TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Ещё многих дураков радует бравое слово: революция!

| Обращение к Дмитрию Олеговичу Рогозину по теме "космические угрозы": как сделать систему предупреждения? | Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Критика
5 июля 2015

Галина Акбулатова

 

Несостоявшееся танго


В мае 2015 г. писательнице Татьяне Горбулиной исполнилось бы 65 лет


«Но только, только!.. Никто уж никогда не посмотрит на мир с ее места, не увидит ее глазами, не ощутит ее истомленной душой...»

Татьяна Горбулина. «Расстаёмся живыми».



Татьяна и Саня


При первой нашей встрече в Курске в начале 90-х Татьяна Горбулина говорила о моем рассказе «Случайная ночь» – о «тоске, что сильнее любви». Именно этими словами заканчивался рассказ, и они поразили Татьяну. «В какой-то мере это универсальная формула жизни у нас, – заметила она и повторила раздумчиво, – тоска в России сильнее, чем любовь...».

Мы говорили на одном языке, и нам не нужно было объяснять друг другу, какого рода эта тоска. Тоска по неосуществленному, по мечте, по идеалу... Из этой тоски и вырастали «подтексты» российского бытия-быта в произведениях писательницы, где «довлела нефизическая ценность», где были «недействительны обожествляемые миром эталоны».

«Аура российской непрактичной жизни, – писала Татьяна в одной из статей, – отдушина среди планетарных Купли и Продажи, не зря же столько лет всемирному искусству служил тезис «Загадочная русская душа...»

«Загадочная русская душа...» – это о и Татьяне (хотя корни у нее не только русские, но и латышско-немецкие). Она – из семьи потомственных провизоров. Детство и юность ее прошли в небольшом районного масштаба городке Боровичи Новгородской области. Позже она переехала в Курск, где прожила без малого двадцать лет. Но, как это ни покажется странным, не Курск, а именно Боровичи станут для нее тем же, чем Йоканапатофа для ее любимого Фолкнера. Перефразируя слова Шервуда Андерсона, сказанные им Фолкнеру, можно с полным основанием адресовать их и Горбулиной: «...все, что вы знаете, – это тот маленький кусочек земли, где вы начали. Впрочем, этого тоже достаточно. Это тоже Россия...».

Боровичи предстают и в последнем прижизненном романе писательницы «Танго для жены литератора» – в образах «заштатной улицы Коммунарки» и ее обитателей. В предисловии сказано: «Через бытие… Коммунарки и семьи Масашиных… отображен завершившийся виток исторической спирали: от революции до перестройки и реформ». Но уже по названию ясно, что роман о судьбе женщины. И не просто женщины, а подруги, жены писателя. Правда, писатель здесь только заявлен (Сергей Киселев, 27 лет, прозаик). В действительности же писателем является сама жена, Саня Масашина-Киселева. Именно она обладает острым взглядом, цепкой памятью и даром рассказчика. Ее образ – скрепа цикла историй, составляющих роман. По сути Саня является альтер эго Т. Горбулиной: она – душа «Коммунарки», где родилась и выросла; ее летописец.

Для стиля «романистки» Сани свойственны образное мышление (здесь и «желтые кулачки кувшинок», и лилия, связанная «с дном пуповиной», и уныло чернеющие домишки, «бесформенные, словно кучи, нарытые кротом»…) и некоторая избыточность подробностей, деталей. Но последние и создают очарование достоверности времени, места действия и портретной живописи в духе старых фламандцев:

«Щелястые, кривые и скрипучие сени с августа по сентябрь оглушали пряным духом сушившихся на газетах, нарезанных дольками яблок, а зимой промерзали, обрастая над внутренней дверью кудрявой бородой...»; «У Арсеньихи руки были корявые, и одна из них – попорченная: тыльная сторона покрыта расчесанными перховатыми лишаями. У нее отсюда и привычка, наверное, вышла – поджимать кисть на уровне живота, выставлять напоказ обтрепанные обшлага пальтушки...».

Светящаяся, взволнованная душа рассказчицы, в которой так много от восприимчивой души ребенка, ценит каждое мгновение жизни и стремится с наибольшей полнотой запечатлеть окружающий мир, выразить в слове его краски, запахи, звуки: «И было, кажется, слышно, как скребутся в подвале мыши, как в кладовке плетет паутину паук, и позже – как бьется муха, попавшая в эту – новую – паутину...».

