "сказал".

Как назло, в кармане кроме денег и записной книжки ничего не было. Ни ножа, ни ключа тебе гаечного. И улица сплошь заасфальтированная - ни одного булыжника. Руками придушить - людно очень, помешают.

Пристроился, как говорят моряки, в кильватер и постарался не потерять его из виду.

Выйдя на улицу 8 Марта, Сергей Трофимович сел в трамвай.

Я вскочил следом.

Спустя полчаса он сошел на остановке возле завода резинотехнических изделий и поспешил в сторону кривых, грязных улочек, похожих скорее на деревенские, мимо завода, вдоль забора пахнущего падалью мясокомбината, через пустырь - в один из деревянных покосившихся бараков.

Я засуетился. Пробежался вдоль барака, заглянул в несколько окон.

За одним увидел сидящего на диване под распластанным на стене ковром Сергея Трофимовича. Спиной ко мне стоял крепкого сложения мужчина с мощной шеей и коротко остриженной седеющей головой.

"Хозяин дома", - почему-то подумал я.

Они беседовали. Мирно, спокойно, как старые друзья.

Обошел барак, поднялся по трем скрипучим ступеням, вошел внутрь.

Тусклая лампочка в центре длинного коридора, заваленного старой мебелью, сломанными велосипедами, какими-то покореженными, словно пожеванными, картонными коробками, сложенными до потолка. Все это было в пыли и скверно пахло.

Я отсчитал шестую дверь (окно, в котором я видел Сергея Трофимовича, было шестым, а в бараках более одного окна на комнату не бывает) и направился к ней. Постучал.

Молчание.

Постучал сильней.

Молчание.

Пнул ногой.

Никакого ответа или шевеления.

Зато дверь, что напротив и наискось по коридору от нужной мне, открылась.

В проеме стояла молодая дебелая женщина с чистой кожей лица и ясными глазами. Одной рукой она опиралась о косяк, другой, закинув ее за голову, не то перебирала пышные волосы свои, не то чесала шею.

- Вы к Якову Лукичу? - спросила она. - Он только что ушел. С мужчиной.

Голос ее был низкий, но мягкий - из тех, что зовут колдовскими.

- С солидным таким? - спросил я. - В сером плаще?

- Да, с Андреем Ивановичем, - подтвердила она. - Он часто к нему приходит. Они с ним...

Но я не стал дослушивать ее, а тут же рванул к выходу.

Пустырь был безлюден. Какой из трех переулков, сходящихся к нему, выбрали люди, которых я искал, оставалось лишь гадать.

Вернулся в барак.

Женщина стояла все в той же позе и внимательно смотрела на меня.

- Не догонишь, - сказала она. - В наших переулках порой и старожилы блуждают.

- Тогда подожду, - кивнул я. - Они скоро вернутся? Не знаете?

Женщина сняла руку с шеи, сладко потянулась и произнесла сквозь зевок:

- Кто-о его-о зна-ает! Мне не докладывали, - оглядела меня с головы до ног, повела бровью, спросила: - А если только завтра придут?

- До завтра буду ждать.

- Не спавши?

- Потерплю, - пожал я плечами, заранее уже зная, к чему приведет этот разговор, ибо женщина эта мне нравилась, а ей мой интерес к ней был уже приятен.

- Стул хоть дать?

Я согласился.

- Кобель! - ругнулся Голос.

- Тогда хоть на кухне посидите, - сказала она, и посторонилась. - Все-таки теплее.

В дверях на меня пахнуло матерым женским запахом. В голове аж загудело. Сделал пару шагов и сел на первый попавшийся стул.

- Не сюда, - улыбнулась она. - Это - Прасковьи сидалище. На мой садись.

Пересел на указанное место. Огляделся.

Большая беленая комната в три окна, шесть кухонных столов с посудой, две четырехконфорочные плиты с серыми потеками на стене над ними. На задней конфорке левой плиты грелась большая зеленая кастрюля, распространяя чудесный аромат горячих щей.

- Почему на дальней горелке? - удивился я. - Ведь неудобно же.

- Передние две - Прасковьины, а вон та - Якова Лукича.

- Вот как? - осталось лишь удивиться мне.

- А что поделаешь? - пожала она плечами, и посмотрела мне прямо в глаза. - Одна живу, заступиться некому.

Не было в ее взгляде ни призыва, ни надежды, ничего прочего, о чем сразу думается при звуке таких слов из уст женщины. Но сам тон, которым она произнесла эту фразу, говорил, что слова эти ею выстраданы.

- Может... я на что пригожусь? - глупо пошутил я.

Взгляд ее изменился.

- Сами-то кем будете?

- Топограф.

Это было правдой, и этим я гордился. В трудовой книжке Ежикова Владимира Васильевича было много штампов и много специальностей, но лишь одна из них была моей родной - та, где рукою Шамаева было выведено: топограф 3 разряда.

- Бродяга, значит, - сказала она.

Я согласно улыбнулся. Она сама не знала, насколько точно это определение именно по отношению ко мне.

- И жениться захочешь? - осекла она меня. - Или просто так, чтобы время скоротать? - заметила мою растерянность, поспешила резкость свою сгладить: - Лет-то тебе сколько, топограф?

- Двадцать два, - ответил я не сразу, ибо все еще путался в своей двойной бухгалтерии.

- А мне - тридцать четыре, - сказала она и, улыбнувшись ласково, спросила: - Щи будешь? С мясом.

Отказывать в такой малости не хотелось. Я согласился поесть.

- Пойдем в мою комнату.

Она сняла кастрюлю с конфорки, поставила на нее чайник, дала мне в руки ложки, тарелки, хлебницу с хлебом - и мы пошли в ее комнату, оказавшуюся соседней с комнатой Якова Лукича.

- Можешь переночевать у меня, если хочешь, - сказала она после чая и моего рассказа о якутских приключениях. - Здесь слышно, когда он приходит.

Во время обеда мы успели познакомиться.

Звали ее Анной. Развелась три года назад, детей нет ("Бездарная я в этом деле, - призналась. - Не получается забеременеть. А мне бы маленького"), живет здесь с момента развода, когда разменяла с бывшим мужем своим однокомнатную квартиру на "Эльмаше" на две комнаты в бараках. А работает она кондитером в ресторане гостиницы "Большой Урал".

- Сытная должность, - сказал я, вспомнив свою хабаровскую пассию из "Гастронома".

- Раскладушку у соседей возьму - и ложись, - сказала она. - Отдохни хоть с дороги.

- А вдруг Прасковья аморалку пришьет? - пошутил я, догадываясь о роли сей особы в барачном коллективе.

- Ты за меня заступишься, - просто ответила она.

Осталось лишь развести руками и согласиться.

- Одно условие, - продолжила Анна. - Ночью чтобы не озоровать. Знаю я вашего брата.

Я и здесь согласился.

Но в таких вопросах мужской язык - что помело в руках дворника: ляпнул обещание - и тут же вымел прочь из головы. Вечер еще прошел так-сяк: смотрели телевизор, разговаривали о жизни вообще, спорили о мужском и женском коварстве, а едва легли спать... пошли уступки друг другу - и как-то само собой получилось, что оказался я не на раскладушке, а в ее постели...

 

- Я сейчас такая счастливая... - призналась она под утро. - Спасибо тебе.

- А что за мужчина был у Якова Лукича?

- Что? - не сразу поняла она. - А, этот... Тоже божественный. Он к Лукичу часто приходит. Андреем Ивановичем звать.

- Божественный?

- Ага. Яков Лукич у нас шибко верующий. Кроме, как о Боге, ни о чем не говорит. Я поначалу думала, что ты тоже из ихних, а ты вон какой ушлый... - приподнялась на локте и заглянула мне в глаза. - Я тебе нравлюсь?

- Конечно. А бывает, чтобы этот мужик приходил к Якову Лукичу дважды?

- Да почем я знаю? Я что - слежу за ним? - ответила она. - Лучше поцелуй меня. Вот сюда. - и подставила ключицу.

"Ждать Сергея Трофимовича может оказаться долго..." - понял я, наклонился и поцеловал.

Будильник зазвенел, как всегда, не вовремя. Аня со сдавленным стоном отодвинулась от меня, перевела дыхание, села на кровати, потянулась за лежащим на стуле бельем.

- Этот Сергей... то есть Андрей Иванович, - не унимался я. - Ну, тот, который к Якову Лукичу приходит...

Аня дослушивать не стала:

- Ты, часом, не из милиции будешь, милок?

- Нет. И не из КГБ тоже. Свой должок имею... Давно он стал сюда приходить?

Она задумалась. Руки между тем заняты были одеждой.

- Год, наверное... - сказала, встала на ноги, расправила резинку на талии, взялась за чулки. - Помню, как он появился... Худой такой был, глаза больные. А потом ничего - отъелся, - застегнула чулки на подвязки, потянулась за платьем. - Смотри, каков боров ходит, - одела платье, подвязала поясок, повернулась ко мне. - Ну, как я тебе? Нравлюсь?

Куда девались ее вчерашняя оплытость и дебелость? Над пышными бедрами талия, в меру декольтированная высокая грудь, точеные коленки из-под подола - я даже не сумел сдержать сладкой дрожи в членах и потянулся вперед из постели.

Аня со смехом отскочила.

- Вставай, лежебока, - сказала. - Я сейчас завтрак разогрею. А ужин придется тебе готовить самому. Умеешь?

Я счастливо улыбнулся и кивнул. Мне предлагалось остаться, как минимум, на ночь, и это не могло меня не радовать.

Во время завтрака я сообщил ей, что нахожусь в настоящее время в отпуске, при этом достаточно длительном, чтобы успеть ей надоесть. После чего вынул из кармана кошелек.

- Что ты? - вспыхнула она.

- На продукты, - ответил я. - Меня знаешь как надо кормить? Я за раз полкита съедаю, и еще две селедки впридачу.

- Ты любишь селедку? - вполне серьезно спросила она.

- Сейчас я люблю тебя, - сказал я и вложил кошелек ей в руку.

Все это так не походило на мои взаимоотношения с хабаровскими бабами, у которых я деньги брал, а в ответ дарил лишь свое тело и семя, чувствуя при этом легкое презрение к ним, что сам залюбовался своим жестом.

Она же кошелек положила в платяной шкаф под стопку с бельем, сказала:

- Надо будет сходить с тобой в магазин, купить тебе что-нибудь приличное.

- А что на мне неприличного? - удивился я.

- А то, что в энцефалитке по тайге ходят, - обрезала она. - А не по городу.

Мне было смешно и приятно видеть, как она берет надо мной власть, заботясь обо мне.

Потом я проводил Аню до автобусной остановки и вернулся в барак.

Наступила пора обдумать ситуацию.

Ждать Сергея Трофимовича (он же - Андрей Иванович) может придется изрядно. Анна в качестве ширмы незаменима. И, наконец, маленько поостыв, я начал соображать, что просто убивать мне моего недруга ни к чему. Лучше всего расстроить его не известные мне пока что планы. Ибо не мог, по моему разумению, такой человек, как Сергей Трофимович, державший в кулаке несколько десятков исправительно-трудовых колоний страны, оказаться в Свердловске только для того, чтобы заняться богоискательством. Если он здесь, то наверняка у него здесь свой бизнес. Стало быть, моя месть будет долгой, но неотвратимой, как месть графа Монте-Кристо. Я должен задержаться здесь, не сразу попасться на глаза Сергею Трофимовичу, а постараться познакомиться поближе с Яковом Лукичом...

О, месть - дело тонкое, решил я, тут не убить врага главное, а вовремя подставить подножку так, чтобы он сам наложил на себя руки...

 

Напарник по расстрелу выглядит вполне импозантно: коричневый, в темную полоску костюм на нем несколько, правда, старомоден, да и остроносые полуботинки как-то не смотрятся с двубортным пиджаком, зато галстук великолепен и вполне затмевает собой все прочие недостатки образа денди - узел широкий, голубая полоска наискось приятно гармонирует со значком на лацкане; тот хоть и не голубого цвета, а какого-то неизвестного мне оттенка, но все же с изрядной примесью синевы; и полоска эта, и значок, несмотря на свою скромную величину, привлекают к себе внимание ровно на столько, насколько вообще могут привлекать внимание детали мужской одежды.

Интересно, за что расстреливают его?.. Во время прочтения приговора смертник как-то прослушал перечисленные им обоим обвинения, думал о том, что солнце сегодня что-то уж слишком ослепительно, до ненатуральности, что его приговор справедлив по законам общества, но бессмыслен по существу, и не знал еще, что расстрел вдруг отложат и придется сидеть на лавочке и ждать приведения произнесенного в практическое исполнение.

Держится напарник молодцом, а в их положении выглядеть молодцом ой как нелегко. Тут надо либо быть чересчур самоуверенным, либо совсем уж отчаяться. По виду к отчаявшимся напарника не отнесешь: прохаживается по пятачку от лавочки, где устроился смертник, до лавочки, на которой расселись солдаты, руки держит за спиной, но не по принуждению, как конвоируемый или арестованный, а по привычке - чтобы не мешали. Он принадлежит, должно быть, к той категории людей, у которых руки быть в бездействии не могут, и он ими обязательно что-нибудь крутит, ломает или мастерит, а уж в случае, если совсем нечем заняться, убирает их за спину. Ходит, словно челнок, туда-сюда, о чем-то думает. На лице нет-нет, да мелькнет улыбка.

И, судя по всему, напарник - не прежний сосед смертника, муж болгарки, а кто-то другой. Того уже забили, должно быть, до состояния скотского.

Солдаты перекуривают. Спрятались в тень от дома, куда ушел их офицер, курят и переговариваются. Им скучно и лень двигаться. Похоже, они предпочитают провести день именно так: сидеть, курить, изредка поплевывать и говорить негромко, без интереса. Куда лучше, конечно, чем стоять в карауле или чистить картошку на целую роту. Еще, быть может, и премию получат после исполнения приговора. Все они - срочного призыва, и каждая прожитая ими сейчас минута - это минута приближения к демобилизации, ко встрече с любимыми девчонками и родителями. Двое из них и курить-то, по-видимому, недавно только научились - держат сигареты неловко, с затаенной опаской. Совсем юнцы...

Слева от смертника - яма, в которую их должны потом пацаны закопать. Ничего, хорошая такая яма, вместительная, обоим будет впору, немного даже места по бокам останется. Когда между ними насыплется земля, лежать они будут будто бы в разных могилах, разве только очень близко друг к другу...

Хотя... важно это только сейчас... Или может через несколько лет... когда тому, кто вдруг вспомнит о них, разрешат посетить с цветами оплывший от времени и дождей холмик. Трупы к тому времени съедят черви, и расстрелянные, пройдя через их примитивные пищеводы, растворясь в подземных водах, в просочившейся сверху влаге, смешаются друг с другом и также, возможно, с останками тех, кого здесь расстреливали и закапывали уже десятки лет до них, кого расстреляют и закопают после...

Рядом с ямой - куча свежей глины - тоже, небось, останки чьих-то тел, надежд и переживаний. На вид, глина очень сочная, плотная, похожа на пластилин. В такой будет лежать приятно, словно на ватном матрасе - и не чересчур мягко, как на перине, и не твердо, как на пружинах старого дивана. Хорошая глина, добротная. Жаль, нельзя попробовать ее на вкус - не хочется потешать перед смертью скучающих солдатиков - а после того, как он сам упадет в эту яму, есть уж ничего не придется. А глина еще похожа и на замерзшее в холодильнике шоколадное масло. Даже капли влаги, спрятавшиеся в тени, на ней такие же.

На всем заднем тюремном дворе только этот клочок территории в три четверти акра не забетонирован. Остальное все залито и закатано толстым слоем этого древнеримского изобретения. Оплетенный колючей проволокой квадрат четыреста на четыреста метров даст площадь в шестнадцать гектаров. Толщина бетона у кромки ямы где-то двадцать пять сантиметров. Значит, всего здесь сорок тысяч кубометров бетона. Если объем кузова автомашины принять равным четырем кубометрам, то сюда было сделано десять тысяч ходок самосвала средних размеров. Бригада в двадцать машин должна возить сюда бетон в течение пятисот дней. А если учесть дни поломок, непогоды, число выходных и праздничных дней в году, отпусков для шоферов, запоев, простоев на бетонном заводе, то время заливки этого плаца будет равно двум годам. И зачем? Чтобы плац растрескался и, отражая солнечный свет, слепил глаза? Быстрее было бы пригнать кран, уложить готовые блоки, а потом залить швы.

Ведь местный бетонный завод имеет цех по производству полых плит. Об этом можно догадаться, глядя на высоченный забор, окружающий тюремный двор. Ладный такой забор, плита к плите пригнаны так, что даже щели нет. Окружает он сей бетонный мир по всему периметру. А ворота металлические, цельные и раскрываются не нараспашку, а раздвигаются на рельсах в стороны, ровно на ширину изредка въезжающих сюда и выезжающих машин. У входа стоит пацан-часовой. Над головой его - рожок электрической сирены. Чуть в стороне, тоже у забора - караульное помещение, караулка.

Небо голубое и безоблачное. Солнце светит вовсю, но никому почему-то не жарко. Разомлевшие солдаты сидят в тени только по привычке, им ничуть не прохладнее, чем приговоренным. Солнце обжаривает сейчас всю планету, но из-за высокого забора кажется, что испепелить оно намерено только этот бетонный плац.

Да и есть ли что еще на свете, кроме этих шестнадцати гектаров сплошного бетона с кусочком глины и сухих бодылей на ней? Может, и неба всего - эти шестнадцать га? И стены просто соединяют этот серый, лежащий под ногами бетон, с тем бетоном - верхним и голубым?.. И упасть в глиняную яму с дыркой в груди - это вырваться из серо-голубого квадрата?..

Маршрут напарника по расстрелу однообразен: туда-сюда, туда-сюда, но при этом он как-то неуловимо приближается к смертнику. Смертник спрашивает у "денди" сигарету - и тот отвечает неожиданно приятным бархатным голосом:

- Я не курю, молодой человек.

Печально улыбается, разворачивается, идет назад.

Смертник тоже не курит. А спрашивал про сигарету лишь для того, чтобы начать разговор - откуда курево у напарника? "Молодой человек", так "молодой человек..." Напарнику на вид - лет пятьдесят, а смертнику по одному паспорту - под тридцать, по другому . под сорок. Имеет право так называть, хотя и не его ума это дело. В подобном обращении есть что-то унизительное для "молодого человека". Это в пятнадцать лет подобные слова услышать приятней, чем обращение "мальчик". А сидя над разверстой общей могилой само обращение "молодой человек" от одного смертника к другому звучит глупо.

А может и мудро... Со смертью ведь действительно он останется теперь навсегда молодым, а те вон солдатики, которых он сейчас только что назвал пацанами, переживут его, постареют, заработают геморрои и радикулиты, как-нибудь напьются потом - и вспомнят вдруг про этот вот расстрел, помянут их двоих каким-то словом, сказав, что молоды покойники были и ничего не понимали в этой жизни...

Интересно, почему тут ничего не растет? Ну, сквозь бетон, понятно, прорасти трудно, хотя какой-нибудь шампиньон или репейник, или осока, прорасти смогли бы. Но в этом вот углу почему нет и пятнышка зелени? Сухим бодылям, по виду, лет сто. Росли, должно быть, еще когда здесь ни тюрьмы, ни забора не было...

И от вида этой мертвой земли вдруг захотелось жить...

Словесных символов или синонимов этому чувству, к сожалению, он не нашел. А все равно жить хочется. Пусть бы даже травкой вот в этом вот углу выживать без воды и без доброго взгляда, только б жить и смотреть на этот серо-голубой бетонный мир и изнывать от жары...

А солнце припекает. И солдаты дремлют в тени, уже не переговариваются. Напарник что-то негромко и спокойно говорит им, а они и не смотрят на него, не шелохнутся в ответ.

Офицер, когда уходил, приказал им в разговоры с приговоренными не вступать, а они когда-то принимали присягу и обещали слушаться приказов командира беспрекословно. Хорошие солдаты, исполнительные, такие прицелятся как надо и попадут куда надо, не вынудят офицера доставать пистолет из кобуры и достреливать в головы, отворачивая холеное бритое лицо свое в сторону.

Спите, ребята, приятных вам снов и спокойной совести. У вас сегодня был ранний подъем, беготня, зарядка, выполнение каких-то заданий из "Курса молодого бойца", политзанятия. Вы устали, а руки ваши не должны дрожать.

Интересно, за что расстреливают напарника? Не очень-то приятно лежать в одной яме с кем попало. Такой крупный и холеный мужчина должен быть начальником. Малогабаритных ведь начальников почти не бывает, а крупногабаритные подчиненные таких солидных костюмов не носят. К тому же начальники любят старую моду - вышедший из моды сегодняшнего дня дорогой костюм говорит о длительности нахождения его владельца на большой должности.

Интересно: проворовался напарник, убил кого, изнасиловал. или даже шпион?

Не хотелось бы лежать в одной яме со шпионом. Пакостная служба. Вор, убийца, насильник - это тоже, конечно, не подарочек. Но выбирать не приходится. Коли каждый будет выбирать с кем и когда ему умирать, то у государства не останется ни сил, ни времени для вершения судов и наказания преступников...

Напарник все говорит, солдаты спят, а офицер никак не выйдет из караульного помещения.

А ведь он уже прочитал приговоры, поставил приговоренных спинами к яме, выстроил солдат в линейку, приказал:

- ...товьсь! - и солдаты даже вскинули к плечам приклады...

Но тут из караулки выглянул дежурный и крикнул, что офицера срочно зовут к телефону.

Для завершения дела офицеру достаточно было сказать:

- Пли!

Но он подумал, должно быть, что приговоренным все равно теперь умирать, а ему еще жить да жить, зависеть от начальства, которое ох как не любит ждать подчиненных с молчащей телефонной трубкой у уха, и потому, крикнув:

- Отставить! - приказал солдатам не разговаривать с приговоренными и побежал в караулку.

Странно сейчас вспоминать чувства, охватившие смертника в те несколько минут, что протекли между прочтением приговора и приказом "Отставить!..."

Сначала было удивление от тяжести положенного наказания за столь малую провинность, потом пришла гордость - значит, чего-то стоит он, раз получил наивысшую меру, не было лишь усталости и покорности судьбе. А с приказом "Отставить!" - проклюнулась вдруг ненужная совсем надежда... Ведь для чего-то должны были оторвать офицера от выполнения государственной важности задания. Не просто же решил какой-то генерал почесать язык с каким-то там майором.

Может, решили пересмотреть приговоры и чего-то там изменить?..

И тогда можно будет продолжать жить, просыпаться по утрам, слышать шум ветра, разговоры людей?..

Запах от ямы приятный. Так пахнет по весне пашня: влажно и очищающе. В земляных пластах на отпечатках лопаты видны отверстия, проделанные червями. Солнце уже подсушило влагу с глины - и срезы перестали походить на пластилин или на шоколадное масло, порыхлели и приобрели серый цвет. Все живое ушло вглубь и затаилось там до поры, до времени...

Вот когда скинут эту кучу глины в яму, прихлопнут сверху по холмику лопатой - тогда высыхать на солнце будет другая земля - та, что сейчас внизу, пока еще сырая и полная червей. А вот эта серая и сухая глина полетит вниз первой и упадет расстрелянным прямо на лицо, засыплет уши и глаза, прикроет грудь, живот и ноги. Потому смертник смотрит на нее, как на родную, сочувствует ей и хочет сказать: "Потерпи... Еще немного - и мы будем вместе. Такова жизнь - в ожидании покоя".

Что же это за плац такой? И почему отгорожен он таким высоким забором? Судя по двум сломанным автобусам, прикорнувшим в дальнем от ворот углу, это раньше могла быть территория большой автобазы.

А теперь тут колючая проволока, солдат у ворот, электрическая сирена и ровные ряды крыш бараков за забором.

И не убежать через такой забор. Надо, чтобы один стоял внизу, второй залез бы ему на плечи, достал бы до гребня, подтянулся бы и вытащил тело наверх. Подтянуть того, кто остался внизу, не хватит сил и у Геркулеса. Да и прыгать с такой высоты на ту сторону более чем рискованно...

Кто согласится на такой побег? Смертник? Напарник? Что они знают друг о друге? Во имя кого должен будет жертвовать собой смертник? И во имя кого станет делать это его напарник?

Хотя бы потому, что знаешь, что тому, кто подставит тебе плечи, придется остаться, подойти к этой вот яме и упасть в нее. В одиночку.

Вот напарник выговорился, наконец, и решил вернуться к своему прежнему маршруту, поближе к смертнику. Идет слегка сутулясь, руки сунул в карманы. Пиджак он не расстегнул, и тот топорщится у него на животе. Нет, не походит теперь этот человек на важную шишку. Теперь он, скорее, - бывший начальник: персональный пенсионер или генерал в отставке.

Весит он больше смертника килограммов на пятнадцать - такого удержать на плечах не просто. И не подтянуться ему. Так что природой указано напарнику остаться здесь и лечь в яму, а смертнику - рискнуть...

- Они не дают Вам сигареты, - говорит напарник, подойдя поближе.

- У них - приказ.

- Ну и что? - пожимает напарник плечами. - С мертвыми надо обращаться деликатно. А мы ведь с Вами покойники, не правда ли?

Голос у него спокойный. С таким рядом в одной яме лежать будет уютно. И на краю ее перед строем стоять будет легко. Так что - ну его, этот побег!

Напарник усаживается на скамье, вынимает руки из карманов и аккуратно укладывает их на коленях.

Долго сидят они так, молчат, словно примериваются друг к другу: рост, вес, ширина плеч и бедер. Да, лежать будут друг с другом близко.

- Послушайте, - начинает напарник разговор, - Вы не знаете, почему для нас не приготовили гробов? Это что - приговоренным не полагается? Или, может, надо, чтобы родственники оплатили? А может из-за их отсутствия отменили это, так сказать, мероприятие?

Смертник неопределенно мычит. Ему лично наплевать: в гробу он будет лежать или просто в своих вылинявших джинсах и старой ковбойке, которые ему час тому назад вернули, а полосатую робу забрали. Лежать просто в земле даже лучше. Ее он уже рассмотрел и успел полюбить, а струганные доски будут чужими, незнакомыми. Он представил, как труп его тухнет и разлагается как раз в то время, когда черви и прочая подземная тварь толпятся за досками, урча от трупных запахов и собственного вожделения.

А напарник принимается делиться собственными впечатлениями:

- Я вначале подумал было, что нам приговоры отменили. Или не обоим, а кому-нибудь одному... Меня же за такую глупость убивают, что и рассказать смешно... Все вот хожу, хожу, жду - выйдет сейчас офицер, скажет: "Отбой, ребята! Пусть дальше живут".

Вот-вот, такие вот знающие все - что такое деликатность, а что такое хамство, всегда норовят обскакать и первыми сообщить, что вам нечего на этом свете жить...

...Вспомнилось грустное лицо собственного следователя и как прятал он глаза под густыми своими бровями...

...Вспомнил прокурора. Тот ни разу не взглянул ни в его сторону, ни в зал, пялился только на судью...

...Безгубое, похожее на камень, с мелкими глазами, лицо адвоката...

...Сонная брыластая морда судьи...

...Тоскливые хари народных заседателей...

"Закон всеобщ..."

- Ладно бы я был враг им - тогда бы понятно было, зачем они хотят от меня избавиться, - не унимался напарник. - А так - жертва случайного стечения обстоятельств.

- Не повезло... - кивнул смертник.

А сам подумал: "К чему слова? Не сегодня, так завтра, не завтра - так послезавтра, через месяц, через год, через пять, десять или даже через сто лет - и все равно на корм червям... И придется еще болеть, страдать... А тут: удар в грудь - и все... конец..."

- Я думаю, мы сможем совершить побег, - заявил вдруг напарник. - Точнее, сможете один Вы. Я встану у стены, а Вы вскарабкаетесь на меня и перелезете через забор... Солдаты спят. Они уверены, что мы никуда отсюда не денемся. А мы сможем утереть им нос... - и так же, без эмоций, будто говорит о сигаретах, закончил: - Вы согласны?

Он хочет самоутвердиться в глазах этих не давших ему сигарету солдат - и только. А смертник знает теперь, что перепрыгнуть через забор не успеет и получит пулю в спину. Стрелки по движущейся мишени они известные - и значит это, что ранят его, потом подтащат опять к этой яме, заставят помучиться и лишь после этого пристрелят, чтобы после забросать глиной и посмеяться над его безрассудством.

- Нет, - ответил смертник.

В конце концов, смешно бежать от смерти, когда она уже утверждена целой государственной машиной, административным аппаратом судебной власти, запротоколирована, а кое-где даже кто-то заранее отрапортовал, что приговор приведен в исполнение...

Их много - решающих его судьбу бесстрастно, запивающих свои решения армянским коньяком или китайским, с жасмином, чаем.

А он - один...

Один...

Всегда один. Даже сейчас вот - на одной скамейке с напарником по расстрелу...

- Вы знаете... - говорит напарник. - А Вы правы. Умирать надо с достоинством. Смотря смерти в глаза.

Странно... вначале показался он смертнику человеком неглупым. "Умирать с достоинством..." То есть смотреть орлом и не забыть при этом наложить втихаря в штаны?..

Со стороны здания тюрьмы доносится звонок. Будет тамошним постояльцам обед. Может, даже с мясом. И минут через десять они начнут есть, давиться хлебом, проливать несъеденное на столы.

А офицера все нет...

- В конце концов, мы все еще живем... - заявляет напарник. - А по их бумагам - мертвы.

И печально смеется.

По-видимому, он начал бояться. Оттого-то и стал болтлив.

- Я думал, они будут делать это в их робе - ну, той, что была на нас в камере... На Вас была?

Смертник кивает. Что поделаешь - человек боится смерти, не хочет говорить слова "расстрел".

- Вот видите? - будто бы даже обрадовался тот. - А сейчас Вы в джинсах. А я - в своем костюме. Что это значит? Вы не знаете?

Смертник пожимает плечами.

- Это должно что-нибудь значить, - убежденно произнес напарник. - Обязательно что-то значит.

Смертнику же ясно, что их робу передадут новым постояльцам их бывших камер, а их собственное тряпье сгниет вместе с ними - и только.

- Все это неспроста... - продолжает напарник. - И наша одежда, и срочный вызов офицера...

Кстати, ответственный за расстрел офицер не в меру болтлив - пора бы ему вернуться к исполнению своих обязанностей.

- ...я думаю, мы оба вправе рассчитывать на снисхождение... - продолжает напарник. - Я в Прошении о помиловании очень убедительно аргументировал это...

- Помолчи, - просит смертник.

И напарник замолкает.

И пауза эта длится до тех пор, пока из караулки не выходит офицер и не начинает весело ржать:

- Что, забздели, сволочи?! - подходит ближе. - Поверили? Очко-то - жим-жим? У нас тут один от инфаркта сдох. А вы - молодцами.

- А ты говоришь - Ад, - печально произносит Голос.

- Зато есть время дописать, - пожимает плечами смертник.

- Что? - не понимает офицер.

- Спасибо, - отвечает смертник. - Дали время дописать.

 

Порядки в бараке мне не понравились.

Прасковья, даже имени которой так боялась моя Аня, оказалась маленькой вертлявой женщиной средних лет с блеклыми глазами, непропорционально длинными, как у гориллы, руками и пронзительным истерическим голосом:

- Вы не смеете! Уберите сейчас же! - закричала она, увидев, что я ставлю Анину кастрюлю на переднюю конфорку. - Уберите!

- Не понял, - сказал я.

- Это мои конфорки! Понятно? - объяснила она тем же криком, и ухватила кастрюлю за ручки.

Я щелкнул ее по макушке и приказал:

- Пошла вон.

- Что?! - оторопела она.

На секунду застыла в молчании, а потом завизжала так, что ушам стало больно:

- Хулиган! Я тебя в милицию! Кто ты такой? Я - в милицию! В милицию!

- Да ты, брат, того... - неодобрительно заметил Голос.

С брезгливым выражением лица я взялся кончиками пальцев за шею Прасковьи, повернул ее к двери и вышвырнул вон из кухни..

Потом вымыл руки с мылом и продолжил чистить картошку для супа.

Прасковья в милицию, однако, не пошла и больше в тот день не выходила из своей комнаты. Но вечером решила сорвать злость на Анечке.

Когда Аня пришла с работы и, войдя в свою комнату, стала выкладывать продукты в холодильник, Прасковья заглянула в приоткрытую дверь и принялась обзывать мою женщину словами по большей части непечатными.

- Параша! - крикнул я из кухни, где разогревал для Ани суп.

Прасковья замолчала.

- Параша! - строгим голосом продолжил я. - Пойди сюда.

- Вот еще... - отозвалась она не слишком уж уверенным голосом.

- Пойди сюда, говорю! - приказал я. - Хуже будет.

Все шесть семей барака были в сборе - и это придало ей храбрости.

Она вышла на кухню и с порога закричала:

- Кто ты такой? По какому праву? Прописан где? - и прочее.

Ласково улыбаясь, я приблизился к Прасковье, подхватил ее под мышки и усадил прямо на плиту, с которой уже заранее снял всякую утварь.

- Будешь лаяться - зажгу огонь, - сказал, удерживая ее верхом на не совсем еще остывшем металле. - Как ведьм в старину наказывали. Понятно?

Она испуганно икнула.

Соседи, стоя у своих столов, следили за развитием действия. Их молчание служило мне поддержкой.

- И конфорки с этого момента будут общие. Как при коммунизме. Понятно?

Прасковья опять икнула.

- И плиту, и полы в коридоре и на кухне будешь мыть вместе со всеми. Согласно очереди. Понятно?

Прасковья икнула и кивнула.

Я снял ее с плиты, поставил на пол и закончил голосом вежливым и ласковым:

- Теперь вымойте, пожалуйста, эту плиту, Прасковья Ильинична - от нее дурно пахнет. Вам бы не помешало почаще мыться. Сделайте такую милость.

И тут соседи дружно захохотали...

 

Прасковья пожаловалась участковому на следующий день.

Но тот лишь проверил мои документы, откозырял, сказал на прощание:

- Вы... это... Правильно, конечно, поступили. Мне соседи про этот случай рассказали... А вот Аню вы, пожалуйста, не обижайте. Хорошая она женщина.

Жизнь в бараке упорядочилась. Прасковья присмирела. Конфорки на газовых плитах стали общими; полы мылись согласно очереди и без ссор; вопросов о не выключенном свете в коридоре не поднималось; все даже обрадовались, когда я вкрутил еще две лампочки. Детям было разрешено играть повсюду, чем они тут же и воспользовались, оживляя своим гомоном и галдежом мрачные стены барака.

- Коммунизм! - смеялась Анечка. - Самый настоящий коммунизм!

"Как правильно было бы мне прожить с нею рядом, - думал я, глядя на ее счастливое лицо, - без всяких там мщений, драк, борьбы. Как хорошо, наверное, приходить с работы домой усталым, слегка раздраженным, видеть ее приветливое лицо, ласковый взгляд, слышать рев и смех наших общих ребятишек... Маленьких таких, бестолковых, верящих в тебя, твою силу и мудрость. И неправда, что она бесплодна. Можно ведь вылечить. Можно!"

- Дурак! - сказал мне на это Голос и надолго замолчал.

Думал я так, а поступал иначе.

Соседи сразу воспользовались "коммунистической" ситуацией в бараке. А вот Яков Лукич еще недели две не решался покуситься на Прасковьины законы, ставил кастрюльку только на свою конфорку, а если та оказывалась занятой, терпеливо ждал, пока ее освободят.

Но как-то случилось ему передвинуть кастрюлю на другую конфорку, чтобы на свою водрузить чайник - и не услышал он обычного в таких случаях протеста, хотя кухня была полна народу. Это так удивило и обрадовало его, что он в тот же вечер поделился со мной своим открытием.

Я отнесся к его сообщению с пониманием. Где надо - удивился, где надо - согласился. И, в результате, был приглашен на чай.

На следующий день Яков Лукич позвал меня на чай вторично, потом еще раз, еще, еще, пока наши чаепития не стали ежевечерними и обязательными для обоих.

- Хорошая у тебя жена, - говорил он, восседая под иконой, вечно спрятанной за белыми ситцевыми шторками. - И телом добра, и дух в ней хлебный. Ласкова к тому ж. - громко всхлюпывал над чашкой и продолжал, - Детьми Бог обидел, правда. Так это от неустроенности душевной - земными помыслами живет, а не божественными... - и далее начиналась бесконечная проповедь о смысле бытия, о смерти, о Боге и еще черт те о чем, прерываемая всхлюпыванием, причмокиванием и покряхтыванием.

Банка с вареньем кончалась у нас не раньше третьего чайника. Мы допивали последние капли и расходились довольные собой и друг другом.

Анна не понимала нашей дружбы, жаловалась порою на невнимание к себе, на то, что ей одной по вечерам сидеть у телевизора скучно, просила сходить с ней в кино или на концерт.

Но я редко соглашался на долгую отлучку.

- Странный ты какой-то, - не раз говорила Аня. - Чересчур холодный.

- В постели?

- И в постели тоже. Я себя рядом с тобой порой скотиной чувствую.

- Я тебе не нравлюсь как мужчина?

- Нет, не то, - пыталась объяснить она. - Какой-то ты всегда замкнутый. Вроде и говоришь много, и разбитной с виду, а, по сути, все это снаружи, а сам ты словно за частоколом спрятался.

- И в постели?

- А что в постели?! - срывалась она наконец. - В постели ты словно работу делаешь. Хорошо делаешь, добротно. Но без души, без радости. Как мертвый.

После слов тех пред моими глазами вдруг возникла могильная ограда на окраине поселка Ванино и надпись:

 

Ярычев Александр

Иванович

1942 -1979 гг.

 

- Типун тебе на язык! - рассмеялся я, передернув зябко плечами. - Мне надо еще малость пожить.

Она целовала меня, ласкала, нежила, плакала порой. Но я, хоть и чувствовал себя подлецом рядом с ней, все равно упрямо шел к своей цели: дружил с Яковом Лукичем и ожидал прихода Сергея Трофимовича.

 

Сейчас, спустя годы, он и сам видел, как неразумен и глуп был в то время. Судьба свела его с женщиной пусть и старше его, но, бесспорно, наилучшей в его жизни. И глупее всего - то, что именно тогда он должен был понять это. Ведь единожды в жизни встретил он женщину, которая ничего не требовала от него, не паразитировала на его чувствах и недостатках, не продавалась и не покупала сама, а поступала так, как требует того совесть, а не хитрость и жадность.

Видеть все это, уже тогда все понимать - и не делать никаких выводов... Видимо, слишком сильно жило в нем чувство мести, если произошла потом вся та кошмарная история...

 

Глуп был я настолько, что именно тогда, живя бок о бок с ангелом во плоти, вывел два в общем-то верных, но, по сути, безнравственных закона.

Первый гласил: "Всякая женщина - товар". Она, мол, знает это, потому красится, мажется, одевается поинтересней... и раздевается тоже. Преподносит себя мужчине, как игрушку, ласкается, словно спорит во время торгов, и, в конце концов, стремится лишь к тому, чтобы иметь в качестве слуги безвольного, но богатого мужа, наглого любовника и право в случае разоблачения свалить вину на обоих.

Второй закон касался географии. Он гласил: "Цена женщины находится в обратно пропорциональной зависимости от расстояния до очагов культуры". В поселках Дальнего Востока ночь, проведенная в объятиях особы противоположного пола, стоила мне бутылки белоголовой, в райцентрах - ресторана, в облцентрах - ценных подношений, а в столицах... вот в столицах я еще не бывал.

Но Голос вещал:

- Все будет! Все в твоей жизни будет! Ты только слушайся меня. Пошли этот Свердловск подальше, а с ним и эту Аньку, и этого Якова Лукича, и эту свою блажь о мщении.

"Это мое дело, - отвечал я. - Прошу не мешать".

- Как хочешь. Только со временем ты сам поймешь, как дурно ты поступил. Но поздно будет.

"Пусть", - отвечал я самонадеянно, закрыв глаза и не слушая цитат из Второго Послания Апостола Павла.

- Вы не уснули, Владимир Васильевич? - будил меня Яков Лукич.

Я улыбался и отвечал:

- Что вы, что вы... Просто с закрытыми глазами лучше слушать и воспринимать слово о Боге - не отвлекает ничего.

- Вот здесь вот, смотрите, - тыкал он пальцем в толстенную книгу, а читал наизусть:

- "Он взял на себя наши немощи и понес наши болезни; а мы думали, что Он поражаем, наказуем и уничтожен Богом. Но Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились".

- Идиот какой-то писал, - сказал Голос. - Какого-то Его с большой буквы преподносит, а весь мир, все прочие люди едва маленькой буковки удосужились. На хрена тебе нужна такая религия?

Я слушал его, а вслух говорил:

- Глубокая мысль, Яков Лукич.

- Вот видите! Вот видите, Владимир Васильевич! - радовался Яков Лукич. - Вот и пророк Исайя говорит: не врачам дано вылечить Анну, а Богу и пастырям Его.

Опустив голову, будто вчитываюсь в книгу, сдерживаю смех...

Привязалась же эта скотина с соболезнованиями! Не мог бездетность Ани обойти. Нужно в свою веру охмурить - охмуряй. К чему Аню вмешивать? Досталось ей и так в этой жизни.

 

Четырехлетним ребенком побывала она во рву печально известного Бабьего Яра. Во время расстрела мама прикрыла ее своим телом, но несмышленая девочка не догадалась затаить дыхание, когда вдоль трупов проходил эсэсовец и из пистолета добивал уцелевших. Пуля попала девочке в шею, повредила там какой-то нерв, результатом стали ее бесплодие и частые головные боли. Оттого и массирует она время от времени шею, задирая локоть высоко над головой, как было в тот момент, когда я ее впервые увидел.

А если расскажешь Лукичу об этом, то разве поймет? Еще ведь сбрешет, что те женщины, что спасли Аню, выволокли раненую девочку изо рва, совершили кощунство. Как он там говорит?.. "При жизни душа в теле. Тело для нее темница. Если плоть преодолевает дух, то душа страдает. Если наоборот, то душа радуется, а плоть страдает. После смерти душа выходит из тела и уходит к Богу в Рай". Так что, с точки зрения Якова Лукича, Анечка не удостоилась райских врат по вине тех смелых женщин и теперь "влачит грешную жизнь" со мной.

 

- А ты дай ему по морде, - посоветовал Голос.

Стук в дверь.

- Андрей Иванович! - воскликнул Яков Лукич и поспешил навстречу вошедшему без приглашения гостю.

Познакомились...

Вечером Аня спросила:

- Получил с Андрея Ивановича долг?

- Почему ты думаешь, что он мне что-то должен? - уклонился я от ответа.

- Что ты меня за дурочку считаешь? Не хочешь говорить - не говори. Пойдем завтра в гости? Меня с работы женщина одна пригласила. С тобой.

- Пошли, - вынужден был согласиться я.

Аня и удивилась моей уступчивости, и обрадовалась. До полуночи примеряла она платья, рассуждала в каком ей лучше идти в гости, каким образом буду одет я, что можно взять с собой в качестве подарка и прочие мелочи.

Я же с тоской думал о предстоящих нескольких часах томительного безделья, о скучных разговорах, в результате которых подруги ее оценят меня и похвалят Аню за выбор или осудят. Плюс к этому - обязанность гостя отведать все блюда хозяйки и обязательно ими восхититься. Нет, по мне, лучше пойти в кино или на концерт...

- Значит, после работы прихожу домой - и мы идем в гости, - сказала она утром при прощании.

- Идет, - сказал я в ответ и улыбнулся.

Но вечером мы с ней поссорились, и она пошла в гости одна.

Причиной ссоры стал все тот же Андрей Иванович. Он зазвал меня в комнату Якова Лукича и завел разговор настолько важный, что на вопросительный взгляд Анечки, переодевшейся и заглянувшей к нам, я ответил лишь покорным пожатием плеч и советом ей извиниться перед подругами.

