TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Рассказы
08 августа 2006

Алексей Смоленцев

 

Сон подвенечный

 

 

Он (есть), она (есть)... - личное местоимение 3 л. им. п. ед.ч.

(Краткая русская грамматика)

Мъстоименье ср. часть речи, слово, замъняющее имя:

я, ты, тотъ, который ипр.

(Владимир Даль "Толковый словарь..."

Т. II. С. 370)

 

1.

"Носочки", - так и сказали, втиснув в официальный язык милицейского протокола, это беззащитное детсадиковское "носочки".

- ...без одежды. В одних носочках. Возраст двадцать - двадцать два...Приметы совпадают. Приезжайте на опознание...

 

Трубку телефонную в тот раз, когда из милиции позвонили, Валя сняла - тетка Анина, родная. Больше даже, чем - родная. Аня ей крестницей приходилась. С той самой поры и зазвучал у Вали внутри голос, что ли, вернее - сама она в себе говорила. С собой ли разговаривала, с Анечкой? И ладно бы еще пересказывала Валя то, что без Ани происходило. Как ждали они вдвоем - родная мать да крестная - ждали ее. Как на опознание ездили... Это-то бы еще понятно... Но зачем Анечке ее же жизнь пересказывать? А ведь пересказывала Валя, ей ли, Ане, себе ли, неведомому кому-то? Потом уж и не задумывалась. Когда говорила Валя, вот так, в себе, говорила - заметила она - легче становилось. Так, словно, и Анечка рядом, и вместе они жизнь словечко за словечком перебирают, рассказывают... кому, зачем... неважно это.  Так с той поры пошло, так зазвучало в Вале: Слово за словом, чувство за чувством - буковка к буковке. Так и пробилась жизнь - просочилась, продлилась и не иссякла -

...А у нас, Анечка, была весна. Средина апреля. Первая, после Воскресения, Пасхальная, Светлая, неделя.

И мама твоя, Люба, тебя не узнала.

Она смотрела на неживое, нездешнее уже тело...

- ...нет, это не Аня.

И лишь подписывая протокол, спиной к тебе,  оглянулась вдруг еще, и, захолонулась вся мысленно, - Это же Аня! Моя Аня... А я от нее отказалась?

Поняла ясно и четко, как кто-то сказал.

Ты, Анечка, ей и сказала. Только на столе, там, и, правда, не ты уже была. Души твоей здесь уже не было, тело только...

Ты была тогда где? И я не знаю. Не вижу, лишь чувствую тебя, а представить не могу. И только верю, что ты тогда, уже была и в светлом, и в чистом. И в чистеньких носочках... Легкая, в струящихся летящих одеждах. И сама, верно, сквозная летящая. Молодая как радость и светлость юного весеннего воздуха, таинственная и затаенная как младенческий сон, и легкая как легкое дыхание.

Ты ушла в конце февраля, в ночь с субботы на воскресенье, на последний високосный двадцать девятый день. Обещала вернуться утром. И не вернулась. Не вернулась даже и в мартовский уже, первый весенний понедельник, не вышла на работу. И, с того дня, с того понедельника, не весна для нас началась, началось наше расставание с тобой, наше с тобой прощание, продолжающее и длящееся ожиданием, жданием, чаяньем тебя.

2.

И весна, правда, тоже все не наступала, все таилась, невестилась исподволь, подспудно. В марте, вдруг, ударили морозы, которых и всю зиму-то не было. Понесло снег, большой, бесконечный, белый. Такой обильный, что он застил свет и, казалось, утверждал своей слепящей неизбежностью, неизбежность зимы, беспробудность сна.

И не верилось, в этот миг, и невозможно было поверить, что где-то в мире есть и солнце, и тепло, и радость. Нельзя даже было представить среди этого закрученного, заверченного метельным шабашем бытия, что бывает, что вообще может быть на земле, - весна.

Шел Великий пост. Шел размеренно, бесстрастно как чтение пономаря на вечерне, в затаившем дыхание света свечей храме. Шел - прихожанами, со склоненными головами, идущими к исповеди, сдержанными, аккуратными в каждом движении, так бережно осторожными и к полусумраку храма, и к трепету лампадок, что, казалось, даже не подходят, а подают, подносят себя к Исповеди на Суд Божий.

И все это потом вдруг вспыхивало, звенело колокольно - утром, причастием, солнцем. Светом, неуемным уже по-весеннему, безудержным, радостным.

И опять смирялось, затихало, подмораживало к вечеру, к ночи.

 

3.

На восьмое марта принесла Люба с работы мимозу. На холодильник поставила в полулитровую банку, шарики на тонких веточках желтые, горькие. Бутылку темного вина почти полную достала. Хлеб порезала, сыр - островерхими треугольниками. Два фужера сполоснула, протерла насухо белым вафельным полотенцем. Фужеры - ножка тонкая, на ножке чаша с широким золотым ободком по верху, под ним полосочка, как ниточка золотая, и опять полоса широкая.

Сидели вдвоем с сестрой Валей. Какой уж праздник тут. Анечку ждали. Жизнь вспоминали свою. Вино в бутылке не убывало почти. Перед Любой хлеб лежал раскрошенный. Она маленькие кусочки отламывала, рядом клала, опять отламывала. Валя на столешницу, белым, выщербленным, пластиком, покрытую, облокотилась по-бабьи, голову щекой на ладонь положила. Смотрела, вроде на Любу, сидевшую как-то слишком прямо, по-учительски, плечи строго развернуты, спина прямая, на мимозу на холодильнике, на бездну окна черную, за Любиным левым плечом, меж полураспахнутых штор голубеньких, зияющую. Смотрела, и не видела ничего, ни мимозы, ни бездны не видела. В жизнь ли смотрела в родительскую, в свою, в сестрину, в Анину?