Вообще роскошь деталей в романе порой просто «мучительная». Потому что вымучивает в тебе что-то такое, о чем ты и думать забыла, и вдруг и ты видишь сокровенное – свою улицу Коммунарку, свой дом, свой двор, свою старую яблоню с зелеными яблочками на полузасохших ветвях и стол под ней, за которым когда-то сиживали пожилой безногий человек, молодая женщина и маленькая девочка: отец – дочь – внучка...

И вот видение исчезает, в руках только выцветшее фото. И где он... и куда он, ЭТОТ день исчез?

«…Жизнь уходит... И уже никогда не станцуешь на сцене танго – в короткой юбочке, с челкой до глаз и с красной розой, прикушенной за стебель молодыми зубами...»

Этот короткий абзац из внутреннего монолога героини, на мой взгляд, – камертон не только к жизни Сани Масашиной-Киселевой, но и ко всем обитателям «Коммунарки, к жизни самой документальной писательницы.


Быт вместо бытия


Я пытаюсь понять, почему героиня «Танго…», несомненно тяготеющая к духовному, высокому, так много внимания уделяет быту. И «уникально-странному, но привычному» россиянину:

«Треснувшее стекло в наружной раме кухонного окна держалось на мрачном фиолетовом пластилине…»; Крышка на колодезном срубе развалилась по гнилой середине, а к ведру привязывали излохматившуюся веревку...»; «Во дворе, у забора, акробатски громоздились друг на друга кроличьи клетки, чуть прикрытые обрывком побелевшего толя... За клетками валялись побитые цветочные горшки...».

И такому, какой можно назвать отходами человеческой деятельности:

«Выгребная яма давно переполнилась и понемногу сочилась из-под серых досок зловонною жижей, пораставшей зеленоватой панбархатной плесенью, в которой ползали пресыщенные навозные мухи…»

В таких условиях проводят «остатние годы» жители улицы со знаковым именем – «Коммунарная» (или ласково – «Коммунарка»)? Да-да, те самые, что строили Днепрогэсы, «самое лучшее в мире метро», поднимали целину, трудились в колхозах… Все для государства и ничего для себя лично. То есть лично для себя только самое что ни на есть необходимое, «функциональное». Таков неумолимый закон всякого творчества, а особенно такого, когда творится целая страна. Тогда с неизбежностью Марфа изменяет своему исконно женскому предназначению – украшать дом – становится Марией, неуклонно следующей за творцом всех времен и народов и исполняющей все, что он ни скажет. Потому что верит творцу безоговорочно.

Только всему есть предел: заходит однажды Марфа-Мария в свою кухню-функцию и как-то очень отчетливо видит то, чего раньше занятая по двенадцать часов на днепрогэсах или на прополке колхозной свеклы от усталости не замечала: «кастрюли с оббитой «полудой», потерявший половину подвесок плафон, исцарапанные, самодельные табуретки, стертый до ручек веник возле плиты, серую тряпку, обгоревешее полотенце и цепочку мурашей, восходящую на буфет…». «Вот те на!» – говорит она. И плачет. Потому что ничего уже поправить не может: нет ни средств, ни энергии – все отдано ему, творцу днепрогэсов. «И зачем же к старости так прозревать!» – с грустной иронией откомментирует этот «кухонный» эпизод рассказчица.

Так вот для чего, – доходило, наконец, до меня, – столь убедительно-живописно рисуется весь этот щелястый быт. Для того, чтобы через распад быта показать распад старой (советской) системы, отчужденной от забот и проблем маленького человека, – и необходимость, закономерность ее обновления.

Обновление проводится «сверху» директивным решением – снести старую Коммунарку, на ее месте построить красивые дома, а жителей отселить на окраину. Для чего уже отрезаны огороды, вырублены яблони («семьсот штук извели»), порушена связь с канализацией. Несмотря на эти крутые меры, коммунарцы переезжать не хотят, цепляются за свое старье. «Что же нам государство дожить-то толком не даст?! – чуть не с плачем говорят они. – Как жить без земли?!».

Земля для жителей Коммунарки – главная кормилица. У государства они не просят вспомоществования даже когда болеют («к докторам-то отроду не хаживали и моды такой не держим. Над картошкой подышишь да чаю попьешь с малиной, да кирпич накалишь – сунешь под поясницу и, Бог даст, полегчает…»). И потому понять не могут: за что отбирают землю, когда «пустырей-то скоко, строй – не хочу!». И вот на голову «дареный кашемировый плат», документы – в газету – и чуть ли не ползком («спина болит, ноги не ходят, пальтушка не греет») к властям-заступничкам. Мол, «мы ли не заслужили?! То были и в пир и в мир – всё: «Давай, девки, давай поднажмем! – а то выметайтесь!». «Не надо нам дворцов культурных, а дали б век свой в старых хатах дожить…»

Но противятся обновлению только старики (да кто их слушает!). Дети и внуки (в их числе Саня и Сергей Киселевы) ждут с нетерпением: «И будут подъем, эйфория и смелость... И будет изумление – это надо, как притерпелись!.. И придет неодолимое романтическое желание быть с Историей заодно: обличать, свергать, аплодировать...».