Анечка обиделась и ушла, хлопнув при этом дверью.

Мой недруг и Анин сосед тут же принялись охмурять меня со всем пылом истосковавшихся по болтовне проповедников.

Долго и скучно говорили они мне о Боге, о Мессии, о фокусах Христа, рассказывали религиозные байки, вещали о скором конце света и прочих гадостях, уготованных неохмуренным.

Я лихо пугался услышанного, корчил скорбь на лице - и думал о том, что вот пришлось из-за этих зануд обидеть Анечку.

Расстались мы с болтунами со слезами на глазах и чуть не целуя друг друга, словно гомики...

Анечка пришла поздно и изрядно выпивши. Молча разделась, постелила мне отдельно и не позволила даже поцеловать ее на ночь.

Но к утру мы помирились...

 

Здесь его опять прервали.

Пришли два зэка с одинаковым выражением отупелости на лицах и с инструментами в руках. Под приглядом Жандарма они провели проводку и поставили телефон смертнику на стол. Потом отключили воду, разрезали подходящую к унитазу трубу, вкрутили в нее тройник, от него отвели трубку потоньше и протянули ее вдоль дальней от нар стены.

Смертнику надоело смотреть за чужой работой и он потребовал вывести его на прогулку.

Пока он гулял по узкому колодцеобразному дворику с вышкой и колючей проволокой вдоль контура голубого неба, разговаривал с надзирателем, признаваясь, что теперь, когда он имеет регулярно женщину, работать ему становится в три раза тяжелее, что мысли его подчинены маленькому лохматому островку между ее ног, что порционный секс есть, по его мнению, лишь изощренный способ пытки.

А когда он вернулся в камеру, там уже стояла белая ванна небольшого размера со ступенькой внутри и неизвестного назначения гидротехническое сооружение. Чем-то напоминающее унитаз, но не унитаз. Вдоль всего этого подключенного к водопроводу комплекса тянулась тонкая проволока под потолком и на проволоке на колечках висела полупрозрачная клеенка. Еще висел на стене компактный электронагреватель - для горячей воды.

Посторонних в камере не было. Можно писать.

 

А вечером опять на мою бедную головушку обрушились десятки доказательств бытия Бога и правильности постулатов "истинной церкви".

Как раз прошедшим летом, в экспедиции, прочитал я статьи Гегеля на эту тему - купил двухтомник из серии "Философское наследие" в сельской лавчонке. В сравнении с его доказательствами бытия и отсутствия Всевышнего, речи моих новых наставников были детским лепетом, а аргументы в пользу веры столь нелепыми, что требовали от меня приложения больших усилий для того, чтобы сдержать смех и выслушать все их аргументы до конца.

- Вы - баптисты? - спросил я наконец.

Они возмутились, обвинили меня в ереси, тупоумии, еще в чем-то нехорошем, и лишь заметив, что я устал слушать хаянье своей особы и принялся усиленно зевать, сообщили, что зовутся они "христианами истинной веры", а также "воронаевцами" и "тринитрианцами".

"Тринитротолуол знаю, тринитроглицерин знаю, а тринитриан... нет, не знаю", - подумал я.

- Расколются, - поддержал меня Голос.

И я настроился выслушивать любой бред в течение долгого времени.

Охмуряли меня с толком, слова и идеи вбивали в мозг не хуже, чем иной гробовщик гвозди в доски. Расслабься я на секунду, попытайся понять, посопереживать им - и неизвестно чем бы все это кончилось. Но природная склочность моего характера и критический склад ума позволили рассеивать их мысли, превращать в шелуху слова. Лишь остался в памяти бесконечный перебор слов и бормотание двух мужских голосов:

- ...нес свой крест... второй трубы... полное очищение... избранников Божьих... прийти к Нему... вечная обеспеченность... блаженная жизнь... чистое сердце...

- Нравится? - спрашивал меня Голос. - Оставь ты их в покое.

"Пусть бубнят, - отвечал я, прислушиваясь к утверждениям Якова Лукича, что в Библии сказано о шарообразности земли, и вспоминал, как в училище мы целыми ночами напролет дежурили на крышах и высматривали в звездном небе первый Спутник, как ликовали в день сообщения по радио о полете Юрия Гагарина, как даже в тюрьме спорили о праве человека "не ждать милостей от природы, а хапать их".

- ...к исправлению человеческой греховной природы, - закончил Сергей Трофимович, ставший здесь Андреем Ивановичем, и поднялся со стула. - Прошу прощения, дорогие мои, но мне пора покинуть вас...

Выражение его лица из постного стало грустным.

- Заботы земные тяготеют над нами, - объяснил.

 

После обеда опять пришли зэки. Те же самые. Принесли ящик кафеля, большой кусок гудрона и электроплитку. Поставили таз на плиту и, разогрев гудрон, стали им приклеивать кафель на стены вокруг ванны.

Смертник решил не обращать на них внимания, продолжил писать.

 

Наконец, не выдержала Аня:

- Как тебе не противно с ними?! - спросила она, когда я вернулся в ее комнату после очередного промывания мозгов. - Ведь ты же совсем другой!

Я сделал движение поцеловать ее, но она с откровенной брезгливостью на лице отстранилась и прикрылась рукой:

- Не надо. Противно мне. Двуличный ты какой-то стал.

Ночью я ответил ей:

- Если бы я был двуличным, то и тебя бы в это болото затащил - не успела бы и охнуть.

- Но зачем? Зачем тебе все это? Ты что - чекист? Разведчик?

- Месть, - ответил я твердо. - Есть такое святое чувство - месть, - и сам вдруг понял, что за последней моей фразой стоит лишь поза.

И Анечка это поняла. Поняла и... странное дело... простила.

- Разве ты раньше их знал? - спросила она. - Почему молчишь?.. Почему скрываешь?.. Я - не чужой тебе человек!.. Я тоже знать хочу: кто ты, кем был раньше, откуда у тебя такие деньги? Почему ты третий месяц не работаешь?..

Может быть, тогда-то я впервые и предал ее. Когда не ответил на вопросы, не раскрылся, не нашел в себе силы довериться ей... Или тогда, когда в ответ на ее просьбу послать свою месть ко всем чертям собачьим (- Пошли, пошли, - поддакнул Голос, - хоть к собачьим, хоть к ишачьим.), жить просто, как все люди живут, я ответил, что это - мое дело, и вмешиваться в него я никому не позволю.

- Тогда решай, - устало произнесла она. - Или я, или Яков Лукич.

Я поцеловал ее и перешел жить в комнату Якова Лукича.

 

Мужа болгарки оправдали. Насильником оказался сосед по подъезду, совершивший точно такое же преступление спустя несколько недель. Его поймали - и он признался, что и в предыдущий раз девочку изнасиловал он.

Все это рассказал смертнику начальник тюрьмы после того, как смертник спросил, отчего так было шумно утром в тюрьме.

А это орала восторженно толпа подследственных. Как уж они узнали о случившемся, кто сказал им, что с приговоренного к смерти счистили пятно зверя и выпускают на волю, сказать трудно. Да только в течение двадцати пяти минут, пока муж болгарки шел из камеры в каптерку, получал там свои вещи, переодевался и спешил сквозь громыхающие засовами и замками решетчатые двери, пересекал двор, входил в "собачник" и далее, миновав полутемный коридорчик, выходил в пыльный и раскаленный на солнце переулок - тюрьма орала благим матом, восторженно и истово, надсадно, до хрипа:

- Свободу невинному!.. Счастливо, кореш!.. Земеля, ты - молодцом!..

Смертник представил, как ждала, должно быть, оправданного его болгарка - красивая, но изможденная многомесячным страхом за любимого человека женщина. Как молча бросилась она к нему в объятия, прижимаясь всем телом, не плача, ибо не было у нее уже слез. Как старалась не смотреть на его черное, постаревшее лицо с провалом ставшего уже беззубым рта, как оба они медленно повернули в сторону улицы Трудовой и, согнувшись, как старики, побрели в мир мерзавцев, которые сунули его сюда, мир, который зовется почему-то Свободой.

И чтобы забыться на миг ото дня сегодняшнего, чтобы поскорее избавиться от боли давней, он сел за стол, и тут же, при начальнике тюрьмы, стал писать.

 

"Аня простит, - думал я. - Она добрая. А я сделаю свое дело и вернусь к ней. Попрошу прощения!"

Голос молчал.

Соседи перестали здороваться со мной. Аня вся осунулась, стала работать в две смены, приходить домой поздно и старалась не встречаться со мной даже в коридоре.

Сердце сжималось при мысли о ней, но сдерживать себя я уже не мог. Мой недруг оказался никем иным, как "Апостолом" всего Урала, а Яков Лукич - тоже "Апостолом", но только общин Свердловска. Оба официально работали сторожами в Управлении вневедомственной охраны УВД Свердловской области, то есть были чуть ли не милиционерами.

Через день после моего ухода от Анечки "духовные пастыри" мои назначили мне голодную диету, называемую двенадцатисуточным постом с обязательным двенадцатисуточным выстаиванием на коленях и заучиванием добрых двух сотен молитв, переписанных от руки крупным женским почерком и лежащих перед моим носом.

Молитвы были переписаны человеком малограмотным. Приходилось вглядываться в полурасплывшиеся от частого пользования и лапанья сальными руками строчки - и поневоле запоминать:

- "Служите Господу со страхом и радуйтесь с трепетом. Почтите Сына, чтобы Он не прогневался, и чтобы вам не погибнуть в пути вашем, ибо гнев Его возгорится вскоре. Блаженны все уповающие на него", - читал я и тут же давал себе зарок ни за какие коврижки не произносить сакраментальные "Боже мой!" и "Господи!"

Потом читал дальше:

- "Спокойно нежусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности, - и тут же вспоминал, что хочу уже не есть, а жрать, лопать, хавать, что сейчас тем и живу, что чтением этих слов. - ...Благ и праведен Господь, посему наставляет грешников на путь. Направляет кротких к правде и научает кротких путям своим..."

И так все двенадцать дней...

К концу поста уже есть не хотелось. Организм привык к голоду, но, согласно своей природной сущности, продолжал выделять токсические вещества в кожу, в кровь, в мозг, отчего казалось мне, что живу я в каком-то тумане, сам бестелесен и еле жив, а в голове вместо собственных мыслей все те же слова из псалмов:

"...Как много у Тебя благ, которые Ты хранишь для боящихся Тебя и которые приготовил уповающим на Тебя перед сынами человеческими..." - и был уже согласен с этой мыслью, то есть не согласен даже, а жил ею, воспринимал, как свою собственную, единственную и верную, равно, как и последующие:

"...Нечестивый подсматривает за праведником и ищет умертвить его..." - и так далее.

И все время икона в красном углу комнаты Лукича была зашторена.

Я читал кондаки и все время посматривал в ее сторону. Но вставать с колен, влезать на стул только для того, чтобы удовлетворить свое любопытство, сил не было.

 

Вдруг Жандарма уволили. "За нарушение служебной дисциплины, - было написано в приказе, - и за трехкратное опоздание на службу". Но всем было ясно, что причина увольнения - жалоба его жены в Генпрокуратуру СССР.

Так смертник сменил очередного Цербера.

К тому времени угол с ванной стал самым красивым местом в его камере.

И пришел вечер для женщины. Его женщины. Последней женщины.

Она улыбнулась ему и сказал, что не прочь пожить с ним в этой камере. Если он не возражает.

Он молча повалил ее на постель.

Прошлой ночью он мысленно просчитал все, что касается ее. Ибо метаморфозы его тюремного бытия должны иметь вполне законченную закономерность.

При той степени могущества, какую демонстрировал ему его покровитель, не могло быть и речи, что в Москве просто испугались его звонка и поспешили скрасить последние часы его жизни. Дешевле и проще было бы подкупить того же Витька - и тот бы убил смертника "при попытке к бегству".

Женщина сладко стонала под ним и признавалась, что обстановка камеры ее возбуждает.

 

На исходе двенадцатого дня был сильный ветер, а форточку Лукич оставил открытой. Ветер прорвался внутрь, и так сильно ударил в занавесочки на иконе, что нитка, держащая их, порвалась.

И предо мной возник лик Николы-Угодника...

Я содрогнулся от взгляда его и воспоминаний.

- А ты как думал? - услышал Голос. - Сказал "А", говори "Б" - и так до самой "Я".

Но я уже не думал. Я читал:

"Искренни укоризны от любящего, и лживы поцелуи ненавидящего".

 

Это все, что он успел написать за три дня. Женщина отнимала его время целиком.

- Мешаешь работать, - сказал он. - Только долблюсь с тобой да сплю. Так совсем скотиной стану.

Она поняла. Мило улыбнулась и спросила, можно ли ей тогда приходить. Навещать, то есть.

- Понедельник, среда, пятница, - ответил он, - если захочешь.

Она призналась, что хочет очень.

- И только на ночь. Как прежде, - предупредил он. - Днем отдыхай. Походи по городу, по магазинам. - постучал в дверь, сказал очередному Витьку (он теперь их так всех называл - и они не обижались): - Проводи даму.

И тут же сел писать.

 

К тому времени в глазах пастырей своих я созрел настолько, что меня можно стало крестить.

Посадили в такси, поддерживая под руки, словно старика, и повезли в сторону ВИЗа. Там в доме одного из членов общины (кажется, дьякона) должно было произойти "ревнительное собрание".

Комната, в которую меня ввели, оказалась вполне просторной, хотя, быть может, выглядела таковой только из-за отсутствия мебели. В правом дальнем углу возвышалась фанерная кафедра, покрашенная, но в какой цвет - не понятно, так как на улице стояли сумерки, света в комнате было мало, а людей вскоре набралось порядочно. Меня подвели к кафедре и развернули лицом к толпе.

- Братия! - прогремел голос моего недруга. - Братья и сестры! Я привел к вам... - и на секунду запнулся. - Я привел к вам человека, достойного во всех отношениях! Братья и сестры! Примите же его!

Крупных размеров мужчина с широкой окладистой бородой, стоящий ближе всех к окну, запел голосом мощным, пригибающим к земле, слова, в общем-то, смешные, но в его исполнении звучащие значительно:

Все на свете ищут счастья,

Всех оно к себе манит.

Но Христос его по вере

Всем и каждому дарит.

Хочешь счастье получить -

Нужно Господу служить...

Кто-то легонько ударил меня сзади в спину, и я упал на колени. Стал со всеми петь:

- Хочешь счастье получить - нужно Господу служить...

То ли от голодовки и постоянного заталдычивания молитв, то ли от духоты и ритмического нудения толпы, но остатки моего разума стали мутиться, слова произносились бессвязно, хотелось пить и плакать одновременно. Язык ворочался плохо, голос перешел в сип, лишь на мгновение прорезаясь в крике:

- Дай!.. Дай!.. Крести!.. Крести!..

Лоб пылал, жажда терзала глотку и тело, в голове звенело, бухала кровь в висках, в желудке стояла колом боль... глаза слипались, слезы текли сами по себе...

С усилием воли выдохнул из себя мычание и уже не смог вздохнуть... резко разогнулся и заговорил:

- О, рапрамен... слава, равита, денена... вина, серней, крайна, амина... крайна... равина! - изнемог я в крике. - Неймена!.. - выдохнул и закончил уже шепотом: - Крайна, номина, ангена, масена, намена... Аминь... - и упал на пол без чувств...

Мятущиеся, оскаленные лица, дышащие в едином рыке...

Полумесяц в окне над ними...

"Евангелисты", - вспомнил я.

Меня несли за руки и за ноги, гузно мое билось о чьи-то ноги и землю.

"Несут... Куда меня несут?" - подумал я.

И в тот же момент почувствовал, что падаю...

Вода сомкнулась надо мной, но дно оказалось недалеко - и я инстинктивно встал на ноги.

Оказался стоящим в ручье.

Воды было много - почти до пояса. Текла она быстро, валила с ног. Да и выбивалась вода из-подо льда лишь на расстоянии в двадцать- двадцать пять метров, а потом опять уходила под лед.

Вокруг бугрились сугробы. На одном берегу стояли покрытые снегом ели, а на другом прыгали мои "братья" и орали:

- Хвала!.. Ала!.. Аллилуйя!.. Осанна!..

Течение било в пояс, я еле держался на ногах.

- Брат мой!.. Брат мой!.. - завизжала какая-то женщина и прямо с кручи бросилась ко мне в объятия.

Оба упали в воду - и нас понесло к тому месту, где вода уходила под лед.

Сил, чтобы вытащить меня к берегу и бросить на снег, у нее оказалось достаточно. По-прежнему крича и называя меня братом, она принялась рвать на мне и на себе одежду.

- Иссайя-а-лику-уй! - орали остальные братья и сестры.

И что-то внутри меня вторило им:

- Иссай-я-а-ликуй!

Знакомый мужской бас грохотал над нами:

Я б хотел, чтоб вид мученья

Влил в меня огонь такой,

Чтоб он сжег во мне сомненья,

Все соблазны, грех плотской...

"Все соблазны , грех плотской!" - вопило во мне.

И я сдирал, рвал на женщине одежду, раздирал в стороны ее ноги...

Она сопротивлялась - а я зверел, стонал, кричал, скрежетал зубами...

- Ой, мамочки! - вскрикнула тут женщина, и ее принялось тошнить.

Все, что произошло до этого момента, вспомнил много позднее, собрав обрывки памяти и с трудом выстроив их в один ряд.

Что же было потом - не помню совершенно, как ни пытался вспомнить. Одно знаю - в бессознательности не был, а просто, видимо, устал настолько, что видеть все видел, а осознавать не осознавал. Крики, прыжки, нервная дрожь в каждом члене, боль в темени, мельтешение бьющихся в конвульсиях тел и лиц, крики, вопли, стоны - и темнота, тишина...

 

Здесь смертник решил передохнуть. Желание продолжить описание тех событий было сильное, но пережитый когда-то стресс всколыхнул не только память, но и взбудоражил чувства.

Он принял душ, переодел кальсоны (трусы и майки приговоренным к смерти не полагались), надел чистую полосатую робу с кругами на спине и на груди и лег спать.

Новый надзиратель этажа в этом крыле тихонько приоткрыл окошко в двери, убедился, что смертник крепко спит, тихо отпер дверь, на цыпочках подошел к столу, взял исписанные бумаги и также неслышно вышел.

Пробежал последние строчки глазами, самоуверенно улыбнулся и, отойдя к служебному телефону, висящему на стене и соединенному с общетюремным коммутатором, вызвал начальника.

Того на месте не оказалось.

Тогда надзиратель попросил телефонистку передать "шефу", что смертник написал наконец свое Прошение о помиловании до конца. Спустя полчаса новость эту знала вся тюрьма.

Обсуждали ее лишенцы с большей страстью, чем собственные проблемы. В двух камерах по этому поводу случились драки, а один обвиняемый в попытке убийства жены в отчаянии перегрыз себе вены. Пришлось вызывать доктора и переводить дурака в тюремное отделение областной больницы.

Смертник спал - и не знал, что тюремные сидельцы и охрана разделились уже на тех, кто уверен, что его помилуют и освободят теперь, и на тех, кто считает, что его расстреляют со дня на день.

Он не проснулся даже к ужину, хотя новый надзиратель дело свое знал хорошо: принес в ресторанном судке свиную поджарку с картофельным пюре, сдобную булочку, яблоко и любимый смертником кисель.

Все это он съел поздно ночью, уже остывшим, когда проснулся невесть от чего, услышал запах пищи, сел за стол и стал на ощупь доставать еду и отправлять все это в рот.

А как поел - вновь захотел спать. Лег.

Не знал он, что весть о том, что Прошение им дописано до конца, донесли до начальника тюрьмы, находившегося в то время на даче в поселке Чалдала.

Телефона там не было, поэтому столь важную весть привез ему прибывший верхом на мотоцикле надзиратель. Захватить последние листки, взятые им со стола смертника, он забыл, поэтому на память процитировал начальнику тюрьмы то, что прочитал собственными глазами: "мельтешение бьющихся в конвульсиях тел и лиц, крики, вопли, стоны - и темнота, тишина..."

Начальник тюрьмы сразу поверил надзирателю - и расстроился. Он как-то уже привык к тому, что получает месячную зарплату инженера в день за то, что этот смертник пишет свою бесконечную биографию. Теперь синекура могла кончиться.

С горя он пригласил надзирателя остаться ночевать с ним на даче - и они вместе выпили всю брагу, приготовленную женой начальника тюрьмы для перегона на самогон.

Утром, когда они приехали на работу, вся тюрьма уже знала, что смертник встал рано, сделал зарядку и, не дожидаясь завтрака, продолжил свою бесконечную писанину.

 

Следующее утро началось с бухтения Якова Лукича:

- "Дружба с миром есть вражда против Бога! Кто хочет быть другом миру, тот становится врагом Богу!" - услышал я.

- А ты - мой, - заметил Голос.

- "Одному Богом дается слово мудрости Святым Духом; другому - слово знания тем же Духом; иному - вера тем же Духом; иному - дары исцелений тем же Духом; иному - чудотворение тем же Духом; иному пророчество, иному - различение духов, иному - разные языки, иному - растолкование языков..." - бубнил Лукич день спустя.

- А тебе - я, - не унимался Голос.

- "... духовный судит обо всем, а о Нем судить никто не может. Ибо кто познал ум Господень, чтобы мог судить его? А мы имеем ум Христов..." - слышал со следующего утра и до позднего вечера.

- А ты - со мной, - талдычил Голос.

И так изо дня в день, изо дня в день, с тремя перерывами на еду в виде сначала жидкого киселя, потом густого, потом жидкой кашки, густой каши и так далее - по мере утяжеления пищи. Уже от одного голоса Якова Лукича на меня нападало сомнабулическое состояние, и тело непроизвольно дергалось.

- А мясо можно будет есть тебе через два дня, - сказал он наконец по-человечески. - Но прежде его надо купить. Дай-ка мне свои деньги.

Я достал из чемодана портмоне и отдал ему все свои сбережения.

- Хорошо, - одобрил он, пересчитал купюры, положил деньги в сервант и сказал: - Завтра пойдем к "вечере Господней". Ты заслужил право приобщиться к таинству.

Я покорно кивнул и почувствовал, что чрезвычайно рад этому предложению, благодарен за него Якову Лукичу и даже боюсь не попасть на вечерю Господню.

- Эка тебя довели, братец, - усмехнулся Голос. - Молодцы святоши.

"Ты здесь?" - удивился я.

- Почему бы и нет? Имею же я право полюбоваться, как тебя высоконравственные уроды губят.

"Не загубят".

- Зарекалась свинья дерьмо не есть, а как увидела, так и захрюкала.

"Во-во. От тебя другого совета и не услышишь. Только и ехидничал бы. Поди прочь. Сам справлюсь".

- Пожалуйста, - ухмыльнулся Голос и пропал.

В поле моего зрения возник Яков Лукич.

- Как себя чувствуешь? - спросил он.

- Слабость, - признался я.

- Я сейчас уйду, - приказным голосом произнес он. - А ты пойди - и с Анькой помирись.

- А надо?

- Апостол сказал, - ответил Яков Лукич со значением в голосе.

Я согласно вздохнул и направился к выходу.

- Не сейчас, - прикрикнул он. - А как я уйду.

Ушел он часа через полтора. Долго собирался, пересчитывал деньги, что-то записывал в своей тетради, закатывал к потолку глаза, бормотал непонятное, опять записывал. Наконец, оделся в выходной костюм и ушел.

Пошел я на кухню, поставил стул посреди нее, сел и ссутулился.

- Ты че расселся? Че расселся? - заорал над моим ухом голос Прасковьи. - Тебя сюда кто звал? Иди к своим божественным!

- Ну вот, дождался. Прасковья на тебя уже кричит, - заметил Голос.

Вяло размахнувшись, влепил скандалистке в ухо. Беззлобно так ударил, без желания, а просто потому, что когда-то об этом мечтал.

Прасковья отлетела к стенке и возопила:

- Караул!.. Рятуйте!.. Убивают!..

На кухню повалили соседи.

- Убивают! - продолжала орать Прасковья. - Обнаглели сектанты!.. В милицию его!.. В милицию!..

Медленно повернув голову в сторону настороженно смотрящих на нас соседей, увидел Аню, кусающую губы в кровь, едва удерживающую слезы в глазах.

- Анечка, - позвал ее...

Поднялся со стула, обошел разом смолкнувшую Прасковью.

- Возьми меня к себе.

Упал пред Аней на колени, прижался лицом к ее руке.

- Мне плохо без тебя, Анечка.

Потом были слезы, увещевания, радостный гомон соседей, ласковые речи, мясной суп, котлеты, три стакана компота, мягкая постель...

Силы мои прибывали, мозг прояснялся. Ночь спал хорошо, без снов.

 

Утром проводил Аню на работу, поел плотно, приготовил массу разносолов к ужину и присел у окна в ожидании ее.

Дверь открылась. Вошел Яков Лукич.

А я уже успел позабыть о нем.

- Пошли! - приказал он.

- Пошли ты его подальше! . заявил Голос.

"Вот еще, - огрызнулся я. - Остановиться на полпути?"

Покорно поднялся со стула, оделся, набросал Ане записку, что вернусь, мол, к вечеру только, пусть не беспокоится, и пошел следом за Яковом Лукичем.

Хорошо быть все-таки молодым! Вкусно поел, сладко поспал, прошелся до остановки автобуса по свежему воздуху - и уже как огурчик! Будто и не было трехнедельного кошмара, и никогда не изнурял себя стоянием на коленях, долбежкой молитв, истериками и прочей нервотрепкой.

Но в глазах Якова Лукича надо выглядеть сломленным. Потому я едва тащил ноги, смотрел на него по-собачьи преданными глазами, услужливо подставлял ему руку, когда входили в автобус, закрывал его спиной от пассажирской толчеи... словом, вел себя как вполне зависимая скотина и холуй.

Якову Лукичу так понравился я в таком обличье, так поверил он в эту маску, что не посчитал даже нужным отогнать меня в сторону, когда мы вошли в молельный дом.

Поэтому-то я и услышал его разговор с Апостолом.

- Ну как? - спросил мой недруг.

- Сломался, - был ответ.

- Совсем?

- Куда уж дальше.

- А как с женой?

- С Анькой? - (я насторожился). - Полный порядок.

Неожиданно взревел голос густобородого и заглушил их перешептывание:

Весь мир - не родина моя,

Ему душа чужда.

На небе дом мой и друзья.

Стремится дух туда...

Он пел, а сектанты нестройным хором ему подпевали:

Земля - чужбина нам...

"Эй! Слышишь? - позвал я, когда пение стихло и люди стали толпиться, словно приготавливались к какому-то новому действу. - Куда тебя черти утащили?"

- Погоди, - отозвался Голос. - Дай оглядеться. В любопытную свору ты попал. Жутко интересно, как ты отсюда выберешься.

"Да хрен со мной! Что им от Ани надо?"

- Тоже затащить хотят, наверное, - ответил он. - И на твои сбережения зарятся. Думаешь, они не заметили, что ты не работаешь, а деньгами в кармане шелестишь?

"Отдал я уж им деньги".

- Тем более. Теперь ты им можешь быть и не нужен. Могут и в жертву своему Богу принести. Помнишь, замполит вам лекцию читал о пятидесятниках? Вот эти "трясуны" они и есть.

"М-да... - успокоился я, узнав, что Ане ничего не угрожает. - Действительно любопытная свора".

Огляделся. У стены стояло два стула и два тазика с водой перед ними на полу.

Две разнополые очереди уже выстроились к ним. Люди мыли друг другу ноги: мужчины - мужчинам, женщины - женщинам.

- Что это они? - спросил я Якова Лукича.

- Омовение ног перед вечерей Господней, - пояснил он. - Ты принял обряд крещения - и теперь допущен к сему таинству.

"Тьфу-ты! - подумалось, помню. - Что они - ногами будут есть свою вечерю?"

Но в очередь встал.

Вымыли друг другу ноги, поели пресную лепешку, разломанную мокрыми и грязными после омовения руками Апостола, запили вином ("По рубль-две, - тут же определил мой Голос. - Плодово-выгодное") и запели псалмы.

Слова были знакомыми, повторял я их вслед за всеми автоматически, лицо корчил одухотворенное, но сам искоса наблюдал за тем, как входят люди в религиозный экстаз, как меняется их взгляд, как скалятся рты их, лица превращаются в звериные морды, как появляется пена в углах губ, как превращаются те хрипы в рыдания, обрывки звуков, непонятных слов, как набухают вены на их шеях, наливаются кровью глаза, судорожно корчатся руки, как люди прыгают уже, трясутся в диком ритме...

И я повторял все это за ними и чувствовал, что все меньше и меньше владею своим телом, оно повелевает мной, что мозг мой опять, как в день крещения, туманится, и хрипы из глотки вырываются сами по себе, в том же ритме, как у всех:

- Хыр-р... ха-ар... равина... дейна... крайна...

Апостол возник за кафедрой и закричал:

- Братья и сестры! Братья и сестры во Христе! Слышите ли вы меня?

- Равина!.. Слышим! - взвыли мы в сорок с лишним глоток. - Слышим тебя, Апостол!.. Крайна!..

- Верите ли вы мне?

- Верим!.. Верим, Апостол!.. Хамата!..

- Гляньте на него! - рявкнул Апостол и ткнул пальцем в меня. - Знаете ли вы его?

- Знаем! - орали мы.

- Свят ли он?

- Свят! Свят! - кричали люди.

И я с радостью вторил им, сознанием, однако, отмечая, что оценка моей святости дается неспроста.

- Выйди жена его! - крикнул Апостол.

Вышла пожилая, смутно знакомая женщина.

- Свят ли муж твой, сестра?

- Свят... - произнесла она утробным голосом и пала мне в ноги. - Муж мой!.. Крайна!

"Свят! - отозвалось во мне счастливой волной. - Свят!"

- Так вознесется он к Господу Богу нашему!

- Да вознесется! - заорал я вместе со всеми.

Апостол вышел из-за кафедры и протянул ко мне руки:

- Пойди ж сюда, брат.

Я сделал шаг вперед.

- Смелее, брат! Через минуту ты предстанешь пред Господом и кровью своей смоешь грехи наши!

- Слава!.. Слава!.. Слава!... - орали люди.

У многих начались судороги и они попадали на пол, корчась и поливая доски пеной изо ртов.

Я шел сквозь месиво людей и чувствовал себя действительно святым и достойным подобной смерти.

В руке Апостола сверкнул нож.

- Поди сюда, брат! - пригласил он торжественно. - Уравняйся же духом своим с Господом нашим.

- Вот те и хрен. - удивился Голос.

Я прыгнул вперед, перехватил руку с ножом, резко дернул на себя, завернул кисть за спину и подставил отобранный нож к горлу Апостола.

- Све-ет!!! - заорал тот диким голосом.

Чья-то тень скаканула к выключателю, и свет ударил по нашим глазам.

"Яков Лукич", - успел отметить я.

Сделал два шага назад, прижался спиной к стене, прикрываясь от толпы телом Апостола.

Свет и прекращение обряда в какой-то мере отрезвили сектантов. Наступила почти тишина, прерываемая чьими-то хрипами и стонами. Люди замолчали и на какое-то мгновение застыли, глядя на нас.

Наступил тот момент переходящего затишья, когда толпа еще сама не знает, как ей поступить: не то нападать на одного, не то бежать от него - и достаточно первого попавшегося призыва, чтобы толкнуть человеческую массу в любую сторону.

- Тише!.. - прохрипел Апостол. - Никто не двигайтесь с места! - потом слабо пихнул меня завернутым за спину локтем.

Тут я понял, что, слушая его, теряю драгоценное своей жизни время. Сектанты уже частью оклемались и смотрели на меня недобро.

- Мужики! - взревел я. - На кой ляд вам МЕНЯ на тот свет сопровождать? Есть более достойные, - и нажал ножом на горло Апостола.

- Не-е-ет! - завизжал он. - Не надо!

- Почему же? - ухмыльнулся я. - Как ты говорил нам?.. "Смерть на земле - это радость, а не горе. Со смертью начинается жизнь вечная".

- Не надо!.. Не надо!.. Не хочу!... - орал Апостол.

- Так ведь и я не хочу. А ты меня, как барана, резать собрался.

- Не надо!.. Не надо!.. Не на-до-о!..

В дверях появились две незнакомые мне фигуры.

- Пора смываться. Комедия затянулась, - сказал Голос.

Я швырнул тушу Апостола в толпу, вспрыгнул на подоконник и вместе с рамой, чувствуя, как режу руки в кровь и рву одежду в клочья, выпрыгнул на улицу.

Со стороны сарая ко мне бежали два мужика с дубинками в руках.

Перепрыгнул через забор и помчался вдоль по улице. Припустил так, будто не бежал, а летел, да еще при этом пропускал сквозь себя воздух.

Топот, крики, мат потихоньку отставали.

Я нырнул в один переулок, второй, третий, спрятался за поленницей.

Отдышался, прислушиваясь к звукам за забором. Шума погони не было...

"Аминь Сергею Трофимовичу... - подумал с удовлетворением. - Сломал я ему доходное производство. Какой он теперь Апостол после сегодняшнего спектакля?.. Хотя, чтобы добить его окончательно, надо настучать в милицию. Секта эта вряд ли зарегистрирована, если они людей в жертву приносят... Больно уж звереют там людишки. Их лечить надо".

- Эх, ты! - не удержался от ехидства мой Голос. - Люди к тебе со всей душой - в святые хотели тебя произвести, честь оказали. А ты - в милицию. Не хорошо.

"Перестань, - попросил я. - Тебе бы в святые".

- Э, нет. Подобная грязь не по мне.

В милиции я поплакался и покаялся от имени Ежикова Владимира Васильевича (Апостол выдать меня не сможет, решил я, братья и сестры помогли, должно быть, ему предстать пред Всевышним, а больше никто моего настоящего имени не знает, а отпечатки пальцев от свидетеля не требуются), подписал листы с протоколами и вместе с оперативниками поехал на квартиру к Якову Лукичу.

 

Барак встретил нас стенаниями и воплями.

- Что случилось? - спросил я молчащую и мертволицую Прасковью.

- Анечку убили, - выдохнула она. - Твой друг убил... Лукич.

 

СКАЗКА ДЛЯ АНЕЧКИ СЕЛИНОЙ

 

Когда-то где-то Кто-то раздавал людям подарки. Стояли шум, давка и треск костей.

Маленькая девочка стояла в стороне от толпы и с удивлением взирала на людское месиво.

- Тебе чего? - спросил ее Кто-то.

- Куклу, - смутилась девочка.

- Не продаем, - отрезал Кто-то.

- Тогда ласку.

- Кончилась.

- А радость у вас есть?

- Не мылься - мыться не будешь, - ответил Кто-то. - Очередь видишь какая?

- А улыбка?

Кто-то посмотрел в ее сторону повнимательнее:

- Записка есть? - спросил.

- Нет, - ответила девочка. - У меня ничего нет.

Кто-то рассердился:

- Что ты мне голову морочишь? - закричал он. - За так даже кошки не родятся.

- А что у вас есть?

- Горе, несчастье, предательство... - начал перечислять Кто-то.

- Не надо! Не надо! - закричала в отчаянии девочка... и спросила шепотом: - А любовь у вас есть?

- Только по блату, только по блату, - был ответ.

- А сколько стоит?

Кто-то в последний раз вынырнул из толпы и прокричал девочке:

- Как и все здесь. У нас на все товары цена одинаковая - ЖИЗНЬ.

 

Думы

 

Стоп...

Пора остановиться и подумать. Где-то здесь я схлюздил...

Но где? В какой момент я пересек ту запретную для всех черту, когда душою катишься кубарем под гору, обрастаешь злом, словно снегом, и не понимаешь еще, что это не ты сам становишься больше, а тебя в том коме все меньше и меньше?

Где? В зале суда во время процесса над сектантами?..

Апостола и Якова Лукича судили заочно, ибо они-то успели скрыться, и их приговорили заочно к десяти годам и к высшей мере соответственно.

И я не возмутился, не закричал, что они убили мою Анечку, мою лучшую на свете Анечку. Не закричал, что знаю Андрея Ивановича как Сергея Трофимовича, что тот - уголовник с огромным стажем, что его надо найти и обезвредить, потому что одному мне с ним справиться невозможно, а у них - сила, за ними стоит целая страна...

Я смотрел на судью и сознавал, что его решение мудро и политически оправдано. Я даже чувствовал некую благодарность к властям за то, что прохожу по делу свидетелем и пострадавшим, мне приятна была забота и сочувствие окружавших меня людей...

- Сволота ты, - сказал на одном из заседаний суда Голос. - Еще и заегозишь.

А я впервые не нашел что ему ответить.

Я уехал. Сбежал в Среднюю Азию. В противочумную экспедицию[1]... Сбежал, ибо жить в пустыне и бороться с чумой показалось мне легче, чем жить в комнате Анечки, перешедшей ко мне по решению суда, видеть сочувственные лица соседей, черный платок и укоризненные глаза Прасковьи.

Я сбежал в пустыню. Работал там, ловил грызунов и блох, умирал от жажды, искал среди песков если не смерти, то потрясения, боли, способной заглушить ту главную боль - боль вины за смерть другого человека.

И как-то само собой случилось, что пришло забвение...

 

- Ого! Ты уже смотришь на женщин с интересом, - заметил Голос.

Красивая уйгурка стояла на автобусной остановке, разговаривала с парнем и то и дело бросала в мою сторону игривые взгляды. Хорошая фигурка, точеные ножки. При виде ее играла кровь и томили желания.

"Смотрю, - согласился я. - И вожделею".

А ведь я любил Аню...

Не так, как Светку Левкоеву. То была детская любовь, скорее платоническая, похожая на игру.

И не как Женьку-изменщицу. То любовь юношеская, плотская, страсть - не больше.

Любовь к Анечке была иной, даже не в виде комбинации прежних двух, а просто основательной, житейской, любовь, которую испытываешь, чтя женщину, как мать своих будущих детей, хозяйку дома, доброго и надежного друга.

"Как мог я проглядеть ее смерть? - спрашивал сам себя. - Как мог не догадаться, что мстить будут не мне, а ей? Как посмел допустить ее смерть?"

Мертво было на душе и жутко. Она взяла на себя мою боль, мою злость...

- ...и даже смерть взяла, - сказал Голос. - Теперь ты настоящий Ежиков. Ничего Ярычевского в тебе не осталось, а Ежковское... откуда оно в тебе?

 

Осколок третий

 

Получив расчет в экспедиции, я поехал в Москву.

Почему туда? Потому что барачную комнату в Свердловске я переписал молодоженам из соседней с Прасковьиной комнаты - девушка должна была родить, а жить молодым в одной комнате с его родителями было бы сложно...

К тому же Шамаев уже закончил институт, работал теперь в тресте "Мосзеленстрой-2" и звал меня в столицу, где обещал и лимитную прописку, и место в общежитии, и интересную работу.

"Послушай, - обратился я к Голосу. - Ты же всемогущ. Можешь взять мою жизнь и отдать ее Анечке?"

- Такие игры не переигрываются, - был ответ. - Лучше послушайся совета своего друга и учись. Ведь и она тебя об этом просила.

 

Где? Где же та черта, которую я перешагнул?

Может, когда в документах, полученных в противочумной экспедиции, я стер кое-какие цифры и вписал другие, чтобы поступить на рабфак? Мой стаж на последнем месте работы не давал мне права поступления на очное подготовительное отделение в любимый Шамаевым лесотехнический институт - и я подправил его ластиком и чернилами...

Я помню те странные ощущения, что жили во мне тогда. Голос вложил в меня душу технаря Ежкова, и она мирно уживалась с моей собственной гуманитарной. Сумма знаний, приобретенная Володей, плюс мой жизненный опыт, книги, прочитанные обоими, мысли и думы сплелись в единый калейдоскоп, переполняли меня, уже тогда Ежикова, бередили душу, заставляли кидаться из одной крайности в другую.

 

Что я приобрел в этой жизни после смерти Ани?

Во-первых, я познал сладость пьяного состояния и разнузданности студенческой речи. Во-вторых, я понял, что элита, прошедшая через советские вузы, вовсе не лучшая часть человечества, а, скорее, ее подонки, ибо та мразь, что окружала их в полуотроческом возрасте в институте либо в университете, не имеет ничего общего ни с наукой, ни с культурой, ни, тем более, с порядочностью. (Я об этом еще напишу, если успею.)

И прошло немало времени, прежде чем вся эта вакханалия знаний и чувств утряслась, сложилась в логическую систему и поистине родила человека по имени Ежиков Владимир Васильевич, имеющего две даты рождения и одну смерти, которого-то, собственно, и судили спустя шесть лет и приговорили, наконец, к смертной казни...

Сейчас, сидя в этой страшной для многих камере, я перебираю в памяти эпизоды последних лет и никак не могу ответить на все тот же, единственный меня мучающий вопрос: где же я схлюздил? Почему я это сделал?

И чтобы ответить на него, мне надо рассказать себе и тому, кто, быть может, прочтет эти строки, о тех последних шести годах моей жизни, когда исчезли и Ежков, и Ярычев, а остался один Ежиков...

Ночью смертника внезапно разбудили, набросили на голову мешок, перехватили его веревкой вокруг шеи, связали руки за спиной и, поставив на ноги, приказали:

- Шагай.

В темноте, полузадохнувшись, прошел он долгий путь из камеры и по коридорам, лестницам, мимо множества лязгающих дверей до выхода на улицу.

"Я думал, расстреливают по-другому, - подумал он. - Зачем этот маскарад? Я бы и так мог дойти".

Но его не спешили расстреливать. Подхватили под мышки и забросили внутрь кузова машины, как понял он, ударившись коленями и лбом о железный рифленый пол.

- Лежать! - приказал то же голос. - Ноги на ширину плеч! Не шевелиться!

Смертник выполнил приказание. Ему было сейчас странно слышать все это. Неужто деньги, отданные за его жизнь, кончились? Всем известна такса: сидящих в КПЗ охрана отпускает домой за четвертной в день. За ту же сумму идет беззаботное существование в отдельной камере и при сносном обхождении надзирателей. За смертника же платят много больше, потому и обхождение с ним должно быть приличней. А раз случилось с ним такое, то значит это, что либо деньги стали экономить, либо пришла пора принять пулю в лоб.

"Значит, решили расстрелять, - понял он. - Хорошо еще, что успел написать об Анечке", - и довольно рассмеялся.

- Эй! Ты что? - спросил чей-то голос.

- Комедию ломает, - сказал другой. - Под психа косит.

- А вдруг - нет?

- Ну, а нам какое дело?

Ответ собеседника заглушил рев заведенного мотора.

Машина проехала немного и остановилась сначала у ворот (было слышно, как переговаривается охрана тюрьмы с охраной автомашины, потом открылась дверь кузова и кто-то, заглянув внутрь, больно ударил по пятке и захлопнул дверь), потом у вторых ворот, свернула на одну улицу ("Трудовая", - вспомнил смертник), потом на другую ("Коммунистическая") и полетела вперед, сигналя аварийной сиреной и, должно быть, поблескивая синей мигалкой на крыше.

Потом машина свернула налево и поехала вниз.

"Ишь, ты! - подумал смертник. - Свернули на Абая. Неужто для того, чтобы расстрелять, повезут меня в Алма-Ату? Пятьсот шестьдесят километров в такой позе. Нет, не выдержу".

Но машина свернула еще раз влево, затем вправо, вновь влево, остановилась.

Постояла немного, после проехала самую малость, и мотор заглох.

"Въехали во двор, - догадался смертник. - Где это? К частнику на чай или. - тут его озарило: - КГБ!"

Если спускаться по Абая от Центральной площади вниз, свернуть на Сулейманова, потом на Колхозную, то будут только четыре госучреждения: ЗАГС, облсовпроф, облстатуправление и облуправление КГБ. И только при последнем существует двор и ворота.