Сестры. Внешне они разные были, на первый взгляд и не угадаешь родства. У Вали волосы русые, чуть вьющиеся, У Любы прямые жесткие, темные с проседью, стрижки, правда, у обеих - короткие. На Валю глянешь - глаза запомнятся: серые, вдруг временами, темнеющие до зеленоватых, но все равно светлые глаза и живые, каждый миг живые, но не движением, а дыханием что ли, свечением непрестанным, в котором и участие, и жалость, и заботливость что ли. Такая и натура у нее с детства была - заполошная, всем помочь, везде успеть, будто кроме нее и некому. Зачастую, так и некому было, кроме нее, некому, если б не она, то и не понятно как бы и было. Но - была она, и успевала везде. Для себя вот только успеть не всегда получалось. Люба иная - напористая, резкая. Столкнись с ней случайно, да задень ненароком, так отчихвостит, не поверишь, что учительница, - бой-баба, да и только. Но глаза не злые строгие может, светло-прохладные, взгляд спокойный, поставленный. Но как у Вали - глаза, у Любы запоминались, и вспоминались потом, губы. Обычные, вроде, четко очерченные, волевые, но была в них какая-то излучинка, бесшабашная... 

А молчали сестры сейчас одинаково. Об одном молчали. И видно было - родные. И молчания в разговоре их больше чем слов было.

Обе невысокие, крепкие, закваска деревенская в фигурах чувствовалась, хоть и рождены обе в городе уже были - послевоенное поколение, первое от крестьянского рода не на деревенской родной землице взошедшее, а сквозь городскую почву утоптанную жизнестойкими ростками пробившееся.

4.

Родители сестер, Матвей и Авдотья, в сорок седьмом познакомились. Не просто познакомились, - познакомили их, на деревенский еще лад. Держалась в городе деревня, друг за дружку держалась, тем, верно, и жива была. Так и создали семью городскую Авдотья и Матвей, сами в соседних деревнях рожденные. Мама в деревне Христы, где до революции, при часовне, школа грамоты даже была. А отец из деревни Ежи, того же Пышакского сельского округа - от дикого раменья Пышак, земли монастырской, пошедшего. Матвей воевал, потом срочную дослуживал, потом уж на завод вернулся. Только назывался завод не КУТШО уже, как до войны - комбинат учебно-технического и школьного оборудования, а - имени Лепсе. Ава на этом заводе с пятнадцати лет всю войну отработала, корпуса для ручных гранат делала, токарной профессией овладела. Деревенских на заводе много было, большинство, почитай, - деревенские. В тридцатых годах еще коллективизацией с земли  сорванные. Были и пышакские, еще и из Богомоловых, и из Драгунов, и из Шиминской. На своих и старались жениться. Надежней так-то было. Войну пережили. Дальше как не справиться? Справились. Матвей и Авдотья дочек своих подняли. Люба учительский институт кончила, Валя - библиотечный. Обе с образованием, обе при деле. Семейная жизнь только не задалась у обеих. Люба двоих деток родила, Костю и Аню, Валя - дочку, Машу, а вместо отцов им дедушка с бабушкой были, да многочисленная родня двоюродная, троюродная. А отцов, разве заменишь? Как она, дорожка жизненная вьется? Сами мы ее пролагаем? Да почему же не складно то так? Почему деньки наши женские чернее ночи черной порой становятся? Вот и внучки по материнским стопочкам пошли. Аня без мужа родила. Маша после школы сразу замуж выскочила за одноклассника,  а муж только и сумел ребеночком одарить, только его и видели, словно в другую школу перешел... А теперь вот и с Анечкой так... Почему? За что? И нет ответа...

Не так оно просто, видать, с корня снявшись, к чужой землице  приладиться, чужие праздники как свои праздновать.

Молчали сестры. Ночь за окном молчала. Свет желтый в кухне рассеяно горел из-под абажура, тоже казалось молча. Было чисто, тихо, неуютно.

 

5.

Последний раз Аня, вернулась домой поздно, почти уж полночь была, около одиннадцати. И не вернулась - забежала, оказывается, на минутку. Проверив - Колечка спит, в чемодан еще полезла за туфельками, обновок у нее не много было, и надевала раз в год, и хранила - подальше. Мать вскинулась: Куда еще, опять куда-то, ночь ведь...Она рукой в сторону Солнечной махнула - туда, мол. И так и сказала:

- Я, мам, последний раз не ругайся... Последний, -

И упорхнула, чуть косолапя по-своему, в расстегнутом темном длинном до полу пальто, с непокрытыми распушенными волосами...Легкая, радостная. Люба только потом сообразила - налегке - значит, в машину садилась... потом только сообразила. Было это в ночь на последнее воскресенье февраля.

А в понедельник Аня не вышла на работу. И это уже было серьезно, такого она себе никогда не позволяла. Да, бывало, загуливалась и Колечку не первый раз оставляла с бабушкой, вот оставила и - последний. Оставила навсегда уж.

Люба по-первости, в воскресенье еще, все ругала дочь. Потом уж причитать стала, после понедельника: жалко мне Анечку мою, чудо косолапенькое мое, жалко...

Заметалась, мать, ослепла от боли, не понимала ничего, понимать не могла. То к экстрасенсам кидалась, то в церковь. Пятьсот рублей гадалке уплатила, - опомнилась: мне ж Колечку тянуть. Валя не оставила, помогала. И Акафисты вместе с Любой читали, и Псалтирь. Но видимо путь был уже обозначен, уже замкнулась какая-то цепь, уже совершилось попущение, и надо было пройти до конца. Каждому свое пройти. Каждому, свой путь, предназначенный.

6.

Как самонадеянны, как бездумно самоуверенны мы. Легко девочку судим: куда она и зачем, на ночь глядя, - сама виновата? Легко судим мать: как отпустила?! А еще иногда вырывается у нас и страшное, о чем не задумываемся: "Я бы на ее месте...". И сколько бездумного в этом "Я бы...". Что это? Дурь наша житейская...

7.

Что вмещает в себя это понятие "жизнь человека"? Можно ли понять, можно ли уразуметь это? Как складывается жизнь, к чему идет?

Остаются лишь картинки, воспоминания. А что по ним поймешь, по картинкам?

8.