Киселевы присутствуют при рождении новых ценностей, признавших и Бога, (в которого кстати не верили ни Саня, ни ее муж, впитавшие с молоком советской матери, что Бога нет), и деньги, прежде считавшиеся низменной материей ("говорить о них – все равно, что прилюдно догола раздеваться..."). Но скоро им становится ясно, что по сути ничего не изменилось, просто место стародавнего Бога, занял молодой божок – «золотой телец»

С удивлением узнавали Киселевы, что те, кому они аплодировали за обещание лучшей жизни, маленькую Францию и маленькую Америку построили только для себя. А сами Киселевы и иже с ними как были, так и остались при своих интересах с тем же советским угнетающим бытом в хрущевках – шесть метров на человека, с теми же кухонными «диссидентскими» разговорами под рюмку водки и под стуки и ругань соседей. И вырывается горькое: «Для чего такие кухни маленькие, для чего такие стенки тонкие, для чего с утра до вечера эта килька... На, говорят, полтинник, живи, как человек…»

Саня Масашина-Киселева приходит к выводу, что для таких, как она, «нелагожих» (это местное новгородское словечко означает невезучесть. «Вся порода наша какая-то нелагожая...» – говорит мать героини романа), в сущности не имеет разницы, в какое время и при какой системе жить, «из какой кухни на улицу смотреть». «Все одно и то же».

В поведении героини появляются вялость, раздражительность, апатия – симптомы депрессивного состояния, что кажется странным для еще молодой женщины. Но, «вчитавшись» в жизнь Сани, перестаешь этому удивляться и понимаешь, что не только быт и «безвитаминная» бедность тому виной. Хотя и бедность, конечно, тоже.


Голгофа


Тема провинциального писателя в романе – одна из центральных. И какой безнадежностью, каким отчаянием веет с тех страниц, что запечатлели этот страшный путь творца и не менее страшный путь его жены. Она, земная Мария, сначала верит в дар творца, в то, что он призван, и не только не требует содержать семью, но отдает последнее, заработанное собственным трудом на производстве – на бумагу, перепечатку, рассылку рукописей…

Рукописи не печатают, а возвращают и возвращают, упрекая творца в бытописательстве, мелкотемье и в отсутствии героя. А творец упорствует, стоит на своем: мол, не встречались ему в жизни герои, «о каких он с детства в книжках читал». «Наоборот, он видел столько скверного и глухого, что уже смиренье с судьбою и тихая честность казались ему вершиной человеческих проявлений». «Я об этом должен написать – …о нашей суетливой жизни… о наших жалких надеждах и о поруганных мечтах..." И пишет, пишет… А потом в отчаянии рвет только что возвращенную в очередной раз рукопись и делается «злокачественно унылым», и начинает «беситься из-за отъявленных пустяков», и пролеживает целые дни на диване.

И Саня начинает думать, что корпение над листом бумаги для мужа вовсе не призванность, а то, что сродни обыкновенной человеческой страсти (не случайно, она называет эту страсть «беспробудной» – по аналогии с «беспробудным пьянством»). Но она не намерена служить страсти. Пусть тогда и он помучается вместе с нею над жизнью: поездит на дачу, потаскает картошку за шесть километров по колдобинам, выпишет списанный железный вагончик, чтобы на следующее лето… И тут мужа-писателя прорвет: следующее лето?! И В следующее лето «будет такая же бесплодная кутерьма?! Дадут ему наконец поработать?! Господи, Боже мой! И он будет мычать и метаться между кухней и комнатой, схватившись за голову: лето, лето, лето!».

Это истязание творца длится месяцы, годы. И почему-то никому, даже умнице Сане, не приходит в голову, что духовная работа требует полной самоотдачи и создания для этого благоприятных условий. Постоянное прерывание творческого процесса чревато психическими стрессами, которые могут довести и до умопомешательства.