Лязгнула дверь, смертнику приказали подняться и выпрыгнуть из машины самому.

Он подчинился.

Дальше пошел, поддерживаемый кем-то за плечо.

- Осторожно, - сказал этот кто-то заботливым голосом. - Сейчас будут ступеньки. Вниз.

"Как в Ипатьевском доме, - подумал про себя смертник, вспомнив свои свердловские переживания. - Двадцать три ступени вниз".

Но ступеней оказалось всего семнадцать.

А потом его остановили перед стеной и развязали глаза.

Полумрак подвального помещения. Слева от смертника - железная дверь.

"Зачем расстреливать в подвале? - подумал смертник. - Потом придется таскать труп наверх. Идиоты".

Дверь медленно распахнулась - и смертника втолкнули внутрь довольно просторного помещения с низким, чуть менее двух метров, потолком.

А может, такое впечатление создавалось из-за кожаных борцовских матов, которыми был уложен весь пол, от угла и до угла.

Дверь за его спиной захлопнулась. Кто-то дернул ему возле запястий за угадываемую веревку ("Почему не наручники?" - удивился смертник), руки обрели свободу.

Не успел обрадоваться этому, как его сильно пихнули в основание головы - и он полетел носом вперед на маты.

Перевернулся на бок, посмотрел на обидчика.

Лет тридцати, казах. Лицо породистое, как у комсомольского либо партийного работника, красивое. Одет в черное трико. Улыбается.

- Вставай! - приказал казах.

Он стоял в той особой спортивной стойке, которую смертник видел лишь в американских фильмах со специалистами по восточным единоборствам в главных ролях.

Смертник медленно поднялся.

И тут же получил удар ногой в лицо.

Отлетел почти до противоположной стены, затих.

- Слабак, - услышал укоризненное.

Смертник чуть приоткрыл глаза - ровно на столько, чтобы самому видеть противника, а тот думал, что смертник лежит без сознания.

Каратист вальяжной походкой подошел к поверженному и, наклонившись над ним, картинно отвел руку назад, сжав по-особому пальцы в кулак, от вида которого смертнику стало страшно - кулак был оружием, самым настоящим оружием.

И тогда он одну руку вскинул к лицу противника, а второй вцепился ему между ног и как можно сильнее сжал.

Дикий вопль боли резанул ему уши.

Но смертник не только не разжал руки, а стиснув пальцами мужское естество своего врага, дернул его на себя - и тот, захлебнувшись и болью, и криком, рухнул на маты, дернулся пару раз, вытянулся телом, и затих.

Смертник сел, перевернул врага на спину, поднял веко и посмотрел в зрачок. Увидел мертвый глаз.

"Не судьба, - услышал Голос. - А ведь он тебя чуть не убил. Удар в сердце - и тебе бы кранты. Опередил ты его на пару мгновений".

Смертник не стал спорить. Отдышался, встал на ноги, пошел к двери, постучал.

- Сейчас! - услышал. - Ну, ты быстро. Как он кричал!

Дверь распахнулась - и в проеме возник русский парень лет двадцати пяти, тоже породистый, только слегка оторопевший.

Смертник ухватил парня за шиворот и, падая на спину, перебросил того через себя.

Но это был его последний подвиг.

Чем уж его огрел парень, какой провел прием, смертник не узнал. Боль в голове и полная потеря сознания.

 

Очнулся в своей камере. Тело и голову ломило, будто по ним проехался асфальтовый каток.

На столе был разложен обычный комплексный обед из ресторана "Каратау", рукопись аккуратной стопкой лежала в углу. Рядом - долгожданная синяя записная книжка, которую он попросил найти среди его вещей.

Осколок четвертый

 

Вот лежит передо мной моя старая записная книжка. Синяя обложка со слабо проглядывающим на ней контуром Золотых ворот во Владимире. Ее я купил, помнится, на первую свою стипендию и стал записывать туда умные мысли, почерпнутые из книг. Тогда я увлекался, оказывается, Камю, Монтенем, Сартром, отцами-основателями кибернетики и статистикой военачальников, погибших во время репрессий 1937 года. Странный, однако, интерес для человека, решившего стать лесоводом и растить деревья и кустарники.

Начальник тюрьмы книжечку внимательно изучил, прежде чем разрешил мне ею воспользоваться.

- Херня какая-то, - сказал, отдавая ее мне. - Кому это интересно?

А ведь единственный в моей жизни дневник тоже в этой книжке.

Почему он был написан? Неужели те простые и, в общем-то, милые, события, что описаны в нем, более важны для меня, чем жизнь в пустыне без воды в течение двух недель или прозябание в болотах Сибири? Почему дневник написан именно в те три недели, когда я, после окончания рабфака, оказался, наконец, свободным, каникулярным человеком, впервые в жизни получившим законное право в течение почти месяца жить и поступать свободно, как самому заблагорассудится?

Я мог спать сколько мне вздумается, мог читать в любое время суток, зарабатывать пролежни на боках - и никого бы это не удивило, никто не назвал бы меня уродом, никто не закричал бы, что этого делать не положено, что я обязан вовремя выключить свет, например, или бежать на перекличку, или получать свой паек, или убираться побыстрей из комнаты, ибо сейчас должна нагрянуть облава. Я жил в комнате общаги один и ни от кого не зависел! Я был более свободен, чем даже когда был свободным в качестве бродяги и бича...

И я позволил себе начать писать дневник...

 

1.08.73 г. Ненавижу статистику. Все знают, все учитывают, а сами ничего не производят, никого не учат, не любят, не ненавидят. Плюс ко всему - прогнозируют:

"Число убитых в войнах в процентах к общему населению планеты:

- 1820 - 1869 гг. - 0,1%

- 1870 - 1900 гг. - 0,4 %

- 1901 - 1950 гг. - 2,1 %

- 1951 - 1999 гг. - 10,1 %

- 2000 - 2050 гг. - 40,5 %

Каковы сволочи? Себя в какой процент внесли? Интересно, а какой процент погибших от голода? В кармане тридцать три копейки.

 

2.08. - 5.08. 73 г. Сии дни не могу назвать иначе, как днями "бессмысленной сумятицы". Мотался по плодобазам, кочегаркам и прочим местам Москвы, где можно в одночасье заработать хотя бы рублей пять в день. Никто поденной работы не пообещал, а в кармане - вошь на аркане.

Институтские учебники в "буках" не берут. "Давайте, говорят, художественные книги". Дулю им с маком. Впереди еще пять лет учебы, беллетристика самому пригодится.

Родилась мысль! После гигантского гудежа в связи с окончанием рабфака по комнатам общаги наверняка валяется пропасть пустых бутылок. Только начинающая прибывать абитура ни черта не понимает еще в вопросах экономики.

Прошелся по комнатам четвертого и пятого корпусов, собрал 3 рюкзака и 12 сеток стеклотары. Нагрузился ровно третью сбора и двинулся в путь.

В ближайшем от общаги пункте приема стеклотары не оказалось тары.

Второй пункт уже месяц как закрыт и опечатан милицией.

Третий пункт ликвидировали, и со дня на день его должен снести стоящий неподалеку бульдозер.

Четвертый... сгорел в ночь перед моим приходом.

Выменял у одного абитуриента (типичная кулацкая морда и повадки соответственные) свою зимнюю шапку на тувинскую монету в 10 копеек. Повезло же парню - нашел на тротуаре.

На Ленинских горах продал ту монету нумизмату за червонец. Прожрал те деньги в три присеста и посмотрел "Обыкновенный фашизм" в заводском клубе "Строитель".

Пришел меня проведать Сашка Балашов. Предложил поехать с ним на Онежское озеро, связать там плот и добраться на нем до Кижей. Он учился когда-то в мореходке и обещает не заблудиться. Соглашаюсь. Но нужны деньги.

 

6. 08.73 г. Продал беллетристику. Есть двадцать три рубля.

 

7. 08.73 г. "Я не поеду, - сказал Балашов. - У меня старики ремонт затеяли в квартире".

 

8. 08. 73 г. Утром бросил монету: решка - еду в Кунгур, лазать по пещерам; орел - в Архангельск. Потому что не был.

Пал орел. В 20-10 поезд отошел от Ярославского вокзала.

 

9. 08. 73 г. В кармане 63 копейки. Ехать сутки всего, сегодня вечером буду уже на месте - можно и попоститься.

На редкость неинтересные пассажиры в вагоне. Как сычи. Никогда в дороге не видел таких некоммуникабельных людей. Словно не путешествуют, а отбывают повинность. Похоже, так и есть: у каждого по две руки, а всяких баулов, сеток, чемоданов - на все восемь. Отовсюду колбасы торчат и прочие запахами дразнящие продукты. Тьфу на них!

Смотрю в окно.

Пейзаж похож на уральский. Отличие - многие луга не скошены, то есть нет голода на корма. Села сплошь деревянные, дома крепкие, словно вневременные. Тротуары тоже деревянные. А иногда и дощатые улицы. Но вдоль домов - всегда грязное месиво. В доавтомобильные века они, небось, были изумрудными полями.

При виде поезда мальчишки прекращают игры, встают и долго машут вслед нам руками.

Женщины глядят на поезд скорбно, стоят сосредоточенные, словно изваяния, на пригорочках.

Однако рассмешил-таки соседей. "Что за станции здесь, - говорю. - Названия какие-то непутевые: Няньма, Елица... Словно по загранице едем".

Архангельск. Вокзал новый, еще необжитой. Не все стройзапахи улетучились.

На перроне стоит растерянная девушка лет шестнадцати. Тоненькая, стройная, глазенки блестят.

Оказывается, приехала поступать в торговый техникум из деревни с таким же непутевым названием, как и станции здешние.

И девушку, и чемодан ее сдал в приемную комиссию.

Заикнулись было падлы промурыжить ее до утра, но я устроил хай вселенский - и девчонку приняли. Даже койку нашли в общаге.

"Какое есть еще общежитие поблизости?" - спросил у прохожего.

Тот молча показал на большой серый дом. Оказалось, общага АЛТИ (Архангельского лесотехнического). Прошел мимо вахтера, постучался в комнату 40. Спросил:

"Найдется место переночевать?"

"Найдется", - ответили.

Койка оказалась без матраца - голая сетка.

"Сойдет", - сказал.

Бросил рюкзак в головах и заснул.

 

Смертник не знал, что убитый им в подвале КГБ казах был действительно недавним комсомольским работником, принятым во второй отдел этого учреждения стажером. После полугодового обучения в Москве в школе имени Ф. Дзержинского он вернулся в Джамбул с приказом о присвоении ему звания старшего лейтенанта. Но служба в этом отделе подразумевает не только умение хорошо стрелять и владеть двумя-тремя видами боевых искусств, но и способность убивать. Для подтверждения своей полной пригодности к этого рода службе, старший лейтенант должен был убить человека голыми руками. Приговоренный к смертной казни должен был стать как раз такой мишенью.

Смертника он вывез со своим другом, тоже старшим лейтенантом этого же отдела, без согласования со своим руководством и начальником тюрьмы. Воспользовались ребята своими красными книжечками - и утащили его "из-за колючки" для того, чтобы в предназначенном для подобных экзекуций подвале сделать без лишних свидетелей все то, что должен был сделать каждый из них неделю-две спустя вполне законно. Случаев, чтобы кто-то из смертников выходил из того подвала живым, раньше не было. А юный старлей был сыном первого секретаря обкома партии, члена ЦК КПСС и депутата двух Верховных Советов. Двух недель до получения звездочек он ждать не захотел, украл из тюрьмы смертника - и в результате закончил свой земной путь.

Напарник уже прошел подобное кровавое "крещение", но пошел на эту авантюру потому, что хотел иметь в друзьях сына высокопоставленного чиновника, зная наперед, что отпрыск первого секретаря ничем не рискует, ибо силу имеет медвежью, а проворство кошачье.

Но смертник нарушил их планы. Поэтому, лишив сознания несостоявшуюся жертву, офицер КГБ просто взвалил его на себя, вынес из подвала и погрузил в машину. Потом отвез в тюрьму и с помощью привыкших ничему не удивляться надсмотрщиков уложил на постель в родную камеру.

А утром стажера нашел все тот же старший лейтенант. Мертвым. В подвале. Врачи констатировали смерть от разрыва сердца.

Смертник об этом не мог знать и не узнал бы, если бы даже захотел.

Но, самое удивительное, его почему-то совсем не интересовало, почему его чуть не убили в подвале КГБ, почему не добили до конца. Он просто подумал, что всему случившемуся есть вполне примитивное объяснение, над которым не стоит ломать голову только потому, что оно не может помочь ему описать свою жизнь как следует - и забыл об этом случае так же просто, как и о шутке с инсценировкой расстрела, которую придумал двоюродный брат Жандарма.

"Людям скучно от безделья, - объяснил он Голосу, - вот они и бесятся".

И думал теперь только о том, как бы успеть дописать Прошение до конца.

 

10.08.73 г. Цены в столовой тут почище московских! Но готовят вкуснее. Взял полкулебяки и чай. Осталось семь копеек.

Здесь есть "Правый берег" и "Левый берег" - порты.

Работать устроился на правом. Стропальщиком. Документов не требуют. Достаточно записаться в ведомости у Медведева - усатого крепыша с высоким голосом и замашками старшины-сверхсрочника.

Баржу разгрузили к восьми вечера. Устал порядком.

В трамвае (старинный еще, довоенный, без дверей) видел любопытную картину...

Молодая дворняжка - рыжая, одно ухо торчит, другое висит - заскочила в вагон, села на задней площадке, глядя с независимым видом на скользящую назад улицу, на следующей остановке соскочила и поспешила в переулок напротив.

Ребята в общежитии уже добыли для меня постель.

Познакомились. Выпили за знакомство, посплетничали о московских знаменитостях, легли спать.

 

11. 08. 73 г. Вчера заработал восемь рублей, сегодня - пять. После обеда работы не было. Читал объявления:

- Андерминскому порту требуются грузчики;

- Станции переливания крови - доноры;

- Лесосплавной станции - сплавщики.

В первой и в последней конторах потребовали у меня паспорт, в станции переливания крови - местную прописку. А у меня на руках - только студенческий билет.

Встретил живого казаха! Оказался из Чимкента. Окончил там институт и служит здесь рядовым, так как у них не было военной кафедры.

"Нравится на Севере?" - спросил.

"Красиво здесь, хорошо, - ответил он. - Только все время воевать приходится: зимой - со снегом, летом - с комарами".

Поели, выпили в столовой. В кармане осталось четыре рубля. Хороший парень.

 

12. 08. 73 г. Воскресенье.

Знакомлюсь с северным градом. Длинный он, тянется вдоль Двины, а вширь почти не растет.

Дома, в основном, старые, безликие. Набережная имени В. Ленина, Дворец пионеров и новый стадион "Труд" современны, но по архитектурному решению совсем не интересны.

Тайная гордость горожан - разводной мост. Средний пролет поднимается всей плоскостью метров на тридцать, пропускает пароходы.

Самое безвкусное здание города - облуправление КГБ. Даже над собственным рельефным гербом - щит, меч и звезда - долепили изображение буденовки опять-таки со звездой.

Очень красиво здание обкома партии.

Фотографировал напропалую: городской парк, Поморскую улицу с ее бесконечным числом магазинов, ресторанов и гостиниц, здание таможни петровских еще времен.

Был в музее. Сфотографировал первый в мире танк - советский трофей и результат агрессии англичан в 1918 году.

Не впечатляет. В кинохронике и в кинофильме "Мы из Кронштадта" он выглядел более эффектным.

Еще фотографировал. Памятников в городе много. Петру Первому, например, делал сам Антокольский, Ленину - Томский. Монумент "Содружество профессий" у моста на Соломбалу вызывает желание подложить под него динамит.

На каждом шагу приглашения посетить какие-то Малые Корелы..

 

Оторвемся на минутку от записной книжки. Еще раз поразмышляем обо мне...

Схлюздил я тогда на Севере? Если верить в фатум, рок и прочий древнегреческий арсенал внеолимпийской чертовщины вплоть до Мойр, плетущих и стригущих нитку жизни, то моя поездка в Малые Корелы была запрограммирована еще тогда, когда я бросал монету: ехать в Архангельск или в Кунгур... Или даже раньше - когда родители Балашова затеяли ремонт квартиры.

Должен был я попасть туда. Иначе не увидел бы того, что увидел, и не осознал бы того, что осознаю сейчас. Итак, записная книжка...

 

Но прежде зашел в общагу. Поперек моей постели пластом лежит семнадцатилетний абитуриент, успевший "обмыть" сегодняшнюю четверку.

"Болеешь?" - спрашиваю.

"Ага".

"А зачем пил?"

"Все пьют".

"Но тебе от этого плохо", - убеждаю.

Он: "Другим не лучше".

"Так не пей".

"Все пьют".

И смешно, и горько, и начинаешь понимать причины живучести традиций.

Теперь о городе. Не в пример чиновно-купеческой Москве Архангельск выглядит работягой. Ритм жизни задает порт. Круглые сутки утиные морды портовых кранов "Левого берега" качаются, загружая и разгружая баржи. А по правому берегу вверх по Двине - все заводы, заводы, заводы... Дымят, гудят, громыхают. Царство Молоха.

 

Лицо, оплачивающее услуги начальника тюрьмы и внимательно читающее все написанное смертником, о случаях инсценировки с расстрелом и покушении на жизнь смертника офицерами КГБ не узнало. Но именно оно обратило внимание на то, что характер письма смертника резко изменился: предложения стали короткими, суждения резкими, "осколки" стали увеличиваться в размерах и охватывать большие периоды жизни.

Он явился к начальнику тюрьмы домой и, оставшись с ним наедине на веранде, напрямик спросил:

- В чем дело?

Начальник тюрьмы ответил, что на смертника действует, по-видимому, атмосфера одиночества и ожидания смерти - и это сильно разлагает его психику.

Лицо согласилось с суждением собеседника, но заявило, что столь простое объяснение ни его, ни людей, пославших его сюда, не может удовлетворить. Смертник, считают они, должен дождаться своего оправдания и освобождения в полном здравии и трезвом рассудке. В противном случае, заявил он, начальник тюрьмы может лишиться должности, пары звездочек на погонах и продолжить свою службу где-нибудь на Севере.

Власть денег велика. У начальника тюрьмы от жалости к себе выступили слезы.

- Может быть, устроить ему побег? - выдавил он из себя. - Бесплатно.

Лицо в ответ усмехнулось:

- Он сам этого хочет? - спросило.

Начальник тюрьмы вспомнил сосредоточенное лицо узника, сидящего над Прошением, ответил:

- Нет. Думаю, нет.

- Ну, вот. А бежать-то ему.

И тут начальник тюрьмы понял, что стены тюрьмы крепки не сами по себе, не чувством долга охраны перед Родиной, не силой законов и уставов, не социальной защищенностью надзирателей, не высокой зарплатой, не взятками, а всеобщим страхом тюремщиков, взаимным доносительством и постоянной их готовностью к подлостям.

Будь, к примеру, его воля, он сейчас же пошел бы в тюрьму и выпустил смертника на волю. Не из жадности, не из жалости, не из-за уверенности, что тот больше никому не причинит вреда, а просто потому, что смертник этот ему уже надоел, он хочет освободиться от писаки - и только.

Но десятки и сотни подчиненных, следящих за каждым шагом, каждым поступком начальника тюрьмы, завидующих его положению и потому ненавидящих его, возликуют, обнаружив его промах - и тогда уж всей сворой накинутся на него. Сомнут, уничтожат, забыв разом о всем том добре, что он делал для них.

И так все - надзиратели, охранники, воспитатели, каждый из них - боятся, в первую очередь друг друга, боятся за себя. И страхом этим скрепляются стены тюрьмы покрепче бетона, железа, колючей проволоки и пулеметов на вышках.

Лишь деньги, большие деньги могут пробить в этом страхе на короткое время брешь.

Или желание самого заключенного бежать.

- Знаете, - признался начальник усталым голосом. - Порой мне кажется, что это не я - его тюремщик, а он - мой.

До Малых Корел добрался в семь часов вечера.

Выскочил из автобуса и поспешил в сторону деревянного забора с фигурными воротцами и башенками, выполненными в стиле театрального "Берендеева царства". На треугольных в сечении столбах доска с надписью:

 

Малые Корелы.

Музей-заповедник деревянного зодчества.

Часы работы: с 9-00 до 20-00.

 

Женщина в окошке одной из башенок объявила:

"Посещение музея производится только экскурсиями и под руководством знающего экскурсовода".

За ее спиной белокурилась головка девушки.

"Знающий экскурсовод", - определил я, и предложил ей трешник в качестве платы за "коллективное посещение".

"Не надо, - сказала девушка. - Я вас так проведу".

"А ты не устала?" - спросила ее женщина.

"Нет".

И мы двинулись по тропинке к часовне, похожей больше на крепостную башню - до того был высок мощный колодцеобразный сруб с широким конусом крыши.

"Часовня из села Кулига-Дракованово" - значилось на табличке рядом с ней.

В названии сем слышалось нечто фольклорное: и драконы, и черти, которые на Куличках. Словом, Кулига-Дракованово - не больше и не меньше.

Девушка спешила убить меня цифрами: заповедник открылся всего два месяца назад и в окончательном виде будет занимать 80 га девственной тайги и контролировать вокруг себя еще 50 га; в настоящее время на его территории размещено 22 памятника старины: церкви, амбары, мельницы и прочее. Статистика, словом...

"Девушка, а вас как зовут?"

"Ирой", - ответила и принялась выкладывать цифры и факты, доказывающие, что постройки северян носили чисто утилитарный характер и красота шедевров деревянного зодчества может служить лишь примером практицизма русского мужика.

Мы как раз поднялись на пригорок, и сверху на нас, раздвинув лапы елей, смотрел деревянный скит ХVI века.

Весь какой-то приземистый, кряжистый, он словно врос в этот холм, а сзади ярким ультрамарином горело небо и алое солнце опускалось в тайгу.

"И ладно, - сказал я, - практицизм, так практицизм. Смотрите, как красиво".

По слепящему диску солнца проплыла воронья тень и сказала:

- К-а-ар-р-р...

Ирина восторженно охнула и оперлась на мое плечо.

Через минуту казенный ученый тон был предан забвению, и я услышал рассказ о Севере и об Архангельске, о сказочнике Борисе Щергине и о студенческих фольклорных поездках по Пинежью, о том, что послезавтра у нее день рождения - 19 лет - и что учится она на третьем курсе историко-филологического факультета Архангельского пединститута; что курица - не птица, а длинная балка с вывертом на конце в виде буквы "Г"; что для ловли ветра поворачивается весь корпус мельницы; что туристы шкодят здесь так же, как и везде. На днях, например, они чуть не спалили мельницу начала ХIХ века - она показала мне следы костра... Исчезла статистика - родилась жизнь.

В Архангельск возвращались уже вдвоем. Живет она в Соломбале - островном и наиболее старом районе города. Проводил до самой калитки и получил приглашение на празднование ее дня рождения.

 

13.08.73 г. Комендантша общежития шумит (по-студенчески: "воняет") по поводу моего нелегального проживания во вверенном ей помещении. Послал язву подальше, пошел искать работу на "Левом берегу".

По дороге наблюдал интересную картину: идет ровный строй ребятишек лет трех-четырех. Все держатся за лямки, привязанные вдоль длинной общей веревки, концы которой держат две молоденькие воспитательницы. Шумят, галдят, глазеют по сторонам... но не разбегаются.

Искупался. Эмоции вылились в строчки:

Окунул свое я тело

В воды Северной Двины,

В том же миг оцепенело

Все, что ниже от спины.

Есть чудаки, что и загорают здесь, развалясь вдоль берега.

Начальник порта товарищ Баев робко предложил мне поработать с бичами.

Почему нет?

В бригаде семь человек. Старший - Костя Косой, лет за сорок, пять судимостей, левого глаза нет.

"Халтурить будешь, - предупредил он, - в зубы дам".

Работали с 12-00 до 22-30. Разгрузили:

- вагон сахара (мешок - 50 кг) в трюмбаки РТ;

- вагон соли (мешок - 48 кг) в трюмбаки РТ;

- вагон комбикормов (мешок - 43 кг) в пакгаузы.

Всего около двухсот тонн. Через мост едва брели, но перейти его успели - средняя ферма тут же стала подниматься за нами.

Ночевал с бичами.

 

14.08.73 г. Опять грузили. Опять сахар, только кубинский, мешок - 80 кг. Давненько так не выматывался...

Баев дал мне расчет: 25 рублей 86 копеек плюс 31 рубль 20 копеек.

"Уезжай отсюда, - сказал. - Молодой еще. Студент, при том. А такая компания кого хочешь испортит".

 

Стоп!

Смертник перечитал последнюю фразу дважды. Начал что-то понимать...

К тому времени он уже стал хлюздой! Будучи тридцатиоднолетним негодяем, прошедшим Крым и Рим, и райские кущи, он стал поступать и мыслить как двадцатидвухлетний, впервые оторвавшийся от подола матери щенок. Он не играл Ежикова - он вжился в него, стал тем, кем желал быть в этом мире.

Как он не понял этого тогда? Услышал такие слова - и пропустил их мимо ушей.

"Дурака тебе, дурака!" - как сказал бы Городничий.

Послать бы ему тогда Баева подальше, не принять бы совета, поступить по-своему, остаться в бригаде бичей.

А он послушно положил деньги в карман и пошел прощаться с ребятами.

Как там дальше в дневнике?...

 

"...Вчера наша бригада напилась и буянила на набережной.

"Морской клуб", говорят, план не выполнил. Двое бичей - в отделении милиции.

"Деньги понадобятся - приходи, - сказал Костя. - А пока смывайся. Вон лягавые идут".

С похмелья голова гудела. Но драку я помнил и потому не спешил встретиться со стражами порядка.

Сходил на рынок, купил помидоры, яблоки, цветы, сел в автобус и дернул в Малые Корелы.

Была опять пьянка. Были поздравления Ирине. Были гости:

1. Юрий Александрович - человек весьма обширных дарований и знаний. Смеется от души и во всю силу легких. Надо всеми начальник, но со всеми в ладу. В силу своего положения и наиболее организованного ума - явный лидер.

2. Алексей Алексеевич - заурядный журналист и неплохой фотограф. В силу специфики своей профессии поверхностен во всем. Добродушен и экспрессивен одновременно. Как удается?

3. Инна - просто курва.

4. Валя - художница "от Бога", по профессии - лаборант, специалист по консервации древесины. У нее пора влюбленности - оттого безудержна в фантазиях и в отчаянии.

5. Предмет ее любви и поклонения - новоявленный член союза писателей СССР некто Ушаков.

"Вы меня читали?" - спрашивает.

"Нет".

"Зря. Я очень хороший поэт".

 

15. 08. 73 г. Утром вышел на берег Корелки...

Благодать! Воздух чистый, прозрачный, дымится над водой. Свежесть во всем, как будто мир весь новорожденный!

Спустился к самой реке, присел на бревнышко...

Вода цвела, возле берега застоялась, а казалось, что это вся река стоит, не течет. Ровное зеленое полюшко со многими лужами-колодцами тянулось широкой полосой между мной и дальним берегом - покатым, заросшим ивняком и кривой березой.

Смотрел, как бегают водомерки меж осоки, дышал всей грудью, отдыхал...

Но спиной всей ощущал, как встает за мной крутизна берега, громоздится массивный глиняный раскат.

Обернулся - и будто ножом по сердцу: длинный ряд колючей проволоки со сторожевыми башнями на углах...

И тут надламывается сердце и начинает ныть.

К чему, зачем было тратить столько труда, столько мысли человеческой изводить на постройку этих столбов, на протягивание шести рядов колючей проволоки, сеток в ней, проходов и ловушек?

Кто они - те люди, что жили за этой оградой? Кто был здесь лишен Свободы, занавешен колючкой и лишь сквозь нее и мог любоваться этими дивными далями? Кто они?

Жертвы англо-американской агрессии времен Гражданской войны?

Контрреволюционеры, отправленные Лениным и его сподвижниками гнить в северных болотах?

Эсеры, не поладившие с Лениным из-за власти?

Меньшевики, умевшие говорить, но не смевшие действовать?

Оппозиционеры времен начала культа личности?

Жертвы Сталина?

Уголовники?...

Так ли это важно теперь...

Оказывается, есть еще способ мучений человека - пытка его красотой...

 

Думы

 

Далее в дневнике не записано про мой разговор с Голосом, но я его здесь все-таки воспроизведу:

- Помнишь Якутию? - спросил он.

"Помню"

- Ты спросил, почему я выбрал именно тебя.

"Помню".

- Вот потому...

Впрочем, лукавить ни к чему. Дневник я, помнится, дописал уже в вагоне поезда на Москву. Но в записной книжке, что принес мне начальник тюрьмы, последних листов не оказалось. Не знаю уж, чья в том вина... может быть, и Голоса.

И вот теперь думаю я - осколок ли это? Какой-то сумбур мыслей, переживаний и фактов. Я тогда пытался выразить словами НЕЧТО прочувствованное сердцем. Но, по-видимому, то НЕЧТО не однозначно, и представить его на суд иным способом, нежели этот хаос, я все-таки не в силах.

По сути, жизнь и состояние души человеческой невозможно подчинить определенным законам и канонам, тем более литературно-композиционным. Для выражения основной идеи все прочее, попутное сюжету, отбрасывается. А если то прочее не менее главное, чем основное? Как быть?

Вкратце пересказать, чем закончился мой северный вояж?..

 

В тот день, 15 августа, я пробрался на судно "Соловки-"2 и тайком, минуя погранохрану, добрался до знаменитых островов.

День поглазел на Соловецкий монастырь, послушал исторические байки - и на другом судне, тоже спрятавшись в спасательную шлюпку, двинулся в Мурманск.

Там опять работа с бичами: мерил и сортировал выловленную другими рыбу. Через три дня устроился моряком на сейнер, неделю шел на нем до Нарьян-Мара мимо мыса Канин Нос.

Там попал в кутузку к пограничникам за драку. Заплатил три рубля штрафа за нарушение погранрежима.

Утром вышел с предписанием "в двадцать четыре часа" в кармане - и дернул в тысячекилометровый бросок через тайгу к Архангельску, где делать мне, собственно, было нечего - разве что проститься с Ириной...

Каким-то немыслимым для меня сейчас образом (где на попутках, в том числе и на лесовозах, где пешком через тайгу, гнус, болота, где "зайцем" на автобусах, а то и запрыгнув на спину какого-нибудь молоковоза или на подвеску трактора "Беларусь") добрался до Архангельска.

Взял в общаге рюкзак, попрощался с ребятами, сказал пару теплых слов Ирине и выехал в Москву...

Кто-то назовет меня романтиком. Кто-то - дураком.

Но правы ли они? Бес ли неудовлетворенности гнал меня по дорогам Севера? Дурь ли перла?

И почему не остался я, например, в северном селе у одной девки "кровь с молоком", затащившей меня на сеновал и промурыжившей там чуть ли не сутки?.. Ответа у меня нет...

Ярычева Сашу жизнь швыряла по свету, заставляла быть бродягой, хотя стремился он к покою и быту.

Ежкова Володю сломало училище, от того он боялся всякой организованности, прятался от общества, словно мышь в щели.

Я же стал потомком их обоих.

Моя "северная Одиссея" была лишь жалкой пародией на бродяжничество как таковое, результатом моей уверенности в своей безнаказанности и невнимания ко мне государственной машины. Студенческий билет мой - это был все-таки документ, хотя и просроченный. А если учесть при этом, что билет тот был все-таки студента из Москвы и если принять во внимание откровенно лояльное, если не сказать сочувственное, отношение моих сограждан к студенческому клану, то мой самодовольный тон в дневнике звучит совсем неуместно, а "Одиссею" разумней назвать "прогулкой".

Денег мне хватило лишь на билет до Вологды.

Весь остальной путь я прятался от контролеров на третьей полке. В дороге поел на две копейки - купил два куска хлеба у буфетчицы.

На Ярославском вокзале столицы вышел, а у меня в кармане 25 копеек.

Заплатил двугривенный за билет на электричку, доехал до Мытищ, купил стакан газировки с сиропом за 4 копейки, сдачу с шиком не взял...

Монета лежала на мокром прилавке точно такая же, как та, что бросил я на перроне Ярославского вокзала четыре недели назад. Года чеканки ее не видел - она лежала орлом вверх.

Кончилась поездка...

 

Но вот что меня удивляет: почему именно в эту поездку я писал единственный раз в жизни дневник? Почему?..

Где-то и как-то прочитал я такую историю.

Пожилой аргентинец немецкого происхождения приехал с женой в Европу лет двадцать спустя после окончания Второй Мировой войны.

Был он то ли миллионером, то ли миллиардером, поэтому мог себе позволить оригинальную поездку по Европе, минуя общепринятые туристские тропы.

Ездили они из страны в страну, из города в город, из музея в музей, пока не прибыли однажды к месту памятного мемориала жертвам одного из суперконцлагерей фашистской Германии, где тот аргентинец пробыл, оказывается, несколько лет в качестве заключенного.

Дахау, кажется...

- Здесь, дорогая, - сказал он жене, - прошли лучшие годы моей жизни. Здесь я жил...

 

Так и я. До какого-то момента я жил, боролся. У меня было с кем драться - с обществом, признавшим меня преступником, - и во имя чего хотелось выжить. А потом появилась возможность приспособиться и стать "таким, как все".

И если я допишу о своей жизни, то не потому, что мне надо поставить все точки над i. Мне кажется, что члены Верховного Суда, которым будет надобность читать мое Прошение, не знают такого швейцарца, как Макс Фриш. А он однажды написал:

"Жизнь... - это некий законченный образ, существующий во времени"

Законченный... Мне вот до этой камеры оставалось жить еще целых шесть лет.

 

СКАЗКА ПРО КЛЮЧ

 

На краю веселой солнечной поляны, в тени старого роскошного дуба стоит аккуратный красивый домик.

Стены в нем белые-белые, словно сахарные. Наличники резные, стекла в окнах хрустальные.

Дверь распахнута.

Внутри домика лишь одна комната. Уютный дубовый гарнитур разместился вдоль стен. На столике слоновой кости стоит старинная японская ваза, на камине - голландские часы XVII века, рядом - миниатюрная статуэтка работы Бенвенуто Челлини, в венецианское зеркало смотрятся лучшие картины величайших художников Европы. Мягкий свет из окон делает даже сам воздух в комнате уютным.

Рядом с дверью на гвоздике висит красивый резной ключ.

Он не подходит ни к одному замку в мире.

И висит просто так.

 

Весь день смертник работал, написал более полусотни страниц рассуждений о себе и о людях, рассказал до конца и без брехни, и вдруг оказалось, что все - не то, все получилось мелко, глупо, самовлюбленно, будто на пионерском собрании в проступках винится.

Разорвал в клочки то, что наработал за целый день, оставив лишь переписанное из дневника, и лег.

И вот не спится... Лезут в голову тяжелые мысли, надоедливо тычутся в сознание, ворочаются так ощутимо, что даже кажется, что ходит буграми череп.

Давно подобного не было с ним - с психбольницы. Тогда тоже спать не мог. Все думал, думал, изводил себя воспоминаниями, анализировал, по многу раз переживал одно и то же...

А врачи в то время учили его есть, спать, отдыхать, учили не бороться с жизнью, а радоваться ей. Никто не приказывал ему раздеваться и ложиться спать, натянув на голову одеяло. Ему просто советовали лечь и попробовать заснуть..

Смертник потянулся на нарах, сжал и разжал несколько раз пальцы, выдохнул воздух и приподнялся.

Опять сон. Один и тот же сон. Из ночи в ночь одно и то же. И всегда в конце - звездное небо над головой и огни города. Что делать? Как быть?

Рвать рукав и готовиться к побегу? В этом он всегда был удачлив. Не в битве - так в бегах. Такова уж судьба его. Судьба его - Свобода...

- Эй, сторож! - крикнул он. - Цербер, сын Тифона! Включи свет, старый хрыч! - и устало добавил: - Писать буду. Дело надо доводить до конца, как говаривал Шамаев.

 

С Шамаевым я встречался в Москве не часто...

Впрочем, Шамаев был в начале моего студенчества и почти не оказал влияния на мою дальнейшую судьбу. Главное, что отсеял я из прожитых следующих пяти лет, оценилось в больнице, которая была в конце учебы. Так почему же не начать именно с нее? Запретить мне некому...

 

С И С Т Е М А

1973 - 1978 гг.

 

КАКИЕ ЗДЕСЬ ЛАСКОВЫЕ ЛЮДИ!.. И больные, и медперсонал. Не люди, а неиссякаемый источник нежности. Каждый спешит услужить, помочь - и никто не оказывается назойливым.

Нет ли здесь подвоха?..

Выбираю угловую койку - в том углу, что поближе к двери и вошедший не сразу замечает, что на ней делается. Прямо в пижаме плюхаюсь на нее. Затаиваюсь...

Больных в палате нет. Шесть коек, шесть тумбочек - вот и вся обстановка. Решеток на окнах тоже нет. Значит, и вправду отделение санаторное.

Психиатрическая больница.

Сквозь окно и листву внутри нашей ограды виден пятиэтажный серый дом. Окна там в решетках. Психиатрическая больница...

В активе: 62 килограмма при 180 сантиметрах росту. Пассив: бессонница, отсутствие аппетита, отсутствие желания жить...

Растягиваюсь на кровати, углубляюсь в воспоминания...

 

Дочь мою зовут Машенькой. Растет она стремительно, удивляет нас с женой и радует.

Кто и когда услышал от нее слово "кука", забылось, но слово сие - изобретение самой Машеньки. По-видимому, упрощенное от "кукла", но обозначает лишь округлые предметы.

"Кука-мячик", - говорит она, играя большим разноцветным мячом.

"Кука-шарик", - утверждает, одаривая меня небесно-голубым воздушным шариком, принесенным с демонстрации.

"Кука", - сказала она, указав пальчиком как-то вечером в небо.

"Луна", - привычно поправил я ее.

"Кука-луна", - согласилась девочка. Неделю спустя увидела ущербленное ночное светило, поспешила поделиться со мной своим наблюдением:

"Кука-луна бо-бо..." - что на языке полуторагодовалого ребенка означает болезнь.

Очень любит куклу по имени Галя и процесс рисования портрета сей особы. Сядет, бывало, на колени и просит: "Галя... Галя... Галя..." - и тычет пальчиком в тетрадь.

Беру карандаш и рисую одну куклу, другую, третью...

"Еще Галю, - требует. - Еще... Еще..."

Жена призналась мне однажды:

"Устала я от этой Гали. В школе училась - никак не могла осознать, что такое бесконечность. Писала "спящую восьмерку" - и считала это понятие чересчур абстрактным для себя. А теперь как услышу: "Галя... Еще Галя..." - и увижу вас сидящих за тетрадкой, так сразу понимаю, что значит бесконечность..."

 

В палату входит мужчина. Коренаст, плечист, глаза ясные, лицо улыбчивое. А вдруг и взаправду псих? Боязно...

- Тебя как зовут? - спрашивает.

- Владимиром.

- Меня - Анатолий. У тебя что?

- Не знаю.

- У меня - неврастения.

И так видно, что не здоров Анатолий. От людей его сложения всегда исходит мощь, и тело излучает здоровье. Этот погасший.

- Где работаешь? - спрашивает.

- Студент.

- Понятно, - тут же откликается он. - В академку собрался, - достает из тумбочки пакет и идет к двери. На полпути оборачивается

- Тут холодильник есть, - говорит. - Общий.

Я киваю. Не объяснять же с ходу, что навещать меня некому и класть в холодильник нечего. Он уходит, а я отворачиваюсь к стене.

 

"Еще домик... еще домик... еще..." - просит девочка, и я терпеливо вырисовываю бесконечный строй неуклюжих хаток на листе.

Тычет в них девочка пальчиком, счастливо смеется, будто сама понастроила тысячи квартирок и приглашает людей поселиться в них. Понятие счета ей пока неведомо. Хотя...

Недели за три до своего двухлетия она взяла в руки одежную и обувную щетки, долго смотрела на них, а потом сказала:

"Ще-ка... ще-ка... - подумала и добавила. - Де щеки".

Сознательный ли акт? И насколько самостоятелен?

 

В палату вновь входит Анатолий.

- Что лежишь? - спрашивает он. - Обед уже. Иди скорей.

Я молча киваю, поднимаюсь с постели. Заботятся, черти. А в институте еду скорей из глотки вырвут, чем предложат поесть.

Взять хотя бы первые лекции на первом еще курсе...

 

Лекция по математике:

- По моему предмету студентов исключают больше всего, - заявляет лектор. - Я заставлю вас любить мой предмет, товарищи будущие лесоводы. Вы у меня пить-есть забудете, а математике выучитесь...

Лекция по химии:

- Ежегодно наша кафедра очищает студенческий коллектив на два-три человека. Этим человеком может стать каждый из вас. Поэтому я вас всех заранее предупреждаю, что мы нерадивых не любим, пусть даже они таланты. Пусть будет студент туповат, но добросовестен...

Лекция по физике:

- На вашем факультете наберется от силы десяток ребят, которые хоть что-нибудь соображают в моем предмете. В конце концов, тройки получат все. Но если кого понадобится выгнать - выгоним. Способов хватит...

Лекция по геодезии:

- Я бы не хотел вас пугать, дорогие мои первокурсники, но я не терплю наплевательского отношения к моему предмету, и потому наша кафедра ежегодно отчисляет несколько человек...

Лекция по ботанике:

- Я знаю, как тяжело было вам сдавать вступительные экзамены. Знаю, что конкурс составлял пять человек на место. Вам повезло - вы поступили. Вполне возможно, что кто-то из тех, кого мы не видим в данный момент в аудитории, в десять тысяч раз талантливее самого талантливого из вас. Но он остался за стенами института. Любому из вас наша кафедра может помочь с ним уравняться. Можете спросить у старшекурсников - и они скажут вам, что нашу кафедру надо бояться особо. Недавний наш выпускник, Шамаев Сергей, сдавал мне, помнится, зачет по анатомии и морфологии растений семнадцать раз! А нынешний пятикурсник Корябкин имеет хвост за первый курс и по сей день и все пять лет не получал стипендии. Им повезло - их не выгнали. Но вам надеяться на мое снисхождение не приходится. Уже второй год, как наша кафедра решила быть по отношению к студентам более жесткой. А теперь давайте поговорим о ботанике...

Еще отец всех врачей грек Гиппократ утверждал, что женщина становится злой от отсутствия любви, а мужчина злеет от голода и унижения. Надо ли удивляться, что с первого дня учебы я возненавидел институт?..

 

Столовая тут же - в больничном флигеле: шесть столов, по четыре стула при каждом. Интим почти, шут бы его побрал! Не то семья мы, не то коллектив. При этом каждый - со своим сдвигом в извилинах. И какого ... я здесь?

За крайним от прохода столом есть свободное место. Сажусь.

Соседи: тщедушный старичок с бездонными, всепонимающими глазами, угрюмый сорокапятилетний мужчина с орлиным профилем и фигурой борца и все тот же улыбающийся Анатолий.

Старичок приподнимается со стула и представляется:

- Рем Иванович, - и протягивает руку.

Удивляет несоответствие: кожа на руках пергаментна от старости, а волосы иссиня-черные, без седины.

- А мы уже знакомы, - бросает Анатолий.

Отодвигает суп и принимается за котлету с перловкой.

Борцеобразный мужчина молчит. Он методично водит ложкой между тарелкой и ртом, но вкуса пищи, судя по выражению лица, не ощущает.

Предостерегающий взгляд Рема Ивановича опережает мое движение в его сторону.

"Черт их разберет, этих психов, - думаю я. - С тем разрешено знакомиться, с тем - нет".

Сажусь, пододвигаю к себе тарелку с супом.