Аня появлялась на свет нежеланной. Не в радость родилась. Отец тогда и ушел от них, когда Люба ее носила. Ушел, так, что, вроде - одному пожить надо. А Люба потом в Загсе узнала, сотрудница одна - сжалилась: открыла, что они и разведены уже, оказывается, и даже решение суда разводное есть. Каково Любе было представить можно. А как это в Ане отозвалось? Кто представит? Решение, конечно, потом отменили, развели их только через год, когда Ане уже год исполнился. Что ведала она? Что чувствовала в маме своей, в утробе родненькой, когда она по судам да по Загсам? Ладно, по судам, а когда Люба в больницу хотела, под нож. Ниточку жизни еще не явившейся резать. И простыни уж было, соберет, да и сядет. И - нет. Потом - опять. Как это все пережить? Пережила ведь. Родилась.

Костя, старший брат, еще успел при отце порасти, еще и любви ухватил краешек. А Ане как? Кто знает?

 Бася, конечно, в радость была. Любимица Анина, приземистая, лобастая, с длинными ушами, толстенькая, чуть косолапая, Бася, одним словом. Да и хватало радостей. Это со стороны ведь только выглядит в бедности - в горе. А так-то ничего: жить можно, и радоваться тоже. Бедненько конечно, где уж тут на зарплату учительскую развернешься. Да и алименты невелики, хоть отец платил честно, не скрывался никогда, не прятался. Аня и в первом классе уроки уже сидя в кресле делала, на табуретке перед собой тетрадочки разложив. Стола своего у нее не было. У Кости - был. А ничего справлялась. Не грустила. Училась жить. И выживать училась.

В девяносто третьем году Любе, в школе, где она преподавала географию, вдруг просто перестали платить зарплату. Она заметалась по другим школам - брала дополнительные часы. Но денег нигде не давали. Лишь иногда, крохи. Несколько десяток. А что была десятка по тем уже временам? Совсем даже не червонец. Ане тогда исполнилось двенадцать. Косте - пятнадцать. А на экране телевизора сытый дяденька, облизывая масленые губы, твердил: рынок, рынок, реформы, реформы. Аня смотрела, слушала и не могла понять, почему у слов "реформы" и "рынок" звучание разное, а вкус один, вкус перловки. Дешевле крупы в магазинах не было. И Люба, как-то так научилась готовить ее, что она была не сухая, и они ели перловку без хлеба с водичкой. И Бася на перловке? И - Бася. Это и есть семья. Иногда что-то для собаки приносили соседи. И иногда это что-то было из ресторана, где одна из соседок работала поваром. "Вот, для Баси", - передавала она Любе увесистый сверток, не глядя в лицо, опустив глаза. Так  и Бася кормила семью.

Жизнь без зарплаты,  и двое на руках, и перловка, реже у Любы слезами прорывались, соленными как водичка от перловки, а чаще - шлепками, да криком. И на детей, и на Басю. Себя она молча корила, выстегивала, выхлестывала душу свою ночными, беспощадными мыслями. А днем жить надо было. И жила, и срывалась. Аня понимала, что достается ей и за дяденьку того, масляного, и за себя самое - вот ведь есть, и кормить надо и нечем. Аня чувствовала это и прощала, всегда прощала. Так словно училась прощать и за будущее, на будущее, за то уже, за что и прощать-то уже невозможно, разве, что всю жизнь прощению этому учиться. Прощала, и с матерью не спорила, не огрызалась. Все внутрь брала. И прежде чем простить, обиду свою победить еще надо было. Справлялась. Так и характер формировался, - молчаливый, но упрямый, жесткий, - обиду побеждать, силы не малые нужны были. Одно дело молитвой справляться, другое - самой в себе. По разному это нас воспитывает.

 

9.

Вот рождается человек в мир. И должно же быть для него, для человека его мира устройство, разумное и правильное. И иначе разве может же быть? Есть человек, и мир его есть. И есть, все равно есть, в этом мире и радости, и счастья, но и горечи и боли тоже есть. Но иногда смотришь со стороны и не понимаешь: как так? Можно ли так? Но есть - и значит можно. И значит, смотришь - и не видишь. Но есть Тот, Который и знает, и видит. И все в Его мире зачем-то, и не напрасно. Отсюда вот и начинается и на этом стоит великое Его: "Не судите".

10.

Как-то выпало Любе с детьми отдохнуть на заводской даче, за городом в лесу. Сестра, Валя, их пригласила, которой вместе с дочерью разрешили там пожить, по знакомству, бесплатно. А она Любу позвала с детьми, вместе - веселее. И, правда, весело было. Пусть и время уже перловочное было, а питались на даче лучше. Молоко в соседней деревне брали, яички, - и все не дорого. Вечерами ходили гулять, воду пить к роднику, к источнику. И однажды, когда с родника шли, Бася, вдруг, бросилась на вывернувшуюся откуда-то на деревенской улице курицу, и ловко как-то придушила ее, никто и ахнуть не успел. Люба первая опомнилась: увидит кто! Кинулась - отбирать, а, Бася - лапами добычу прижала, и, не разжимая пасти, рычит грозно, и не велика, а собака все-таки. "Анечка! Да делай же, что-нибудь, ослепла, ай", - окрикнула зло. А ведь рядом и Костя, старший, мальчик все-таки, и сестра родная Валя, да и сама ведь не ребенок, но нет - "Анечка!". Почему-то. Почему? А Анечка, только платьишко и мелькнуло. Движением одним у Баси курицу взяла, взяла именно не вырвала, и опрометью в кусты придорожные. Там и выкинула удавленницу, травой прикрыла.

"Спасла ведь она нас всех тогда", - вздыхает сегодня Валя. И все повторяет мысленно эту историю. "Кольнуло меня тогда что-то. Страшно как-то вдруг за Аню стало, на миг только, потом-то забылось. А сейчас вспомнила. И все забыть никак не могу. Все перед глазами".

11.

Баси чуть раньше не стало. Закопали ее, похоронили ее Аня с Костей в парке. Парк этот рядом с храмом Веры, Надежды, Любви находится. И называется парк - Победы. Тоже ведь, жизни над смертью, победы. Аня и не плакала даже. Молчала только все. Да, она и всегда молчала больше.

12.

Сколько выпало Ане, в жизни любви и тепла? Кто это знает? Знает только Он, Тот, Который. И бесполезно нам себя спрашивать: что видела она, что успела увидеть, какие великие радости довелось испытать ей на коротком таком веку?