Возможно, Саня не думает об этом и не создает условий потому, что сил у нее самой хватает только на работу и ребенка, которого они родили с Сергеем. Чтоб умненьким рос, здоровеньким. А на кухне от дыма не продохнуть, от разговоров этих литературных, так что ощущаешь почти физически, как «алчно хлюпает словесная топь». Да еще сосед-инвалид хочет пообщаться с «писателем», «поговорить за жизнь», заодно кляузу свою подредактировать. Потому как писатель, по представлению того соседа, только для того и существует. Он же не сеет и не пашет.

Но ведь и не птичка божия! – раздражается про себя Саня. – И писатели есть хотят. И думает тайком: «Ну неужели нельзя побыстрее, ну что же так долго копается – любую строчку по десять раз переписывает». И, выждав удобный момент, напоминает мужу: «Попроси аванс». Ну в том издательстве, куда он четыре года назад отнес рукопись, а там все читают и читают и ответа никак не могут дать. В ответ слышит привычное: «дело ведь не в деньгах!».

Да в деньгах, в деньгах… – чуть не плачет Саня. Она прекрасно поняла, что стояло за словами мужа: писатель «обязан на чужие горести отзываться, а своих не замечать». Но ведь сапоги износились, одежда истрепалась и ей, Сане, как назло, зарплату урезали. И вот она смотрит с отчаянием на творца, мол, не могу я больше, не могу… Творец же словно не видит и не слышит ее, словно «из тех фарисеев, что делают вид, будто лунным воздухом сыты».

И еще подсунет ей статейку – насчет того, что писатель, особенно из молодых-начинающих вообще «не имеет права о хлебе с маслом мечтать» и добавит: «Ты все-таки не надейся, что теперь-то уж напечатают непременно, я, может, в стол пишу, может, это никому уже не интересно… Никого мол, в этой рукописи не убивают и не насилуют… и о наркоманах с гомосексуалистами у него никакого желания нет писать, к тому же знает о них понаслышке… Так что ему бестселлер сроду не написать…».

«Тогда Саня стиснет зубы и изо всех сил будет держаться, чтобы не закричать, не умчаться куда глаза глядят». «А как было бы хорошо, – думала она, – бежать и вопить, вопить во все горло…». И тогда впервые приходит ей в голову мысль, что «ВЫХОДА НЕТ» и хорошо бы «как-нибудь умереть, чтобы ему как следует отомстить – чтоб спохватился…». Спохватился, что не заботился о Сане, не таскал на речку корзину с бельем, не пропускал в дверях вперед и не держал за руку у зубного врача, как муж подружки, как другие мужья.

Саня знает, что говорить так даже самой себе нехорошо, не следует и не хочет так говорить, но слова сами срываются с языка, «потому что записаны в памяти». И хоть смерти она не страшилась («почти не страшилась») «и рассуждала о ней легко», само мгновенно промелькнувшее знание, что «вот умрет она, и ее никогда-никогда-никогда-никогда-никогда…», а более всего то, что вместо привычно белеющего в полутьме потолка перед ней вдруг разверзся «садистический космос» – «черная и гремучая пустота» – заставили ее «отскочить вовремя от черты», вернуться на грешную землю.

Она живет надеждой, что в конце концов Сергей напишет что-то стоящее и это стоящее издадут и она погордится мужем (не небокоптитель, а неботворитель!) и немножко собой – не зря, значит, были ее муки.

Однажды случится удача: рассказ Киселева напечатает молодежная газета. Саня купит много газет и подарит знакомым и сослуживцам. И вдруг как оплеуха неожиданная реакция:

«И она увидела, как меняется к ней отношение прежде милых и добрых людей; как смеются над нею (а пуще над Киселевым) и пытаются по любому поводу уколоть, и на все ее слова обязательно возражают и поворачиваются спиной, а она остается совершенно одна, и это ей, пожалуй что, не по силам…»

Обыкновенная женщина в этой ситуации либо ушла бы от мужа и нашла себе другого – по интересам; либо как истинная Муза полностью посвятила бы себя творцу. Но Саня – не обыкновенная и не Муза. Она – тоже творец, хотя и не думает об этом и даже с иронией вспоминает о своих первых литературных опытах. И тем не менее, зернышко дара в ней осталось и проросло. И скорее всего, Саня по-писательски внушила себе, что должна нести свой крест (жены литератора) до конца. А кроме того, она все-таки обыкновенная, слабая женщина и боялась остаться одна. Вот так между не-любовью (или остывшей, уставшей любовью), страхом одиночества – и подспудной, неосознавемой ею самой тягой к творчеству Саня и жила многие годы.