Есть, честно признаться, не хочется. Даже супа в тарелке больше, нежели я мог себе позволить съесть за сутки в последние полгода. Врачи определили у меня дистрофию и даже сумели измерить объем желудка - около литра при норме три с половиной.

Пахнет суп приятно. Хлебаю пару ложек и чувствую, как пища застревает во мне. Отодвигаю тарелку, принимаюсь терзать котлету. Мясной дух лезет в ноздри, и где-то в животе эхом откликаются колики. Не знал бы, что жрать просто необходимо, чтобы не помереть, бросил бы котлету, вернулся бы в палату, упал на койку и ушел в свои мысли.

Справился с котлетой - и почувствовал, что для компота во мне места больше нет. Лучше бы наоборот - жидкость полезней для организма. Впредь буду умней. С усилием делаю два глотка и долго потом стараюсь отдышаться.

Рем Иванович внимательно следит за мной, а потом качает головой:

- Вам, Володя, надо учиться есть. Как маленькому ребенку.

Я улыбаюсь.

 

Детей ведь надо учить не методике потребления пищи, как меня в данном случае, а культуре еды.

Взять мою дочь... Раз пришла родственница жены. Поиграла с Машенькой и говорит:

"Вот ведь какая спокойная девочка. И у нас спокойно себя ведет. А как бабушка рядом - девочку словно подменяют".

"Да, - соглашаюсь я. - Мы с женой то же самое замечаем. Как только теща дома - Машка капризничает, плачет, ведет себя нехорошо".

И рассказал родственнице про то, как приготовил я однажды завтрак, зову семью к столу. Маша заигралась - идти не хочет. Теща ухватила ее поперек туловища под мышку и притащила плачущую девочку на кухню. Пришлось орать на тещу (спокойного тона она не разумеет), успокаивать ребенка, заново разогревать суп. Существует такое понятие в биологии - условный рефлекс...

 

- Чушь какую-то пишет, - сказал начальник тюрьмы, отдавая лицу очередную стопку бумаг. - Пособие по детскому воспитанию.

Лицо спорить не стало. Оно было озабочено.

По случаю всеобластного соболезнования первому секретарю обкома, потерявшему сына, первые руководители всех предприятий, учреждений и ведомств записались к нему на прием и, прикоснувшись к пухлой руке, оставляли богатые подарки в специально приготовленной для этого комнате. Начальнику тюрьмы аудиенция была назначена назавтра, он уже приготовил большой ковер по такому случаю и огромную фарфоровую вазу.

Он не знал, что к лицу тоже пришли в гостиницу два человека в гражданском и посоветовали оказать внимание первому лицу в области тысяч так на десять рублей.

Лицу чужих денег было не жалко, но факт, что инкогнито его раскрыто, беспокоил.

- Я сегодня уезжаю, - сказало лицо. - Но наш договор остается в силе. Возможно, вместо меня приедет другой человек.

Начальник тюрьмы почтительно склонил голову.

 

Вы помните, как в детстве мы читали взрослые книги - и было нам в них все просто и понятно? А спустя многие годы мы вдруг обнаруживаем в книге, известной нам чуть ли не наизусть, море ума и бездну новой мудрости. Вот тогда-то мы поистине открываем для себя новое произведение.

Так и я, лежа в больничной палате, перелистываю в памяти книгу последних пяти лет моей жизни. Все ищу и не могу отыскать причины если уж не нравственного падения, то просто проигрыша в игре, где ставкой была моя семья, моя учеба, мои мечты, противниками - моя теща и моя доинститутская жизнь...

 

А не попытаться ли мне влезть в шкуру тещи?

Четыре года назад ее дочери было девятнадцать лет. Красивая, умная девица, избалованная и нервная, как и все дети матерей-одиночек, успела в свои юные годы справить пару абортов, разувериться в любви и во всем человечестве. Первая красавица в Медведкове - и две расстроенные помолвки. Было матери из-за чего беспокоиться...

 

Анатолий опять заглядывает в палату и зовет:

- Володя! Пошли телевизор смотреть. Мультфильмы!

Соскакиваю с постели и спешу в красный уголок.

 

Моя теща не любила мультфильмы и терпеть не могла, когда я ради них включал ее телевизор.

"Зачем свет зазря жечь? - ворчала она. - Один перевод денег".

А я люблю мультики. Люблю ожившие игрушки да картинки. Наслаждаюсь этой единственной возможностью оживить сказку.

 

В холле перед телевизором все кресла заняты.

Рэм Иванович замечает меня и уступает место.

- Сидите, - прошу я. - Мне стоя удобнее.

- Нет, нет, - качает он головой. - Я только спортивные программы смотрю. И... у меня работа...

Уходит.

"Счастливый человек, - думаю я и сажусь в теплое еще после него кресло. - Работа у него в больнице. А мне читать нельзя, писать нельзя, никак иначе умственно напрягаться тоже нельзя. Врач сказала: "Учитесь получать положительные эмоции". Только вот откуда возьмутся положительные эмоции у бездельника?"

На экране телевизора снуют плюшевые зайчики и плоско шутят. Нет ничего хуже дрянных мультяшек... Разве что высшая мера... Впрочем, можно и уравнять...

 

Моя дочурка к двум годам от рождения знала уже девять букв: А, О, М, Н, У, Г, Б, Ш - в порядке знакомства и запоминания. Говорила к тому времени еще из рук вон плохо, только я да теща ее понимали.

"Бэ-э" - в который раз втолковывал я ей, указывая на букву, написанную фломастером прямо на обоях.

Девочка долго и внимательно смотрела на букву, потом перевела взгляд на меня и сказала:

"Бэ-э... Баня", - видишь, мол, папа, я понимаю...

 

Вторым идет другой мультик - знаменитый сутеевский "Про бегемота, который боялся прививок". История рассчитана на детей, но и мы все рады возможности узнать про то, что болезнь хуже уколов.

Весело гогочут мужики, ехидничают, дают советы бегемоту, замечают мимолетные сценки на заднем плане, шутят по-казарменному.

Мультфильм кончается. На экране - заставка с объявлением, что вот-вот начнется второй тайм.

Я встаю с кресла и иду к выходу, чувствуя спиной удивленные взгляды, видя, как расступаются болельщики передо мною.

- Место не занимайте, - прошу я. - Рэм Иванович сейчас придет.

Рэм Иванович, к которому я заглянул в палату, пишет что-то, склонившись над столом. Он благодарит меня за предупреждение о мачте, но из-за стола не встает.

- Надо работу закончить, - говорит он. - Издательство торопит, а мне еще рецензировать ее надо.

- Вы - писатель? - спрашиваю.

- Член-корреспондент, - отвечает он и называет одну из самых модных прикладных дисциплин.

Получается, что почти академик.

- Извините... - теряюсь я. - Работайте, пожалуйста...

И вдруг понимаю, что звучит это разрешением. Смущаюсь и спешу в холл.

Кресло до сих пор пустое. Хотя мужики стоят вдоль стен.

- Садитесь, пожалуйста, - чуть не кричу я. - Рэм Иванович не придет.

При этом ощущаю, как у меня горят щеки.

Господи, уже лет двадцать как я не чувствовал себя так странно. Веду себя, как мальчишка. Нет, не иначе, как омолодил меня студенческий коллектив...

 

Спектакль шел к концу. Огромная лесная поляна неподалеку от знаменитого Бородинского поля была заполнена десятью тысячами молодых ребят. Двадцать тысяч глаз смотрели на нас...

"Много ошибались и часто ошибались Маркс и Энгельс, - читал с импровизированной сцены Лункин, - в определении близости революции, в оценке торжества рабочего класса. Но такие ошибки гигантов мирового рабочего движения в тысячу раз величественнее и ценнее, чем пошлая мудрость казенного либерализма, поющего о суете революционных сует, о прелести контрреволюционных конституционных бредней... - подождал, пока обалдевшая от кощунства по отношению к вождям толпа ахнет, и закончил: - Владимир Ильич Ленин".

Шла литературно-драматическая композиция по моему сценарию, посвященная славной памяти Дон-Кихотов революции Эрнесто Че Гевара и Сальвадора Альенде.

Знаю, что пример ветх,

- читал я, -

С головы до пят,

Знаю, что не тот век -

Рыцари в земле спят...

И десять тысяч человек слушали нас, затаив дыхание.

Но ни один не встал, когда в заключение мы запели "Интернационал" по-испански:

Арриба лос побрес дель мундос

Де пи лос эсквалос син пан.

Кам би о нес, эль мундос де фаш,

Вива ля Интернасьонал...

- Не переживай, - шепнул мне на ухо Сатана. - Их просто не учили этому.

 

Уже лежа в палате, я пытаюсь отвлечься от воспоминаний и, сосредоточившись, дать оценку эпизоду с телевизором и мультфильмами: сначала Анатолий никак не дает мне возможности остаться наедине с собой... потом Рэм Иванович уступает мне место... никто не занимает оставленное мною кресло. внимательные взгляды людей...

Они все заботились обо мне! - понимаю я. Они когда-то сами были здесь новенькими и помнят, как страшно впервые переступить порог этого заведения. Их принимали в коллектив - и теперь они сами принимают...

 

Жена мне рассказывала, как в первом классе первого сентября подошла к ней девочка и предложила:

"Давай с тобой дружить".

А спустя час рассказала откуда берутся дети.

"Нет!.. Нет!.. Нет!.. - стала кричать моя будущая жена. - Я не так!.. Не так!.."

Новоиспеченная подруга, ставшая подругой на всю жизнь, назвала ее за это непечатным словом.

 

Умные, живые глаза Рэма Ивановича меня притягивают, приглашают поделиться с ним горем. Но чин и сан его лишь мешают нам сблизиться. Он никогда не сможет стать другом мне, хотя обоюдные симпатии наши велики. Это я понимаю, и утешаюсь мыслью, что он выпишется из больницы раньше...

 

Наш профессор Пилютик каждую лекцию начинал с того, что аккуратно вытирал тряпкой доску. Вытирал обязательно, даже если перед этим дежурный выдраил ее с мылом. Пока он был занят этой процедурой, мы успокаивались, доставали из портфелей бумагу, ручки, приготавливались слушать его лекцию по сопротивлению материалов.

Как-то раз его спросили:

- Профессор, скажите, пожалуйста, почему Вы всегда перед лекцией вытираете доску? Вы, наверное, думаете, что у Вас опыта больше, и Вы вытрете ее лучше, чем мы?

Профессор глянул на нас из-под очков, как-то беззащитно улыбнулся, ответил не сразу.

В те секунды, что он молчал, мы вновь обратили внимание на его высокую сутулую фигуру, втиснутую в дорогой, но постоянно испачканный мелом костюм, на его тонкие, но сильные пальцы, сжимающие кусочек влажной фланели, на непокорную прядь на лбу.

- ...Вы знаете... - произнес наконец он. - Когда я стану очень больным и очень старым и не смогу больше работать в институте, я приду в последний раз на лекцию с магнитофоном и запишу на пленку эту великую атмосферу студенческой аудитории, когда молодежь наконец успокаивается и становится готовой познавать Науку!

 

Это случилось на втором курсе. Тогда же мы впервые познакомились со злейшим врагом нашего факультета Воронцовым, тоже профессором, но в остальном отличающимся от профессора Пилютика по всем статьям: опрятный, весь из себя такой круглый, гладенький, жиром даже сквозь костюм лоснится, глаза мелкие, со злинкой.

Первую лекцию у нас он начал так:

- Среди вас, 125 сидящих здесь, от силы лишь 2-3 студента равны мне по таланту и одаренности. А я вынужден тратить на вас время. Поэтому, если кто из вас посмеет пропустить у меня хотя бы одну лекцию, я того в бараний рог согну, и сделаю все, чтобы его выгнали из института. Пожалеет, что на свет родился.

Я встал и под общее молчание аудитории вышел вон.

Голос ликовал и звал меня целый день после этого не Вовкой, а Сашкой.

 

В палату заглядывает санитарка. Замечает меня, записывает что-то в тетради.

- Вы не скажете, - спрашиваю ее, - чем здесь можно заняться?

- У вас лично щадящий режим, - слышу. - Вам надо учиться отдыхать.

От чего отдыхать? У меня последняя сессия на носу. Впереди - четырнадцать зачетов и шесть экзаменов. Я тут валяюсь, а меня на двух местах работы ищут. Уволят же! Тут не отдыхать, а караул кричать впору...

У меня даже ручку и карандаш отобрали, взяли слово, что не стану писать со скуки. Черт меня возьми, как много я успевал делать до больницы! Я работал чиновником днем, сторожем ночью, дворником - ранним утром, учился очно, числился по справке из института садовником в одном из парков КиО (получал за это половину жалованья, а половину отдавал директору парка), халтурил в бане...

...и всех денег нашей семье не хватало.

И еще я писал большие рассказы и маленькие сказки. Я начал большую повесть и готовил материал для пьесы, действие которой должно происходить в самый пиковый момент Гражданской войны...

И все это осталось лежать в кабинете главного врача больницы. Вот прочтет он мои рукописи, разложит по полочкам мой талант и мою душу - и скажет, что не тем делом я занимаюсь, что мало слишком лирики в моем творчестве, слишком бурно я живу и слишком много я требую от других.

И мне трудно будет ему доказать, что писать про лютики-цветочки, восхищаться райскими кущами социализма, славословить вождям легко: достаточно постучать по груди кулаком и выдавить из глаз пару лживых слезинок. Но надо обладать подлинным величием души и гражданственностью чувств, чтобы говорить о плохом и о трудном, ибо всегда может найтись такая сволочь, что тебя же и обвинит в ереси и во всех тех нарывах и болячках, которые в обществе узрел первым все-таки ты...

- Яблоко хочешь?

Это опять Анатолий. В руке у него огромное красное яблоко, похожее на алма-атинский апорт.

Но мне никогда не подарить в ответ подобного богатства, поэтому я качаю головой отрицательно.

- Лови!

И яблоко летит мне в руки.

- Потом съешь.

Едва он скрывается за дверью, я погружаю зубы в сочную мякоть. Он самый! Апорт! Наш! Казахстанский! В голове суетятся мысли:

"Нехорошо-то как!.. Я здесь на всем казенном... Как те немлятки..."

 

Немлятками называют медработники Москвы брошенных детей. В Москве есть для них особые приюты...

Как-то вечером, когда я, жена да теща чаевничали на кухне, а Машенька мирно почивала в своей кроватке, случилось мне к слову припомнить старый кинофильм о том, как мать, бросившая в молодости ребенка, четырнадцать лет спустя пришла к приемным родителям девочки и потребовала назад девочку. Фильм рассуждал о нравственно-этических проблемах поступка той женщины, не затрагивая совершенно социальных и экономических основ этой проблемы, потому был мне совсем не интересен. Но пришелся к слову - и я пересказал сюжет.

Жена молча выслушала, а затем сказала, обернувшись к теще, совсем невпопад:

"А Володя еще до свадьбы хотел, чтобы мы с ним после окончания института усыновили кого-нибудь из детприемника".

"Зачем это вам? - удивилась теща. - Своих что ли нет?"

Я вынуждено молчал.

"Понимаешь, мама - сказала жена. - Он сам был в детдоме, знает, как там лихо..."

Я наступил ей на ногу, но жена продолжила:

"...думает, что хоть одному ребенку сможет помочь", - и убрала ногу.

Да, я советовался с ней. Но к чему было выбалтывать теще? К горлу подступил комок - и я сказал совсем не то, что хотел:

"Государство дает им все... кроме ласки".

Левая бровь моя дернулась - явный признак того, что я сильно волнуюсь.

Жена поняла это, прильнула ко мне, и вновь совсем не к месту стала рассказывать:

"Вот Надька когда на практике была, потом много о Доме малютки рассказывала. Их матери в роддомах бросают, чтобы не кормить и сохранить форму груди. А рожать женщине полезно... Старшие немлятки там все уже понимают, смотрят на людей, ручки тянут, гулят. А их если и берут на руки, то для того только, чтобы укол сделать. Единственная радость ребенку - это на руках побыть, пока его до процедурного кабинета донесут..."

 

Глотаю остаток яблока (вот ведь - естся же, не то, что суп или перловка), кладу в рот и черенок, жую его.

Расслабляюсь... Вытягиваю руки - дрожат. Вот уж два месяца дрожат. И в голове будто чугунные шары катают - гулко и больно. И спать уже давно не могу. При моем режиме дня четыре часа сна - роскошь...

 

Когда дочку привезли из роддома, она всю ночь жалобно плакала, а мы втроем кружили возле ее кроватки, гулькали, пели, вынимали из постели, передавали друг другу на руки, укачивали.

Утром невыспавшийся, с больной головой, ехал в институт. Засыпал прямо в аудитории. Однажды лектор обиделся и заявил, что в институте надо учиться, а не детей плодить.

Я обозвал его свиньей и ушел досыпать в общежитие. Не рассказывать же всякому идиоту, каким счастливым я проснулся несколько дней назад...

 

"Ты уже встал - спросила теща. - Чего так рано?"

"Дочка у нас родилась. Три пятьдесят".

Теща выкруглила глаза:

"Какая дочка? Сам же сказал, что схватки ложные".

За три дня до этого разговора я довез жену из дачного поселка до города Щелково. На трех попутках вез, с двумя шоферами перематюгался.

В роддоме жену осмотрели, расспросили и сообщили мне, что схватки у нее ложные. После чего посчитали на своих стерильных пальцах и заявили, что роды начнутся не раньше, чем через неделю. Но жену оставили у себя.

"Я сегодня часа в четыре проснулся, - рассказал я теще. - Тяжело было как-то, все тело ломило... А около шести вдруг полегчало - и как-то сама собой пришла мысль:

"Девочка. Три пятьдесят"

(Не мог же я ей рассказать про Голос.)

"Может, три пятьсот?" - переспросила теща.

"Три пятьдесят", - ответил я упрямо.

Оделся, вышел на улицу, вдохнул морозного воздуха и побежал к автобусной остановке.

"Понедельник - санитарный день", - сообщала бумажка на дверях приемного покоя роддома.

Я что есть силы застучал в оконную раму.

Потом долго переговаривался через стекло с медсестрой знаками, кричал. Наконец, она смилостивилась и открыла дверь приемного покоя.

На доске в приемном покое была приклеена бумажка с фамилией жены, где было написано:

"...девочка... 3,050..."

А потом, шалый от счастья несся я по улице. Выскочил на площадь и радостно захохотал...

Очнулся от прикосновения к плечу чужой руки.

"Что это вы делаете?" - спросил милиционер.

Я обнимал ногу памятника Ленину.

"У меня дочь родилась!"

"Поздравляю", - улыбнулся милиционер и приложил к виску кончики пальцев.

 

Анатолий опять заглядывает в палату.

- Пошли кино смотреть, - зовет он.

- Мне нельзя, - вздыхаю. - Там много эмоций.

- Ерунда. Пустой фильм. Вроде Александровского "Цирка".

- Тогда тем более ни к чему. Только время тратить.

Анатолий выходит.

А я пытаюсь вспомнить, о чем это я сейчас думал...

Внезапно вспоминаю Светку Левкоеву...

Нашел ведь я ее опять. Дело было после третьего курса, когда я был уже женат. Точнее, не саму нашел, а адрес ее. Но ни увидеть, ни написать ей так за два года и не решился.

Теперь - в самый раз.

Сажусь на постель, беру с чужой тумбочки шариковую ручку и листок бумаги.

"Здравствуй, - пишу посреди строки... рука на миг задерживается и продолжает: - любимая!

Припомни некого чудака, что зайцем приперся из Свердловска в Джамбул того ради только, чтобы узреть твои синие очи и услышать твое "Фу!". Прошло двадцать лет. Я стал худым, больным и желчным. Вижу мир в туберкулезном свете, а твои глаза, быть может, стали уже блеклыми, как у рыбы. Ты, наверное, давно уже красишь волосы, и никто не подозревает, что ты - Мальвина. И не вскочило ли у тебя под носом пару бородавок? Если на них выросла пара волосков, то ты их можешь состричь ножницами. А точильщик твой ворчит, что не желает еженедельно править инструмент, с которым так дурно обращаются и стригут не ветки деревьев, а проволоку..."

Санитарка опять заглядывает в палату.

- Вам нельзя писать, - говорить она.

- Это письмо.

Она подходит к тумбочке, бросает взгляд на первую строку. Смущается.

- Извините, - говорит. - Письмо можно.

Уходит. Уже за дверью записывает результат наблюдения за психом.

"У тебя, должно быть, уже отвис зад, - продолжаю я письмо, - и талия обросла широкими жировыми складками. Читаешь через двое очков и по вечерам натыкаешься на углы и столбы. Зубы, наверное, тоже выпали, и казенные челюсти ты пылишь в пропыленном сейфе.

Мой вид немногим лучше. Ты, главное, люби меня - и я стану прекрасен, как Сократ. Во всяком случае, я мудр не менее его. За что и упрятан "в места широкие, леса высокие, там, где под солнцем дохнут рысаки; где мир без курева, где бескультурье; куда забрал, начальник? Отпусти!"

Нет, я не в тюрьме, я - в психбольнице. Здесь много чище и окна светлее. В моей камере даже нет решеток. Люди вокруг культурные, в белых халатах, без погон, слов матерных, как офицеры, не говорят. Но роба и кормежка здесь - от Хозяина, а вместо литейки и лесоповала здесь - процедуры. Вокруг - стены. Камера зовется палатой, надзиратель - медсестрой.

Все вернулось на круги своя..."

Отбрасываю ручку и задумываюсь.

На круги своя... на круги своя...

 

Опекающее смертника лицо уехало, но, на удивление начальника тюрьмы, приехал в Джамбул и поселился в том же самом гостиничном номере другой человек - тоже лет сорока, черноволосый, со слегка посеребренными висками, стройный и крепкий телом. Узенькие усики и два золотых зуба делали его похожим на кого-то из американских киногероев тридцатых годов. Этот много не рассуждал.

- Пусть пишет, - заявил он начальнику тюрьмы. - Под охраной. И чтоб никто его. Понял?

Такой разговор начальник тюрьмы понимал. Так говорили высокие чины обкома и облисполкома, крупные авторитеты уголовного мира и сам он с подчиненными.

"Значит лицо, - понял он, - хоть и говорило интеллигентно, хоть и вело себя корректно, а было своим в доску".

И, поняв это, решился начальник тюрьмы как следует просмотреть уголовное дело Ярычева-Ежкова-Ежикова, попытаться понять: кому так важно освободить его и узнать, что в его мемуарах?

А для смертника он принес хорошего, собственного изготовления вина в пузатой бутылке толстого стекла из-под болгарского "Агдама" и испеченный женой лаваш.

Сел на табурет, оставив хозяина камеры на кровати, разлил вино в принесенные с собой стаканы, разломал хлеб.

- Бери, - сказал, кивнув на стакан. - Слово скажу.

- Давай, - согласился смертник и взял стакан.

Раскрыл начальник тюрьмы рот - а слова-то все из головы и выпали. Все, о чем думал, что хотел сказать он этому человеку - все показалось теперь ему таким надуманным, таким пошлым, никому не нужным, что говорить так - значит унижать и себя, и собеседника.

Смертник тоже молчал, словно понимая, что ничего путного от начальника тюрьмы он все равно не услышит.

И начальник действительно спросил о том, о чем не думал вовсе, и чего говорить вовсе не следовало:

- Ты почему не обращаешься к прокурору?

Смертник улыбнулся и молча отпил из стакана глоток.

- Хорошее вино, - сказал он. - Из собственного винограда?

- Нет, - ответил растерявшийся от собственной бестолковости и благодарный смертнику за деликатность начальник тюрьмы. - Из совхоза "Джасуркен". А давил сам.

В совхозе "Джасуркен" выращивались специальные сорта винограда для Алма-Атинского завода шампанских вин и для нужд местного начальства.

- Мне нравится, - сказал смертник.

Но допивать вино не стал. Поставил стакан на стол, объяснил:

- Мне писать надо. Времени мало осталось.

Начальник тюрьмы все понял. Молча встал, взял бутылку, стаканы, вышел с ними.

Встал за дверью, откинувшись спиной на стену, дождался, пока делающий вид, что не видит вино в руках офицера, надзиратель закроет дверь, и с силой бросил вино и стаканы об пол.

Один стакан разбился, другой и бутылка лишь прокатились немного и остались лежать, орошая красным цветом, словно кровью, пол.

- Будь ты проклят! - прокричал начальник тюрьмы.

 

Сергей Трофимович, он же Андрей Иванович, он же Апостол, нашел меня сам.

Подошел в студенческой столовой к столику, за которым я обедал в одиночестве, присел напротив, снял с подноса тарелки и стакан.

"Здравствуй, Сашок, - произнес он с ласковой улыбкой. - Давненько мы с тобой не виделись. Слышал я, женился ты, студентом стал, дочь завел..."

"Г-гад..." - только и выдавил я, понимая, что покою моему пришел конец.

"Почему же? - пожал он плечами. - Анечку убил Лукич - не я. За это вышак ему соорудил уже твой покорный слуга. Вот этими самыми руками... - показал свои руки из-за тарелки. - Поступил посправедливей, чем наш самый гуманный в мире суд".

"Врешь!" - рванулся я через стол; суп из его тарелки выплеснулся, но на одежду ему не попало не капли.

"Осторожней, Сашок, - сказал он спокойно и с улыбкой. - Сиди тихо... - вытер салфеткой ложку, положил ее в суп, потом достал из внутреннего кармана пачку завернутых в газету фотографий и протянул мне: - Посмотри пока", - и принялся аккуратно есть.

Я рассматривал фотографии снятого с разных ракурсов трупа Якова Лукича. Смотрел - и думал: чего же хочет от меня этот человек, что потребует сделать в плату за то, чтобы оставил в покое меня и мою семью? Зачем вообще он явился из той, ярычевской, жизни? Опять повиснет свинцовым якорем в ногах...

"Просмотрел? - спросил он, едва я отложил фотографии. - Теперь давай поговорим".

Студенческая пища ему не понравилась, и он, отставив тарелки с первым и вторым, пил компот.

"Заверни фотки", - сказал.

Я завернул.

"И возьми себе. У меня еще есть".

Я положил фотографии в карман.

"Где будем говорить? - спросил его. - Здесь?"

"Лучше в сквере", - ответил он.

Взял поднос с несъеденной пищей, понес его к мойке. Я со своей посудой пошел следом.

Спустившись в сквер, сели на скамейку.

"Не рад?" - спросил он.

Я молчал.

"Вижу, что не рад. Я бы на твоем месте тоже не ликовал. Семья, ребенок, институт, карьера... Ведь будет же у тебя карьера, а? В начальники отдела попадешь, а то и в директора лесхоза... - рассмеялся шутке. - Представляю тебя директором".

"Что вам надо?" - глухо спросил я.

"Да вот... Карьера, порядок, новое имя... и вдруг - я: наше вам с кисточкой! Хорошо это?"

Я молчал.

"Для меня хорошо, - продолжил он. - Я из тебя, гаденыша, теперь все соки высосу..."

Мне сразу стало смешно. Человек этот и не представлял, как я ненавижу институт, и как мне давно уже опротивели наши с женой отношения, какое отвращение вызывает теща.

"Ты не улыбайся, - продолжил он. - Я правду говорю. Ты на меня теперь до конца жизни будешь горбатиться. А нет - заложу... Я ради тебя, дорогуша, двести рублей за Всесоюзный розыск уплатил. Но это, так сказать, издержки. Ты у меня два дохода сломал. От одной только секты было доходу мне тысяч пятьдесят в год. А когда ты от Хозяина бегал? Шмону из-за тебя столько было! Голов знаешь сколько полетело? Не-ет, не знаешь. Ты ж, щенок, и представить себе не можешь, сколько надо было пота пролить, чтобы организовать в зоне Дело. Думаешь, что ты супермен? Дерьмо ты, а не супермен. Я миллионами ворочал. Да только все в обороте было, внутри зоны, а на воле - в сектах разных. А из-за тебя, гада, все прахом пошло... Шестьдесят лет, а в кармане и десяти тысяч не наскребется".

"Кончай лаяться, - прервал я его. - Про дело говори. Не плакаться же ты ко мне пришел".

"А ты все уже понял?" - ласково спросил он.

Я понял, что Сергей Трофимович в уголовном мире сотворил нечто такое, за что его вышвырнули из руководства над Паханами. Из-за моих побегов он мог потерять сто, ну, двести тысяч в год. Большие разве это деньги - зарплата инженера за десять-двадцать лет? И без налогов... Но чтобы содержать собственную армию и полицию внутри многих зон, нужны и вправду миллионы. А он печалится о каких-то двухстах рублях за Всесоюзный розыск. И коли ему действительно хотелось свести со мной счеты, он при своем бывшем положении в воровском мире мог просто кому-то отдать приказ - и все. А он пришел сам, он угрожает... Нет, шантажирует.

"Так понял меня или нет?" - спросил бывший Апостол.

"Чего не понять. Семья у меня. Дочь".

"И к Хозяину больше не хочешь?" - спросил он меня опять-таки ласково.

"Не изголяйся. А то..."

Он аж чуть не захлебнулся в смехе:

"Так... тебя же... сразу... вышак..."

"За такую гниду, как ты?"

Мгновенно затих смех. Сергей Трофимович выкинул руку вперед, схватил меня за шею и больно сдавил горло пальцами.

"А вот это слово забудь, - прошипел мне в лицо. - Гнидой можешь быть ты, а не я. Запомни это".

Было больно и стыдно. Хотелось вырваться из колких пальцев, врезать по гнусной роже его. Но я не делал этого. Он был прав: я не хочу горя себе и дочке, не хочу назад в тюрьму.

Я согласился стать рабом этого человека...

 

В палате стоит тот специфический стерильный запах, от которого кажется, что вот-вот чихнешь, все готовишься поглубже вздохнуть, закрыть глаза и с силой выдохнуть воздух; но почему-то никак не чихается, не хватает для этого действия чего-то малого и не хватает всегда - и от того-то как-то по особенному хочется воздуха чистого, свежего...

"А у психов жизнь - так бы жил любой: хочешь - спать ложись, а хочешь - песню пой... - вылетает из глубины памяти мелодия. - И предоставлено им место литера кому от Сталина, кому от Гитлера..." Гоню мелодию назад...

Опять медсестра. До чего же надоела!

- Вам надо выпить одну таблетку аминазина, - говорит.

- А что это за гадость?

- Не гадость - успокаивающее.

Протягивает коричневую горошину и стакан воды.

- В следующий раз запивайте молоком, - говорит, - а то слизистую оболочку желудка сожжете.

Я закатываю таблетку под язык и выпиваю пару глотков из стакана.

Когда она выходит, выплевываю шарик. Нечего меня успокаивать. Дают всякую дрянь, а потом в действительности с ума сойдешь. Дождусь врача, поговорю с ней об этих таблетках. Сегодня суббота, а разговор с психиатром будет в понедельник. Только бы не сболтнуть ему про Голос. Не поверит, обзовет галлюцинацией.

А ведь болезнь моя не от Голоса. Он покинул меня.

- Будь велик! - требовал он.

А я не мог. Как-то с появлением Сергея Трофимовича раздвоился, растерялся...

В палату вваливаются соседи по палате. Оказывается, отбой здесь в десять часов вечера. А днем еще есть тихий час. Словно в пионерлагере.

"Таблетку дали?" - спрашивают.

"Дали. Но я ее выплюнул".

"Вот и спи, - советуют мне. - Притворяйся. А что дали?"

"Не помню. На "А" что-то".

"Аминазин?"

"Он".

"Правильно выплюнул. Слона с ног сбивает. Черт еще знает, какой у нее побочный эффект".

Анатолий укладывается на койку через проход от меня.

"Ты не очень-то распространяйся, что не пьешь таблеток, - предупреждает он. - Донесут".

"Кому?" - поражаюсь я. Ведь здесь не зона.

"Врачу. Таблетка белая или коричневая?"

Я ответил.

"Лошадиная доза - в два раза больше белой. Теперь притворяйся, что спишь".

Отворачиваюсь к стенке, закрываю глаза...

Раз не спится, то надо думать. Думать хоть о чем, только не...

Припомню-ка лучше я тот монолог, что произнес мой апостольский "друг" в день нашей встречи.

 

Во-первых, выволок он меня из Мытищ в Москву и повел по столичным переулкам...

"А теперь зайдем в столовую... - предложил он. - Входи, не вороти носа. Дурно пахнет? Потерпи. Другие терпят - люди деловые, не тебе, нищете, чета. Ты думаешь, здесь каждый работник сколько в день имеет? Понятно, что не все одинаково: заведующая побольше сотни, а уборщица - какой-нибудь червонец. Ты хоть раз в жизни зарабатывал в день червонец?"

"Да. Вчера".

За день до этого я действительно работал на плодоовощной базе и за разгрузку получил десять рублей с копейками.

"Ага, - кивнул он. - Мешки таскал, ящики - надрывался. С твоей-то больной ногой. А здесь той вон бабке, - указал на старушку в замызганном переднике, стоящую рядом со столом для грязной посуды, - красненькая достается за просто так. Еще и накормят два раза за день. Потому как Система. Хочешь, объясню?"

Он встал в очередь к раздаточной.

"Не надо", - почему-то сказал я.

Но сходил за подносами и вернулся к началу очереди.

"А я все равно расскажу. И ты меня будешь слушать. Ведь будешь же? - И стал объяснять, накладывая с горячих витрин блюда себе и мне на подносы. - В каждой сфере обслуживания есть своя Система. Это только в ваших дурацких книжках да в кино всякие олухи царя небесного с русским мужиком заигрывают, русский характер хвалят. А в жизни русский мужик дурак-дураком, на нем умный человек большие деньги зарабатывает. Тут главное - Систему организовать. Чтобы грабить людей - и толковать им о справедливости. Хочешь посмотреть на сумму в нашем чеке?" - протянул мне кусочек бумажки.

"Неудобно", - сказал я и, взяв оба подноса, пошел с ними к столу.

"Правильно. Тебе неудобно. Ты ж - русский, ты - великий, ты людям доверяешь...Там стоит сорок три копейки, а не рубль сорок три. Вот это и есть начало Системы. И за то, чтобы кассу поставить после раздаточной, а не впереди нее, как положено по закону, заведующий дал своему начальству ой какой куш! Не всякому и по карману. А касса здесь смотри какая: без окошечка с цифрами для покупателя. Чтобы - не дай Бог - случайно кто внимания не обратил. Уловил?"

"Ну и что, - пожал я плечами. - Не все же такие", - и взял в руки ложку.

"Пойдем отсюда, - сказал Сергей Трофимович, и потянул меня из-за стола. - Вправду, слишком воняет. Где-то достали тухлое мясо по дешевке... - принюхался. - На костном жире жарят. Он дешевле. А списывают оливковое и сливочное".

Вышли на улицу.

"Не у всех, конечно, касса сзади стоит, - продолжил он лекцию. - Но у тех, у кого касса спереди, Система своя: недовес, недопек, кефир в сметане, вода в молоке. Там с тебя натурой берут... Кстати, в парикмахерскую не желаешь?"

"Ну ее".

"А зря. В парикмахерской и в бане Системы сходные. Да, да, не шевели бровями. Я вот теперь в бане работаю. Так вот, у меня там две раздевалки. Одна большая и общая, другая поменьше и только для тех, кто хочет (учти - хочет!) мыться по блату. Моются, конечно, все вместе. Но блатные мне за то, что я их в отдельную раздевалку впустил, платят по рублику с носа. За тапочки, за веничек, за простынку - по тридцать копеек к тому же... Глядишь - более двух рубликов с носа и снимаю. Простыню-другую просушить не поленишься, по второму кругу пропустишь - еще тридцать-шестьдесят копеек. А если не одну-две?.. Народ наш, русский, любит покуражиться, в барина поиграть, пошиковать по-купечески. А умный человек на их копеечках рублики зарабатывает, червончики, да и выше. И веничек, если вовремя обшарпанные кончики обрезать, больше пяти раз в ход пустить - вот тебе и трешница. Потом, я ведь его сам не покупаю, мне он от уже попарившегося достается".

"Грязно это".

"Глупость говоришь. Баня - дело чистое. Модное к тому же. Кто сейчас в баню ходит? У всех в квартирах давным-давно ванны. А баня - это от книжек. Начитаются на работе Шукшина, приходят ко мне покуражиться. И все говорят, говорят, умничают... А по мне - пусть треплются, лишь бы деньги платили. Пара никто из них держать не умеет. Чуть что - и парная уже влажная. Они вместо меня парную и вычистят, и вымоют, поучат друг друга, похвалятся своим умением. А я только рублики собираю. Не поленюсь - и за пивком сбегаю. Бутылка - 60 копеек. Итого - двадцать три копейки с каждой - прибыль. Потом посуду сдам: по десять копеек за бутылку. И продавцу с меня выгода: две копейки, что остаются с бутылки. За это он мне пять ящиков пива под прилавком всегда припасет. Ибо - дефицит. Разумно?"

"Зачем мне это знать?"

"А ты откинь, откинь гордыню-то. Вчетверо сложи и в кармашек положи, как платок носовой. Я тебя, Сашок, еще тогда - в КПЗ - раскусил. Свой ты: нахрапистый, хорошо жить хочешь. Много ты там мне про справедливость говорил, про коммунизм ваш вонючий, всякие там материи обсуждал высокие..."

Он говорил, а я вдруг вспомнил лицо того, кто почти точно его словами высказался однажды в беседке, что была во дворе у Ежковых...

Помните?

"Коммунизма вам? - спросил он. - Хрен вам, а не коммунизм. Не позволю! И другие не позволят!"

Как похожи они! Тот - зампред горисполкома, владелец "Победы" и отдельной квартиры при всеобщих коммуналках. Этот - бывший Апостол с ликом Николы Угодника с бабушкиной иконы.

- Одно лицо, - согласился Голос.

"Все это - труха, - продолжил мой Степан Трофимович. - Я видел: от молодости в тебе это, с годами пройдет. Ты думаешь, я зря тебе для Цыгана пароль давал?"

"Барона", - поправил я.

"Для Цыгана, мой миленький, Цыгана. Бар-Рома он сам себе присвоил. Тоже нос стал задирать, Систему сломать захотел, дурашка".

"А ведь сломал-таки", - заметил я.

"Кабы он один был. А то ведь и ты, курва, руку приложил. И сосед твой по нарам, - ощерился Сергей Трофимович. - После вашего побега большой шмон вышел. Тридцать восемь мастерских обнаружили, восемь с половиной килограммов золота нашли, одних долларов - на двадцать с лишним тысяч, не считая рублей и другой валюты. В зоне одной начали, а потом всю Систему разворошили. И у наших головы полетели, и у вертухаев".

"Но мы ж не сами бежали. Нам Пахан помог".

"Вот то-то и оно, что ваш Папашка, стервец. От тебя хотел отделаться. Думал, что ты - мой человек. Хотел в зоне сам верховодить. Жил, дурак, в Системе, а того не понимал, что в одной зоне больших дел не сделаешь, тут надо организовать десятки, сотни зон".

"Что с Паханом? Который киношник из Одессы. - спросил я. - Убили? Как Цыгана?"

"Зачем? - пожал плечами Сергей Трофимович. - Машкой сделали поперва".

Сделать Машкой - это значит, что наказанный уголовниками человек превращается в предмет удовлетворения сексуальных потребностей всего барака. При этом Машку кормят хорошо, не пускают работать, чуть ли не носят на руках. Единственное, что требуется от Машки - это, чтобы не отказывало оно никому и никогда, в любое время дня и ночи. За отказ выбивают один зуб, потом второй - и так до тех пор, пока зубов не останется совсем, и рот Машки можно использовать в качестве заменителя влагалища. Машку прячут от начальства, чтобы не мог пожаловаться несчастный, не попросил перевести в отдельный блок к наказанным изнасилованием однажды. Никогда не бывает, чтобы заласканный и истерзанный покуситель на законы зоны дожил до окончания своего срока. Умирали Машки мучительно и долго под гогот и пожелания доброго пути десятков зэков. Были, говорят, такие случаи, что насиловали Машку и после смерти, ибо по воровским понятиям это означало, что душа остается в теле еще три дня и страдает от того, что терзают ее плоть люди.

"А потом?" - спросил все-таки я.

"А что потом? Потом уже не бывает..."

Мы вышли к площади Курского вокзала.

"Вон смотри, - показал Сергей Трофимович на человека, стоящего рядом с выходом из метро у маленького столика со стеклянным барабаном на нем. - Мужик книжной лотереей торгует. Там фокус есть: все выигрыши, кроме полтинников, иногда рублей, заранее вынимаются; играй - не хочу. Секрет в том, как найти эти выигрышные билеты, стоит пятьсот рублей. В месяц продавец их окупает..."

Я и сам брал у таких вот продавцов билеты и, действительно, никогда больше полтинника не выигрывал. И люди вон толкутся около мужика, достают из барабана билетики, надрывают и тут же бросают в картонный ящик под его ногами.

"Пойдем дальше, - продолжил Сергей Трофимович. - Так вот... Я на тебя за первый побег не в обиде. Где-то я и сам виноват, что упустил время тебя к делу пристроить. А, в основном, виноват тот жид, которого ты знал Паханом. На меня в той зоне три мастерские работали. Оберман, царствие ему небесное, лучшие в мире фиксы вставлял. Двое пареньков для всего города ножики клепали, по червонцу перышко. Доход хоть и невелик, но сбыт был надежный: подростки любят такие игрушки. Третий ювелиром был. Я уже договорился с начальником колонии отпустить его на поселение, чтобы развернулся мужик. А тут вы деру дали. Кабы нашли вас или подстрелили - обошлось бы. А не нашли - большой шмон устроили. Потому как своим побегом вы Систему нарушили: за бесплатно вертухаи никому свободу не дают".

"Имеешь деньги, стало быть, беги, - кивнул я. - Беден - сиди".

"Ты не умничай больно-то. Ювелир тот струхнул. С горя и повесился, курва. Да еще записку написал. Да только попалась она не прокурору, не начальству лагерному, а, мать его так, работяге какому-то, депутатику завалященькому. Его просто так, для блезиру в комиссию сунули, чтобы процент соблюсти. А он, как на грех, из новых был, Система его только опробывала".

"Как это?"

"А ты что, дурак, думал, депутатов народ избирает? Не. Депутатов, даже самых вшивеньких, даже сельсовета, прежде в комитете партии обсосут всего, потом изберут, а потом подсылают по делам всяким: поглядеть, где болтовня у него, а где настоящее умение. Тот пацан, к примеру, не заметил бы жидовской бумажки - большим бы человеком стал. А заметил - и больше его ни в какую комиссию не пригласили, а потом и вовсе не переизбрали".

"Что ж за Система такая у вас хлипкая? Там не того избрали, там у кого-то нервы не выдержали, там не те убежать сумели? Не система это, а ерунда какая-то".

"А система, дружок мой, на людях держится. Как там Сталин говорил? "Кадры решают все". Если человека на нужное место не поставишь, то кругом сплошной социализм настает: все свободны - и все без штанов. Ювелира того потому выпускали, что место его не в зоне должно быть, а на воле. Вот он и не выдержал на чужом месте. То же самое и с депутатиком. А вы с напарником твоим на воле никому не нужны. Таких, как вы, надо либо, как клопов, давить, либо в кандалах весь век держать. Оберману за все про все вышак вкатили, меня - во всесоюзный розыск. Замполит, сука, выслуживался. Теперь он уж наш - подполковник в республиканском МВД сидит, грехи перед нами замаливает..."

"Кончай, а?"

"Нет, - ответил он. - Я с тобой до конца должен все обговорить. Чтобы знал ты, кто ты в этой жизни есть. - вздохнул, посмотрел на часы, продолжило: - Система - она всеобщая, на таких, как я, держится. Только один из нас в Кремле сидит, другой - в зоне. Но все мы - одно и то же. В единой цепи единой державы. Когда цепь цела - тогда и порядок. Каждый со своего звена кормится. Я - на зэках вонючих, а кремлевский какой - на целых республиках. И, что самое главное: и он, и я понимаем, что его силы без моей нет, как нет моей силы без его. Понял меня?"