А вот, все равно, все спрашиваю я себя, так уж видно человек устроен, и не могу ответить. Не могу ответить.

13.

Любовь? Это Божья Любовь понятна, а земную пойди пойми ее. Был у Ани в школе еще, мальчик Миша. Любил он ее. Ей бы его из армии дождаться. Не дождалась. Саша у Ани появился, а Саше тридцать лет почти, а она еще и не совершеннолетняя тогда была.

Не совершеннолетняя это еще по-нашему, по-старому, - шестнадцати еще нет. А нынче, так и совсем - "реформы" у нас. Четырнадцать и - вперед. "Возраст согласия" называется. Закон такой депутаты наши быстро приняли. И, правильно, - рынок.

14.

От любви, конечно, законами не спасешься. Аня, Сашу своего полюбила без памяти. Полюбила. Всем своим неокрепшим, неразумным еще сердцем, полюбила. Он ведь, Саша, одна характеристика, - беспутый, да - добрый. Добрый. Вот в этом и все. Ласки мужской, отцовой не выпало ей, а душа-то ждала, да просила. Не может ведь она душа пустотой пребывать. Есть в ней участочек, который отцовой любовью должен быть заполнен. Участочек есть, а заполнить нечем было. Вот и просило сердечко любви отцовой вот и жаждало, да так, что и спутало, само себя обмануло. Так ли? Не знаю. Миша, он, что - он мальчик, ровесник. А Саша, - старше, мужчина... И тихий такой добрый. Так обмануться хотела душа, так и обманулась, сама не заметила. Отцову любовь искала, а за ту любовь тело пришлось положить, так-то тело, а душа как пела от радости. Думала, верно, Анечка, вот - любовь. А я вот думаю - это детство ее еще было, безотцовое, безласковое, дополняло оно себя еще, дотягивалось до настоящего детства, до полного. А дотянулась до того, что и сама дитя, и в себе еще дитя понесла, Колечку своего, будущего.

15.

Аня с Сашей не записывались, так жили. Саша не хотел. Он и Колечку потом на себя записывать отказался. Тоже не хотел. Дочь у него была уже от первого брака: вот и хватит, - наверное, - думал.

Перебрались они, когда Аня уже Колей ходила, с Сашей своим в квартиру, по наследству от родителей сестрам оставленную. Перебрались временно. Квартира пустая, перед продажей, стояла.

Валя однажды к ним заглянула. Аня одна дома была. Разговаривали. Валя на кухню пошла, воды попить, полюбопытствовала, холодильник открыла, - пустехонек. "Да как они, Господи, живут, чем хоть питаются".

Уходила Валя, по лестницам ступала медленно. Тревожно ей почему-то было за Анечку, хоть возвращайся. А и, вернешься, - что скажешь? Так, - ощущение. Пустое. Вдруг, навстречу ей: мужичонка - по ступенькам вверх, неприметный такой, худощавый, волосики русые, глазки быстрые, в руках пельмени в пачке, да и, она, родимая с головкой белой... Валя еще в доме приметила: холодильник пустой, а и бутылочки пустые рядочком стоят, да и не мало их, бутылочек...И, как-то она, вдруг, сама от себя не ожидала, возьми да спроси: не такой-то, мол, будете, господин хороший... Глаза опустил: такой-то и есть, - отвечает. И - шмыг, из подъезда, обратно. Догнала, остановила его все-таки для разговора. Да с него, оказалось, много не спросишь. Может и ребенок-то не мой. Вот он и весь, - Саша. Одно, что - добрый.

16.

А ведь, Ане, не только что, - добрый. Ей сильный нужен был, по-отцовски, по-мужски сильный. Что бы, когда и укорот дать натуре ее неукротимой и своенравной, в борьбе за жизнь взошедшей, круто на характере упрямом замешанной. А, Саша, где уж держать, сам держался еле. То с бутылкой в обнимку, то сам чуть выжил. Его самого как-то, схватили где-то, увезли, то ли спутали с кем, то  ли за долги какие, так у него их вроде и не было. Чеченцы. Били на убой. Да не убили. Но голова почти в кашу. Думали, не выживет, а выживет - калекой будет - "дураком", обошлось.

А с Аней вот не обошлось. Чувствовал и Саша, что не то происходит с ней, а поделать ничего не мог. Боялся только, как сейчас говорит. Единственно на что хватило сил его мужицких, - к матери ее обратно вытолкнуть, они уже жили на его квартире, полученной им по расселению, с первой его женой. С глаз, стало быть, долой. А и надо было, может тогда, всего-то зарегистрироваться с ней, да Колечку на себя записать. Да, Аню в квартире своей прописать. Определиться, в общем. Но судить, мы все горазды. А на деле, поди, разбери ее жизнь чужую. Своей, - понять не можем. А туда же: вот так надо было. Не бывает "как надо", бывает "как есть", как бывает, так и бывает. А иначе может быть? - Может. Только не нашего, не людского ума, это дело.

17.

 Аня, когда к Саше уходила, в феврале как раз тоже, накануне Сретения, Люба ей в спину почти: "Уйдешь, так не возвращайся".

Вот и не вернулась...

Саша чувствовал. Мать тоже чувствовала. Все, получается сейчас, чувствовали.

Аня уходить стала. Не надолго - дискотеки подруги, моталась, где-то. О Колечке правда не забывала. И работу не прогуливала никогда. На работе, - она в детском саду нянечкой работала и Колечка под присмотром, - тоже нахвалиться не могли, не спорила никогда, не пререкалась, все молча делала, быстро, споро, безотказно, а зарплата... разве ж это деньги.

Сама она как-то рассказывала Вале: был у них в младшей группе Витя, карапуз на ангелочка похожий, волосики русые, чуть вьющиеся, щечки кругленькие, взгляд ясный, засыпал он постоянно во время обеда, за столом прямо; Анечка его кормить сама взялась, не по обязанности, - кормежка дело воспитательское, - по жалости, все равно - засыпает, а еду с кухни тоже раньше не дают, так и кормила - один день первое, другой - второе, и смешно и жалко, - улыбалась Аня, когда рассказывала.

В этом и была натура  ее настоящая, там, на работе и проявлялась, а другое - это от времени, от жизни, - наносное...