Красная роза – эмблема печали


В муках, разочарованиях, угнетающей бедности, бесконечных выяснениях отношений с женой, то есть на пределе нервного срыва рождался роман Сергея Киселева со странным названием «Комната без дверей». О содержании этого романа можно только догадываться по заметам… нет, уже не Сани, а самой документальной писательницы, образ которой нет-нет да и проглянет из-за плеча то одного, то другого персонажа. «Душно и темно», «гной течет рекой», – скажет она об общем впечатлении от романа. Да Сергей и сам это поймет: рукопись порвет, после чего исчезнет из жизни Сани. А она будет рыться в клочках бумаги, выхватывать отдельные фразы: «глухое отчаяние», «всем покоя…», «угрюмые, молчаливые люди…», хвататься за разные дела и в конце концов забудется за письмом коммунарской жительницы Ольгицы. Письмо большое на нескольких страницах («за нашу нищую жизнь хоть вы теперь поживите…», «такие нынче нравы, что радость охватывает от того, жизнь в другое время прошла…»), так что за чтением его вместе с Саней мы также забываем о «пропаже» саниного мужа. Он забыт уже до конца романа. Вытеснен. Замещен самой Саней. Хотя чисто головно она знает, что мужчина больше приспособлен к роли творца и что естественнее, когда творец на фоне музы, а не наоборот. Но так легли карты жизни: женщина, став добытчицей и кормилицей семьи, перестает быть только музой, невольно примиряет на себя и несвойственную ее полу чисто мужскую роль творца.

Кстати, отнюдь не случайно, что на протяжении романа Саня не однажды теряет мужа: впервые еще на Коммунарной, когда приходит домой, а мужа нет – исчез куда-то вместе со своими рукописями. Показалось странным то, что Саня не проявляет особой активности по его розыску, напротив, именно в дни отсутствия Сергея много размышляет о судьбах других людей – в основном жителей Коммунарки. При этом уверяет себя, что любит Сергея.

Но психологи говорят, когда человек что-то или кого-то теряет (пусть и на страницах романа) – это значит, что человек от чего-то и или от кого-то хочет избавиться. «Потерять», вытеснить за… – заставляет подкорка. С какой целью? В случае Сани, чтобы осуществить сверхзадачу живущего в ней творца – донести до будущих поколений исчезающие во времени и пространстве жизни обитателей Коммунарки: «они вцепились в самый краешек памяти – вот-вот оторвутся и потеряются, пропадут...». Она знает, что никто кроме нее не расскажет об уходящем поколении. Она обязана это сделать уже потому, что яблонька «для Крошечки-Хаврошечки из материнских косточек проросла».

Саня хочет понять, о чем думает, к примеру, обыкновенный житель улицы Коммунарки дед Иван, «строгая свои деревяшки, окучивая картошку, прививая яблони, хлебая щи со снетками, метя квадратный дворик и таская взад-вперед парниковые рамы; надевая зимой облезлую кроличью шапку, а летом – белую от времени суконную кепку, смазывая дегтем русские сапоги, прогоняя по канаве талую воду или крася ежегодно свой зеленый забор....»

Может, потому дед Иван с таким упорством цепляется за привычную жизнь, размышляет Саня, что каким-то внутренним знанием знает: такие, как он, по сути своей не годятся в победители. У победителей – удачливых и красивых хозяев новой жизни – другая философия: они привыкли брать жизнь за горло, а деды Иваны – превозмогать. «Среди жителей Коммунарки не водилось философов, – говорит Саня, – «не велось мудреных речей, но во всей их незавидной жизни была уже, наверное, философия: терпеть свою жизнь. Но как это им удавалось, что они говорили себе, какие приводили доводы и примеры, на что надеялись – Бог весть...»

Им, жителям Коммунарки, Саня (Александра Максимовна, как она себя иногда иронически называет) хочет поставить памятник,

«Вот поедет Александра Максимовна в отпуск... попросит ради Христа... и выбьют на цоколе давным-давно заселенной пятиэтажки золотые слова: «Здесь были: Бабулина стойкость, Арсеньихино смирение, Ксенина – до гроба любовь, Патина отзывчивость, дед–Иванова скромность, Машина верность, Фешино прощение и Нюшина мудрость...»

И это Сане – Татьяне Горбулиной удалось. Романом «Танго для жены литератора» увековечена память о жителях Коммунарки, уходящем поколении бывшей страны Советов, построенной их руками.