"Валяй дальше".

"А ты звено порвал. Маленькое звенишко одной великой державной цепи. Потому-то и розыск на тебя по всей державе сотворен: и тем, который в Кремле знать о тебе ничего не знает, и мною - который тебя, как облупленного. - помолчал, продолжил. - Сам посуди, какова цена твоей свободы: ювелир повесился, Оберману - вышак, меня - во всесоюзный розыск".

"Так бы сразу и сказал, - улыбнулся я. - А то все: система, система!"

Сергей Трофимович аж руками взмахнул:

"Опять не понимает, - воскликнул он. - Я - что? Я - пылинка в Системе той. У меня паспортов одних - восемь. И все настоящие, без хлюзды, при настоящих трудовых книжках. И три дома есть, и две квартиры. Потому что я - вор! Вор в законе! Меня Система над зэками поставила. Она с меня за тебя и спрашивает. Я за тебя на сходке кровью поклялся, что ты - наш, будешь нашим до конца".

"Это что: не стану вашим - убьют тебя?"

Ничего не сказал в ответ Сергей Трофимович. Только встал вдруг, заложил руки за спину и уставил неподвижный взгляд на клетки окон в доме напротив.

Потом заговорил.

Слушал я его, думал: зачем скрывает, что сам-то он теперь не вершинка в их Системе - не во главе уголовников? Тоже ведь, гад, скрывается: и от них, и от властей. Паспорт себе, должно быть, втихаря от них выправил, как и я, на чужую фамилию, живет скромно, прячется от людей. Коли миллионами ворочал, целой Системой в десятке зон руководил, то к чему было ему с сектантами связываться? Да еще самому проповеди читать, самому крестить их?

"...два года пережидал, - ворвались в сознание его слова. - Подался на Урал - а там опять ты".

"Судьба, - сказал я. - Секта ведь - тоже система?"

"Могла стать, - ответил он. - На сходке меня порешить хотели. От нашей зоны большой шухер по всей Системе пошел. Таких китов накололи! Откупаться пришлось миллионами. Ну, а мы с тобой - за крайних".

"Оттого-то и решили меня в последней тюрьме убить?"

"Нет. Сам ты там нарыпался. Я на сходке сумел доказать, что надо ворам кадры новые растить, но не с такого барахла, как Цыган, а искать таких, как ты: отчаянных да талантливых".

"Я - не вор".

"Вор, - заявил тут Сергей Трофимович и посмотрел мне в глаза. - По духу ты - вор. Бабам мстишь, членом своим кичишься - вот и все, что ты в этой жизни сумел".

Это была пощечина. Снести ее я не сумел. Я двинул Сергею Трофимовичу в ухо, но вдруг промазал, а сам получил хороший удар в солнечное сплетение. Задохнулся - и получил вслед серию хороших тумаков снизу в лицо.

 

Смертник постучал в дверь и потребовал вывести его на прогулку.

Новый Витек разулыбался и, кивнув, повел его вдоль сетчатого ограждения к двери в огромной решетке и далее по коридору.

На улице только что прошел дождь. Земля между крыльцом и бетонной плоскостью прогулочного дворика сыто чавкнула под ногой - и смертник подумал, что вот так, быть может чавкнет она под ним, когда его тело с простреленным затылком рухнет туда, где в теле планеты приготовлена ниша и для него.

И от мысли этой успокоился он, вздохнул легко.

Часовой лег грудью на перила вышки и плевал вниз.

А смертник подумал, что Сергей Трофимович был не прав, утверждая, что Система всесильна, ибо всегда найдется такой вот часовой, которому захочется во время дежурства перегнуться через перила и плюнуть вниз.

- Жаль, - сказал он вслух. - Жаль, что я не понял этого еще тогда.

После того, как Сергей Трофимович припечатал меня, а я отлежался на земле и отдохнул, он признался, что зарезал Якова Лукича сам.

"Так что ты - мой должник", - добавил.

"Но прежде вы собирались убить меня", - напомнил я.

"То-то и оно, - согласился он. - Только я сперва не так подумал. Решил, что убрать тебя надо, а заодно своих овечек Христовых кровью повязать. У них по вере человека приносить в жертву можно; да только не в каждой общине на это решаются. Свердловск же город большой. Там мне нужна была крепкая Система".

"Ты просто помешался на этом слове", - подумал я.

- Ошибаешься, - влез тут Голос. - Ни власти, ни, тем более, урки не станут искать его среди божественных - он об этом подумал, когда уходил в сектанты. Встретил проповедника, послушал его, да и сообразил, что блаженных этих можно хорошо организовать, а потом спокойно доить их, доживать до старости. А тут ты подвернулся.

"Сейчас вы меня не боитесь? - спросил я Сергея Трофимовича. - Вдруг как опять Систему сломаю. Не везет вам со мной".

"Не везло, - поправил он, - потому как ты свободен был, духом большой. А теперь ты маленький стал - в кулаке моем уместишься. Еще и место останется - можно и пооткровенничать".

"Зря вы так, - чуть ли не обиделся я. - Я за Анечку и сейчас могу под машину вас столкнуть".

"А вдруг как выживу?" - ухмыльнулся он.

А потом продолжил уже строгим голосом:

"Яков убил ее - не я. Идиот старый. Кабы не эта кровь, даже ты Систему мою бы не разломал. У меня по Уралу семнадцать таких сект было. А тут сразу: газеты, инструктор по делам религии, шум, гам!.. Садисты! Убийцы! Звери! Изуверы..."

В газетах, помнится, писали о нашем деле раз пять. У меня два журналиста брали интервью. Вроде, и говорили хорошо, понимали, что я им объяснял. А написали - сплошная брехня. Главное - слов и эмоций много, а фактов да разума - ни на грош. Детский лепет был, а не статьи об организованной системе изуверов...

"Зайдем в магазин", - предложил Сергей Трофимович.

"Опять Система?"

"Система, - кивнул он. - А главное, завсекцией здесь моется у меня и раздевается в том самом отдельном предбаннике, о котором я тебе уже говорил. Умный человек, а дурак. За то, что может раздеться не там, где остальные, выпить за свой счет пивка со мной, еще мне же и деньги платит. Да плюс ко всему раз в неделю приказывает рубщику мяса кусочек получше отложить для меня. И все законно: плачу - копейка в копейку по прейскуранту. Только ты вот за кости платишь, а я - за филе. Постой здесь... Я зайду в эту дверь..."

Он ушел в маленькую дверцу за прилавком, кивнув продавщице, как старой знакомой. Та посмотрела на меня с интересом, выкатила и без того большую грудь с глубокой ложбинкой, выглядывающей из распахнутого от живота халата и голубого платья под ним. Поверх ложбинки лежал огромный золотой медальон стоимостью в десять ее годовых зарплат.

- Это он зарезал Якова Лукича, - сказал Голос.

"Как зарезал?" - оторопел я, разом вспомнив мертвое лицо на цветных фотографиях, и с ужасом уставился на выходящего из подсобки с внушительным свертком под мышкой Сергея Трофимовича.

"Что? Хорош кобель? Могу уступить.." - он мило улыбнулся продавщице и подтолкнул меня к выходу.

"Вот таким ты мне нравишься. С таким лицом, - продолжил Апостол уже на улице. - Таким ты мне и нужен сейчас. У тебя, кстати, сетки нет?"

"Н-нет..."

"Жалко. В следующий раз не забывай. Сетку в наше время надо носить с собой всегда. А то в руках нести - сок на брюки попасть может. Ну, пока. Жди..."

Сергей Трофимович вскочил на подножку троллейбуса и исчез за спинами людей.

 

Смертник встал из-за стола, потянулся, стал делать зарядку.

"Начальник тюрьмы встревожен, - думал при этом. - Значит, на воле что-то случилось. Про того казаха, что я убил в КГБ, никто не заикается. Значит, дело замяли. А кто же тогда привез меня сюда? И почему не добили?"

Ответов не было. Додумывать их можно до бесконечности.

Ибо о том, что сын первого секретаря обкома был убит смертником, знал на всем свете один человек - тот самый старший лейтенант, сотрудник второго отдела облуправления КГБ, бывший второй секретарь Центрального райкома ЛКСМ Казахстана Александр Шабловский.

Страх за содеянное обуял его такой, что офицер попросил о переводе в райцентр Мерке - там, показалось ему, будет легче забыть о случившемся и не попасть ненароком под руку высокому начальству. Шабловский написал рапорт о переводе и стал ждать решения генерала.

Через десять лет уволившегося из органов Шабловского обнаружат в подвале пятого микрорайона с отрезанной головой, а пока старший лейтенант в цивильной одежде просиживал все свободное время в пивной при ресторане "Тюльпан" и показывал завсегдатаям фотографии - он увлекался художественным фотопортретом.

В той самой пивнушке подсел к нему черноволосый красавец с ниточкой усов и двумя золотыми фиксами.

- Саша, возьми себя в руки, - сказал он вместо приветствия. - И ходить сюда перестань.

А на следующий день он же пришел домой к Шабловскому и вручил тому икону. Не слишком старую, конца девятнадцатого века, но для Средней Азии редкую.

- Отнеси, пожалуйста, в тюрьму, - сказал незнакомец. - Передай в сороковую камеру.

Руки Шабловского задрожали - он помнил, что как раз из той камеры они со стажером КГБ выводили смертника, а после он туда же его и возвращал.

- Мне не положено, - сказал он. - Только с разрешения прокурора.

Незнакомец вынул из кармана пачку денег.

- Здесь тысяча, - сказал он. - На мебель в Мерке.

О рапорте старшего лейтенанта не знал никто в управлении, кроме генерала. Значит, человек этот - от начальника облуправления?

Шабловский протянул руку - и деньги взял.

С самим смертником старший лейтенант решил не встречаться, а передал икону через начальника тюрьмы.

Тот внимательно осмотрел доску, простучал ее, никаких тайников не нашел - и отнес в камеру номер сорок.

Смертник, увидев икону, упал в обморок.

То была икона с изображением Николы Чудотворца.

 

По палате разносится бодрый храп. То ликует носоглотка мужика, спящего на угловой от меня по диагонали койке. Меня не раздражает этот звук, хотя и вызывает чувство зависти. Когда пять человек спят, а шестой заснуть не может, то ему особенно одиноко.

Зачем только я не проглотил ту таблетку? А теперь ворочайся с боку на бок. Два часа уж длится этот "мертвый час". Назвали бы просто "двухчасовка покойника". О чем, бишь, я думал?...

А... как с Сергеем Трофимовичем мы ели мясо...

 

"Ты думаешь Сашок, - продолжил он свой монолог два дня спустя в своей однокомнатной квартире в Чертаново, - зачем я тебя с Системами знакомил? Мыслишь, мол, что старик решил знанием жизни перед тобой похвастаться? Вовсе нет, дорогой... Мог бы тебе и про Мосгаза рассказать (вы, молодые, и не помните про такого), и про то, как мясные отходы всех столовых и ресторанов перерабатывались и завертывались в пирожки. Помнишь, как много их продавалось на всех углах Москвы? Во была Система! Как раскрыл их какой-то дурак из ОБХСС - сам подполковником из капитанов стал, а трое членов ЦК - застрелились. Одних подсудимых сидело на скамье две сотни с лишком. Ни одного нашего - все партийные, все депутаты, все уважаемые. Им бы со мной скорешиться, а они..."

Страшилки эти я слышал еще в зоне, мне они были неинтересны, но он продолжал.

"Я тебе для того все это объясняю, чтобы ты понял: умный человек должен не только при капитализме хорошо жить, а и при социализме тоже. Это пусть так называемый народ живет на зарплату, похожую на милостыню. А человек из Системы должен жить красиво. Вот я зарабатываю рублей 60 в месяц по закону (я же через день в бане сижу: день работаю, день отдыхаю), а по-настоящему у меня получается 500-600 - и без налогов, без профсоюзных сборов и всяких глупостей".

Я молча ел сервелат.

"Считаешь, это удар по экономике страны? Ну и ладно. Стране такой, как наша, важно не экономику свою беречь, а чтобы я болтал меньше и больше поддакивал".

Сервелат, конечно, вкусный, но речь его мне кажется туманной:

"Я и молчу. Веришь-нет, я даже когда в зоне сидел, и то участвовал в выборах. Специально командиру отряда платил, чтобы он меня в списки избирателей внес. Мне эти кандидаты в депутаты очень нравились. Потому как они тоже - Система..."

Нарезаю еще сервелатику, кладу кусочки на бородинский хлеб.

"Ты пойми самую суть... Системы есть везде, в каждой отрасли так называемого народного хозяйства, а тем более - в сфере обслуживания. Сфера обслуживания - она ведь в нашей стране только для работников сферы обслуживания. Все тянут. Тянут у государства, тянут друг у друга. Говорят нужные слова на собраниях, пальцами показывают (как твои журналисты, когда писали о тебе, несчастненьком, сектантами замученном), а сами внутри глумятся над тем, что ты, Сашок, считаешь дорогим и святым: над Родиной твоей поганой, над флагом кровавым, над гербом ублюдочным, над гимном, который переделывают, как проститутку, перед каждой случкой. Ты меня еще благодарить будешь, когда в Систему войдешь. Не будь меня на свете, ты бы еще годы прожил, считал бы копейки от аванса до получки, платил бы за чужие объедки в пирожках, а умные люди на тебе бы жирели и тебя бы презирали, Ангелок ты мой из подворотни..."

Зачем я слушаю его?

- Потому что он говорит правду.

"Сергей Трофимович, - спросил я. - Это вправду вы убили Якова Лукича?"

"А зачем тебе?" - спросил он.

"Скажите правду".

"Я всегда говорю правду, - ответил Сергей Трофимович. - Я даже следователю никогда не врал. Молчал - да. Но лгать... нет... - протянул ко мне рюмку. - Налей-ка по сто грамм. А я сейчас..."

Он встал, вышел на кухню, оставив меня с бутылкой в руках и рюмками на столе.

Вернулся он с двумя тарелками, на которых были аккуратно положены куски тонко нарезанной польской ветчины, кружки сервелата, немного зелени, масло и горка черной икры.

"Люблю, грешным делом, водочку с икоркой, - сказал он. - Пью я не много, но с удовольствием. А удовольствие проистекает всегда от качества закуски. Сегодня вот нет ничего. Так что малостью побалуемся".

Малость стоила, на мой прикид, больше моей месячной стипендии.

"Я не хочу участвовать в системе, - сказал я. - Это не согласуется с моими этическими принципами".

Сергей Трофимович поставил взятую было рюмку на стол, отвалился спиной к стене, положил сцепленные пальцы рук себе на живот.

"Э-те-те-те... - сказал он. - Его этические принципы... А когда ты парня из-за бабы убивал, где были твои принципы?.. Убил, убил - не притворяйся. Мало ли, что тот от испугу окочурился. Кто тебе дал право трахать одному ту девку? Собственник мне нашелся. А ты ее рожал, растил?.. А его?.. Этика, мать твою в калошу!.. Да я тебя, поганца, с твоей этикой насквозь вижу. Выискался тут: этично - неэтично. Словно без него не обойдутся в московских Системах. Если откровенно, то таких, как ты, на дух нельзя подпускать к Системам..."

"Вот и не подпускайте".

"А теперь помолчи!" - строго сказал он.

Взял стопку в руку и, залпом выпив, принялся закусывать бутербродом с маслом и черной икрой.

"Это даже хорошо, что ты в Москве оказался. А то бы пришлось для тебя бабу искать, прописку делать, - сказал он. - Ты мне здесь нужен..."

"Зачем?"

"Ты лучше пей, ешь да слушай..." - кивнул он в сторону стопки с водкой.

Я выпил. Закусил сервелатом. Вкусный.

"Внедряться в какую-либо готовую Систему нам с тобой глупо. Кто знает, может, там стукачи какие сидят - враз нас раскусят и повяжут. Да и львиную долю здесь забирают киты московские. Думаю я, что лучше всего здесь пойдет рэкет. Знаешь, что это такое?"

"Да. Читал".

"Нам надо выяснить: кто, когда и как хапнул, собрать на них материал - и потребовать доли".

В американских романах рэкет не был таким безобидным.

"Как Остап Бендер", - пошутил я.

"Нет... - покачал он головой. - Бендер был убежден, что его голубая папка может уничтожить Корейко. Я же знаю, что власти повязаны с Системой..."

"Преступной системой", - подсказал я.

"Власть - это тоже Система, - возразил он. - Стало быть, от Бога. Мне нужно знать о Системах все не для того, чтобы обнародовать ее содержание. А только для того, чтобы мне платили долю. Я стар. Мне шестьдесят лет, я хочу дожить спокойно. Выпьем?"

"А куда денешься?"

"Спасибо надо говорить, дубина ты стоеросовая. Моя голова для тебя, Ангел, - клад драгоценный. Не зеркало из твоей дурацкой сказки, а я".

Я вздрогнул. Сказки свои я читал лишь своему соседу по нарам. Откуда он знает про них?

А Сергей Трофимович, между тем, продолжал:

"Ты со мной в золоте купаться будешь. Думаешь, я из-за паршивых пяти сотен в баню полез? Баня для людей Систем - престиж. Всякий богатый спешит в Москву, деньги в барахло превратить. А заодно и кости в московской бане прогреть. Пусть идет, пусть пиво пьет, водку лакает, пусть кости греет... Он-то, наш русский богатей, тоже и дурак русский: для него банщик - нуль без палочки, при мне он о чем хочешь говорит, такое порой расскажет, чего родной матери не доверит..."

"Так уж в вашу шарашку пойдет крупный барыга. Ему номера подавай".

"Ого! Вон ты как уже заговорил! - обрадовался бывший Апостол и налил в рюмки водку. - Бери, - пригласил. - Может, придут, а может, и нет. Ты тут прав... Выпьем!.."

Мы, опять не чокнувшись, выпили, стали закусывать.

"Месяца через два я перехожу в Сандуны, пространщиком, - продолжил он, жуя свои любимые бутерброды с икрой. - Ко мне там всякая сволочь московская и немосковская потечет. А мы с тобой - люди незаметные, на то только и годны, что лишний трояк заработать. И никто не знает, что я - мозг, ты - исполнитель".

Я пожал плечами.

"Вот видишь, - улыбнулся он. - Как в том анекдоте: "А ты боялась..." Налей еще".

Я разлил остатки водки. Маленькие на вид рюмки оказались емкими.

"За удачу!" - сказал Сергей Трофимович и выпил первым.

"А потом отпустишь?" - спросил я.

"Пей".

Я выпил.

"Отпущу, - кивнул он. - Зачем ты мне потом?"

 

Почему я согласился?.. Испугался?.. Решил сделать гадость "людям из Системы"? Наверное, и то, и другое. Так увлекся его идеей, что чуть не проболтался жене.

"Что? - спросила она. - Опять нашел работу? Ты совсем от дома отбился. Всех денег не заработаешь..."

Я аж крякнул. За последние полгода она умудрилась купить две шубы и сшить зимнее пальто с куньим мехом на воротнике. На студенческую стипендию так не разгуляешься...

Любил я ее.

Черт знает, откуда берется это неразумное чувство! Как оно выглядит - не могу описать. Просто увидел ее, услышал и сразу понял - она.

"Здрасьте, - сказал. - Будьте моей женой".

И она согласилась...

Потом, после первой близости, долго с испугом смотрела на меня, боясь, что брошу.

Сашка Ярычев, быть может, так бы и поступил. Но в нее был влюблен ни он и ни Ежков, а Ёжиков - и это была моя вторая взрослая любовь...

 

Икону он поставил в углу на пол, ибо гвоздей, на которые можно было бы ее повесить, в камере смертников не полагалось.

Когда шок прошел, он подумал, что это даже приятно - сидеть в одной камере со святым и одновременно с бандитом.

А еще он понял, что уже давно не боится смерти. Слишком долгое ожидание ее утомляет, заставляет думать о ней, как о явлении обычном, подобном походу в туалет.

Вспомнил "Идиота" Достоевского - и решил, что классик был прав по-своему, он - по-своему. Петрашевцев судили скоро, а на казнь привели и того быстрей. Федор Михайлович стоял минуты с мешком на голове, а не дни и недели.

Глядя на Чудотворца писать о пережитой любви оказалось легко.

 

Больница. Поднимаюсь с постели, пододвигаю к себе письмо, читаю:

"... все вернулось на круги своя..."

Зачем это письмо? Порвать или все-таки отослать Левкоевой?..

 

Жена, свернувшись клубком под пальто-безрукавкой, полулежит на коленях молодого парня. А он обнимает ее через спину и осторожно сжимает в ладони ее грудь. Лицо его счастливое, ее - умиротворенное...

 

Ставлю точку после слова "своя" и расписываюсь: Сашка Ярычев.

Потом пишу постскриптум:

"Я был женат, Мальвина. И любил ее больше жизни. Она не столько изменила, сколько предала меня. Сейчас у меня стресс, я зол на весь мир и на тебя тоже. Я ненавижу всех и вынужден любить тебя. Будь счастлива и возненавидь меня".

Потом быстро, чтобы не передумать, складываю листок вчетверо и сую в лежащий рядом чужой конверт. Быстро пишу адрес, соскакиваю с постели, обуваюсь и мчусь на выход.

- Вы куда? - кричит мне медсестра.

- К почтовому ящику.

У телефонной будки очередь.

Бросаю письмо в ящик рядом с ней и становлюсь в хвост очереди.

- Какой красивенький! - будто бы так, чтобы я не слышал, шепчут две девушки и бросают в мою сторону взгляды.

Я не верю им. Жена давно убедила меня, что я - урод. Она прекрасна и изящна. А я редковолос, морщинист и неуклюж....

 

Едва она забеременела, то сразу заявила, что нам надо "жить под одной крышей и вести совместное хозяйство". Будто боялась, что потеряет законного мужа.

Я не возражал. Мы и так в то время снимали отдельную квартиру, а обеими стипендиями и моей зарплатой садовника распоряжалась она.

После свадьбы жена вдруг заметила, что моя походка лишена грациозности, а спустя полгода после рождения дочери вдруг заявила, что мне бы не мешало лечь на операцию в "Институт красоты". И я бы лег, влюбленный дуралей, если бы не знал, что пойти туда - это все равно, что заглянуть на Петровку, 38 и попросить сравнить отпечатки моих пальцев с дактилоскопической картой некого Ярычева Александра Ивановича 1942 года рождения, русского и прочее, прочее, прочее...

 

- Ваша очередь, молодой человек, - слышу сзади.

Захожу в будку. Набираю номер.

- Трофимыч, - говорю негромко. - Спасибо, что ты устроил меня сюда. Я бы мог черт знает что натворить.

Но из трубки слышится:

- Вы ошиблись номером. Такой здесь не проживает.

Вешаю трубку.

Прав старый хитрец. Как ни противно, но именно этот не проживающий, но отвечающий по телефону человек стал мне самым близким в это трудное для меня время. И правда, что теперь он не Сергей Трофимович, не Андрей Иванович, не Апостол... У него тоже другое имя - Евгений Евсеевич...

 

Разморенный, усталый вышел я из парной, поспешил к бассейну...

 

Дойдя до этой фразы, смертник задумался...

Да, он собирался описать и этот эпизод своей жизни. Однажды он его описал и, порвав, выбросил бумагу по клочкам в унитаз. Но сейчас опять понял, что он должен его повторить.

Поймут его члены Верховного Суда? Смогут они представить атмосферу в той маленькой баньке в Филях неподалеку от знаменитой на весь мир церкви в стиле нарышкинского барокко? Разве знают они, как душно и влажно бывает в этих банях общественного пользования, как пахнут трухой, гниющим деревом и мыльными испарениями не только парная и мойка, но даже раздевалка и улица на сто метров вокруг.

И ведь не удивит их ни один из фактов, сообщенных здесь, ибо знают они обо всем и без него.

Что им до существующих в стране Систем? Они сами - Система. Их ничем не удивишь...

Впрочем, не для них же он пишет, в конце концов. Они, быть может, даже и не прочтут. В крайнем случае, глянут на стопу исписанных им страниц, посмеются над очередным идиотом и пойдут в сауну...

Подумав так, он улыбнулся и продолжил писать.

 

Поднялся по сваренным из металлических прутьев ступеням, оттолкнулся от поручней - и ухнул в воду.

Телу стало бесконечно легко и свободно. Вынырнул с чувством облегчения и радости на душе; полежал на спине с закрытыми глазами, открыл - и увидел, как летит в воду рядом со мной мощное мужское тело. Волной подкинуло, опустило, опять вознесло, снова опустило... Вынырнула мокрая голова, спросила:

"Не ушиб? Уже когда летел, вас заметил".

Из воды появилась рука, ладонью убрала со лба мокрые волосы.

"Шамаев!" - радостно вскричало во мне.

Но я почему-то буднично, без эмоций, произнес:

"Здравствуй, Сергей".

И Шамаев узнал.

"Вовка! - взревел он. - Вовка, черт полосатый!" - облапил и потащил на дно.

Вынырнули, отфыркиваясь и радостно гогоча, полезли из бассейна вон.

"Вот здорово! - привычным таежным голосом орал он. - Бывают неожиданные встречи. Но чтобы в ванной!"

"В бассейне", - поправил я.

"Какой это бассейн? Ванна это. Я таких две переплюну. Пошли на выход".

Я шел следом за Шамаевым и про себя удивлялся не неожиданности встречи, а тому, как изменился мой недавний еще начальник лесоустроительной партии. Некогда худое и мускулистое тело его обросло жирным мясом, огрузло, плечи стали покатыми, шея непомерно разрослась и сразу переходила в голову. На левую ногу он припадал - и в глаза сразу бросалась ссохшаяся голень.

Вышли из моечной в раздевалку.

"Ты где раздевался? - спросил он. - Может, ко мне переберешься? У меня два крючка есть свободных рядом, - увидел пробирающегося вдоль мокрых скамеек мужчину в костюме и с портфелем, из которого выглядывает веник, крикнул ему: - Эй, мужик! На шестьдесят второе место не садись - занято, - потом мне: - Где твое барахло? Тащи сюда".

"Лучше ты ко мне, - сказал я. - Собирай вещи - и пошли".

"Добро", - тут же согласился он.

Схватил одежду под мышку, взял туфли, мокрый веник, пошел за мной.

Пройдя по скользкому деревянному настилу через всю раздевалку, я направился к подсобке. Дверь распахнулась - и стало видно, что здесь есть еще одна раздевалка - поменьше.

Вместо жестких сидений там громоздились мягкие кожаные диваны, перед ними - столы с бутылками пива и разодранной сушеной рыбой на обрывках газет. Тут же стояли две початые бутылки водки, тарелки с хлебом, какой-то зеленой закуской и раздавленными окурками. На четырех диванах возлежало по завернутому в простыни человеку, два места оставались пустыми.

Подтолкнув оторопевшего Шамаева в глубь подсобки, я закрыл за нами дверь.

"Нельзя сюда", - бросился было к нам банщик.

Но я сказал:

"Со мной".

И он пропустил нас, сделав эдакое движение, будто собрался поклониться в пояс, да застеснялся посторонних и кланяться не стал.

"Во! Володька пришел... - загомонили на диванах. - Что - хорошо попарился?"

Это были те самые люди, которых зовут в Москве нужными. Сами они парную не особо жаловали, баню посещали, как некий клуб, где можно промыть косточки знакомым, решить ряд деловых вопросов и встретиться с другими нужными людьми. "У меня ванна дома есть, - говорил каждый из них стандартную фразу чуть ли не в неделю раз, - но моя баба не любит, когда я выпиваю. А после бани вроде бы как и обязательно остограмиться..." - и довольно часто вспоминали слова Петра Первого о том, что после бани хоть штаны продай - да выпей. А один всякий раз рассказывает знаменитую историю о пропившемся до гола казаке, сидящем на винной бочке, но с саблей на поясе - образе, увековеченном на гербе Донского казачества.

"Знакомьтесь, ребята, - представил я Шамаева. - Это Сергей. Он у меня в экспедиции был начальником".

"Илья", - подал руку цыганского вида парень. Приемщик в пункте утильсырья, числящийся по картотекам МУРа книжным спекулянтом и подозреваемым в фарцовке.

"Гарик", - кивнул из дальнего угла мужчина плотного сложения с нагловато-волчьим блеском в глазах.

Вряд ли Шамаев мог подумать, что видит перед собой человека во всех отношениях невероятного. Мало того, что он был школьным и настоящим другом самого Высоцкого, с которым они вместе имели в послевоенные еще годы знаменитый "черный пистолет на Большом Каретном" и который когда-то "уехал в Магадан, снимите шляпу...", но еще он был величайшим организатором Системы, аналогов которой не было в СССР с 1917 года. Это он придумал знаменитые околотеатральные "мафии" и "тусовки" по покупке и перепродаже билетов в модные храмы Мельпомены, создал подпольный банк, где те билеты котировались по принципу курса акций на бирже, продавались и обменивались на бесконечное число материальных благ и льгот: от золотых вещей до непродажных женщин. Даже звали его по-настоящему не Гариком, а Ростиславом. Но об этом знали лишь некоторые.

"Боря", - представился мужчина неопределенных лет и невзрачной наружности, высовывая из складок простыни мускулистую волосатую руку. Он был постоянным спутником Гарика в определенных кругах и, по-видимому, его телохранителем. Я однажды видел, как он ударом ноги разбил дверь в щепы.

Мужчина, сидевший к нам ближе всех, представился последним:

"Станислав", - нараспев произнес он, протягивая руку. Лет тридцати пяти, стройный, мускулистый древнегреческий бог.. Денег имел много, сорить ими не сорил, хотя расплачивался с банщиками щедро. Все знали, что богат он, как Крез. Но источник его доходов был мне тогда еще не известен...

А вот и сам пространщик - Евгений Евсеевич. Он - мой хозяин, я - его раб. Вот уж скоро год, как мы, организовав пятерых подростков и трех бывших зэков, прощупываем карманы небедных жителей и гостей столицы. Москва - город большой. Жиреющих на нераспорядительности плановых организаций здесь прорва - и мне лично сдирать с них жир приятно.

 

Смертник отложил ручку.

Он вдруг понял нечто такое, о чем прежде и не задумывался.

Сергей Трофимович ведь познакомил его в те годы не только с этими людьми и их Системами. Их было много - владельцев больших и малых систем: высокие и короткие, толстые и тонкие, веселые и злые, мужчины и женщины, старики и дети. Их было много, как и много было Систем, которые представляли они - и все вместе, между тем, они представляли собой одну единую большую Систему, в которой не было места ничему, кроме корысти и подлости.

Сергей Трофимович со смехом представлял его всем своим знакомым, создавал вокруг "юного друга" всегда такую обстановку, что тот становился центром внимания общества - и люди систем были довольны новым знакомством, тащили Ежикова в рестораны, на роскошные подмосковные дачи, дважды без всяких виз позволяли сопровождать себя на Лазурный берег, однажды на Багамы. Там - на якобы посольских пляжах - он видел развязных миллионерш изнывающих от похоти, спал с их ненасытными дочками, играл в покер с дородными мужиками, чьи морды видел раньше на экране телевизора да в газетах, не пил даже, а жрал дорогую водку, джин, какие-то тоники вместе с женоподобными юнцами, норовящими поцеловаться после каждой рюмки.

Одна обтянутая косметическими шрамами старуха предложила ему себя в жены, обещая сделать наследником, а ее верзила-телохранитель галантно заявил, что "мадам - истинная леди и стоит не один миллион не паршивых долларов, а настоящих фунтов".

Но ученик Сергея Трофимовича уже точно знал: каждый имеет свою цену в Системе и у каждого свое место в общей кандальной цепи.

Телохранитель, к примеру, по просьбе старухи усыпил его и сумел из посольского особняка украсть.

Но бдительная стража, натыканная на пляжах Багамских островов квадратно-гнездовым способом, разгадала маневр агентов мирового капитализма и, пристрелив доверенное лицо старухи, выкрала ее избранника, который все еще продолжал спать на пятидесятом этаже нью-йоркского небоскреба и видеть во сне маму, отца и старый бабушкин сундук, с которого все, собственно, и началось..

Евгений Евсеевич с Шамаевым знакомиться не стал. Он только бросил в его сторону оценивающий взгляд и ушел за перегородку.

"Пить будешь? - приглашающе указал на стол Станислав. - Ты на Вовку внимания не обращай. Он у нас блаженный".

"Почему же?" - спросил Шамаев, развешивая вещи по крючочкам.

"Ты давно его знаешь?"

"Давно".

"Чего тогда объяснять. Пей".

Я завернулся в простыню и подал такую же Сергею. Потом разлил водку по стаканам, один пододвинул к себе.

"За встречу", - сказал Шамаеву.

Выпили.

"Ух-ты! - удивился Борис. - Вовка зараз полстакана хряпнул! Не ожидал!"

"Сиди, - спокойно сказал ему Гарик и повернулся к Илье. - И что дальше?"

"Я говорю: "Нету денег", - продолжил Илья рассказ. - А он: "Много на себя не бери. В месяц пятнадцать". "Рублей?" - спрашиваю. "Червонцев, - говорит. - А нет - плохо будет. Много кому."

"М-да-а... - произнес Гарик. - Красиво они тебя".

"Что красивого-то? - возмутился Илья. - Грабеж среди бела дня!"

Гарик довольно рассмеялся.

"Не скажи, - сказал он, и покачал головой. - Рэкет - это что-то другое. А с тобой вообще как с щенком разговаривали. Что ты - мало имеешь? Плати им сто пятьдесят, как просят - и свертывайся понемногу. Все равно Олимпиада скоро - опера фарцой особенно займутся. Тут другое худо..." - и задумался.

А Гарику было о чем помыслить. Недавно прошел громкий процесс над спекулянтами билетами в Большой театр. Те ни на кого из его Системы не наклепали, но в механизме подпольного банка что-то разладилось. Кто-то настойчиво нащупывал путь к его бизнесу. Мог быть этот кто-то и воротилой-спекулянтом, желающим стать во главе Системы - это раз. Во-вторых, спекулянт при ГАБТе мог все-таки расколоться в МУРе и, в обмен на обещание скостить срок, дать ниточку органам. В-третьих, кто-то из ближайших помощников возжелал встать во главе им созданного дела. Ведь была же пару лет тому назад подобная история. Гарик поиграл в Системе в демократию, позволил допустить в избранную "десятку" всякого, кто того заслуживает примерной работой во благо Системы. А в результате в руководстве банка театральных билетов возникла оппозиция, которая вознамерилась съесть Гарика самого. Он оставил их, ушел. Тут же создал новую Систему, а потом в два месяца съел старых дружков сам. Для этого ему пришлось использовать студентов - самый люмпенизированный слой Москвы. Студенческие группы ломали очереди у театральных касс, раскупали билеты в модные театры, создавали вокруг них бум и ажиотаж. Проценты с денег, бывших в обороте, шли теперь только Гарику. Студенты были счастливы предоставленной им возможностью посещать популярные спектакли. Часть билетов являлась натуральной оплатой их работы, другая часть продавалась в банке и с рук, но только "нужным людям".

"Простите, - прервал его мысли Шамаев. - Я что-то плохо понял ваш разговор. За что вы должны кому-то платить сто пятьдесят рублей?"

Гарик поднял голову и ответил за Илью:

"Ты взрослый человек?"

Шамаев пожал плечами.

"А раз взрослый, то знаешь, что лезть в чужой разговор нехорошо. Лучше вот закусывай, - показал на раскрытую банку с красной икрой. - Никогда не ел такой?"

Я видел, что Шамаев готов взорваться, поэтому поспешил загладить хамство Гарика:

"Мы с ним красную икру не баночками, а ведрами лопали".

"Где это?" - спросил Гарик.

Сам он после года жизни в Магадане относил себя к людям лишь гостившим "на Большой земле" и в минуты откровения часто вслух печалился, что вернулся в Москву.

"В экспедиции. Рыба когда там на нерест идет - ее видимо-невидимо! Хоть лопатой греби".

"Знаю, - по-будничному вставил Борис. - По телевизору видел".

Илья в этот момент уже разливал водку по стаканам. Он-то и прервал начавшийся было с Гариком разговор:

"Давайте выпьем, мужики, - сказал. - Чтоб член стоял и деньги были".

Выпили.

Станислава вдруг прорвало:

"И ко мне тут два дня назад приходили. По комплекции, так подростки. А на лицах - маски. Тоже полторы сотни требовали".

"Дал?" - коротко спросил Гарик.

"Дал".

"Но за что?" - вновь удивился Шамаев.

Я взял его локоть в пальцы и сильно сдавил.

"Пойдем попаримся, что ли?" - предложил Гарик и поднялся с дивана.

"Да ты что? - удивился я. - После водки? Развезет же!"

"Вот и хорошо", - ответил он и направился к двери.

Борис поспешил следом. Он сторожил Гарика всегда.

Спорить с Гариком было для меня не резонно. Чем в худшей форме будет, тем лучше. Сегодня вечером к нему придут три человека в масках и потребуют выплачивать им ежемесячно по пятьсот рублей. В противном случае, скажут ему, материалы о его деятельности будут переданы в зарубежные средства печати - и не поможет Гарику даже Высоцкий, хотя величайший бард нашей эпохи и вхож в самые высокие кабинеты, где развлекает своими песнями про Мань да Вань даже первого заместителя Председателя КГБ СССР Степана Цвигуна.

"За что, за что... - угрюмо проворчал Станислав. - Есть за что".

"Вы их обидели?" - спросил Шамаев.

Станислав косо глянул в его сторону.

"Дурак ты, братец", - сказал он и сбросил с плеч простыню. Пошел к двери.

"Теперь я один остался, - гоготнул Илья, глядя на меня, однако, с подозрением. - Кого ты к нам привел? Не из уголовки?"

"Говорю же: в экспедиции вместе работали, - ответил я. - Начальник он был мой. Понятно?"

"Понятно, - кивнул Илья. - Только что ему надо?"

Илья, как всегда спьяну, искал повода для драки.

"Тебя не спросил, - ответил я. - Сидишь - и сиди. Давай лучше выпьем".

"С тобой - да, - согласился Илья. - С ним - нет".

Выпили. Я уже спиной чувствовал, как нервничает Шамаев.

"Нет, ты скажи, - обратился ко мне Илья. - Я кому-нибудь мешаю? Я что - совсем что ли гад?"

Этот человек был членом замечательной по своей простоте Системы, приносящей ему около тысячи рублей в месяц при восьмидесятирублевой зарплате. Он выбирал из макулатуры, которую вдруг повалила сдавать читающая Москва в обмен на талоны на бульварные романы, хорошие книги и журналы и отдавал их в букинистический магазин. Там товар его оценивали и оплачивали часть его продажной стоимости. Продавцы "Мосбуккниги" затем продавали этот чуть было не ушедший под нож товар той же самой читающей Москве и проезжим гостям столицы через систему киосков. Общий доход Системы составлял, по нашим с Евгением Евсеевичем подсчетам, около сорока трех тысяч рублей в месяц. "Не Бог весть какие деньги, - сказал бывший Апостол. - Отбирать не будем. Но пятнадцать процентов возьмем".

"Будет, - похлопал я его по плечу. - Будет тебе. Давай выпьем".

"Давай".

Выпили.

Евгений Евсеевич поставил на стол банку распечатанных шпрот и бросил на грязную газету брусок масла. Просто удивительно, как он умел унизить этих толстосумов намеренной грязью на столе и этими газетами в качестве сервировки. Мне он подобное поведение свое объяснил следующим образом: "Они же все - кто из Систем - по натуре своей - скоты. Даже когда в ресторанах гудят или дома приемы устраивают, в костюмы красивые обряжаются, из хрусталя пьют, то в душе их от красоты всей воротит. Здесь, в бане, они не только снаружи растелешаются, они всем своим нутром раздеты. А нутро их требует помоев. Вот я им помои и даю. Если вдруг скатерку какую положу или тарелки поставлю, графинчики - они, чего доброго, и приходить сюда перестанут. Им дерьмецо подавай..."

"Вот что я - обкрадываю людей, что ли? - продолжил Илья, глядя, как я мажу маслом хлеб и кладу сверху рыбу. - Я же спасаю литературу для общества. Люди макулатуру на килограммы сдают, а там: и Пушкин, и Достоевский, и Фолкнер, и журналы... Я же не для себя их - для людей!"

"Паршивый ты бизнесмен, - думал я, глядя на него. - Не ты эту комбинацию придумал, не тебе вякать. Ведь работаешь ты на умных людей за процент и за право быть приближенным к ним, тварь".

"Я вот кормить семью должен? - продолжал плакаться Илья. - Меня вон жена бросила, а дочь оставила на меня..."

Лет десять назад он был действительно книжником, участвовал в различного рода мелких спекуляциях, громко гордился своей удачливостью, и так бы и прожил свою жизнь, считаясь мэнээсом, а являясь по существу мелким барыгой, если бы не началась книжная горячка. Книги поднялись в цене, обыватель увидел в них предмет, достойный капиталовложений. На черном рынке, где раньше встречались лишь больные, полуголодные и сверхобразованные интеллигенты и между ними сновали подобные Илье дельцы, появились патлатые энергичные подростки в джинсах, которые хорошо знали стоимость книги, а внутрь почти и не заглядывали.

"Дело пахнет ОБХСС", - сказали старые книжники и, свернув дела, исчезли с пятачка у букинистического магазина на Ленинском проспекте, а потом и с площадки у памятника первопечатнику Федорову.

Илья не поверил старикам, замешкался, попал с портфелем, набитым Александром Дюма, в отделение милиции. Там его попугали номерами статей УПК, пожурили, предупредили, что при повторном приводе будет отвечать он по всей строгости закона, а на прощание попросили поделиться адресами и телефонами знакомых ему спекулянтов.

Илья поделился.

С тех пор он ни разу не появился у "Книжной находки", а стал работать приемщиком "Вторсырья". Но, судя по всему, связи с милицией не потерял, оставался их верным стукачом. Всякий раз, если он ссорился с кем-либо из своих знакомых (а не жуликов у него в знакомых не было), тех обязательно брали на рынке и в отделении обыскивали. И все из Систем знали про его двойное дно, но не трогали Илью, ибо иметь засвеченного стукача людям типа Гарика было выгодно. Они позволяли Илье быть рядом с собой, водили даже в рестораны, в баню. Но до дел своих не допускали, словно бы играли им, будто мышка с кошкой. А Илье очень хотелось стать таким же тузом, как и они.

"Ты знаешь, что они мне сказали? - продолжил захмелевший Илья. - Они дочь мою... доченьку... В случае чего..."

"В милицию надо заявить, - сказал тут Шамаев. - Безобразие какое-то. Как в Америке".

"Нет. Нет... - сквозь сопли прорыдал вконец осоловевший Илья. - Тогда уж точно... Через год, два... Лучше уж платить..."

Про дочь я что-то не помню. Не говорили мы с Евсеичем нашим паренькам, чтобы они дочерью угрожали Илье. Надо будет поговорить с парнями.

Тут я заметил, что Шамаев понял, наконец, о чем идет речь, и сердится.

Я снова сжал ему локоть и взглядом попросил помолчать.

Но он отпихнул мою руку, молча встал и, раздувая в гневе ноздри, стал быстро одеваться.

Я опустил голову.

О чем тут говорить? Не обсуждать же вопрос о морали, о советском праве, о чувстве долга перед обществом. Наши пути-дороги разошлись с Серегой. Я - раб Евсеевича, а он... Он - Шамаев.

"Ты где теперь работаешь?" - спросил я.

"Там же - в стройуправлении, - тусклым голосом произнес он. - Начальником участка".

"А экспедиция? Собирался же вернуться".

"Ногу сломал. Теперь не походишь".

"Семья как?"

"Развелся. После последнего сезона".

Оделся, вынул из кармана кошелек.

"Сколько с меня?" - спросил.

Я поднял голову, встретился с ним взглядом.