Вот, где она перловка аукнулась? Жизнь поманила сладкая, да красивая?

Что уж там сладости, да красоты? Ну, шоколадка когда, может, ну, коньяка глоток, и то вряд ли, водка - скорее, ну, - на машине с ветерком, может - шашлык какой в кафе, может ресторан с музыкой, да и тоже, вряд ли. Так все, мельче, обычней, - "конфетка": обертка блестит, а вкус так себе, не особо. Это нам так. Мы годами на перловке не сидели. А сравнить с перловкой, - слаще, конечно. Слаще. Вот она сладость, чем и вышла. Чувствовала она и сама все, сама понимала: не дело, нет тут пути, дороги нету. Присластилась, но понимала. Учиться поступила, пробовала и в магазине торговать, но ушла в детский сад нянечкой. С Колей - рядом. Не легкого искала. Понимала, что не выйдет по легкому. Все понимала. На другую уже дорогу стала, на настоящую, своим умом определилась, своими силами.

 

 

18.

Вот как все хорошо, да понятно. И переступление есть, и наказание не замедлило. Все по полочкам разложено. Вот и причина. Думайте, девочки.

А ведь не так это все было. Не так. Внешне - так. А в жизни - нет. Сложнее все. Жить ты устала. Жила, тянулась, но - устала. Не как хотела, но как надо делала. Ты и "сладости" этой не хотела. Не сладость это была для тебя, с детства на перловке закаленной, и не слабость твоя. Пустоту лишь ты заполняла. Не тот мир тебя взял. Ты и жила в нем, и выжила бы. Умела ты в том мире жить, и сил хватало. Но не хотела. В другой мир тянулась, в материн, а и там, - света не видела. Знала лишь, что он, материн мир, правильней. Так ли? Кто теперь скажет?

Услышал тебя Тот, Который Один только и мог услышать и понять? Удержал Он тебя от чего, от чего спас, кто поймет теперь, кто узнает?

Только и это вины с нас не снимает. И сколько вины этой у каждого, это уж кто как сам чувствует, понимает.

19.

Валя однажды в храме запомнила, как батюшка один проповедь говорил. После того как причастились уже все. Вышел он из Царских Врат с большим крестом в руке. И так этот крест и держал перед собой, пока народу, стеснившемуся перед ним, говорил. Валя еще голос его запомнила, необычный такой, вроде как прерывистый, но не прерывающийся, трепещущий, что ли, как огонек, когда задуть его пытаются. Батюшка слова нараспев произносил, и некоторые буквы не тянулись у него песенно, а именно мерцали. И страшно становилось вдруг загаснут. Но, нет, звучали и звучали. И сам батюшка необычный очень был. Пожилой уже очень, седой. Но старчество в нем не ветхостью проступало, а сухостью, что ли какой-то. И горячее сухое тепло струилось от него, и от слов его. Так в летний день, солнцем до зыбкого марева расплавленный, приложишь руку к коре древесной шершавой, и почувствуешь. Не ожог, конечно, но ток живой, горячий. Запомнился Вале голос его, и слова запомнились. Только пересказать она их не умела. А потом, когда уж с Анечкой случилось, стала она Евангелие читать, так священник им с Любой посоветовал, по главе, сказал, в день читать надо, так легче будет. И вдруг увидела Валя слова знакомые, и голос батюшкин мерцающий услышала. И свои слова откуда-то нашлись, когда она Любе пересказывала событие свое давнее, и из Евангелия зачитывала, вот так, мол, и говорил он, батюшка. 

Много нас, людей, - целое человечество. Народов много, государств, национальностей, языков, культур, - много. Но целое все человечество, не на много частей делится, а на две всего части. На две половинки равные, а может и не равные уже. Сначала-то и, правда, половинки были одинаковые. Два разбойника. Они - одно были - злодеи. Но, вот разделили их. То они с крестами своими в гору поднимались, вместе еще, кресты свои несли, а на горе, на месте Лобном, Голгофа иначе, уже, наоборот, кресты, вознесли, понесли, разбойников, по отдельности уже, - каждый своего, над миром, чтоб всем видно было, всему человечеству, сквозь все века, - место это высокое очень. Место это и из сегодня хорошо видно. Так же хорошо видно, как и в тот день видно было. Мы, только глаза поднять не хотим, не умеем, не смогаем, что ли... глаза? Или душу?

А они вот, перед нами прямо, разбойники на крестах, а посредине, меж них, на Своем Кресте, Он. Сын Божий, Сын человеческий ко Древу пригвожденный. Солнце полуденное золотом расплавленным льется, сухо, горячо. Трещины в камнях. Справа от Него один разбойник, слева от Него - другой разбойник. А внизу, - стража, люди, мы с вами, человечество вобщем. Стоим. Смотрим. Слушаем.

Один из злодеев говорит:

- Если Ты Христос, спаси Себя и нас.

Иисус Христос молчит. Терпит. Страдание Свое за грехи наши терпит и молчит. Он все уже сказал, когда время говорить было. Теперь время другое: Его - молчания, нашего - выбора. И выбор совершается.

Другой злодей говорит, товарищу своему говорит:

- Или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли, а Он ничего худого не сделал.

Образумить пытается товарища своего.

И потом уже только и сказал Иисусу:

- Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!

И Господь отвечает ему. Отвечает разбойнику, выбор свой сделавшему:

- Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.

20.

Вот и все. Весь выбор. "Да. - Да", "Нет. - Нет". И третьего не дано. Всему человечеству не дано. И культуры, национальности, государства, - это не разделение. Разделение только одно: с какой стороны Креста мы станем, справа, слева? И выбор только за нами.

21.

Вот и с Аниной смертью так же. Здесь дело не в том, что кто-то спасти ее мог и не спас. Это только Тот, Который знает. Здесь важно, с какой стороны Креста мы стояли. К жизни мы ее трудились, или к смерти? Вот, что важно. Мы это не только: мама, папа, близкие, родственники, друзья. Мы - это все государство, население всей страны, всей России, с депутатами нашими, правительством и президентом, весь народ наш.