К сожалению, роман мало кто прочитал. А новое поколение рождения 90-х, боюсь, и вовсе не узнало про жителей Коммунарки. Нераспакованные пачки романа в кабинете Татьяны Горбулиной, казалось, с немым укором смотрели на нее. Разумеется, в том не было вины автора. Просто исчезла страна, в которой жила писательница. А вместе с ней и единая всесоюзная система книгораспространения, и «самый массовый читатель». Сама Татьяна раскручивать себя и свое творчество не умела и не считала для себя возможным (Белая косточка! Не случайно моя мама, простая сельская жительница, при первом знакомстве с Татьяной вдруг поцеловала у нее руку, чего прежде никогда не делала. После мама мне объяснила, что вышло это у нее само собой и что такого благородства, как у писательницы Горбулиной, она прежде ни у кого не встречала).

Конечно, при желании общества Танго бы состоялось. Но общество не пожелало: у него не было больше времени на сосредоточенное чтение да и сама тема «бедных и униженных» не грела. И никому не внятен был голос писательницы: «Ведь это же я, я написала, думала, вот вам, люди, мой подарок...».

Когда-то Татьяна в разговоре высказала предположение, что люди пьют из-за невозможности совершить творческий акт, из-за непроявленности. А из-за чего уходят до времени из жизни? – однажды спросила я себя. Ответ нашла в «Танго…»: «...И спросит Он, ну что тебе? – рассуждая услышать: «Дай мне сил одолеть этот тяжкий путь...» И услышит: любви!»

Страшно знать, что ты не нужен. Что тебя не хотят ни близкие ни дальние. Что обречен на непрочитанность. Тут единственное спасение для земного творца – вера в Божий промысел и свое предназначение. Если этого нет (а единственно нормальная жизнь, приходит к выводу в конце романа Саня, это жизнь с верой), то вряд ли утешат слова предшественников: «Есть писатели, чья непризнанность заключается в том, что их не читают, и к ним относятся ныне все крупные немецкие авторы. А жребий других – издаваться десятками и сотнями тиражей и оставаться при этом непризнанными… ибо подлинного знания, действительного признания писателя... не бывает, оно всегда лишь вымысел историков литературы...» (Герман Гессе).

В том последнем своем прижизненном романе, в предисловии к нему Татьяна, спрятавшись за маску безымянного редактора, написала о себе в третьем лице: «…иллюзии утратила сама Татьяна Горбулина…». Но надежда все-таки оставалась. Надежда на читателя: «Ну что ж, посмотрим, что скажет читатель».

Читатель промолчал. Он был слишком занят собой. «И вот тогда-то, обернувшись из своего коварного времени в бесконечную пыльную анфиладу», Саня воскликнет: «ЗАЧЕМ?! ЗА ЧТО?! ПОЧЕМУ?!»

На рассвете четвертого мая 2003 года писательница Татьяна Горбулина открыла окно своей маленькой кухоньки на четвертом этаже – и вышла. Совсем. Навсегда.

На ее похоронах читали стихи Блока:

Май жестокий с белыми ночами!

Вечный стук в ворота: выходи!

Голубая дымка за плечами,

Неизвестность, гибель впереди!

Женщины с безумными очами,

С вечно смятой розой на груди!..


ГОРБУЛИНА, Татьяна Дмитриевна (12.V.1950 – 04.V.2003) - прозаик. Род. в г. Боровичи Новгородской обл. В Курске жила с 1969. По распределению стала работать в проектном бюро Курского автодорожного управления. Стихи, которые иногда печатали в областных газетах, начала писать с 15 лет. Участница VIII Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве (1984) и в Минске (1987). Первый рассказ "Лыжная эпидемия" был напечатан в "Литературной России" в 1984, тогда же в журнале "Наш современник" вышла повесть "Круг". В 1985 печатается её книга "Одна жизнь" (Центр.-Черн. кн. изд-во), в 1987 в журнале "Подъем" - повесть "Что он ответит" и роман "Расстаёмся живыми". В 10 - 12 - номерах - журнала - "Подъём" - за - 1990 - был - напечатан роман "Улица Коммунарка", а в 1991 в издательстве "Современник" в Москве роман "Расстаёмся живыми" вышел отдельным изданием. В 1995 в журнале "Север" напечатана повесть "Мальчик с лисёнком в конце октября", в 1996 в издательстве "Крона" – книга "Танго для жены литератора" (роман и две повести). Е. Д. Спасская. Энциклопедия Курской области

«Север», 1995, №3.



Проголосуйте
за это произведение

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100