"Так сколько?.." - начал он...

И осекся. Сжал челюсти так, что заходили желваки под кожей. Потом сказал:

"Нужен буду - найди, - протянул мне руку. - Будь здоров".

"А мне?" - глянул на него пьяным взором Илья и протянул руку.

"Рука в дерьме", - ответил Шамаев и пошел к выходу.

"В дерьме? - удивленно повторил Илья, разглядывая свою ладонь. - Почему в дерьме? Не вижу... - протянул ко мне. - А ты видишь? Посмотри."

Я сам чувствовал себя в дерьме по уши.

 

После описания этой сцены смертник до конца дня не писал.

 

Не рассказывать же о том, как встретил он посреди Москвы бывшую любовницу времен своего бичевания. Ту самую хабаровчанку, что облаяла его, а потом приголубила, чтобы тут же бросить, ибо позвал ее в ресторан и для последующих утех некто высокопоставленный.

Бывшая обкомовская проститутка окончила-таки свой юридический факультет и действительно стала сначала судьей, потом заведующей отделом крайисполкома.

Случилось как-то ей пожаловаться своему старинному московскому партнеру о тоске своей по столице - и тот при распределении депутатских мест в Верховный Совет СССР послал в Хабаровск разнарядку, соответствующую как раз ее анкетным данным.

И вот она в столице: заседает в Кремле, живет на Ленинском проспекте, одевается у Кардена, пьет шампанское "Клико".

.и по-прежнему несчастна.

Потому как елозят по ней по-прежнему дряблые пупки высокопоставленных стариков, а молодые кобели лишь бросают на нее голодные взгляды. Чуть кто поактивней окажется - уже на следующий день попадает в автокатастрофу, либо умирает от ботулизма, а то и исчезает из Москвы с повышением - куда-нибудь в Норильск либо Нижневартовск.

"Система.", - вздохнула она.

 

Лег на нары, подложив руки под голову, уставился на икону.

Как похож Чудотворец на Степана Трофимовича! Тот же венчик волос, те же залысины, то же аскетичное лицо, та же форма губ.

Вдруг он вскочил, подбежал к иконе и стал ее пинать.

Когда услышавший шум надзиратель ворвался в камеру, икона оказалась расколотой надвое, вокруг на полу лежали куски краски.

 

Обхожу корпус больницы. Их тут много, корпусов и у каждого свой номер: четные - женские, нечетные - мужские. Вокруг некоторых трехметровые заборы без единой щели. Одна из калиток прикрыта неплотно, и я разглядываю внутри двора проволочные вольеры, словно в собачьем питомнике. Здесь, должно быть, прогуливают буйных. А у нас отделение санаторное, режим вольный. Пробиться в наше отделение практически невозможно, нужен блат или великое везение. Или. вход в Систему.

За большим серым зданием, что напротив окна моей палаты, есть теннисная площадка. На двух покоробившихся от дождей и солнца дощатых столах идет игра. Оба шарика давно треснули и уже не цокают, а страдальчески трещат под ударами ракеток. Новые купить некому. Занимаю очередь...

 

Жена сидит на коленях молодого рыжеволосого парня, свернувшись в клубочек...

 

Нет, только не это. Не надо думать об этом... Лучше о том, как Женьке отомстил... Или все-таки не отомстил?

 

- Странно, - сказал вслух смертник. - Хобби у меня такое, что ли?

Посмотрел на облупившийся, составленный из двух половинок лик Николы Чудотворца, словно спрашивая у него ответа.

Только сейчас он подумал о том, что мстил он людям, которые сначала любили его, а потом отвернулись. Мстил, считал он, всегда предателям. А если вдуматься? Может, отвернулись они оттого, что он предал их первым?..

Сергей Трофимович вывел его на Цыгана и дал возможность выжить в зоне без особых проблем. Женька хоть и была вертихвосткой, но никогда не говорила, что любит его, всегда лишь принимала его ухаживания, гордилась перед подругами, что в нее "втюрился училищник".

 

Плесневел и тосковал я в Москве и в Мытищах. Зато в зимние каникулы во время поездок в Джамбул отводил душеньку. Не спешил назад на занятия - и к студенческим шуткам, вроде "у Ежикова верблюд сломался", относился весьма снисходительно. Две недели зимних каникул всегда растягивал до пяти.

Дел в Джамбуле хватало. Два приезда разыскивал я свою бывшую любовь - Женю Ходченко, ветреность которой стоила мне клейма убийцы и пяти лет неволи.

По старому ее адресу мне сообщили, что дом Ходченки продали сразу после суда над ремесленником, убившим ее жениха, а где живет семья, никому не известно. Поспрашивал соседей - те угрюмо глядели на меня и тоже отнекивались. Показывал документы, говорил, что я - не Ярычев Александр, а Ежиков Владимир, никакого отношения к событиям многолетней давности не имеющий. Они морды в сторону отворачивали и молчали.

Ах вы, подумал, такие-разэдакие! Никак не может так быть, чтобы эти Ходченки пропали, как сквозь землю провалились. Как ни боялись они моей мести, а должны были совершить какое-то упущение. Ведь всей семьей с места снимались, и не шпионы-профессионалы к тому же...

Словом, в первые каникулы у меня ничего не вышло.

На следующий год я сменил тактику. Оделся помоднее, на привокзальной площади (новая она теперь: сквер снесли, оставили лишь памятник Ленину и какой-то кирпичный конус со звездой наверху, на месте квартала с саманными магазинами построили длинный пятиэтажный жилой дом с гастрономом внизу) стал прогуливаться, комплименты женщинам тридцатилетнего возраста раздаривать, знакомиться, приглашать в ресторан, в кино, попутно про дела пятнадцатилетней давности расспрашивать: тогда, мол, дело было громкое - парня не то убили, не то не убивали, а может, все-таки убили...

Где-то седьмая или восьмая по счету воскликнула:

"Да как же! Знала я их всех!.. Этот... ну, что убил, он к моей подруге Ходченко Женьке месяца два приставал. Влюбился до беспамятства, цветы ей носил... А она его ну ни капельки не любила".

"Ни капельки?" - сделал я большие глаза, хотя укол ревности в сердце все же ощутил.

"Конечно, - повела она плечиком. - Он пэтэушник был. Ну, знаешь, тогда еще ремесленные училища были, так он - из такого. В форме парни ходили, с ремнями на поясах, фуражки с кокардами... все черные такие, только пуговицы и пряжка на ремне белые. У нас все девчата на пэтэушников глаза пялили. Красивые такие были парни!" - отпила глоток, засмотрелась на бегущие со дна фужера пузырьки шампанского.

"А тот?"

"Убийца-то? - подумала и, глядя мне в глаза, произнесла со значением, - А он на тебя лицом чем-то похож. Вот говорят только, убили его в тюрьме. А так бы точно на тебя подумала".

Я расхохотался:

"Стар он для меня. Мне тогда едва больше десяти лет было".

Сказал - и сам вдруг понял, что верю в свои двадцать четыре года Ежковских, свыкся с этой мыслью, как и со всей ролью.

"А чего ж тогда ко мне, бабе старой, подмазываешься, про молодость мою расспрашиваешь?"

Улыбнулся я, перегнулся через стол, поднес ее руку к губам и поцеловал.

Женщина не обманулась, но среагировала достойно: убрала руку, отодвинула недопитый бокал и спросила по-деловому:

"Чего хочешь от меня?"

Что-то очень знакомое было в этой фразе, но к делу не относящееся. Где-то в памяти, оставшейся от Ежкова, фраза эта откликнулась болью.

"Был музыкой Рая, стал музыкой Ада. Ну что еще надо тебе от меня? - продекламировал я Вознесенского, ибо время откровений еще не пришло. - Люблю стихи. А ты?"

"А может, влюбился? - игриво предложила она. - Только что сам говорил, что стара для тебя..."

Ненавижу подобный тон. Сама смеется, а готова вот-вот заплакать. Бью под дых:

"Женат я... - после паузы добавил. - И про случай тот с убийством просто так сказал, чтобы контакт наладить".

Губы ее презрительно скривились:

"А квартира у тебя есть для контакта?"

"У тебя есть, - кратко ответил я. - Пей. Хорошее шампанское. Алма-Атинского разлива".

Она взяла бокал, посмотрела на свет сквозь него, потом залпом выпила.

Уже дома, в постели, призналась:

"Шесть лет с мужиком не спала. Боялась, обидишься и уйдешь - сдержать злость не могла".

Прожил я у нее дней десять. За это время успел сделать шмон в ее переписке, познакомился с ее родителями и подругой еще школьных лет. От последней узнал, что Женя Ходченко вышла замуж, но из города не уехала. Живет где-то в третьем микрорайоне в каком-то из домов неподалеку от остановки тридцать пятого автобуса.

С тем и вернулся в Москву.

"Если будешь в Джамбуле - заходи, - сказала на прощание женщина с печалью в голосе. - Буду рада".

Я пообещал. Но никогда больше не встречался с ней, даже имя сейчас не вспомню. Ведь еще через год я столь же быстро познакомился с другой разведенкой и поселился в ее квартире в третьем микрорайоне на правах сожителя.

Каждый день с половины седьмого утра и до позднего вечера я прогуливался вдоль домов третьего микрорайона, всматривался в женские лица, пытался увидеть и узнать Женю. Изо дня в день проходил я мимо подъездов, примелькался старухам на лавочках, здоровался со многими, разговаривал, слушал сплетни, истории, пересыпанные не совсем умной ложью, а главное - запоминал, в какой из квартир живут женщины с этим довольно-таки редким именем.

Женщин-Жень в четырех домах у детского сада "Золотой ключик" оказалось шесть, две из них - в пределах нужного мне возраста. Обе замужем, обе бездетны. Но... одна слывет откровенно гулящей; вторая, напротив, скромна настолько, что умиляет даже моих знакомых старух. Которая из них?

Проще было бы посидеть у подъездов и самолично увидеть и опознать. Можно было бы спросить у бабок - я им представился инвалидом второй группы, пенсионером, столь же изнывающим от безделья, как и они - поэтому пользовался неограниченным кредитом доверия с их стороны. Но мне захотелось перед самим собой повыпендриваться.

"Которая из них? - подумал я. - Конечно, вторая. Женька моя - курва с достаточно большим стажем, чтобы уметь не афишировать свои похождения. А бабки смогут полить грязью и деву Марию".

Как же горд был я, когда увидел, что не ошибся: в дверях, куда я постучался, стояла дебелая полнолицая женщина с крашенными перекисью волосами и смазанной помадой на губах, постаревшая, но все-таки некогда любимая мною Женька Ходченко. Даже неряшливость в одежде осталась характерной: левый отворот халата чуть съехал с плеча, оголяя бретельку лифчика.

"Здравствуй, Женя, - сказал я, продолжая улыбаться и гордиться своей прозорливостью. - Здравствуй".

Лицо ее разом вытянулось, глаза стали испуганными. Сделала шаг назад, взялась за ручку двери.

Но я пал коленями внутрь квартиры и плечом не дал двери захлопнуться. Склонил голову и молчал.

"Что ты... Сашка." - дрогнул ее голос. Наклонилась.

Я не пошевельнулся.

"Встань, пожалуйста. Что ты?"

Я чуть шатнулся вперед, словно собирался упасть у ее ног - и она подхватила меня, но так неловко, что лицо мое зарылось в обшлага ее халата. Матеро пахнуло женским телом и потом. "Как от печки", - подумалось, помню.

"Прости меня... - прошептал я, потом повторил погромче. - Прости меня... - поцеловал ее в ложбинку груди. - Прости меня..."

Она дернулась, но я уже обнял ее, придавил так, что она тоже встала на колени, принялся медленно перебирать губами кожу на ее груди, шее, за ухом...

"Прости..." - шептал.

Руками обхватил ее тело, то прижимая к себе, то ослабляя хватку.

Бессильно застонав, она медленно опустилась спиной на пол. Я шевельнул ногой - и дверь с щелчком захлопнулась.

"Английский замок", - отметил я на всякий случай...

Спустя полчаса мы сидели за кухонным столом, пили чай. Она смотрела на меня шальным взором, а я заливал ей про то, как познакомился в тюрьме с крупными подпольными воротилами, как попал им в доверие, инсценировал с их помощью смерть свою в тюрьме, бежал на волю, вступил в Систему и с тех пор не мыкаю счастья по белу свету, а живу на проценты от махинаций, обделываемых мелкой сошкой, таскающей лук, чеснок и фрукты в Сибирь и на Дальний Восток.

Всю эту тюлю я придумал заранее, так как знал об обилии всякого рода проходимцев среди своих земляков, умеющих, не работая в поле, выгодно продать товар, дать кому нужно взятку и не попасться. Их не любят мои сограждане, их презирают, но в глубине души большинство все-таки им завидует, ибо у людей этой Системы большие деньги, есть видимость свободы, есть хрупкая, подленькая, но все-таки власть. А я, согласно этой легенде, должен быть одним из хозяев этих людей, одним из немногих, кто мог их возвышать до уровня "умного человека", как говаривал мой Апостол, или уничтожать. Придумать-то придумал, но и сам не знал, насколько близок к истине, ибо через каких-нибудь полтора-два года жизнь сведет меня именно с этими людьми...

Понемногу взгляд ее из шального становился все более осмысленным, заинтересованным, потеплел и стал даже нежным. К концу повествования она уже то и дело перебивала меня воркованием и сожалением, что "в юности у нас все как-то не так получилось". Строила глазки, пела рулады о своей несчастной семейной жизни, и пару раз скромно упомянула о том, что не забывала меня, по ночам видела.

Потом опять начались поцелуи, любовные утехи на диване и в постели, громкие признания, обоюдные заверения в верности до гроба и желании организовать новую ячейку общества.

К четырем часам она заволновалась, сказала, что ей пора собираться на работу - она сегодня во вторую смену - но я ответил, что это пустяки, что ей больше никогда не придется в этой жизни работать, что моих денег нам хватит на всю последующую жизнь, а также на детей и на внуков, а если она захочет работать, то ста рублей взятки завкадрами завода вполне хватит для того, чтобы тот не писал в трудовой книжке тридцать третьей статьи.

Сам при этом мял ее, тискал, целовал во все места, перемежал речь бесконечным перебором ласковых слов, разнежившись при этом так, что каждой клеткой ощущал ее безвольность и согласие со всем, что бы я ни сказал и не сделал. И я говорил, говорил, уже не задумываясь о смысле речи, о самой причине, побудившей меня быть столь несдержанным, и чувствовал, что пыл мой угас, а продолжаю я игру свою уже по инерции и жду не дождусь, когда щелкнет наконец замок входной двери и в квартиру войдет муж...

Щелчка я не услышал. Просто неожиданно вздрогнула подо мной Женя и испуганно уставилась за мое плечо.

Я оглянулся...

В дверях стоял громадного роста и широкий костью мужчина, бледное лицо которого корчилось от боли.

- Мда-а... - прокомментировал Голос. - О нем ты как следует не подумал.

И так давно не слышал я этого голоса, что забыл о необходимости быть собранным в подобной ситуации и радостно откликнулся:

"Здорово! Куда это ты подевался?"

- Никуда, - ответил он. - Не интересен ты мне стал.

"Почему?"

- Сам подумай... - и исчез из моего сознания.

"Женя... - пискнул гигант сдавленным голосом. - Женя, почему ты не на работе?"

Более глупого вопроса изобрести было нельзя.

По-хозяйски развалясь в постели, я сказал ему:

"Гражданин, выйдите, пожалуйста. Мне надо одеться".

"Да, да, конечно... - стушевался он. - Я понимаю..."

Тяжелыми, негнущимися ногами он сделал два шага назад и скрылся за простенком.

Я скинул с Жени одеяло, шлепнул по ее голому заду ладонью и приказал:

"Вставай. А то у него инфаркт приключится".

Мне было не жаль ее. Я даже приготовил пару фраз для того, чтобы ее успокоить. Но поведение Женьки, надо признаться, меня удивило...

Она лениво потянулась, медленно, с какой-то кошачьей грацией в теле поднялась с постели, накинула халат, сунула ноги в тапочки, поплыла к выходу из спальни. На полпути остановилась, вернулась ко мне, поцеловала, обдав жаром истомленного ласками тела, опять как-то похотно повела головой и плечами, пошла мелким шагом к двери. В проеме еще раз обернулась и одарила меня призывной улыбкой.

"Профессиональная стерва! - восхитился я. - И мужа подобрала соответственного. Он же, дурачина, ее действительно любит. Лет десять женаты - а он все любит. А она тайком от него аборты делает и от триппера лечится. Счастлива она с ним".

Встал сам, оделся, вышел в зал.

Они сидели по разным углам: он - на диване, весь согнутый, сгорбленный, она - королевой, грудь колесом, у трюмо наводила марафет.

"Застегнись, - по-хозяйски сказал я. - Что титьки выставила?"

Она чарующе улыбнулась, свела отвороты халата и застегнула брошкой.

Тут и мужик подал голос, все еще сдавленный, но уже не писклявый, а хриплый:

"Что теперь... делать будем?" - спросил он и закашлялся.

Я удивленно глянул на Женю:

"Ты разве ему не сказала?"

Она томно улыбнулась мне, послала в зеркало воздушный поцелуй, произнесла стальным голосом:

"Антон! Я выхожу замуж за этого человека. Ты меня понял, Антон?"

Антон молчал.

"Завтра мы с тобой пойдем в ЗАГС и разведемся. Ты согласен?"

Антон кивнул.

"Согласен, спрашиваю?"

"Да", - ответил Антон, и я впервые в его голосе услышал мужской тембр.

"А сейчас иди ночевать к своей маме, - приказала она. - Вещи заберешь завтра".

Настала пора и мне сказать:

"Дорогая, - ласково произнес я. - Зачем нам квартира? У меня двухэтажный дом со всеми удобствами".

Она вновь послала в мою сторону один из своих томно-призывных взглядов, при виде которых у меня тотчас возникало желание плюнуть ей в харю и размазать там плевок каблуком. Но я разулыбался, сделал вид, что таю от ее благосклонности и даже торопливо закивал, когда она заявила:

"Там решим. А теперь иди, Антон, иди. Не видишь: лишний ты здесь".

Антон тяжело поднялся с дивана, который буквально полчаса назад считал еще своим, оглядел некогда родную комнату, в которой все было так привычно для него, лежало на им отведенных местах, задержал на секунду свой растерянный и больной взгляд на мне, шумно вздохнул и вышел в коридор.

Хлопнула дверь, и мы с Женей остались одни.

"Надо было ключ отобрать, - сказала она и, отвернувшись от трюмо, протянула ко мне руки. - Иди ко мне. Иди, мой хороший".

Пересиливая отвращение, я сделал шаг вперед и упал в ее объятия.

 

Однажды смертник проснулся среди ночи и увидел, что женщина читает его рукопись. Было что-то постыдное в том, что сидит она обнаженной и левый сосок ее касается стопки исписанных его рукой листов.

Он тихо кашлянул, увидел страх на обернувшемся к нему лице и медленно поднялся с нар.

Глаза женщины блеснули стеклом и рот перекосился. Сразу обнажились морщины порока на лице и стало видно, что она боится.

Он протянул руку - и она подала ему рукопись.

Краем глаза он заметил, что это - осколок о случае в противочумной экспедиции и о Семеныче. Разорвал бумагу, скомкал и швырнул в сторону ванны. Потом взглядом указал ей на одежду и сел на не остывший еще после тепла ее тела стул.

Дождался, пока она оденется, подошел к двери, постучал.

Вошел очередной Витек. Морда невыспавшаяся, хмурая, за полметра несет перегаром.

Женщина, не глядя на него, тихим голосом попрощалась и протиснулась за спиной Витька в дверь.

Смертнику показалось, что она хотела обернуться к нему, что-то сказать, но Витек не то спьяну, не то спросонья замешкался и, закрыв ее лицо плечом, рукою вытолкнул из камеры вон.

Тогда смертник сам захлопнул за ними дверь и, вернувшись к нарам, упал на них лицом вниз.

 

После похода в ЗАГС, где в несколько минут был оформлен "развод по обоюдному согласию" (благодаря взятке, которую заплатил, конечно же, я), мы пошли в особняк, якобы числящийся моим. Ключи от него дал мне Евгений Евсеевич еще в Москве. "Пригодится, - сказал он. - Дом этот нашего человека. Он сейчас в отсидке, жена и дети - у родственников. Домом пользуются друзья. Только смотри - не нашкодь там. Участковому мы платим..."

Дом оказался внушительным. Нижний этаж: гараж, кухня, хозпомещения; верхний: пять жилых комнат, ванная, санузел. Вместо чердака - мансарда с бильярдным и теннисным столами.

От пяти больших виноградных лоз тянулись шпалеры и затеняли все восемь соток приусадебного участка. Посреди тек широченный арык, над ним стол деревянный помост с достарханом и пятиведерным самоваром.

"Это зачем?" - спросила она.

"Чай пить. Летом - лучшее занятие".

"А что в огороде растишь?"

"Траву, - ответил я небрежно. - Люблю погулять босиком по травке. Сейчас зима, а то бы я показал..."

Но она перебила:

"Глупо. Ведь земля пропадает".

Я довольно рассмеялся:

"Забудь. Зелень можно и на базаре купить. Виноградные кусты видишь? Две машины ягод собираю. Люблю сам делать вино".

Она непроизвольно ойкнула и с уважением посмотрела на укутанные рубероидом лозы.

"Еще вот думаю бассейн вырыть, - мечтательно продолжил я. - А то больно жарко летом. Только вот... гранитом облицовывать или мрамором будем? Как скажешь, хозяйка?"

Последнее слово словно плетью ударило ее. Глаза запылали, тело напряглось, как у стегнутой кобылицы. Повернулась ко мне, сказала что-то про любовь и со стоном бросилась мне в объятия...

Дней пять промиловались мы с ней в этом доме. Холодильник я заранее набил, хлебный магазин был под боком, винный чуть подальше. По утрам меня будили нежным пением, тащили в постель свежий кофе с бутербродами, по вечерам кормили неизвестными мне блюдами, рецепты которых она вычитывала из найденной в доме старинной поваренной книги Елены Молоховец, и еще по вечерам под магнитофон она показывали стриптиз. Тело ее в полумраке выглядело свежим, и я был не против смотреть на движения ее живота и литых бедер.

Целыми сутками я находился в состоянии некой эйфории: то ли спал, то ли бодрствовал, что-то беспрерывно жуя, целуя сам и подставляя себя под поцелуи, слушал музыку, что-то говорил, почти не осознавая, что отвечает она мне. Я чувствовал, что мозг мой словно бы набряк от влаги и плескался в черепной коробке всякий раз, когда я собирался с силами и совершал свой единственный моцион: от спальни к туалету и обратно. Руки мои стали ватными, тело бесконечно лениво и не способно ни на какие движения, кроме сексуальных.

Но как-то я проснулся - и понял: хватит. Опять закрыл глаза и отчетливо приказал себе: "Ты здоров. Ты свеж. Ты должен добить ее до конца". Сжал кулаки, напряг все мышцы тела - разом расслабил их и открыл глаза.

"Кофе, милый..." - нежно прошелестел голос Жени, спешащей ко мне из кухни с подносом и двумя дымящимися чашечками на нем.

"С кофе меня опять разморит, - подумал я. - Дурацкую привычку приобрел. Будто я и взаправду буржуй", - и знаком показал, что от кофе я отказываюсь.

"Пора тебе переезжать ко мне насовсем, - сказал я. - А квартиру оставим твоему Антону".

"А может... разменять все-таки?"

Я вытянул губы дудочкой:

"Ты меня лю?.."

"Лю... лю..." - закатилась она в счастливом смехе и, бросившись в постель, принялась ластиться всем телом.

Но я не поддался.

"Потом, - сказал твердо. - Сначала пойдем разделаемся с твоим прошлым и узаконим наши отношения".

Целый день ушел на оформление отказа Жени от жилплощади в третьем микрорайоне, на подачу заявления в ЗАГС (за тридцать рублей девушка поверила мне на слово и оформила заявление без паспорта, намекнув, что может тотчас и зарегистрировать нас, если я дам ей двести рублей, но я не дал), на покупку каких-то бестолковых предметов "для нашего гнездышка", дорогих духов и безумно безвкусного платья.

Теперь, согласно моему плану, мы должны пробыть в доме человека Евсеевича два-три дня, пока не вернется брат хозяина дома из вояжа по родственникам, проживающим на черноморском побережье Кавказа. За это время был резон мне промотать оставшиеся деньги. После этого я намеревался состроить озабоченное лицо, оставить ее в доме хозяйкой и уехать якобы по делам фирмы в Москву. Вернется брат хозяина, увидит шлюху в своем доме - и, в лучшем случае, вышвырнет ее вон. План мести мне нравился, угрызений совести перед друзьями Евсеевича я не чувствовал, памятуя о тюремных подлостях людей, которым "Сергей Трофимыч сказал..." Но человек, как говорится, предполагает, а Бог располагает...

В Центральном универмаге, что у кинотеатра имени Чокана Валиханова, я стоял у шляпного отдела, смотрел на то, как по лестнице на второй этаж поднимается женщина. Ступала она легко, будто не шла по ступеням, а взлетала, делая это с той грацией, что присуща лишь богиням Олимпа или сказочным феям. Вся она была какая-то воздушная, певучая, каждая линия тела ее словно струна полнозвучная...

Забыв о Жене, исступленно роющейся в ворохе шляпок, я заспешил по лестнице наверх.

Догнал женщину, дохнул над ее ухом:

"Здравствуй, Олешка".

Вздрогнула женщина. Остановилась. Секунду выдержала, словно прислушиваясь к продолжению фразы, резко обернулась, встретилась глазами со мной.

"Володя... - сказала, и тут же смешалась. - Кто вы?"

Лицо ее стало испуганным.

Алина Звезднецкая, коллега и первая любовь Володи Ежкова, она же Алина, Алюха, Олешка, стояла передо мной и была готова разрыдаться на весь универмаг.

"Здравствуйте, Алина Георгиевна, - сказал я, вытянулся и щелкнул каблуками по-офицерски. - И до свидания. Извините за глупую шутку..."

Начал делать поворот на правое плечо впе-е...

"Откуда? - прошептала она. - Откуда вы знаете? Ведь это только он так меня называл..."

Захотелось взять ее на руки, вынести из этого торгового дома, остаться с ней где-нибудь наедине, на зеленом, веселом солнечном поле, целовать и шептать: "Это же я, моя милая Олешка, это же я - твой Володя, тот самый Ежков, что однажды увидел тебя и влюбился без памяти, забросил радиолампы свои, пал к ногам твоим и просил права хоть изредка видеть тебя, слышать твой голос..."

"Где он? - все спрашивала она. - Вы что-нибудь знаете? Где?"

Она была старше Володи на четыре года и незадолго до их первой встречи вышла замуж. Страсть юного Ежкова восприняла сначала, как блажь, и постаралась не обращать на него внимания...

"Что вы знаете о Володе? Куда он исчез?"

...но долго ли можно женщине оставаться холодной к взглядам влюбленного в нее юноши? Дружба, предложенная ею в начале их знакомства, быстро и легко переросла в иное чувство. И лишь нерешительность Володи, боготворившего ее, помешала ей однажды переступить через супружеский долг...

"Где он? Что с ним? Ну, говорите же, говорите!"

...Он признался ей в том, о чем она и без слов знала, сказал, что не может бороться с собой, но и ее счастье не смеет рушить, попрощался и уехал на Дальний Восток.

"Ради Бога! Говорите же!"

Люди уже стали обращать на нас внимание.

Я смущенно кашлянул в кулак, осторожно взял ее за локоть и стал спускаться по лестнице на первый этаж.

Навстречу нам спешила взъерошенная Женя.

По-видимому, она уже искала меня. Увидела рядом с величественной и прекрасной, как заря, Олешкой - и слабо всхлипнула, выпустила из рук сумку, стала медленно оседать на ступени. Можно было и по красным пятнам на лице, и по глазам прочитать ее мысли: "Теперь я все поняла... Ты отомстил мне тем же... тем же, чем погубила тебя я..."

Какой-то мужчина подхватил Женю, поднял, прислонил к прилавку, стал что-то успокоительное говорить.

Я же, проходя мимо нее под руку с Алиной, лукаво улыбнулся, подлец, и подмигнул.

На улице поймал такси и посадил в него Алину. На прощание сказал ей:

"Я тоже не знаю, где Володя. Он уже восемь лет, как пропал... А имя... Он просто мне очень много рассказывал о вас... Простите его. Мы с ним были близкими друзьями. Если что узнаю о нем, я вам сообщу. Обязательно. До свидания", - и захлопнул дверцу.

Нельзя было ей говорить о смерти Володи. Он жив во мне. Он жив в ее сердце. Он жив, покуда ждут его, потому что хоть он однажды и струсил по отношению к Родине и долгу своему, но в случае с Алиной Звезднецкой он остался порядочным человеком до конца. А это совсем немало, черт меня разбери!

Вернулся в богатый дом друга Евсеевича, вымыл там полы, навел в комнатах порядок, положил двести рублей в холодильник и записку с извинениями. Оставшиеся триста рублей выслал в Ванино - матери Ежкова.

Не везти же их домой. Жена еще привяжется: откуда? где взял? разве ты не все отдаешь в семью? И купит потом очередную шубу...

 

"Отомстил. - думал смертник, пересекая камеру по диагонали туда-обратно, выхаживая необходимые десять тысяч шагов. - А кто-то мстил мне. А ему - третий. И так - до бесконечности. Все мстят друг другу, умножая зло. Подлый мир, подлые сердца. Ни у кого, и у меня в том числе, не хватает сил на прощение. Что уж требовать от членов Верховного Суда? Их профессия - быть непреклонными.

И пишу я не для них - для себя. И благодарен им за то, что дали возможность высказаться".

 

Жена сидела на коленях... Ч-черт! Ну и пусть сидела! Пусть и теперь сидит.

Подошла моя очередь - и я желаю играть в настольный теннис.

Беру ракетку - лысая. Ни резануть удар, ни самому как следует раскрутить чужую подачу.

Не играл уже давно, рука держит ракетку неловко. Делаю самые что ни на есть дурацкие промахи, и, в результате проигрываю, как Антоний после бегства Клеопатры.

Вставать опять в очередь не хочется. Бреду к больничной кухне.

Больные несут навстречу огромные кастрюли с ужином.

Отбираю у Рэма Ивановича - он сегодня дежурный - самую большую кастрюлю и спешу к дому, который даст мне приют на целых два месяца.

И все-таки как вкусен пар из этих кастрюль! Умом я где-то понимаю, что это - лишь больничная бурда, но я давно отвык от домашней стряпни. Официально жена с тещей разрешали мне питаться, если я не дома, на полтинник в день. А дома им постоянно было некогда готовить, к тому же женщины, утверждали они, едят мало, а Машеньку кормят в детсаде хорошо...

 

Ночную смену простоял у токарного станка. Под утро свалился в ящик с обтирочной ветошью, поспал пару часов. К десяти доплелся до института, присел на подставку для цветов у доски со списком лучших выпускников прошлых лет.

Мимо бежал проректор по хозчасти Иванюта.

"А ну встать! - заорал он тотчас. - Ты знаешь, где сидишь?! - ухватив мой портфель за ручку. - Ты где сидишь, спрашиваю?!"

Я дернул портфель на себя.

"Ах так! - возмутился он. - А ну, пошли в мой кабинет!"

Холуйские ручки оказавшихся рядом членов комитета комсомола подхватили меня под локоточки и подтолкнули к лестнице.

Спустились в кабинет. Два юных атлета молча встали за моей спиной.

"Документы!" - потребовал проректор.

Я подал студенческий билет.

"Четвертый курс? - радостно удивился проректор. - Вот ты-то и вылетишь перед самым дипломом!"

"За что?"

"Ах, ты еще не понял? Ну, ты у меня еще поймешь. Ты у меня до смерти будешь помнить этот день!"

"Плюнуть бы ему в морду, - подумалось некстати. - Ведь тогда точно выгонит. Четыре года учебы - коту под хвост".

"Теперь иди, - сказал проректор. - Считай, что институт ты не окончил".

Я протиснулся между атлетами и вышел из кабинета. В душе кипело, но внешнее спокойствие мне удалось сохранить.

Сдал в тот день экзамен по механизации лесохозяйственных работ на "хорошо". Зашел в деканат, взял у куратора факультета свой студенческий билет и услышал от нее:

"Ты с кем связался? Ведь Иванюта - первейший подлец в институте. Его даже тараканы боятся - в кабинете не живут".

А третьекурсник Громов Серега, вспомнилось мне, месяц назад этого Иванюту пальцами за нос схватил и потрепал как следует. "Будешь знать, как разговаривать с пьяным Громом", - сказал. От того-то два атлета сейчас при проректоре. Но вслух об этом говорить не стал. Подумал, что сам-то я унижение стерпел. Почему?..

 

После ужина Анатолий опять тащит меня к телевизору.

Но я отказываюсь.

Живот с непривычки болит от еды. Тело тянет полежать. Ухожу в свою палату...

Жена сидит на коленях...

Тьфу! Раз уж привязалось, то вспоминать надо с начала, а не с конца...

 

Пришел в тот вечер с работы поздно, усталый, раздраженный ссорой с мастером, занятый мыслями о предстоящих сессии и ссоре с женой по поводу хронической недостачи денег.

Жены дома не оказалось.

"Шатается где-то", - успокоила меня теща и уткнулась носом в книгу.

Есть не хотелось. Дочь спала. Скучать в обществе тещи желания тоже не было.

Оделся, вышел на улицу.

Ночная влажная прохлада бодрила. Весенний воздух как-то по-особенному благоухал. Молоденькая травка на газонах в свете неоновых фонарей казалась лиловой и словно манила к себе, приглашала ступить с асфальта.

Я пересек бетонную ленту проспекта и стал спускаться по откосу. Там, внизу, доживало свой век село Медведково: деревянные домики лепились между покосившихся заборов, в крохотных окнах светились телевизоры. На лавочках перед домами в погоду и непогодь сидели до полуночи старухи и не спеша беседовали. В тот вечер лавочки были пусты - шла очередная серия фильма "Семнадцать мгновений весны".

Тем приятнее было в одиночку прогуляться под свежераспустившимися липами. Деревья здесь старые, стволы мощные, а кроны столь раскидистые, что где-то вверху переплетаются ветками, и кажется, что идешь под зеленым шатром в тишине и неге, один на один с проснувшейся природой...

Она сидела на коленях парня. Свернулась клубочком и припала к его груди щекой. А он бесстыдно обнимал ее через спину и осторожно щупал грудь.

"Послушайте! - вскричал я шепотом. - Как так можно?"

Он взглянул на меня хмуро, она - недовольно.

Привычным движением я швырнул кулак в его лицо - он вздрогнул, скамеечка рухнула и они раскатились по земле в разные стороны.

Было что-то дикое во всем происходящем. "Это уже было со мной!.. Было!.. Было!.. - билось в мозгу. - Было точно так же!"

И я с ужасом ждал, что этот парнишка сейчас умрет, и мне опять идти под конвой.

Но парень легко вскочил на ноги и принялся блеять что-то про любовь.

Я помог жене подняться.

Лицо ее попало в свет уличного фонаря. Глаза жены были полны презрения и ненависти.

Тут парень возник между нами.

Я ухватил его за кисти рук и прижал к забору.

"Ша, паря, - зачем-то говорил при этом. - Не ершись... Я тебя понимаю... Понимаю тебя..."

Он что-то сипел, двигал прижатыми к забору плечами, но я не отпускал его и повторял эту глупую фразу:

"Я понимаю тебя... Я понимаю..."

Откуда-то сбоку раздался усталый голос жены:

"Володя... Ты иди домой... Я сейчас приду..."

Мышцы парня обмякли - и я отпустил его.

"Я потом тебе все объясню, - сказала жена. - Ты иди..."

И тогда мой Голос сказал:

- Прощай.

 

Смертник встал из-за стола, прошелся по камере. Со стороны окна слышалась капель и пахло теплой весенней влагой...

"Вот так, - подумал он. - Все возвращается на круги своя... И в новой жизни повторил я судьбу Ярычева Александра.

Отплатил Женьке - и случилась со мной та же история, что была во времена любви моей к ней. Око - за око, зуб - за зуб. Больница, конечно, - не тюрьма, жена и дочь - не первая любовь...

Но есть какая-то закономерность в развитии перипетий обеих моих жизней. Бичевание - сродни моим побегам из детдома. Аня поразительно похожа на Светку Левкоеву - не внешне, а своим внутренним отношением ко мне. Лицо жены столь же толстогубо и глазасто, как и лицо Жени. Шамаев лысеет и скоро станет таким же безволосым, как и Пушок...

Все возвращается на круги своя..."

 

Без женщины камера показалась неуютной и пустой. Как душа с похмелья.

Смертник без аппетита съел ресторанный комплексный обед, запил бутылкой самодельного вина. ("Мама сама готовила! - гордо произнес начальник тюрьмы, вручая накануне ему поллитровку с залитым красным сургучом горлышком. - А рецепт дедов. Он у меня молдованин"). Вино оказалось слегка терпковатым, но вкусным.

Хмель ударил не в голову, а в ноги.

Дойдя до угла с ванной, он отдернул занавеску, справил легкую нужду.

Вернулся к столу и, сдвинув рукой опустошенные судки и хлеб, положил перед собой чернила и ручку.

И стал писать то, что давно уже перестало быть "прошением", но стало частью его самого, делом, ради которого он отказался даже от женщины.

 

Так прошел мой первый день в психиатрической больнице имени В. Соловьева, что на Шаболовке...

В понедельник придет врач, побеседует со мной и назначит курс лечения: иглотерапия, хвойные ванны, групповая психотерапия, физические упражнения йогов, витаминные уколы и режим, режим, режим...

Мне надо будет там выздороветь. Чтобы снова слышать Голос. Ведь это ненормально - оставаться с самим собой наедине. И ради здоровья, ради того, чтобы Голос простил меня и вернулся, я соглашусь провести курс лечения, буду трижды в день делать зарядку, откажусь от чтения и писания сказок, стану паинькой.

Я должен буду выздороветь, как выздоровеет спустя месяц тот самый борцеобразный угрюмый сосед мой по столу. В один прекрасный день он, сидя в беседке, будет долго вслушиваться в разговоры мужиков, а потом вдруг улыбнется и скажет:

"Так анекдоты рассказывать - только портить их... Вот послушайте..."

И не закроет рта еще добрых десять дней, расскажет тысячи историй из своей жизни, из жизней своих знакомых и бесчисленной родни. И мы будем веселиться месте с ним, радоваться за него, любоваться задорным блеском его глаз и удивляться бесконечности числа его шуток.

Рэм Иванович после выписки будет еще некоторое время навещать нас, принесет на показ гранки своего научного труда, написанного в больничной палате, а потом как-то забудет про нас, уйдет в текучку будней, и лишь иногда, быть может, вспомнит о больных, которые не мешали ему заниматься наукой - о нас, психах.

Анатолий выпишется за неделю до меня. Он очень привыкнет к тишине и уюту больницы. Город оглушит его и ошеломит. Он растеряется от городских звуков и по дороге домой попадет под трамвай. Умрет через три часа в больнице.

Обо мне нежданно вспомнят все давние и недавние знакомые мои и малыми компаниями поспешат навестить "настоящего психа" в столь экзотическом месте.

Я буду их принимать, придуриваться им на развлечение, после чего со спокойной совестью стану принимать их передачи и класть в холодильник.

До конца лечения буду ждать и одновременно бояться прихода жены.

Но она не придет.

Стану сам встречать новеньких и незаметно, как Анатолий обо мне, заботиться о них. Вместе с остальными больными разоблачу стукача из нашей братии, который докладывал о наших отношениях и жизни палаты врачу, чтобы тот в беседах с нами провоцировал нас этими сведениями, заставлял раскрываться там, где никому не хотелось бы...

 

Она сидит на коленях парня и этим счастлива...

А он юн и рыжеволос...

Дочка тянет ко мне ручки и просит сквозь слезы: "Папа!.. Папочка!.. Не уходи!.."

Теща смакует гадости обо мне и держит при этом Машеньку у себя на руках. Я отбираю дитя и бью ведьму по лицу... Легонько бью. Но она намеренно летит через комнату, через коридор, распахивает входную дверь и растягивается на лестничной площадке... "Рятуйте! - кричит так, чтобы слышали соседи и даже прохожие. - Убивают! Зять тещу бьет!"

"Я люблю его, - говорит мне жена. - Люблю больше всех вас троих вместе взятых: Машки, тебя и матери..."

 

Мне необходимо выздороветь. И никто не должен знать, что в моем лице лежат в больнице два человека: Сашка Ярычев тридцати шести лет и Вовка Ежков, двадцати восьми...

Анатолий к потере конверта относится философски:

- Вот здорово! - восклицает он. - Теперь у меня есть причина не писать письмо.

- Завтра куплю и верну, - оправдываюсь я.

- Чудак! - смеется он. - Ты подтвердил, что человек человеку - друг, товарищ и брат. Я уже месяц отлыниваю от этого дела.

- Все-таки я без спросу... - продолжаю мямлить я.

- Давай лучше сыграем в нарды, - отмахивается он и достает из тумбочки коробку. - Чур мои белые...

ЛАСКОВЫЕ ЗДЕСЬ ВСЕ ЖЕ ЛЮДИ...

 

ПИСЬМО,

которое я получил

на восемнадцатый день своего пребывания в психушке:

 

Я люблю тебя. Впрочем, ты сам это знаешь... Но это ничего не значит, потому что кроме нас тут замешано немало людей и мы не имеем права делать их несчастными. Я люблю тебя. Сколько раз я повторяла эти слова, когда тебя не было с нами. Как я ждала от тебя хоть маленькой строчечки все эти годы! Уже привыкла видеть тебя во сне и знать, что ты еще жив, что помнишь обо мне. И вот, когда ждать и страдать привыкла, письмо от тебя пришло... Нет, я не стала безобразно толстой и волосы не крашу, и цвет глаз не поблек. Но у меня дочка уже ходит в седьмой класс, а сын - в пятый. Муж мне попался добрый и заботливый. Я любила его и сейчас, наверное, люблю. Но все же не так, как тебя. Тебя я люблю и боюсь даже увидеться с тобой, чтобы опять не зашумело в голове, не закружило, не захотелось бы петь и плясать, и смеяться, и плакать, как тогда, когда ты стал встречаться с этой ведьмой Женькой... Я люблю тебя. Но об этом говорю и пишу в первый и в последний раз. Слишком долго ждала я этого часа, чтобы признаться тебе в этом.

Сейчас я даже немного поуспокоилась. А когда получила письмо, то два дня буквально места себе не находила. Это из-за меня, из-за меня ты попал туда. Это я тебя мучила эти годы и заставляла страдать! Это я не могла быть тебе близким и верным другом!.. Это я, я виновата во всем!

А потом успокоилась. Не виновата я перед тобой, любимый мой. Это ты, любя других, любил только себя и надеялся только на себя. Это ты, мой дорогой, мой хороший, не решался на наши свидания после своего осуждения, это ты убежал из тюрьмы, а потом пропал на долгие годы, это ты ни разу не вспомнил обо мне, пока не случилось с тобой несчастья. Это ты и только ты виноват в том, что, любя тебя, я не знаю вкуса твоих поцелуев... И все же я продолжаю тебя любить. И, если сможешь, приезжай на денек-другой, мы с мужем будем тебе очень рады. Он знает все, он все понимает, он у меня хороший.

А вот папа умер восемь лет тому назад. Был на охоте, неожиданно открылась старая рана. Пока добрался до людей, доехали до села - истек кровью. О тебе он часто вспоминал и говорил: "Помяни мое слово, найдется Сашок. Помяни мое слово."