Вот и думаю: а не слишком ли будет о девочке одной всю Россию спрашивать, весь народ спрашивать? Но спрашивала же русская литература за одну слезинку детскую у человечества спрашивала. Безответно. Но спрашивала. Тем и жива была.

А чем сегодня живем? Сколько девочек убиенных, детей - бродяжек, попрошаек сколько? Мы детей своих к жизни растим, или к смерти? Сколько учителей, врачей, милиционеров, библиотекарей, нас, на зарплате бюджетной нищенской, бюджетной это, ведь, государственной! Лишь бы только не лечили? Лишь бы только не учили? А кто учить будет? Телевидение и газеты? Телевиденье да газеты, вроде, уже и не государство. А уроки православной культуры в школы не пустить, уроки Закона Божьего, - это еще государство? Это - да. Вот на уроках этих и рассказали бы нашим Анечкам, что главное-то не в рынок вписаться, а душу спасти. А душу молитвой надо реформировать, а тело пусть подождет, пока душа повзрослеет, вот тогда и любовь будет, а не день валентина. Рассказали бы, что помимо всего прочего есть еще в этой жизни Тот Который, и знает и слышит и Любит, главное - Любит нас, каждого. И как Он страдал, мы так не страдаем. Но и наше страдание не напрасно, потому, что есть Он, Тот, Который, Церковь Его есть. А есть и Пустота, которая - смерть. Вот от нее от Пустоты и бежать надо. К Нему бежать, больше некуда. Рассказали бы. Но выбирает чему учить, а о чем молчать государство и депутаты его, государства, верные помощники. А должны они быть помощники наши, защитники и наши, и девочек, и мальчиков наших... А кто им право дал? Мы им право дали, мы их выбрали и выбираем, день за днем выбираем, остервенели уже от выборов, а все голосуем.. Вот и получается, что сами мы девочек наших на рынок выводим. Так? - Так. Все молчим, по-пушкински "безмолвствуем", все спим, по-некрасовски, смежили веки сном подвенечным. Сколько еще Анечек, алыми капельками уйдут из наших вен, пока очнемся? Или не очнемся уже?

22.

Валя вместе с Любой и в церковь сходила, к Вере, Надежде, Любви. Почти как маленькую ее, почти за ручку вела. А Люба и стала маленькой в этот миг. Маленькой перед огромностью горя своего. "Чужого горя не бывает", - говорим. В смысле - все наше общее. Нет, здесь другое. Свое горе - оно только свое. И как не рвись кто-то, самый искренний, самый родной, как не рвись, не стремись, - не получится, не разделишь, не бывает. Свое - оно только свое и есть. На то и Горе как Крест - самому только и нести... Один лишь здесь помощник, Тот, Который и сам Он пронес Крест Свой и нам нести помогает, упасть не дает...

Люба и радовалась как маленькая и исповеди и Причастию. Воды ведь с утра попила. А батюшка, батюшка допустил до Причастия, понял все, почувствовал. Господь ему подсказал: должен допустить - отказывать не вправе. Допустил. Как дышалось Любе, как радовалось впервые за долгие ночи и дни. Потом - опять к ясновидящим кинулась. Володю какого-то Савелушкина разыскала, он занятия по воскресеньям в актовом зале научного института вел. Пришла, фотография, вот... Шушукались, мыслили чего-то, энергии нет, энергии нет... А гадалка наоборот: в черном доме, черный человек держит... гадалка, правда, и посоветовала Сорокоуст за здравие заказать в церкви. Так и металась Люба, рвала душеньку, а сестра и отговаривать пыталась, она ругалась в ответ: ты меня понять не хочешь. А Валя понять и пыталась, - молились. И однажды Люба сказала спокойно и твердо: Что это со мной было? - Сестру привычно ругнула, почему не остановила, куда смотрела? - Только Церковь. Только Церковь.

Тогда, наверное, ты, Анечка, смогла, наконец, к ней подойти, смогла, души ее истерзанной коснуться: вот сюда мама, вот, - в Церковь. И как отрезало. Никаких уж провидцев больше не было.

23.

Милиция искала Аню. Не сразу только. Через десять дней только. Вот что особенно больно было, не понятно. Но, потом - когда взялись. Уже серьезно искали. Люба на себе почувствовала - работают.  

Приходили к Любе с вопросами. Следователь. Спрашивал коротко, четко, записывал. Смотрел спокойно, уверенно и... сильно. Он не обнадеживал, не успокаивал. И сам он, офицер, усталый был, измотанный, глаза ввалились. Телефон Анин сотовый, пробился в Москве, вдруг. Вот он и спрашивал. Люба с ним поговорила, поняла - найдут, найдут Аню, если только можно найти.

И тут выбор тоже был. Подруга советовала Любе еще и к "бандитам" обратиться: тридцать тысяч платишь - они по своим каналам искать будут; найдут - нет: сначала деньги.

И денег таких у Любы не было. Занять деньги можно было, конечно. Она следователю поверила.

24.

А недели три как Ани не стало, к Вале приходил участковый, по своим участковым делам. Сосед у Вали его поднадзорный, - оболтус шестнадцатилетний. Милиционер про свое: как поведение, шум, музыка там, ночью, гости... А Валя ему свое: девочка, вот у нас, Аня, пропала... Он участливо очень, с болью даже отозвался, - сам мальчишка еще шейка тоненькая ворохнулась, щека до синевы пробритая о сукно мундира потерлась, - поежился словно. Рассказал осторожно, понимая, по больному касается. В конце февраля пропала? Ждите. Снег таять начнет, - найдут. Их много вытаивает, так сейчас. Увезли? Нет. Сейчас не увозят. Дорого. Где надо там и берут на месте. Везти не надо. Дешевле. Держат где? Нет. Держать не будут. Тоже дорого. Неделю максимум. А там, - иди свежую бери, - вон их, на улице, бесприютных... Нет. Снег стает, найдут. Сроки за изнасилование стали большие. Большие стали сроки. Вот они теперь и убивают их, после как... после того...

Так и вышло, так и вытаяло. Валя потом по радио слышала, милицейский начальник, выступая, сообщил, за прошлый число изнасилований резко сократилось, правда, заметил, число убийств возросло. Пойди, пойми вроде и хорошо, вроде и плохо. Тут она слова участкового и вспомнила.