Вот и нашелся.... Только радости в этом нет никакой. Пустота одна. Ты прости меня, Сашок, но это правда, а на правду нельзя обижаться. Нужна помощь - поможем, нужны деньги - дадим, но только не требуй, пожалуйста, от меня еще раз подобных признаний, мне и так нелегко. Да, сына моего тоже зовут Сашей, а дочку - Василисой. Помнишь, ты нам о своем дяде Васе рассказывал? Он тебя разыскал и приехал к нам как раз в день ее рождения, вот и назвали в его честь. Он тоже умер. Разрыв сердца одиннадцать лет тому назад. И Пушок умер. Он часто приезжал к нам в последние годы. Тепло тут у вас, говорил, зелено. А сам все на дорогу глядел, о том, какой ты хороший парень, вспоминал.

Эх, Санька, Санька, несчастный ты мой горемыка! Почему бы тебе не жить было с нами - с теми, кто тебя по-настоящему любил?..

Впрочем, довольно. Растаю еще, а мне на работу сейчас идти. Я же учительницей работаю, и ученики знаешь, как дразнят меня за глаза? Мальвиной!

Целую тебя, мой дорогой, скорее выздоравливай.

Светлана Левкоева.

P.S.: Как видишь, фамилию мужа я не взяла.

 

- Странно, - сказала сестра. - Почему вы посчитали, что это письмо вам? Тут на адресе совсем другая фамилия. И имя другое.

- Из любопытства, - ответил я. - Вы правы. Это письмо не мне. Тот человек давно умер. Заклейте, пожалуйста, конверт и напишите на нем: "Адресат умер".

Медсестра обиделась и ушла. Мне пришлось заклеивать и писать эти два слова самому. Потом пошел на почту, наклеил марку и отослал его по обратному адресу.

 

СКАЗКА СДОХЛА,

ибо, как никакая другая, была похожа на быль

 

Принц был крив... или хром... или горбат...

И Принцесса не полюбила его.

 

После обеда смертник отдыхал.

Он не знал, конечно, что в этот момент его недавняя сожительница по камере держала отчет перед человеком, оплачивающим расходы на содержание автора "Прошения о помиловании".

Нет, она не призналась, что прочитала несколько страниц этого необычного документа - на это ее ума хватило. Она объяснила свою опалу тем, что тело ее быстро наскучило странному заключенному, потому что, объяснила она, "мужики все - скоты, им бы новую дырку".

И, как ни странно, ей поверили. Подсчитали сумму гонорара, спросили, что бы хотела приобрести за эти деньги. Ответила:

- Машину, конечно.

Хорошо, сказали ей, вернешься в Москву - получишь.

Но прежде она должна написать отчет о физическом и сексуальном состоянии смертника, обо всем том, что называется субъективными ощущениями. Она заявила, что писать не любит, а пусть ей дадут магнитофон с микрофоном. Она надиктует.

Сошлись на этом.

 

Осколок третий

 

- В психушку решил смыться? - спросил Сергей Трофимович, встречая меня у ворот Соловьевки. - Ход не глуп. Что всегда умиляло меня в тебе, так это неординарность поступков. На сходке тебя решили порешить еще после первого твоего побега. А я отстоял. Не коммунисты же мы, чтобы людьми разбрасываться.

- Да пошел ты! - огрызнулся я.

Но мне самому идти было некуда. Ребята оформили мне "академку", жена ни разу не навестила в больнице, а это означает, что и в общагу, и в квартиру путь мне заказан.

- Пойду, - согласился Сергей Трофимович. - Но только с тобой. Потому что нам друг без друга нельзя.

- Это еще почему?

Сергей Трофимович кивнул в сторону скамейки возле стены Донского монастыря, предложил:

- Присядем?

Сели. Авоську со своим барахлом я поставил между нами.

- Все твое богатство? - кивнул он на нее. - Не жирно. - не дождался ответной реплики, продолжил: - Я хочу тебя предупредить.

Но я прервал:

- А то донесешь? - ухмыльнулся. - Дочери лишишь, жены.

- Нет, - покачал он головой. - Понял я, что сглупил. На понт тебя не возьмешь, в рог страхом не скрутишь.

- Зачем я тебе? - спросил я, глядя на двух парней спортивного телосложения, идущих по аллее в сторону монастыря. Вполне возможно, что именно они могут оказаться исполнителями.

- Всему свое время, - ответил он. - Я здесь, чтобы ты увидел, что никому на свете, кроме меня, ты не нужен. Ни студентам, ни преподавателям, ни сослуживцам со всех трех твоих работ - никому. Потому как они лишь пользовались молодостью твоей и силой. А случилась беда - вышвырнули все тебя из сознания своего, как дерьмо собачье, от которого проку ни на грош, а вони - на миллион.

- А ты меня любишь бескорыстно, - съехидничал я.

Парни остановились в пяти шагах от нас, вынули сигареты, закурили.

Я переставил левую ногу так, чтобы иметь возможность в случае нападения отвалиться на бок, а правой ногой ударить левому из них в лицо.

- Есть и корысть, - согласился Сергей Трофимович. - Но о ней потом. Сейчас ты должен отдохнуть.

Парни отбросили спаленные спички и пошли дальше, чадя табачным дымом, в сторону крепостной стены.

- А ты мне дай путевку в Сочи, - сказал я, чувствуя облегчение.

- Дам, - кивнул Сергей Трофимович. - И тысячу рублей дам. А вместо путевки - авиабилет в. Джамбул.

- Куда?

- В Джамбул. Город юности твоей, город первой любви и первой отсидки. Поживи, поешь фруктов, отдохни от маеты московской. Согласен?

- Нет.

- Почему?

- Дороговато рассчитываться придется.

- Это уж, как водится, - согласился он.

Спортсмен в синем трико и в белой майке бежал в нашу сторону.

Я переменил положение ног, чтобы быть готовым к нападению слева.

- И даже доли не дашь потом? - спросил просто так, для красного словца. Зачем мне от его дел доля?

- Дам, - ответил он. - Счет на твое имя открою. Чтобы человеком жил, а не псом приблудным.

- Это как?

- Не так, как сейчас: в примаках у шлюхи.

- Заткнись!

Спортсмен уже пробежал мимо - и некому помешать врезать в эту самодовольную харю.

- Не буду. Виноват, - тут же согласился он. - Но мысль моя, думаю, тебе ясна.

С этими словами он сунул руку в карман, достал оттуда две пачки пятирублевок в банковской упаковке, протянул мне:

- Бери, - сказал. - И пойдем-ка в кабак. Обмоем твою свободу.

 

Осколок последний

 

1979 год...

Следователь по особым делам с особым восторгом в голосе сообщил мне, что мою особу-де "идентифицировали" ни с кем иным, как с особо опасным преступником и убийцей Ярычевым Александром Ивановичем, 1942 года рождения, полунемцем, числящимся во Всесоюзном розыске с мая 1967 года. Для того, мол, и снимали они с подушечек моих пальцев отпечатки, фотографировали мою личность, проверяли мои показания, в которых я себя называл Ярычевым, а не Ёжиковым, живущим по настоящим и все-таки поддельным документам.

Совершенно неинтересным оказался этот последний в моей жизни следователь. Патологические типы всегда вызывали во мне не любопытство, а сострадание.

Повторяюсь, но не могу еще раз не заметить, что кающихся преступников со времен Льва Шеина набралось в стране никак не больше десятка, и всякий раз они так удивляли правосудие, что тертые в юриспруденции калачи тут же от них избавлялись и подсовывали это якобы выигрышное дело какому-нибудь неудачнику или простофиле.

Мой и был таким. В следственном изоляторе мне рассказали о нем немало забавного. Но сейчас не время вспоминать те истории.

Следователя морочил я, как хотел. Было даже неудобно за этого плешивого почечника, откровенно ликующего по поводу каждого моего "раскола". Самое смешное, что он верил, будто действиями моими руководил некий уголовник по кличке Голос, что человека мне убить - все равно, что мимо урны плюнуть, что жену свою я избивал, а ребенка намеренно морил голодом.

Патологизм следователя объяснялся тем, что после нескольких лет неудач в расследованиях у него наконец появилась возможность положить перед прокурором папку с раскрытым им делом не то трижды, не то четырежды убийцы.

Эта единственная неточность в его рассуждениях касалась личности самого Ежкова Володи.

Если документы у меня подлинные и если мой бывший ротный с супругой опознали во мне Ежкова-Швейка, а прибавка к фамилии лишней буквы и двух точек объясняется лишь неаккуратностью паспортистки, то как человек с пальцами Ярычева может оказаться Ежковым? А если я - Ярычев, то куда мог деваться Ежков? Среди потерявших документы граждан СССР человека с подобной фамилией во Всесоюзной картотеке не значится. Значит, убийство и сокрытие трупа?

Но вот это я как раз и отрицал. Сказал, что документы своровал у больного бича в леспромхозовском бараке на Дальнем Востоке, а тот возьми потом да и помри. Предложил следователю слетать в поселок Ванино и собственноглазно убедиться в наличии там моей могилы с датами рождения и смерти.

Он было согласился и даже пригрозил мне эксгумацией Володиного трупа и восстановлением его лица по методу Герасимова. Но начальство посчитало подобные расходы бессмысленными. Мои провинности и так тянули на "вышку", так что полутона роли не играли, а только затягивали дело.

И впрямь, рассуждали они, некто Ярычев А.И. в дни юности совершил нечаянное убийство и сел в ИТК. Оттуда он несколько раз бежал, убив одного и покалечив двух осужденных. После этого он скрывался от правосудия, а через двенадцать лет совершил еще убийство, уже преднамеренное, и передал себя в руки властей.

То, что последнее убийство преднамеренное, можно было бы и оспорить, но мне самому было наплевать, а заступиться оказалось некому...

 

Вот тут-то дошел смертник до самой сути своего дела, до последнего своего преступления, ибо объяснению именно его и должно быть посвящено Прошение о помиловании.

Но, прежде чем описать то, что от него ждут, решил еще повспоминать, так - из озорства больше, чем по здравому рассуждению.

 

О правосудии мне Сергей Трофимович тоже говорил.

- Хотел тебе про Мосгаз рассказать, - заявил он однажды, развалясь на диване в той из своих квартир, что находилась в доме рядом с китайским посольством с видом из окна на сквер и на Университет. - Большой был бандит. А вот не вписался в Систему - и попался. Лучше я тебе про мясную аферу расскажу.

И рассказал о том, как приказом по всем трестам столовых и ресторанов Москвы было вменено в обязанность работникам этих организаций складывать мясные отходы и объедки в специальные бачки. За бачками теми в конце смены приезжали машины и вывозили их содержимое на специальный завод в Лионозово, будто бы для подкормки калифорнийских червей, дающих перегной для цветов в теплицах.

Но на том заводе мясо то мололи мясорубками, делали фарш и отправляли на фабрики-кухни, где готовили из того фарша пирожки. Пирожки же продавали на всех улицах города - горячие, дешевые и в больших количествах - по гривеннику за штуку.

Лейтенант, который раскрыл эту аферу, принесшую делягам десятки миллионов рублей дохода, стал подполковником.

Кто закупил в ФРГ спецзавод для изготовления мясных собачьих консервов и провез оборудование в страну, находящуюся за "железным занавесом", никто так и не узнал.

- Почему? - удивился я.

- Вот смотрю на тебя, - ответил Сергей Трофимович, - вроде умный мужик, а иной раз такое болтанешь, аж тошно становится. Ты вот ел эти пирожки?

- Ел.

- И я ел. Вся Москва и гости столицы ели. Десять лет подряд. Жрали - и не знали, что отбросами нас кормят. Еще, помнится, в кулек штук двадцать пирожков наберу - и домой несу. А что? Разогрел - и готовить ничего не надо. Я ведь не женат. Не доверяю бабам. Сейчас и вспоминать о том тошно. Потому как не Система это, а ржавчина в единой хорошей цепи. Мосгаз этот самый - он опасный маньяк-убийца, как и пирожки. Кабы пирожки эти одни студенты ели, лимитчики из ЗИЛа - это была бы Система. А так - подлость и ржавчина. Потому-то лейтенант в подполковники и вышел. На скамью подсудимых две сотни всяких высокопоставленных посадили, а кое-кому из ЦК позволили застрелиться. Потому как ржа - она против Системы работает, цепь зазря точит.

- Так, значит, разоблачения эти все.

- Конечно, - перебил он. - Разоблачения - это тоже Система. Народу надо регулярно напоминать, что Система - за них, Система стоит за справедливость. Тут уж газеты и телевидение - самая незаменимая вещь! Всколупнули ржавчину - и ну писать губерния! И сволочи они, и негодяи, и предатели интересов советского народа! А всего-то вины у бедняг, что в Систему не вписались. Таких, конечно, к расстрелу приговаривают. Всегда. А потом глядишь: гуляет где-нибудь в родном Бердичеве. Но. под другой фамилией. Хуже тем, кого Система подставляет специально. Приходит, допустим, пора очередное разоблачение произвести, а крупного дела у судей в производстве нет. Вот и разоблачают кого попало. Тут уж на ранги не смотрят - и члена Политбюро с говном смешают. Ну, кремлевских шишек особенно не накажут - на пенсию только сошлют. А министров всяких да секретарей обкомов могут и под вышак подвести. Так что главное - это свое место найти в Системе.

Поняли теперь, граждане судьи верховные, что в милость вашу я не верю и не верил никогда? А писал я это прошение для себя.

 

Подчеркнув последний абзац дважды, смертник заглянул в холодильник, вынул оттуда бутыль с подаренным начальником тюрьмы вином, выпил из горлышка половину емкости, закусил изрядным куском сыра - и лишь после этого продолжил:

 

В тот день мы с Сергеем Трофимовичем, то бишь Андреем Ивановичем, а можно назвать его и Апостолом, и Евгением Евсеевичем, и отцом, и благодетелем, и кормильцем, и поильцем моим - оказались, как ни удивительно, все в том же Богом забытом, трижды для меня несчастном Джамбуле.

Не в пример моим солнечным воспоминаниям о нем, над городом разверзлись хляби небесные, и сквозь серый, осязаемый даже на ощупь воздух лил мелкий, нудный, похожий на литературный пасквиль, дождь.

Мы поселились в двухместном номере гостиницы имени Джамбула и, пододвинув стол к окну, пили водку из больших пивных кружек, глядя сквозь запотевшее, но не мокрое стекло на перекресток улиц Парковой и Коммунистической. Впрочем, Парковую почему-то, оказывается, переименовали в Айтиева. Кто такой Айтиев[2], чем он заслужил этот почет?

 

"О чем говорили мы? - подумал смертник. - Следователя почему-то этот вопрос интересовал особо.

Я что-то придумал для него и, так как ложь ту запомнить поленился, на следующем допросе он "расколол" меня и потребовал, чтобы мне стало стыдно.

Я извинился и придумал новый диалог.

И так каждый день эта история повторялась.

Наконец, наступил такой момент, когда обе стороны в этом вопросе оказались взаимно удовлетворены, о чем и расписались внизу исписанного убористым почерком протокола.

Но я и сейчас не в состоянии дословно припомнить тот разговор.

Просто сидели у окна, пили водку из пивных кружек, смотрели в окно, ворчали на погоду когда молча, когда вслух...".

 

Потом следователь рассказал ему, что Айтиев был наркомом внутренних дел Казахстана, расстрелянным в 1937 году. А он подумал о том, скольких Айтиев этот сам расстрелял до этой даты.

Но тогда они с Апостолом не знали о милицейском наркоме и просто смотрели на дождь и молчали.

Да и о чем было говорить? Все было сказано и обговорено до конца.

Ведь самым странным образом расчет Евгения Евсеевича на то, что кто-нибудь из его банных клиентов даст ему выход на богатую Систему, оправдался.

 

Станислав, увиденный Шамаевым однажды в бане, оказался не просто щедрым клиентом, не просто веселым и добродушным мужчиной со здоровым цветом лица, и даже его всегдашняя благодушная настроенность была не главной в нем. Станислав, как вызнал Евгений Евсеевич, являлся мозгом и хозяином крупной подпольной Системы, организующей закупку фруктов и овощей у населения Средней Азии и реализацию оных, минуя государственную торговлю, в Сибири и в Северном Казахстане.

Проще сказать, выращивал фрукты и овощи не он сам, закупал и продавал тоже не он, и даже не его люди. В его обязанности входило организовать транспортировку груза, по большей части скоропортящегося, в короткие сроки и с наименьшими затратами.

 

- Стучишь? - удивился Голос.

- Смеюсь, - ответил смертник.

И продолжил:

 

Трудно объяснить, как в стране, где все средства производства будто бы принадлежат народу и где миллионы граждан вполне искренне, плечом к плечу строят развитой социализм, была создана Система, где владельцем нескольких сот автомобилей и авторефрижераторов оказался один человек. Это было будто государство в государстве.

 

Написал - и задумался.

Станислава расстреляли месяц назад. Начальник тюрьмы принес смертнику газету с сообщением об этом событии. Рассказать о его Системе уже не будет грехом. Донос на покойника только придаст тому вид героя. А рассказать о Системе хочется.

 

Кто выдал Станиславу кредит, из каких статей бюджета страны, где на учете каждый рубль, за счет сокращения каких средств - этого я не знаю. Хотя этот момент, быть может, является самым важным в Системе Станислава. Но зато хорошо знаю то, как он использовал эти явно уворованные из госбюджета средства.

Во-первых, набрал Стас себе несколько помощников - надежных и верных. Те, в свою очередь, от своего имени навербовали помощников в паре десятков городов Средней Азии и Сибири.

И вот эти - уже третьи лица в Системе - закупили по документам, переданным им первыми помощниками Стаса, несколько сотен авторефрижераторов типа "АЛКА" по государственной цене, то есть за бесценок, и приписали их в АвтоТЭБы и автоколонны Южного Казахстана и Узбекистана. То есть ремонт, бензин и прочая обслуга оказались для Системы бесплатными, осуществлялись за счет государства.

Эти третьи лица Системы вступили в переговоры с потребкооперацией и создали в ее структуре четвертую группу людей, которые, в свою очередь, были уверены, что работают самостоятельно и на себя, а автомашины только используют в своих целях.

Вот эти-то люди - четвертые в Системе - и занимались, по сути, черной работой на Стаса. Они искали поставщиков фруктов, овощей и зелени, оплачивали наличными товар, погрузку и отправку его, передавали полученные от третьих лиц деньги шоферам на бензин, на дачу взяток в дороге, выдавали командировочные и несли ответственность за то, чтобы Система и потребкооперация работали параллельно, не мешали друг другу.

Шоферам - пятым в Системе людям - выписывались путевки и указывалось, где взять, например, дешевые в Туркмении, но крайне дефицитные где-нибудь в Новосибирске дыни. Или арбузы. Или гранаты.

Для разрешения вопросов провоза товара по дорогам страны каждый шофер получал от нескольких сот до нескольких тысяч рублей (в зависимости от маршрута) на взятки работникам ГАИ, ОБХСС и прочей сволочи.

На базаре - конечном пункте - отсиживали свои рабочие часы владельцы колхозных книжек и справок о наличии у них приусадебных участков. Они будто бы покупали у шоферов, называемых здесь почему-то поливальщиками, оптом весь товар. Из этой суммы поливальщик высчитывал хозяйский аванс, закупную сумму и половину дохода - все это он передавал человеку "от Станислава" (третьи лица), живущему в этом городе, а остаток клал в карман.

Таким образом, каждый поливальщик, рискующий собой, своей свободой и жизнью, клал в карман будто бы половину полного дохода от поездки и был настолько благодарен своему хозяину, что прежде согласился бы умереть, чем выдать тот маленький отрезок информации об этой структуре, который знал.

Ибо знать о том, что оптовик в Сибири является человеком Системы и платит шоферу не из своего кармана, а из денег все того же Станислава, шофер не должен. Потому что оптовик, получив ссуду от третьих лиц Системы, работал с торговцами на рынках и с работниками магазинов уже сам, на свой страх и риск, накручивая проценты и отдавая уже из этого "навара" половину людям Стаса и не имея права выкупиться из этой кабалы.

В результате цены на "живые витамины" на Севере и в Сибири достигали сумм астрономических, а в магазинах потребкооперации, и тем более в государственных, никогда не было как раз тех товаров, которыми были завалены рынки - и народ был благодарен людям Системы, превозносил их до небес, банда Станислава пользовалась там почетом большим, чем местные власти и депутаты.

Люди третьего эшелона Системы получали лишь два процента от прибыли, но на сумму, положенную каждым из них в карман за один только месяц, можно было купить где-нибудь в Центральной России вполне приличный кирпичный дом.

А еще три с половиной процента уходило на подкупы партийных и государственных чиновников как Севера, так и Юга, на "подмазку" милиции, прокуратуры, судей.

 

- Правильно, - сказал Голос. - О деле говоришь.

- Заткнись, - оборвал его смертник. - У меня мало времени.

 

Подкупленные лица из исполкомов, райкомов, горкомов, обкомов, торговых организаций делали все, чтобы государственное централизованное обеспечение овощами и фруктами в северных районах страны велось из рук вон плохо. Это позволяло оптовикам держать высокие цены на свою продукцию.

Владельцы мест на рынках сами Станиславу не платили, но обязаны были выплачивать местным властям взятки от своего лица, а представителям Станислава представляли лишь отчет о расходах. Люди Станислава лишь следили за ними и за малейшую провинность сурово карали: лишали мест на базарах, уничтожали уже купленную продукцию, подсылали в нужный момент работников ОБХСС, а то и просто подкупали местных хулиганов - и те, в меру своей испорченности, безобразничали во владениях проштрафившегося рыночного торговца.

Оставшиеся сорок процентов общей прибыли человек Станислава опять делил пополам: одну часть рассылал с курьером - посредником заготовителей, вторую - на сберкнижки и адреса, указанные Станиславом, новые всякий сезон.

Кто-то, кому Станислав доверял, как себе, ездил по стране, снимал деньги со счетов и переносил на другие счета, в другие места.

После провала в том или ином городе менты изымали каких-нибудь сто тысяч рублей, сажали десяток-другой малограмотных торгашей, конфисковывали гонорар человека из четвертой либо даже третьей группы Системы - и трубили в газетах, что очередное логово врага ликвидировано полностью и окончательно. Через три месяца новый человек Станислава приезжал в этот же город, посещал владельцев кабинетов в исполкомах и парткомах, в прокуратуре и в суде, покупал дом и приглашал в гости владельцев постоянных мест на рынках. Проходил еще месяц - и Система реанимировалась.

 

- Теперь напиши, откуда знаешь об этом ты, - сказал Голос.

Сходка крупнейших в стране воров в законе постановила взять столь выгодное дело в свои руки. Станиславу предложили откупные в сумме 51 миллион долларов и иностранный паспорт.

Тот посчитал сумму недостаточной.

Воры объявили Станиславу войну.

Главным стратегом воры назначили Сергея Трофимовича.

 

- Итак, - сказал мой благодетель, выходя из замызганного подобия хлева - жилища в Чертаново. - Станислав теперь в наших руках.

Я молча ждал продолжения речи: роль гориллы при Сергее Трофимовиче приучила меня сдерживать эмоции и слушать любого человека, а тем более шефа, с замороженным выражением лица.

- Господи! Что за квартира! - воскликнул он. - Деловые люди, а помещение - как после атомной войны!

Мы только что вышли из вонючей загаженной квартиры, где на диване, на полу, на циновках спало несметное количество мужчин и женщин, руки, ноги и туловища которых переплелись неестественным образом, а на свободных от их бренных тел пятнах пола валялись бутылки и окурки сигарет. Человеческое месиво храпело, стонало икало, отравляя воздух запахами перегара и анаши. Наркобизнес Москвы являл свое истинное лицо. Но именно там нам была назначена встреча с человеком, которого я не увидел, ибо он заперся с Сергеем Трофимовичем в отдельной комнате и добрых два часа там с ним беседовал.

- Так вот, - продолжил Сергей Трофимович уже на улице. - Мы с тобой едем в Джамбул.

По дороге он вкратце обрисовал свой план.

 

Во-первых, воры в законе приказали еще месяц назад Системе МВД всех среднеазиатских республик реорганизовать пункты контроля на дорогах союзного значения и на перевалах тяньшаньских хребтов. Право определять стоимость проезда машин с овощами мимо шлагбаумов дали министрам внутренних дел самих республик. Отчислений в казну воров потребовали всего десять процентов - больше для виду, конечно, чем для дохода. Во-вторых, была произведена инвентаризация всех транспортных средств этого региона, в новую отдельную графу вывели КАМАЗы и "АЛКИ". Списки сверили со списками ГАИ и, обнаружив лишние машины, срочно реквизировали их.

Как ни странно, ни одна из пятисот обнаруженных милицией машин не оказалась принадлежащей Системе Станислава.

Последний факт встревожил членов сходки. Это могло означать, что либо параллельно Системе Станислава действует еще одна Система, либо идея обогащения за счет внутригосударственных перевозок привлекла массу мелких жуликов.

Та и другая ситуации были одинаково опасны для профессиональных воров. Первая - оттого, что кто-то может существовать неподконтрольно государственному аппарату и уголовному миру. Вторая - оттого, что мелкие бизнесмены фактически пользуются услугами Системы Станислава, оплачивающей неразбериху в централизованном обеспечении продуктами питания Севера.

К этому моменту стало известно, что Станислав принял контрмеры. Он повысил суммы командировочных поливальщикам в расчете на дополнительные взятки на дорогах - раз, вооружил их автоматами и карабинами - два. Но, самое главное: приказал ездить теперь не по трассам республиканского и общесоюзного значения, а по разбитым проселочным дорогам, которые не всегда и на стратегических-то картах обозначены, а не то, что на красочных халтурах, что лежат в планшетках офицеров милиции.

- Дикий Запад какой-то, - не удержался я от ухмылки.

- Бери выше - цивилизующийся Восток, - возразил Сергей Трофимович. - Он даже нам назло расширил дело. Стал на Камчатку виноград самолетами отправлять. Еще и лозунг выдал: "Государство не может обеспечить витаминами Крайний Север и Дальний Восток - обеспечим мы!"

- Это что? - удивился я. - У них что, и собрания проводятся?

- Конечно, - пожал плечами Сергей Трофимович. - И партсобрания, и профсоюзные. Все, как положено. Только налоги государству не платят.

Я, надо признаться, так и опупел.

- Сейчас осени начало, - продолжил Сергей Трофимович. - На рынках местной витаминной продукции - завались. Его товар на Севере уже не котируется. Потому перевозки большой выгоды приносить не могут. Так?

- Наверное. - уклонился я от прямого ответа, чтобы не услышать в очередной раз: "Умный, вроде, мужик, а иной раз такое болтанешь - слушать тошно".

- И я бы так подумал, - сказал Сергей Трофимович. - Должен же он когда-то поливальщикам своим выходные да отпуска устраивать. Но оказалось, что Станислав наш поумнее будет. Он шоферню на зиму отпускает, а сейчас заставляет их пахать без перерывов. Сейчас они носятся туда-сюда, туда-сюда. Потому что самое главное для его Системы сейчас - это затарить все склады осенней продукцией: сушеными дынями, гранатами, яблоками, грушами, луком, чесноком.

- Ну, уж луком даже. - засомневался я.

- Именно - луком. В каком-нибудь Салехарде, например, лук через два-три месяца будет стоить в сто-сто пятьдесят раз дороже, чем сегодня в этом же Джамбуле.

- Да сдался вам этот Джамбул! - проворчал я, вспомнив свое последнее приключение там. - Паршивый городишко. Еще и химзаводы - крематорий, а не город.

- Столица страны по производству лука, мой дорогой. Даже в Ташкенте джамбулский лук считается самым лучшим. А еще чеснок. В Магадане головка чеснока стоит пять рублей на рынке. - и вдруг сменил тему: - А еще есть средневековые караванные дороги через пустыню вдоль хребта Каратау и русла Сарысу. Ни одного милиционера за пятьсот-семьсот километров от тех дорог. Понял теперь?

- Можно теперь и объяснить, - ответил я.

- Можно, - согласился он. - Но только для того, чтобы не возвращаться к этому вопросу. Ты карту Казахстана представить можешь? Ну, и Киргизии, конечно, и прилегающих областей Узбекистана.

- Институт все-таки заканчиваю, - спижонил я.

- Вот тот-то и оно, что институт, - ухмыльнулся Сергей Трофимович. - А теперь представь, как тянется с востока на запад Тянь-Шань и как параллельно ему идет трасса Ташкент-Алма-Ата. А потом поднимается на север - уже к Алтаю. Это - старая дорога поливальщиков, до того, как мы наложили на нее запрет. Сейчас Станислав гоняет здесь лишь процентов двадцать машин - чтобы показать, что это его машины реквизировала милиция этой весной. А основная часть "АЛОК" и КАМАЗов будет теперь идти не через Ташкент, а через перевалы Чаткал, Кара-Буура, через Джамбул и Чу. Там - по старым караванным дорогам, через пески - прямиком в Северный Казахстан и Россию.

- Вас послушать, так получается, что главное для поливальщиков - это Казахстан проскочить.

- Так оно и есть. В российских областях поливальщик либо совсем не платит, либо платит в десять-двадцать раз меньше, чем в азиатских республиках. Во-первых, там у воров такой власти, как в Узбекистане, например, нет. А во-вторых, тамошний люд заинтересован, чтобы побольше овощей и фруктов с юга привезли. Ничего ведь в магазинах нет.

 

Но все сказанное здесь оказалось лишь прелюдией к самому плану Сергея Трофимовича. Потом он показал мне целую гору крупномасштабных карт с пометкой "Для служебного пользования". На них были отмечены не только старые дороги, но даже колодцы в пустыне, родники в оазисах и тропинки к ним. Кроме них были и карандашные пометки - результат поездок пятнадцати бандюг из группы Сергея Трофимовича в различные экспедиции в качестве временных рабочих. Рядом с этой горой лежали и черные пакеты с фотографиями.

Сергей Трофимович взял один пакет и отобрал два листа карт.

- Вот и пришла твоя очередь, - сказал он. - До того ты был чистенький, учился уму-разуму, можно сказать. А теперь у тебя - экзамен, можно сказать. - положил обе карты на пол и указал места их стыков. - Это будет вот здесь. - рассыпал фотографии. - А так это выглядит в натуре.

Мы сложили фотографии в один ряд. Получилась панорама закрепленной редким саксаульником песчаной пустыни.

- Хороша котловина? - спросил он. - Вот здесь поставим крупнокалиберный пулемет, - указал на нишу под корнями старого саксаула. - Здесь, на всякий случай, зароем радиомину. На въезде - еще одну. Четыре огневых точки. Здесь, здесь. и здесь. Уловил?

- Как скажете. Я в армии больше полы мыл да картошку чистил.

- Ну и дурак, - заметил он. - Время убил, а ничему нужному не научился. Но не беспокойся. Эту диспозицию нам специалист рассчитал. Да не кабинетный какой-нибудь, а настоящий комбат. Герой Советского Союза с сорок третьего года.

- Знакомое место, - сказал я тогда. - В экспедиции здесь работал.

- Нет, экспедиций в этом году в районе не будет, - отреагировал он на мое замечание. - Чабанов тоже - главному зоотехнику района УАЗик мы подарили, чтобы вокруг километров на 15 ни одной отары до самого Нового года не было.

- А чем объяснили?

- Анашу, сказали, будем сеять. Здесь - родина ее. Никого не удивишь этим промыслом.

- Ого! Широко размахнулись!

- Ерунда, - ответил он. - Больше ста тысяч операция по расходам не вытянет. Смету мне в ЦСУ СССР подсчитали. Там мужики башковитые сидят, а поверили, что для секретной операции МВД работают.

- А самолеты? Вертолеты?

- Соображаешь, - улыбнулся он. - Пассажирских маршрутов как раз над этим местом нет. А военным. Мы в ТуркВО такую банду офицерни кормим, что нет проблем, чтобы до зимы не летали. - ухмыльнулся он, а потом серьезным голосом продолжил: - Экскаватор туда пригнать - вот проблема. Чтобы местный люд при этом не увидел его. Придется по частям возить.

- Это еще зачем?

- Экскаватор? Котлован будем рыть. Машину - туда, а сверху - песочком.

- С людьми? - оторопел я.

- Зачем? Кто отстреливаться не станет, сам сдастся - того в землянках поселим. Вон за тем барханом. До конца операции. Ребятки мои уже все подготовили. Даже артезианы пробурили. И провианта - тонн пять.

- А если машины мимо проедут?

Сергей Трофимович рассмеялся:

- Не проедут. Или забыл, что там везде на развилках всякие шины да бочки валяются? Весь путь в голове не удержишь - водители самопальные карты при себе имеют. С этими опознавательными знаками.

- Ну, помню.

- Вот мы и сделаем перестановку этих бочек и шин. Вместе. Так, чтобы по карте получалось, что именно в эту котловину им надо ехать. А для контроля вот отсюда, - показал на карте, - и досюда наблюдателей посадим. В три смены будут сидеть с рациями.

- Сколько же всего человек? - спросил я.

- Шестьдесят два. Не считая меня.

- Почему не считая?

- Потому что руководить всей операцией в этом месте будешь ты.

- А вы?

- У меня точно такая же операция, но в другом месте - под Чу.

Все наконец стало на свои места: уголовный мир в лице ближайшего друга моего и благодетеля, единственного не предавшего меня человека, предлагал мне место в высшем эшелоне воровской власти в обмен на.

Цена этой операции: жизнь поливальщиков, решившихся бороться с нами до конца, десятки рефрижераторов, уничтожение большого количества продуктов, столь нужных в Сибири и на Дальнем Востоке. И время на принятие решения мне не дали - они и не сомневались, как я отвечу.

И я сказал:

- Да, Трофимыч. Я сделаю это.

 

- В ту ночь ты звал меня, метался во сне и жаловался на судьбу, - сказал Голос.

- А ты не появился. Ты оставил меня.

- Я же не знал, что случится потом.

- Не знал?

- Конечно. Я же не абсолютен. Когда ты сказал "да", я подумал, что ты мне неинтересен.

- Я ощутил это рано утром. Проснулся такой свежий, веселый. Вскочил с постели, открыл окно - и впервые за два года сделал зарядку.

- Ты пиши. Через час начальник тюрьмы получит распоряжение по твою душу.

- Это ты правильно сказал - по мою душу.

 

Я как-то спросил Сергея Трофимовича-Евгения Евсеевича:

- Получается, что миллиарды рублей, обеспеченных Государственным банком страны и ее валютным запасом, находятся в обороте, не работая на государство. Таким образом, и Система Стаса, и все остальные Системы работают на девальвацию рубля - и тем самым превращают собственные доходы в ничто.

Евгений Евсеевич рассмеялся:

- Поверь... - сказал он. - Никто из умных людей не задумывается о таких пустяках, как защита интересов страны, мой мальчик. То, что ты сейчас сказал - это очень умно и правильно. Но Станислав ведь не держит заработанные его шоферами рубли в сберкассе. Он и бумажки эти с Лениным носит с собой только тысяч до пятидесяти наличными. Остальное переправляет в зарубежные банки и хранит там в валюте. Ибо банковская система - это тоже Система, там люди тоже жить хотят. Для того и существует валютный курс в газете "Известия", отличный от курса мировых бирж, чтобы тем, кто имеет в нашей стране доступ к валюте, была возможность наживаться еще и на обмене денег.

- Думаешь, что Станислав так высоко летает? - спросил я.

- Нет, - покачал головой Евгений Евсеевич. - Думаю, за Стасом стоит некто на уровне ЦК или даже Политбюро. Чтобы делать дела так, как делает он, нужна абсолютная власть.

- И вы хотите такую Систему подмять под себя? - поразился я.

И тогда я понял, что все эти годы Евгений Евсеевич и не скрывал от меня, а просто дозволял самозаблуждаться: он вовсе не прятался от уголовной верхушки страны, он вовсе не стал мелким искателем удачи, прячущимся и от власти, и от преступного мира; он все это время работал над тем, чтобы уголовный мир еще более окреп, слился с политическим руководством страны.

- А зачем вам... я? - спросил я дрогнувшим голосом.

Евгений Евсеевич улыбнулся.

- Ты мне понравился, Сашок, - сказал он. - Не знаю уж, почему. Еще тогда, в следственном изоляторе Джамбула, потребовал я твое дело и внимательно его прочитал. Я ж ведь не прокурор, не адвокат, не судья. Я - вор! Я от воров родился и с ворами рос. Знаешь, что я подумал, когда узнал, за что ты сел? Вот, подумал, человек, который выбрал себе Голгофу, как настоящий Христос. Вины твоей в смерти того труса, что на коленях у которого оказалась твоя возлюбленная, меньше, чем у Спасителя, убившего муху над столом во время Тайной вечери. Но ты решил искупить грехи если не всего человечества, то училищной братвы, одной формы которой боялись в городе так, что умирали от разрыва сердца. Помнишь в Евангелии? "Он принял на себя боль нашу..." И тогда, в Свердловске, я не хотел тебя убивать. Я вырезал бы ремень из твоей спины и заставил бы сектантов пить твою кровь. Мне нужны были эти люди. Их как бы специально создали для меня. Ибо большевики, отобрав у людей Бога, ничего не дали взамен. А людям нужны сильные страсти. Толпа тупа и грешна. Поэтому надо учиться у попов и у сектантов повелевать ею. Сталин умел это делать. Он был недоучившийся поп. Потому и страну свою он создал по церковному подобию: с куклой Ленина в Мавзолее, с молитвами, которые вы называете патриотическими песнями, с целым сонмом святых и мучеников вроде Зои Космодемьянской. Словом, нам, ворам, нужны сектанты, ибо они не включены в систему мировых религий и не контролируются достаточно большими деньгами. Таких людей можно убедить хоть в чем, толкнуть хоть на какой поступок, если умеешь ими повелевать. Они - лучший материал для любой Системы. Но ты влез - и все сломал. Но даже и тогда я не обиделся на тебя. А решил найти и приблизить к себе, ибо понял, что человек, который дважды смог сломать Систему, за спиной которой стоит мой мир - мир, надо признать, преступный - может со временем заменить и меня, встать во главе моей Системы и, будучи молодым и сильным, сломать власть в этой стране.

- Зачем? - с большим трудом произнес я.

- Ты мне стал... как сын... - сказал он.

- А вы - Бог?

Евгений Евсеевич рассмеялся.

 

Смертник не стал писать о том, как закончил разговор Евгений Евсеевич. К чему это членам Верховного Суда?

- Люди - овцы, - сказал Евгений Евсеевич. - Они предназначены, чтобы их стричь и доить. Можно резать их на мясо - они все стерпят и даже превознесут тебя. Великие люди сознавали это и создавали великие Системы: Август, Чингисхан, Гитлер, Сталин... Но умерли они - и не стало ими созданных Систем. Вместо Системы социализма в СССР существует масса мелких, давно уже заменивших его Систем, даже сталинскую Конституцию, приведшую в ужас воров (я помню это), вы заменили на нынешнюю, брежневскую, от которой в восторге я и мне подобные. Мне нужен наследник, сынок. И ты - единственный из тех тысяч, что встретил я в своей жизни, кто способен пойти за мной и дальше меня. Я сведу тебя со своими людьми. Я представлю тебя им и скажу: "Он будет вам Хозяином..." И они поклонятся тебе: генералы и маршалы, министры и партийные бонзы. Но прежде мы им должны доказать, что ты воистину велик. Как я.

 

Тогда, сидя за спиной Евсеича в холодной гостиничном номере, нынешний смертник все ждал, что Евгений Евсеевич продолжит тот разговор.

Но он молчал.

Молчал и Ежиков.

 

Где и каким образом Евгений Евсеевич выудил эти сведения о Станиславе, покрыто для меня мраком. Могу лишь догадаться, что помогли ему профессионалы. Я не особенно вникал во все подробности задуманной им авантюры. Даже слово "поливальщик", каким окрестили люди купленных Станиславом шоферов, услышал лишь по пути из Москвы в Джамбул.

Да и вообще, как я теперь понимаю, он доверял мне не до конца. Взять хотя бы историю, случившуюся уже после того, как Сергей Трофимович получил мое согласие на участие в операции и посвятил меня в ее детали. История показалась мне тогда глупой.

А случилось вот что.

"Пусть выглядит так, словно не мы, а посторонние люди его высветили, - сказал он мне на следующий день после того, как мы внимательно изучили фотоснимки и нашли еще одно место для установки пулемета. - Заодно расстанемся с пацанвой".

Четыре подростка, которые раньше по его приказу приходили в масках к представителям московских Систем, вооружившись ножами и палками, подкараулили Станислава в темном переулке по дороге от бани к метро (адреса Стаса мы так и не узнали - следы заметал, шельма, так, что куда там героям романов Богомила Райнова) и передали ему письмо с требованием выплачивать... двести шестьдесят рублей в месяц. Для страховки я с пистолетом и в полумаске стоял в стороне, не скрываясь.

Стас взял письмо, положил его в карман, спокойно поблагодарил ребят и пошел дальше.

Подростки получили от меня вожделенные червонцы и тут же разошлись, довольно гогоча и переругиваясь.

На следующий день Евгений Евсеевич получил конверт с сорока рублями и письмо следующего содержания:

 

Благодарю за вчерашний спектакль. Расходы взял на себя.

Станислав

 

С Евгением Евсеевичем случился сердечный приступ. Глаза его выкатились из орбит, лицо заалело так, что хоть огнетушитель тащи.

Я умеренно посуетился вокруг шефа: сунул ему в рот таблетку нитроглицерина, положил компресс на сердце, сказал что-то о превратностях судьбы, предложил чаю.

Евгений Евсеевич от чая отказался и выплеснул весь гнев свой, едва сердечная боль отошла, на меня. И такой я, и разэдакий, и подлец, и не сумел дело организовать, и вообще, быть может, это я работал на два фронта и выдал его Станиславу. Словом, шуму было даже больше, чем следовало.

 

"Мне надо было бы задуматься об этом тогда еще, но я дал волю своим нервам - и ничего не понял. А надо было бы понять, что Евгений Евсеевич играл комедию. Он хотел засветиться в глазах Станислава и тех людей, что стояли за ним. Бывший Апостол решил предстать в глазах тех, кто ворочает миллионами, всего лишь мелким жуликом, с которым легко расправиться при случае, а проще даже не обращать на него внимания, - размышлял смертник. - Но писать об этом болванам из Верховного Суда я не буду".

 

- Вот что, - сказал я расквасившемуся старику. - Не умеешь поражения признавать - так сам и страдай, а на меня не кричи. Незачем тебе тиранить меня. Жену и дочь я из-за тебя потерял, а институт и эта собачья жизнь при тебе не стоит унижений. Если я и остаюсь с тобой сейчас, то потому только, что ты оказался единственным близким мне человеком в трудную для меня минуту. Так что постарайся быть мне другом, а не хозяином.

Он согласился.

Я вызвал к бане всех четырех подростков, участвовавших в спектакле с передачей письма, как следует надавил - и узнал все.

Станислав после получения письма не ушел в метро. Он проследил за нами, увидел, как я расплачиваюсь с ребятами, пошел за одним из них. У самого подъезда он скрутил руки парню за спину, двинул пару раз в зубы - и узнал имя того, кто заплатил мальчишке червонец. А зная меня, ничего не стоило Стасу догадаться, кто руководил вымогательством.

Евгений Евсеевич отпустил меня от себя на неделю, попросил забыть о том, что накричал - мол, сказал все не по злобе, а от излишней нервозности. Теперь, вот, придется увольняться из банно-прачечной Системы, ибо руки у Стаса длинные. Дела с вымогательством тоже придется прекратить, хотя и жалко: Гарик стал усиленно эксплуатировать Высоцкого, организовывать ему концерты по всей стране, получать такие прибыли, что процент наш с него возрос бы до пяти-шести сотен рублей в месяц...

"Но жизнь дороже, - серьезно сказал Евгений Евсеевич. - Будем придумывать новое дело. Видишь, какой я неудачник? За что ни возьмусь - все сам и порчу. Не надо было нам трогать этого Стаса. Ох, не надо было!"