25.

Перед Благовещеньем, оно в этом году выпало на Страстную неделю, Валя стояла в Храме. Молилась. Обращалась к Богородице, к Спасителю. Слова произносила с усилием, собирая внутри силы и вкладывая их в слова, внешне молча, а внутри не до крика, не до вопля, но до трудности какой-то, до работы. И, вдруг, словно услышала, поняла: нет Анечки. И все равно говорила, говорила.

 

26.

На Благовещенье, Анечка, я тебя, наверное, впервые услышала, услышала тебя-другую, не слышанную мной еще никогда, и не поняла ничего. Лишь как-то толкнулось в груди - тебя больше нет. Нет. И скоро будет явлено все. Может на Светлой седмице. Когда Он Воскрес и невозможного нет. И смерти нет. Есть только жизнь. И молчания тоже нет.

И в Пасхальную службу при открытых Царских вратах, я просила за тебя, о тебе сквозь радость. И Он, Тот, Который, все зная, таил до времени, так надо было, для нас? для тебя? - так было надо.

И выходил священник из отверстых Царских врат, и, подъемля Крест, утверждал троекратно: Христос Воскресе! И Храм троекратно отзывался ему, утверждая: Воистину Воскресе! И была ли в этот миг хоть одна самая незаметная тихая душа, не услышанная? Не услышавшая и не ответившая? - не было, и быть не могло.

Верю, что этими Вратами ты и вошла к Нему. И Он дал тебе и накидку белую, чтоб прикрыться, и чистые хорошие мягкие носочки. И ты, чуть косолапя, по земному еще, за ручку с ангелом, оглядываясь еще и, может быть, еще чуть печалясь, прямо и вошла в Царствие Божие. А как еще? Господь милостив к претерпевшим и убиенным. Ты там теперь? А мы здесь и нам как-то надо жить осторожнее и лучше. Как только?

27.

После Пасхи, в начале Светлой седмицы, все было уже решено. Весна победила. Пришла.

Это были еще ее первые мгновения. Первые, после выполненной работы, после свершенного ратного труда. Мгновения, когда не выветрилась, не утихла еще в сердце горячка страды. И душу бьет радостный свежий озноб. Но во всем еще, вокруг, по всей земле, следы совершившегося противостояния. Следы как напоминания о цене. О неизбежной цене всякого сражения, всякой битвы.

В один из таких первых победных дней, Валя шла от Театральной площади вниз, по нешумной, захолустной улице. Было радостно и ярко. Свежо и солнечно. И во всем была весна. Она была даже в каменности домов, оживших вдруг от переливающегося оконного блеска. И в топольках вдоль тротуаров и обкромсанных, и все еще не очнувшихся, но уже потемневших зеленоватой корой, оттаявших. И в мутном еще не бурливом, но настойчивом, до разливанных луж, стремлении ручьев. Было и другое, - оттаивающая освобождающаяся, - земля, неуютная и неприбранная. Земля, несущая на себе неживое безобразие предметного мира. Палки и обломанные ветви деревьев, обрывки газет и блеклые клочки афиш, посуда и жестяная, мятая, и пластиковая мутно-белая, коричневая, и стеклянная, битая в грязные режущие взгляд осколки и целая. Все это лежало, грудилось, рассеянно торчало, проступало среди обреченных уже мертвенно-жалких остатков, островков ущербного снега. Так, словно земля этой весны, и была - поле брани, поле горечи,  поле проигранной битвы, битвы не просто на жизнь и смерть, но великого сражения Самой Жизни с самой смертью.

А небо и воздух плавились радостью и торжеством победы. И даже боль земли, не отдельная, но совместная с золотым и светлым, и свежим, - свидетельствовала о весне, о воскресении, о жизни.

28.

Анечку нашли в средине апреля, нашли между гаражей недалеко от Солнечной улицы. Из снега сначала проступило лицо. Нашла  не милиция. Нашла ее бабушка Авдотья Алексеевна, Баба Ава - так Анечка ее называла, когда маленькая была. Вернее, нашел школьник, мальчишка, "паренек", - как бабушка Ава говорила. Он после школы бродил в поисках всяких чудес по потаенным, уже вытаивающим, местам у гаражей и возле теплотрассы. Понятно, - как смирить свое мальчишечье любопытство, когда весна и тайное становиться явным, и по краям ручьев у обочин вымывает всякие блестяшки и "золотые" бирюльки, а когда и денежки. И вот свернул зачем-то от обочины, что позвало, что подтолкнуло? И увидел лицо под коростой снега. И, хотя испугался, убежал, потом, все-таки позвал взрослых. Показал - где.

Бабушка Ава приснилась Любе за неделю до этого: была она в коричневой выходной жакетке, черной прямой юбке, белый, в синий горошек, платок под подбородком на два узла завязанный, - так она обычно в церковь ходила по воскресеньям с утра. Стояла она, хоть и вдалеке, но лицом к Любе, поэтому та, от удивления онемев, так хорошо сумела ее рассмотреть. Авдотья Алексеевна разговаривала  с младшей своей, с Валей. И по строгому выражению ее лица можно было понять: за что-то выговаривает. Люба, наконец, опомнилась, смогла окликнуть сестру, стоящую вполоборота к ней: "Валь! Валя, мама-то как здесь? Зачем? Мы ведь ее похоронили?" И Авдотья Алексеевна так же строго, но громче уже, взглянув на Любу, сказала:

- Мне, ведь, еще Аню надо найти, - сказала, так как всегда говорила, скороговоркой немного рассержено на непонятливость беспутных девчонок своих. Как же, мол, зачем? - а Аня? Кто еще поможет?

 бабушка и нашла Аню. А пареньки ей всегда помогали, то сумку поднесут, то через дорогу переведут, то письмо на почте подпишут. "Как ты мама сама-то?" - спрашивали дочки, - А мне пареньки помогут, - отвечала. Вот и сейчас помогли.

29.

И на втором опознании, на котором настоял следователь - по всем приметам подходит: Она, - Люба не узнала дочь. И лишь когда высыпали из пакетика перед ней сережки,

- Узнаете? -

Узнала:

- Это Анины. - И, словно, опомнилась. - А крестик? Крестик нательный где? - Люба просительно смотрела на следователя. Смотрела так, будто все теперь зависело лишь от его ответа.