Я опять поверил. И в течение семи дней вполне добросовестно искал работу, ибо на носу была защита диплома, а по распределению я должен был остаться в Москве (еще одна услуга Евгения Евсеевича). Но мне хотелось куда-нибудь подальше из столицы.

На восьмой день Евгений Евсеевич пришел в общежитие и сказал, что пора ехать...

 

Смертник вспомнил, как после этих слов Евгений Евсеевич помолчал и неожиданно сказал мечтательным и тихим голосом:

- Вот тогда-то и верну я ему его сорок рублей...

 

Прежде чем заняться топографией и поисками вариантов изменения маршрутов "поливальщиков", мы обговорили вопросы не менее важные: что делать с попавшими в западню водителями, чем их кормить, как долго и где содержать, кому охранять их все время, пока они будут находиться в наших руках.

- Главное - нарушить Систему, - объяснял мне Евгений Евсеевич. - Ибо всякая Система живет до тех пор, пока все в ней работает слаженно и четко. Как только мы нарушим ее ритм, произойдет сбой по всей цепи, люди зашевелятся, заволнуются, начнут делать ошибки - и завертится колесо. Стас бросится искать причину сбоя - и вот тут явимся мы... Понятно?

- Теоретически - да, - кивнул я головой.

- А практически - это уже моя забота, - сказал он. - Давай поработаем над картой. У тебя геодезической практики больше.

И мы начали рисовать на копиях карты возможные варианты новых дорог, спорить, насколько возможно использовать местных шоферов и трактористов для того, чтобы с их помощью перевозить паровозные колеса и автопокрышки, боронить старые дороги и прокладывать новые. Подобных мелочей набралось великое множество. И справиться с ними мы должны были за неделю.

Мне идея сломать Систему Стаса понравилась. Чем-то походило на революцию.

После нескольких дней ожесточенных споров, пачкания семнадцати копий карты решили мы от операции под Чу отказаться, а произвести косметику лишь одной трассы - той, что идет через пустыню в пустыне Бес-Кепе, и больше тридцати водителей (а это пятнадцать машин) в плен не брать.

В свободное время тренировались на Мытищинском стрельбище в пальбе из винтовок с оптическим прицелом. Тамошний распорядитель обращался к Евгению Евсеевичу подобострастно, норовил все в глаза заглянуть, ласковое словечко сказать.

Уже в поезде я спросил Евгения Евсеевича:

- А кто охранять будет водителей? Мы вдвоем не справимся.

- Не твоя забота, - ответил он. - Бригада уже на месте. Все легализованы в местном сельсовете и подружились с участковым.

По опыту я знал, что требовать деталей, выспрашивать о непонятном у Евгения Евсеевича бесполезно. Я должен знать только то, что должен знать - не больше. И сейчас понимаю, что он был прав.

 

"Не писать же этим баранам, что Евгений Евсеевич стоял во главе целой мафиозной структуры, имеющей интернациональный характер, что щупальца его организации были распространены "от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей..." - думал смертник. - В нее входили как работники всевозможных советов, так и участковые милиционеры, а также депутаты всех уровней и руководители управлений милиции и множества ведомств. Всех их подкармливал его подпольный синдикат, и все при этом платили от доходов своих Систем ему и его организации, о действительной величине и силе которой я сам только теперь начинаю догадываться..."

 

В больших фибровых чемоданах у нас лежало по винтовке, по смене теплого белья, шерстяные носки, по одноместной палатке, по спальному мешку, по свитеру, брезентовым штанам, спиртовке, кастрюле, набору консервов - недельный запас, по куску мыла, полотенцу и по тюбику пасты с зубной щеткой.

...все это было обнаружено у нас при обыске в нашем номере гостиницы, тщательно внесено в протокол и изо дня в день было прочитываемо следователем вслух.

Следака поначалу удивляла столь тщательная основательность экипировки "браконьеров", он то и дело задавал свой идиотский вопрос: не из-за гигиенических ли мы соображений столь точно продублировали содержание своих чемоданов?

Не стоил он того, чтобы говорить ему правду. Сбрехал какую-то чушь - и он с радостью поверил.

А дубль нам нужен был только потому, что пункт, куда будут съезжаться заблудившиеся "поливальщики", должен был простреливаться с двух точек. Мы не собирались убивать шоферов, а хотели лишь пробить пулями баллоны, чтобы исключить возможность длительных переговоров...

 

А в тот вечер мы пили водку из пивных кружек, закусывали заветренной краковской колбасой из гостиничного буфета (ресторан оказался закрыт на ремонт) и смотрели на липучий мелкий дождь за окном, на свои прозрачные отражения в стекле.

Больше молчали. Лишь изредка перебрасывались одним-двумя словами и опять молчали...

 

Однажды следователь спросил меня, о чем я думал тогда.

Не помню... Может, о дочери, проститься с которой жена мне не позволила и, захлопнув дверь перед моим носом, заявила, что теперь у Машеньки будет другой папа, хороший... Может, о последней своей женщине, которая любила меня тем сильнее, чем больше денег водилось в моих карманах.... Может быть, о том, что зря я так долго старался быть хорошим, а надо было сразу, в первой своей зоне, вступить в контакт с деловыми, не сходить с ума всю жизнь и не пить чужую кровь... Может, тосковал по Голосу... А может, благодарил Бога, что тот избавил меня от него и научил любить вместо него Евгения Евсеевича... Может, о самом Евгении Евсеевиче - единственном из друзей, кто не оставил меня после психбольницы и которого не оставил я....

Да, скорее всего о нем, ибо именно Евгений Евсеевич сделал все, чтобы вырвать меня из обыденной обрыдлой жизни, в которой прозябает человечество, и увлек делом, которое позволит сломать сначала одну из Систем, а затем и все Системы сразу...

А может и о том, что, разрушив Стасову Систему, заимею я достаточное количество денег для того, чтобы побороть закон, защищающий материнские права моей жены, и вырвать дочку из ее лап, взять Машеньку к себе... Не помню...

Лил постылый дождь, за стеной пел магнитофон голосом Высоцкого:

Корабли постоят

И ложатся на курс.

Но они возвращаются

Сквозь непогоду.

Не пройдет и полгода -

И я появлюсь,

Чтобы снова уйти,

Чтобы снова уйти -

Не пройдет и полгода...

А в мозгах моих нудил голос Евгения Евсеевича:

"Везде есть Система. В каждой отрасли так называемого народного хозяйства. И все эти Системы делятся на две категории: Системы для начальства и Системы для подчиненных. Чем выше начальник, тем большего он требует от Системы, а подчиненные ему прислуживают. Все воруют и все присваивают то, что принадлежит не им. Поэтому все в этой стране - воры и уголовники. Все мы -одного поля ягоды с теми, кто сидит в тюрьме или в камере смертников. Нет никакого социализма в стране, никакого равноправия, никакой свободы и ничего из того, что учил ты в школьных учебниках.

Более того, Система, которая называется государственным строем, обманывает сама себя.

Взять того же начальника... Он думает, что начальник - это он, что он решает и постановляет от имени народа своим разумением, а мы прислуживаем ему и на него работаем. Это ошибка, но нам она на руку...

Ибо это не мы на него работаем, а он - на нас. Вот, допустим, захочет начальник икру - и мы тащим ему икру, захочет баню - и мы делаем ему баню.

Но представь, например, что я - завхоз того же обкома партии или в Верховном Совете. И осталось у меня всего пять килограмм черной икры на складе. А у сына моего друга, например (он из соседней Системы - Пахан в зоне какой-нибудь), свадьба на носу. Что я говорю своему начальнику? Нет, говорю, икры. Через неделю привезут, потерпите. И он терпит. Потому что так велел я - его истинный хозяин..."

Возвращаются все,

Кроме лучших друзей,

Кроме самых любимых

И преданных женщин.

Возвращаются все,

Кроме тех, кто нужней.

Я не верю судьбе,

Я не верю судьбе,

А себе еще меньше...

"...Или, допустим, баня... Ты пришел мыться, мясник пришел мыться, начальник захотел пару. Что я говорю тебе? Ты - мой друг, парься. Мяснику? Ты мне - мясо, я тебе - пар. А начальнику? Начальнику я говорю: "Нету пара. Вентиль горячей воды заржавел, завтра приходите". Зачем? А затем, чтобы он знал цену мне. Он - начальник, он смирится и придет завтра. А без мясника мне нельзя, без него мне надо с остальными людьми в очереди стоять и кости вместо мяса покупать...

Или с железнодорожными билетами возьми. Думаешь, почему народ у касс сутками стоит, мается? Мест, думаешь, нет? Есть. Только там тоже Система..."

А мне хочется верить,

Что это не так,

Что сжигать корабли

Скоро выйдет из моды.

Я, конечно, вернусь

Весь в друзьях и мечтах,

Я, конечно, спою

Я, конечно, спою -

Не пройдет и полгода...

"...Попробуй без Системы на окладе кассирши месяц прожить - ноги протянешь. А она, сука, вся в золоте ходит. И если ты хоть от самого министра принесешь требование на билет по брони, то билета того у нее уже давно нет, он - у меня, у мясника или у какого иного человека из другой Системы. Потому, как бронь - это с виду бронь, а она - тоже Система.

Это только дураки считают, что властители им служат, а депутаты - слуги народа. Все давно знают, что они служат НАМ. Все служат: от ЦК КПСС и до идеалистов. Потому как у нас - Система, дружба и поддержка друг друга; как у идеалистов - борьба за идеалы; у начальства - за портфели. А побеждает дружба, так сказать..."

Я, конечно, вернусь

Весь в друзьях и мечтах.

Я, конечно, спою,

Я, конечно, спою -

Не пройдет и полгода.

Раздался возмущенный вопль - и магнитофон выключили.

Тихо стало.

Только дождь за окном шелестел, да думалось о чем-то вроде:

"Сказки пишешь, бумагу переводишь... а кому это надо? Сейчас это мало кому интересно. Кто вспомнит о них через годы? Сменятся кумиры, будут иные нравственно-этические ценности, система взглядов, образ мыслей. И даже Система символов изменится, будет создана новая, на лучшей основе, надеюсь... А может, и на худшей... мир так устроен, что поделаешь... А заниматься творчеством надо на века. Как, впрочем, и просто жить..."

Не знаю, может, он и не говорил так, а это я сейчас так говорю...

А тогда лил дождь за окном, молчал магнитофон за стенкой, и на душе было мерзостно и пусто.

Высосав водку из кружки, я почесал ее дном свой затылок, глядя на лысину в виде маленькой тонзуры на макушке Апостола. Спокойно так смотрел, без каких-либо эмоций. Даже плюнуть на нее не было желания.

Смотрел, чесал себе затылок дном пивной кружки, краем глаза видя при этом, как мое отражение в стекле тоже чешет кружкой затылок... Пристально, наверное, смотрел.

Потому что, когда кружку я от головы своей оторвал и поднял над собой, Евгений Евсеевич обернулся - и мы встретились глазами...

Какое-то мгновение пялились друг на друга...

А потом он закричал.

Закричал дико, по-звериному, отчаянно и безнадежно, как кричат кролики, когда перерезают им горла тупым ножом.

Крик был не долгим, но таким страшным, что я даже на секунду оглох и не сразу сообразил, что кружка вывалилась из моей руки и упала на его тонзуру...

 

"Все сказано, - решил смертник. - Самое важное для Прошения написано. Если даже всего предыдущего члены Верховного Суда не прочтут, то уж это - сцену смерти Апостола - прочитают обязательно. И дальше писать ни к чему."

Он сложил бумаги на столе аккуратной стопочкой, вытер перо, положил ручку рядом с бумагой, лег на нары и почти тотчас уснул.

Ибо на душе его было легко, чувствовал он умиротворение и покой.

Смертник спал, не видел и не слышал, как надзиратель вошел в камеру, взял со стола исписанную бумагу, положил на ее место чистых двадцать листов и ушел.

Смертнику вновь снилась крыша тюрьмы, высокое звездное небо, огни города под ногами с улицами Трудовая, Советская, Коммунистическая, со школой имени Карла Маркса напротив и спрятанной за пирамидальными тополями спортивной площадкой. Даже крики играющих там в футбол мальчишек слышал он во сне. И запахи тополиного пуха, смешанные с запахами цветущей акации, доносились до крыши.

Он поднял голову к небу, поискал знакомую с детства звезду.

Нашел.

Маленькая точка стала расти, расти. Проявились очертания. Лицо. Женское.

Пригляделся - знакомое до боли. Плачет.

"Саша. Саша. - шепчет. - Любимый мой."

"Светка! - узнал он. - Мальвина!"

"Саша."

- Видишь? - прозвучал Голос.

И лицо исчезло.

Смертник проснулся весь в холодном поту. Вскочил, сел.

Зажмурился, сжал кулаки, медленно посчитал до ста, набрал полную грудь воздуха, шумно выдохнул и одновременно с этим открыл глаза.

За окном стояли сумерки, света в камере мало, но стопка чистой бумаги белела на углу стола.

"Мальвина, - вспомнил он. - Напишу ей!"

Бросился к столу, пододвинул бумагу и карандаш, быстро написал:

 

"Здравствуй, Света."

 

И тут же бросил карандаш.

"Два раза не воскресают", - понял он.

- Это точно, - согласился Голос.

Но бумага лежала перед ним, карандаш был в руке - и смертник, скорее по привычке, чем от сильного желания, стал писать совсем о другом:

 

В протоколе судебно-медицинской экспертизы отмечено, что умер Евгений Евсеевич от инфаркта миокарда. Не выдержала, мол, главная жила сердца, лопнула. А кружка лишь слабо ударилась о лысину и даже не ушибла его.

Не знаю, что он такое увидел во мне, чем мог я - его ученик и соратник - испугать столь матерого волка... Но только мне кажется ужасным глядеть в глаза человека, смотрящего на мир твоими глазами. И в этом - причина его смерти.

Не знаю, сумел ли я это объяснить. Но более точно сказать не могу, да и не желаю. Как не желал это объяснять и последнему своему следователю.

На предсмертный крик Евгения Евсеевича слетелись, словно вороны на падаль, все обитатели гостиницы. Не сразу, конечно, а спустя две-три минуты, в течение которых я подходил к телефону в номере, набирал "0"2 и говорил:

- Я только что убил человека. Приезжайте, пожалуйста, в гостиницу имени Джамбула, номер 218.

Люди толпились испуганной стайкой в проеме двери, смотрели на труп Апостола, переговаривались.

А я подобрал зачем-то пивную кружку, вертел ее в руке, слушал, как шелестит дождь за окном, и думал, что вот-таки я опять убийца, опять нечаянный, и если уж все возвращается на круги своя, то возвращается до конца.

Потом приехали люди в форме, стали выворачивать мне руки за спину, тащить по лестнице вниз, бить под ребра, впихивать в машину.

Но это было потом. А пока лил дождь...

 

Последние три строчки он написал почти в темноте. Сложил листы в стопку, стопку перевернул, положил поверх карандаш.

Потянулся до хруста в суставах, разделся и вновь лег спать.

А утром проснулся, как всегда, с петухами, долго лежал с закрытыми глазами, пытаясь все же уснуть. Не получилось.

Пришлось открыть глаза и посмотреть в сторону стола.

Рукописи не было.

Он с облегчением вздохнул - и вновь заснул...

Мальвина улыбалась ему во сне, а он рассказывал ей очередную сказку.

 

СКАЗКА О ПОХОРОНАХ

 

На краю большого поля овса, у самой дороги, лежал поверженный дракон. Обе мертвые головы его, вывалив распухшие лиловые языки в пыль, валялись здесь же. Из-под левой лопатки торчало почерневшее от крови копье.

По дороге из города приехала влекомая старым мерином телега с двумя могильщиками.

Они остановились у трупа дракона, спрыгнули на землю, размяли затекшие ноги и, достав лопаты, принялись искать место для могилы начинающего уже разлагаться и смердеть тела.

- Давай вон под тем деревом похороним, - предложил молодой могильщик.

- Не, - покачал головой старший. - Там корней много, копать тяжело. Лучше прямо в поле.

- И то, - согласился первый. - Сгниет - урожай на следующий год будет хороший.

Они достали из телеги косу, поправили лезвие оселком, поплевали на ладони и стали косить овес.

Стебель был зеленый, сочный, резался хорошо, укладывался валок за валком ровно.

Выкосив большой круг, они собрали снопы и погрузили на телегу. Охапку бросили и под нос мерину.

Затем стали рыть яму.

Земля копалась легко, камней в ней почти не было. Выбрасывали землю кругом, чтобы потом легче было зарывать. Каждый час отдыхали. И тогда пили молоко прямо из крынок и закусывали ржаным хлебом. Изредка переходили дорогу и там оправлялись...

Вот яма и готова.

Выпрягли мерина из телеги и, впрягши его в задние ноги дракона, как в оглобли, затащили с матами да понуканиями труп в могилу.

Передохнув и еще поматерившись, закопали. А оставшуюся землю разбросали по полю ровным слоем.

Солнце уж алело над горизонтом. Пора поспешать домой.

- Не по-людски как-то... - сказал первый. - Надо бы помянуть...

Присели у могилки. Достали шкалик, стаканы. Разлили, выпили.

Помолчали...

Поднялись.

- Вот и все, - сказал второй могильщик. - Нет дракона.

- Жаль... - промолвил вдруг первый.

- Чего жалеть? - удивился второй. - Злодей же.

Первый, вздохнув, сказал:

- Живой...

 

Спустя три дня

 

1

 

Огромная пачка бумаги, исписанной то чернилами, то карандашом, лежала в сейфе.

Владелец сейфа - щуплый низкорослый старикан в добротном дорогом костюме, волосы седым ежиком, роговые очки поверх колючих глаз, с щеточкой усов и остренькой бородкой - сидел во главе стола, за которым расположились девять таких же немолодых и одетых в дорогие костюмы мужчин. Ни у кого из присутствующих не было ни портфеля, ни какой-то другой поклажи. Лишь лежал перед каждым небольшой, формой и размерами с игральную карту, листочек бумаги с тремя строчками.

В комнате можно было бы поставить пять таких столов и посадить пятьдесят человек. Но этот, единственный здесь стол, был установлен у торцовой, противоположной от входных двухстворчатых дверей стены, отчего свет из высоких - от пола до потолка - окон падал на председательствующего старика справа. Все остальные сидели лицом к свету, спиной к глухой стене, обитой до самого потолка громадным гобеленом, на котором изображена была какая-то средневековая битва: со вздыбившимися конями, скалящимися в злобе всадниками, озверелыми мордами собак, запакованных, как и всадники, и лошади, в железо, и покорно гнущимися и сминаемыми копытами травами. Даже солнце на том гобелене светило сурово, словно наказывало всю эту изнемогающую от гнева орду.

Больше в комнате той ничего не было, если не считать ряда больших фарфоровых ваз с пышными букетами экзотических цветов и огромного портрета мужчины с холеной бородой, одетого в военный мундир начала двадцатого века с золотыми эполетами, аксельбантами, при двух орденских лентах и с несколькими рядами прочих наград на груди. Если поверить, что сей моложавый человек был участником такого количества битв, и вышел из них победителем, то это должен был быть либо Александр Македонский, либо Наполеон. Но современникам Брежнева известно, что ордена дают чаще не за победы, а по должности - и потому легко прийти к мысли, что это - портрет какой-то августейшей особы.

Перед столом стоял черноволосый красавец с узенькими усиками. Он только что доложил этим людям о результатах своей поездки и ждал их решения.

- Приговор утвержден? - спросил старик черноволосого.

- Да. Верховным Судом СССР. Но ему пока не сообщили.

- Сообщат?

- Без моего разрешения - нет.

Сидящие за столом, словно по команде, улыбнулись.

- Без твоего разрешения. - повторил старик.

Рука его лежала поверх стола, пальцы тихо выстукивали какой-то ритм.

- Я обязан Ангелу жизнью, - сказал председательствующий. - Вы знаете это?

Сидящие за столом каждый по-своему - кто бровь вскинул, кто кивнул, кто улыбнулся - выразили свое отношение к сообщению.

- Давно это было, - продолжил старикан. - Теперь и не важно. Но долг есть долг. Выкупить его у меня денег хватит, чужих не попрошу.

Встал из-за стола, продолжил речь, расхаживая вдоль него:

- Все дело в том, что выкупаться он сам не желает. Я внимательно прочитал все его Прошение о помиловании. Ни слова ни обо мне, ни о ком другом. Куча рассуждений, и несколько имен сявок.

- А Трофимыч? - подал голос один из сидящих за столом. - Его ведь назвал.

- Его он убил - как было не назвать? - ответил старикан. - И сослужил, кстати, службу нам. Спас - как он там написал? - Систему. - перевел взгляд на черноволосого красавца. - Расскажи.

И тот напряженным от волнения голосом рассказал, что в пустыне Муюн-Кумы действительно были по приказу Трофимовича переставлены либо уничтожены ориентиры, изменены направления маршрутов машин с грузами из Средней Азии в Сибирь. Все было сделано так, чтобы около сорока "Алок" либо "КамАЗов" оказались бы захваченными группой боевиков, спрятавшихся в песках. Для уничтожения этих людей пришлось вызывать из Афганистана и посылать в казахстанские пески десантный батальон.

- Десантникам сказали, чтобы стреляли только на уничтожение, пленных не брали. Сказали, что бой идет на территории Пакистана против группы диверсантов ЦРУ, которые знают русский, казахский и узбекский языки.

Сидящие за столом переглянулись. Лица их выразили одобрение.

А черноволосый продолжил рассказ о том, что десантники после боя трижды прочесали опасные квадраты и пристрелили двух случайно выживших боевиков.

- Смерть Трофимыча подвела под всем делом черту, - закончил он.

Каждый из сидящих здесь знал это и без подсказки черноволосого.

- Трофимыч нужен был живым, - сказал один из сидящих за столом.

Старик остановился, посмотрел на него.

- Ежиков об этом не знал. Он служил Трофимычу.

- Не имеет значения, - ответил тот, не отводя глаз. - Трофимыч нужен был нам живым. Ты - должник Ярычева, вот и защищаешь его.

- В нашем деле должников нет, - покачал головой старик. - И Трофимыч был нам нужен действительно живым. - помолчал, прикусив волос из уса, сказал решительно: - Перед каждым из вас по карточке. Там три решения. Выберите то, какое считаете более правильным, поставьте крестик. Еще вопросы есть?

- Есть, - тут же сказал тот, что напомнил старикану о его долге перед Ярычевым. - Если я поставлю крестик на третьей строчке, что будет с Ярычевым?

- Если большинство крестиков будет на третьем пункте, то мы вместе и решим.

Восемь стариков быстро, не задумываясь, поставили крестики и передали свои карточки ему.

Лишь один задержался. Спросил у черноволосого:

- Машины теперь идут?

- Идут, - подтвердил тот. - Ориентиры восстановлены, маршруты тоже. Потерь нет.

Рука черкнула крестик - и карточка перелетела к старику.

Тот собрал карточки, перемешал, словно колоду карт, и быстро, глядя лишь на крестики, разбросал по трем кучкам:

- оставить все, как есть;

- отдать КГБ;

- принять.

Первый крест означал, что смертника ждет встреча с прокурором, выслушивание текста отказа о помиловании, ожидание расстрела и приведение приговора в исполнение.

Второй крестик отдавал его в руки КГБ с тем, чтобы молодые офицеры набили себе руку на избиениях и пытках, не боялись крови, а после чтобы кто-нибудь из них сделал "контрольный выстрел".

Третий крестик возлагал ответственность за судьбу смертника на этих вот десятерых. Можно выкупить Ярычева-Ежикова, можно изъять его из тюрьмы, можно самим убить любым способом, можно запытать, а можно просто дать ему документы с новым именем да отпустить на волю.

Но стопок было три - и в каждой оказалось по три карты.

- Значит, - сказал старик, - решение принимать мне.

Девять пар глаз, не мигая, смотрели на него. Лица их были бесстрастны.

По-прежнему стоящий перед столом черноволосый красавчик уставился в пол. На этот раз его мнения никто не спрашивал.

 

2

 

Два человека сидели на большой веранде дачи советского посольства во Франции, расположенной на Лазурном берегу.

За стеклом лил дождь.

Окна веранды были распахнуты, свежий воздух наполнял помещение, в котором было два мягких дивана у противоположных стен, круглый орехового дерева стол на толстой фигурной ножке, на нем разложенные в вазах фрукты, бутылка водки, банки пива и кока-колы. Рядом стояли два больших мягких кресла, в которых сидели, утонув по плечи, держа в руках по стакану и изредка отхлебывая из них, Ярычев-Ежиков и тот самый старик, который должен был решить судьбу смертника.

Старик смотрел на мрачного Ярычева-Ежикова и степенным, размеренным голосом говорил:

- Я очень удивился, когда в твоем Прошении не нашел ни строчки. Это был твой первый побег. Ты должен был написать.

- Я и написал, - без выражения в голосе сказал смертник.

- Разве? Я не читал.

- Я уничтожил этот "осколок".

Старик вскинул брови:

- Зачем?

- Не хотел тебя выдавать.

- Почему?

Смертник промолчал.

Старик не дождался ответа и сказал:

- Я обманул тебя.

Смертник молчал.

- Я обманул тебя, - повторил старик и продолжил: - Про пограничника я не сочинил. Только пересказал историю одного зэка. Его убили еще в сорок четвертом. Ты был такой романтик - и купился. Вот и все.

Смертник молча смотрел на дождь.

О чем он думал? О том побеге, когда вдвоем они задыхались под землей, лежа на стекловате и горячих трубах в темноте? Или о том, как в часы перед отбоем беседовали о жизни на свободе?

- Трофимыч послал тебя в зону, чтобы выйти на меня, - сказал старик.

Ни один мускул не дрогнул на лице смертника.

- У нас с ним были давние счеты. И тогда мы еще играли втемную, - продолжил рассказ старик. - Был его ход. Я спрятался в зоне, которую контролировал он. Мне казалось, что там он меня искать не станет. Когда ты попал к нам, я приказал начальнику отряда перевести тебя в наш барак. Улыбнулся тебе - и ты, как телок, ко мне прилип.

- Я верил вам, - без выражения в голосе произнес смертник.

- В тюрьме верить нельзя никому! - твердо произнес старик. - Я ж тебе говорил.

- А сами поверили.

- Кому?

- Ну, этому. кинодиректору, - улыбнулся смертник. - Который нас направил в отопительную систему. Ловкий был ход.

Старик лишь крякнул.

- Ход? - спросил. - Так ты, стало быть, знаешь?

- Нет, - пожал плечами смертник. - Вы сказали: "Был его ход". Я повторил.

- И на старуху бывает проруха, - сказал старик. - Я не знал тогда, что Трофимович меня уже вычислил.

- Но мы все-таки ушли.

Старик согласился:

- Ушли. Назад пути не было - нас замуровали тотчас, как мы залезли в ту дыру. Это был подлый ход. За двадцать лет Трофимыч впервые захотел меня убить.

- Но вам повезло.

- Да, мне повезло. Потому что рядом оказался ты: молодой, сильный, предприимчивый. На Зине я даже женился.

- На какой Зине?

- Из вагона-ресторана. - объяснил он и добавил с печалью в голосе: - Умерла.

- Давно?

- Три года назад. Рак.

Смертник кивнул. Слов сочувствия у него не было.

Бывший сосед по нарам и не нуждался в них. Сообщив о смерти жены, он стал рассказывать о том, как искал Александра Ярычева по тюрьмам Союза, как посылал к нему людей с приветом от себя, а Ярычев уже уходил в бега и снова - дважды - обнаруживался в следующей ИТК. А потом и вовсе пропал.

- Тогда мы послали Ежкова в Хабаровск.

- Ежкова? - впервые удивился смертник.

- Да. Тебя опознали среди тамошних бичей. Но покуда Ежков доехал, ты стал жиголо. Он убедил тебя взять его фамилию и уйти вместо него в армию.

- Зачем?

- Он действительно не хотел идти служить. Дебильное занятие, идиотские отношения. Ведь как раз в те годы мы решили призывать отсидевших в зонах на службу Родине. А до этого в армию уголовников не брали. Ежков уже знал, что такое дедовщина и про прочий идиотизм. Зачем было тратить два года на знакомство с подонками общества? А тебе было уже не привыкать.

- Вы сказали: "Мы решили". Кто это - "мы"? Правительство?

- Это не твое дело. Мы решили, а Правительство приняло меры, - ответил старик. - Достаточно знать лишь это. Я хочу сказать.

- Погодите, - бесцеремонно прервал его смертник. - Я рассуждаю так. Армия - опора государства. Если опору точит ржа, то и опора рухнет. Так я понимаю? Для борьбы с державой вы решили призывать в армию уголовников и насаждать среди ограниченного мужского контингента отношения, подобные тюремным.

- Ты умен, - кивнул старик. - Но если бы умел молчать, был бы мудрым. И не оказался бы в камере смертников.

- Это еще как сказать. - оживился Ярычев-Ежиков. - Но поспорим после. Меня интересует другой вопрос: если меня вместо Ежкова сунули в армию, то почему позволили ему умереть, а мне сменить фамилию?

- Ты мне нужен был чистым. С новой фамилией, с новой биографией.

- Так значит, это не я так ловко ушел от судьбы, а вы меня обновили?

- Да. После демобилизации ты должен был попасть к нам. Я хотел быть благодарным. Но ты совершил этот трюк с двумя точками и одной буковкой - и опять исчез. Мы искали по спискам военкоматов Ежкова, но никак не Ёжикова. Трофимович разгадал тебя раньше нас - и настиг в Свердловске.

- Это я его настиг.

- Да, - не стал спорить старик. - Я читал. Вы случайно встретились, но он тебя первым расколол. - помолчал, и добавил: - Но победил опять ты.

Лицо смертника повеселело. Ему становился интересен разговор со стариком. Мир оборачивался к нему новой стороной, неожиданной, хотя и подлой. И он, налив из банки в стакан кока-колы, спросил:

- Почему он был то Сергеем Трофимовичем, то Степаном Трофимовичем?

- Потому что "Сергей Трофимович сказал, а Степан Трофимович исполнил", - ответил старик, и рассказал: - Это еще с двадцатых годов пошло. Были два брата-близнеца в Москве: Колесников Сергей - большой начальник, комиссар, орденоносец, и Колесо Степан - удачливый медвежатник. Колесников был наводчиком, а Колесо вскрывал кубышки. Вот их племянник оба имени дядьев своих себе и взял.

Смертник помнил, что умерший при нем в гостинице имени Джамбула человек носил два десятка имен и фамилий, среди которых фамилия Колесников действительно называлась одной из первых. Но самой первой была фамилия Попов.

- Колесников. - повторил смертник. - Он решил, что я - ваш человек?

- Нет, Трофимыч был человеком умным. Он проведал о моем интересе к тебе - и решил использовать тебя, как живца.

- Какой живец? Мы с ним бандитствовали - и только.

Старик объяснил:

- Если бы вы захватили в пустыне те самые машины с фруктами, я бы начал войну с вами. И, первым бы делом, напал на тебя. - сделал паузу, закончил с усмешкой: - А тебя охраняли.

- Кто охранял?

- Многие. Человек двести. Стояли вокруг и внутри гостиницы, на улицах, в подъездах домов, в больничном саду напротив, около Дома Политпросвещения, еще где-то. Но!.. - поднял палец. - Ты - везунчик. Охраны не было только в вашем номере. И там ты убил Трофимовича.

- Я не убивал.

- Читал, - согласился старик. - Кружка упала, разрыв сердца, твой звонок. А ты знаешь, если бы ты не позвонил в милицию, тебя бы убили тут же в коридоре. Ты даже не представляешь, как тебе опять повезло!

Смертник посмотрел на бледные, изможденные свои руки, пропустил струю слюны во рту сквозь то место, где были когда-то выбитые надзирателем Витьком зубы, сказал:

- Нет. Не повезло. - посмотрел на дождь, продолжил задумчиво. - Вы обмолвились сегодня. Сказали "его ход". Я так понимаю, что шла игра, а игроками были вы с Колесниковым.

- Да, - опять согласился старик. - Ты - умный человек. Уважаю. - и объяснил: - Шла игра. Давняя. С тридцать седьмого года. Смешно признавать, но играли мы истово, по крупному.

 

И старик поведал смертнику историю своей вражды с Трофимовичем.

Рассказчик был, оказывается, вовсе и не таким уж древним - едва за шестьдесят, ибо родился он в конце грозного 1919 года в семье выдающегося советского разведчика Левкоева[3] - агента ВЧК в тылу белогвардейской армии Колчака. Родиться-то родился, да только его отцом в биологическом смысле этого слова был белогвардейский офицер, князь Голицын, ибо мать его, прежде чем стать женой Левкоева, была замужем за князем и беременна от него. Во втором браке родила она двух мальчиков, один из которых впоследствии стал Героем Советского Союза и пожинал эти лавры до самой своей смерти, работая всего лишь начальником одного из цехов завода "Металлист". Был и третий ребенок - любимая сестренка обоих мальчиков, девочка по имени Лена.

- По паспорту и по закону папа твоей ненаглядной Светочки Левкоевой, - сказал старик, - был мне братом. Но не по существу.

Потомок князей узнал о своем аристократическом прошлом - и уже в тридцать пятом году с гордостью заявил в горЗАГСе при получении паспорта, что желает иметь фамилию истинного отца - Голицына, а не безродного, хотя и высокопоставленного партийного функционера Левкоева.

"Дед Мальвины был партийным шишкой", - автоматически отметил про себя смертник.

Скандал случился столь грандиозный, что уже через три месяца, в тридцать шестом, первого секретаря Аулие-Атинского укома партии Левкоева арестовали как китайского шпиона, а отрекшегося от него пасынка с фамилией Голицын назначили инструктором укома комсомола.

- Должность необременительная, - прокомментировал Голицын эту часть рассказа. - Езди по уезду, проверяй чужую работу, жри, пей за чужой счет. Еще и подарки получай. Особенно хорошо было у казахов проверки делать. Они ведь мзду и взяткой не считают, а подношением. Хорошо я прожил тот год.

Неприятности начались в тридцать седьмом, когда арестовали преемника Левкоева - бывшего завагитпропа Попова.

- Поговаривали, что на Попова настучала его собственная жена. Она будто бы была дочерью аулиеатинского заводчика, а Попов знал об этом, но скрывал. Или что-то в этом роде, я не интересовался[4]. Важно, что сын их тоже отказался от отца с матерью. И мы оказались с ним в одном отделе.

- Это был Трофимыч? - догадался смертник.

- Трофимычем он стал много позже, - ответил Голицын. - Мы оказались в одном лагере, оба как "враги народа", оба по пятьдесят восьмой, оба сроком на десять лет.

- За что?

- Чистка, - пожал плечами Голицын. - За сокрытие социального происхождения и проникновение в руководство уездной комсомольской организации.

- Но вы же не скрывали. Вы даже наоборот.

- Не имеет значения. Русский князь на руководящей должности в СССР - нонсенс. Я должен был сесть - и я сел.

- А как же. Ленин был дворянином, Дзержинский. Много кто еще.

- Они тоже сидели, - ухмыльнулся Голицын. - Мне иногда кажется, что в СССР в тюрьме сидели все.

Сам он быстро освоился в первой своей зоне - на станции Отрар. Заметил, что отношение охраны к "друзьям народа" много лучше, чем к политическим - и постарался перейти в отряд к уголовникам. Прибывший за ним Попов поступил точно так же.

- Мне добавили за кражу два года, но перевели из разряда врагов народа, - объяснил Голицын. - А Попову добавили три.

И далее Голицын рассказал о том, как зимой сорок второго встретил он в лагере своего отчима - бывшего первого секретаря укома партии Левкоева.

Лагерь был особым. Отарское отделение знаменитого КарЛага имело в центре пустыни Муюн-Кумы участок для штрафников - так называемый "82-й километр". Там жили и заготавливали саксаул для нужд железной дороги от пятидесяти до ста пятидесяти уголовников и от десяти до тридцати политических - в зависимости от сезона. Участок слыл самым страшным в КарЛаге, местом уничтожения зэков. Особенно зимой.

Бригада Никитина, в которой работал Левкоев, состояла исключительно из политических. Не один раз они чудом спасались в пургу при возвращении с лесосеки. Но как-то случилось, что при одном таком возвращении испортился трактор. Начальник участка посчитал поломку вредительством и саботажем. Он жаждал крови. И тогда бывший первый секретарь укома партии взял ответственность за случившееся на себя.

- Дурака вели в карцер, - заметил Голицын. - На трое суток. То есть на верную смерть.

Карцером на "82-м километре" была такая же, как и у всех, землянка, но только без печки. В пургу и в минус сорок на улице в ней было минус двадцать пять. Изможденные, полуголодные узники замерзали там в течение суток.

Левкоев шел под конвоем в карцер, когда взгляд его упал на стоящего в строе Голицына. Он узнал пасынка и очень обрадовался встрече. Поднял в коминтерновском приветствии руку и, широко улыбаясь, прокричал:

- Здравствуй, сынок! С днем рождения!

Зона "82-й километр" была особая, бежать из нее через две пустыни мало кто решался, потому и охрану несли красноармейцы крайне небрежно. Внутри периметра колючей проволоки зэки передвигались днем почти без помех, а по ночам и совсем уж свободно.

В ту же ночь из землянки с политическими в землянку Голицына пришел человек и рассказал, что маму Голицына держали тоже в Карлаге, и там ее убила какая-то сумасшедшая.

- И тогда, ты знаешь. - признался Голицын, - . я почувствовал к старику что-то вроде нежности. Он остался в этом мире единственным близким мне человеком. Знаешь, словно пелена спала с глаз. Оказывается, все эти годы он, зная о моем истинном происхождении, искренне считал меня своим сыном. Он любил меня. Ведь встреча наша произошла действительно в день моего двадцатитрехлетия, про который я сам забыл.

Что-то в голосе Голицына дрогнуло в этот момент, но далее он продолжил рассказ опять спокойно, говоря размеренно и внятно.

В ту же ночь он проник в землянку, служащую "красной комнатой", вырвал из подшивки "Правды" несколько газет и переправил в карцер вместе с двумя осьмушками хлеба.

- Мерзнущий человек должен все время есть, - объяснил он. - А газеты надо накрутить на голое тело - они тогда сберегут собственное тепло лучше одежды.

На следующую ночь он передал отчиму уже пять осьмушек хлеба и тушку крысы-песчанки, которую сумел поймать днем во время выезда "за колючку" на заготовку саксаула.

Как бы сложились обстоятельства в дальнейшем, не ясно, однако Голицына выдал Попов. После мордобития потомок древнего княжеского рода, чей предок во времена Великой Смуты претендовал на царский Престол, оказался в карцере вместе с отчимом.

- И тогда мы решились на побег, - рассказывал Голицын. - Отец за двое суток карцера понял, что его так и так ожидает смерть - и согласился. Мы расковыряли крышу и выбрались наружу. Опять была пурга, охрану с вышек сняли, оставили караул только у входных ворот: два красноармейца сменяли друг друга через каждый час. Я напал на одного - и задушил.

Смертник с сомнением глянул на сухого низкорослого старика.

- Тогда я был помоложе и поплотнее, - правильно понял его взгляд Голицын. - И к тому же я душил его веревкой - нам их давали вместо ремней для штанов. Накинул сзади на шею, минуту побарахтались в снегу - он и затих.

А потом они вместе с Левкоевым отперли калитку в заборе, дотащили труп до саней, на которых бригады зэков возили на заготовку саксаула, забрались в трактор и поехали.

- Отец сказал, что лучше ехать на северо-запад, через пустыни Муюн-Кумы и Бетпак-Дала. В той стороне нас наверняка искать не будут, а пурга следы заметет.

И они действительно проехали две с лишним сотни километров, прежде чем топливо в баках трактора закончилось; дальше пришлось идти пешком.

- Я переоделся в форму красноармейца, в его полушубок, а отец поверх всего своего одел все мое, - продолжил Голицын. - А еще я взял ногу.

- Какую ногу? - оторопел смертник.

- Солдатика, конечно. Ему она уже ни к чему была, а нам - мясо. Только отец есть не стал. Он так дико посмотрел на меня и сказал: "Вот - плата за слабость". А потом пошел назад.

- Как - назад? Куда?

- В трактор. Сильный человек.

Далее рассказ свой Голицын скомкал. Объяснил лишь, что добрался-таки он до какой-то чабанской юрты, был принят там, отправлен в так называемый чабанский штаб, то есть место, где находились сразу несколько юрт и землянок с представителем райисполкома в одной из них. Они удивились появлению в этих глухих местах "кызыл-аскера", но благодаря незнанию ими русского языка, а им - казахского, сошлись на том, что красноармейца следует подкормить, подлечить и отправить в областной центр.

- Весной пришла машина с солью, сахаром и мукой для чабанов. На ней меня и отправили.

Так Голицын оказался в Кзыл-Орде, городе на железной дороге.

- Там я убил во второй раз, - сказал князь. - Из-за солдатской книжки. В моей я был энкавэдешником, а мне нужен был документ, что я - строевик. Потом поймал какого-то пацана - беспризорников на станции много было - и отвел его в комендатуру.

- Зачем?

- Лучший способ оказаться вне подозрений - быть у всех на виду. Морда в солдатской книжке не походила на меня, но мое рвение понравилось коменданту. Он спросил: "Не хочешь ли помочь мне разобраться с этими пострелятами?" Я согласился - и он дал мне письмо к командиру части с просьбой оставить меня временно при станционной комендатуре. "Мой" эшелон ушел - и я стал сотрудником комендатуры. Через месяц меня перевели в областное НКВД. Уже законно.

- За что?

- За усердие, мой дорогой, за усердие. Я очень хорошо готовил чай товарищам офицерам и еще лучше чистил им сапоги. А еще я очень хотел попасть на "82-й километр" и поговорить с Поповым.

- И попали?

- Попал. В сорок шестом году. Будучи уже в чине старшего лейтенанта НКВД.

- Быстрый взлет.

- Ничего. Заработал. Мы одних дезертиров расстреляли семнадцать тысяч человек. И еще шпионов сотни четыре. Кзыл-ординский отряд с Досок Почета не сходил не только в Алма-Ате, но и в Москве. К концу войны у меня три ордена уже было.

Смертнику странно было слышать самодовольство в голосе собеседника - и он поспешил сменить тему:

- Встретились вы с Поповым?

- Нет. - ответил Голицын; он долго смотрел в сторону распахнутого окна, за которым по-прежнему лил дождь и остро пахло какими-то экзотическими цветами, потом перевел взгляд на смертника и сказал: - Зачем я все это рассказываю? Наверное, старость.

- При чем тут старость? Высказаться - это важно. Я вот все рассказал - и спокоен.

Голицын смотрел на смертника, как на букашку:

- Спокоен он. Читал твой опус. Возомнил себя суперменом. Страдальца из себя корчил. Хочешь, чтобы пожалели. А что ты знаешь о жизни? И что сам совершил? Крутился, вертелся, а был лишь пешкой на шахматной доске, игральной картой в чужих руках.

И голосом по-прежнему холодным и суровым князь рассказал, как в сорок шестом году узнал он, что после его побега на тракторе на "82-м километре" был большой шум, после которого зэки взбунтовались - и в них пришлось охране стрелять из пулеметов. По усмирении восстания всех оставшихся в живых зэков и их охранников погрузили на пришедший по узкоколейке за саксаулом поезд и отвезли в Отар. Левкоева нашли весной замерзшим в тракторе какие-то чабаны и похоронили где-то в степи рядом с останками одноногого красноармейца, которого приняли за сбежавшего вместе с политическим зэком уголовника.

А Попов исчез.

И встретились дети бывших первых секретарей укома только шесть лет спустя в Омске. Капитан МГБ Самойлов (такое теперь имя носил Голицын) руководил в Омске следственной группой, раскрывшей огромную (в несколько сот человек) банду, занимающуюся не только грабежо