- Крестика не было. Сережки только. Вы и в описи вещей его не указали.

- Вещей? Я и не подумала, он настолько с ней всегда был... Анечка крестик свой никогда не снимала...

Люба, потом, попросила посмотреть глаза. Приподняли веки, это были твои, невидящие только теперь карие глаза. И посмотрела зубы, и там недавняя пломбочка, именно на том зубе, который болел.

 - Анечка...

вот было и все.

Любе объяснили, что меняется и рост, и вес. Тело лежало в снегу, набухло, изменилось. И она согласилась.

И тело уже была не ты. Души твоей здесь уже не было. Ты тогда была уже у Господа и другая.

Дни наши стали тогда невыносимым, бесконечно черными, заодно с ночью, словно вины нашей и жалости больше, чем времени в сутках было. Невыразимыми стали дни наши. Скулила душа, тихонько подвывая, тоненькой нескончаемой ноткой, тянулась следом за тобой, к тебе. Только молитва и останавливала, уберегала.

30.

Люба теперь ходит в Церковь. Церковь, - высокая, белая, с одним большим золотым куполом высоким и тремя куполами поменьше, пониже. Этот храм тоже в честь христианских дочек Веры, Надежды, Любви и их мамы Софии. Храм виден издалека. Он стоит на высоком месте и чтобы войти в него надо долго подниматься в гору. Люба теперь говорит: спасибо Анечка, что ты привела меня к Богу. Ты, Анечка, и привела ее.

31.

Твоя мама говорит это все с тобой за ее грехи. А за что тебе? Тоже за грехи. Как-то не так это все, как-то это все слишком просто. Уж если так наказывать нас за грехи, от нас, от всех почти, в мгновение ока не то, что мокрого, сухого места не останется. И не выборочно, а от всех сразу, от человечества. Нет, Любовь не перестает, Любовь долго терпит...

Здесь с тобой все как-то сложнее, как оступилась ты на этот шаг. Или не оступалась вовсе. А как же свобода выбора? Чувствовала ты это?

Все-таки жизнь выбирала ты? Ведь поступила же учится в педучилище в Слободской, и с какой радостью училась, сама делала контрольные, не списывала, именно сама делала, хотела учиться и нравилось тебе.

Учительская дочка, видя материн крест, все-таки решилась готовить себя тому же кресту, решилась, а крест тебе был уготован другой, и не плечи оказалось, пришлось подставлять, а взойти на него, на крест.

32.

Тебя Анечка во вторник нашли, на Светлой седмице, после уж Воскресения Христова, после Пасхи. А накануне в пятницу, в страстную пятницу - Великий Пяток по старому, Мы, Анечка, с мамой твоей и с Россией со всей, всем народом нашим, мы - Бога хоронили....

33.

И стоял в храме перед алтарем, перед закрытыми Царскими Вратами горб Его. Его гроб. Лежал Он. Плащаницей окутанный. Чин погребения читали священники в черном. Читали торжественно, скорбно, приглушенно. В храме было сумеречно, до густоты, до осязаемости сумерек, и чисто, так чисто, как только в горе бывает. И костры свечей рвались, полыхали, плавили сумрак. Горели, потрескивая, как древо в пламени. Позвякивало кадило цепным, переливчатым, не умеющим замолчать, затихнуть, звоном. Тянул погребальный дым, запахом ладана, запахом сухого травяного тлена. И подходили священники ко гробу. И брали Плащаницу на руки, на плечи, на голову. И выходили из храма, и несли вокруг. И мы шли за ними, за Ним. Воздух уже сгустившийся до иссиня черного, был неподвижен, свечи не гасли, горели, но горели уже не костром, отдельно, разделено, каждая за себя, и за Него, каждая. Шли, вниз, к реке, и там вдалеке, за рекой, черное уже совсем небо, молчало тоже. Возвращались, по кругу, в храм. Возвращались уже другими, иными. Словно не кругом прошли но, полем. Полем жизни, остановившимся вдруг, кончившимся, замеревшим. Наступало время скорби, не отчаянья, но утраты и ожидания, ждания, чаянья, испытания веры.

И входил в храм - другой, - вечный Его противник, ему теперь, в сей час, было можно. Входил, как бы смело, и, все-таки, настороженно, сторожко, чутко. Смотрел, вбирая в себя, на Нагое, увитое Плащаницей, Тело, на нас подле. Злорадствовал радостно, торжествуя, не веря - все: ложь, - рыданию, пламени, слезам, выпадающим росой, Воскресению грядущему...

Мы хоронили Бога. И знали, Верили - Он Воскреснет. Но - хоронили. Так должно. Так было надо. Ему ради нас надо. Нам надо. Хоронили. В одном храме и всей Россией, в каждом ее, России, храме, народом всем. Как осознать, как понять это умом, как охватить пространство это земное вглубь и небесное ввысь? Не берется умом, не хватает ума, только сердцем, только душой, - Верой только.

Вот это, Анечка, и есть Россия. И твоя Россия, и моя Россия, наша, всех, общая. А, значит, и смерти нет. На земле - есть. А у Бога - нет. У Него: все - живы.

34.

Когда нашли уже тело Анино, сказали, что не стало ее в конце февраля. То есть вскоре, как ушла она из дома, может и в ту же ночь. И, не по ступенькам вниз, к машине, сбегала она торопливо и радостно, а первые, получается, шаги сделала на Лобное свое место, с крестом уже, еще не чувствуемым, ни душой, ни плечами. И не каблучки ее по ступенькам стучали, пошли уже мгновения до того как на крест свой взойти, вознестись над Россией, над миром.

Взойти. Чтобы лечь потом телом, на ранний мартовский, с февральским еще вперемешку, снег, меж гаражей, на Солнечной улице. Этот снег и был твои первые во взрослой этой жизни белые одежды, белые как фартучек и бантики первоклашечные твои, невозможно еще белые, как грядущая жизнь и теплые еще, маминой рукой проглаженные тщательно и накануне, и с утра еще, от складочки случайной, недовольно всфыркивающим белыми облачками пара, крутобоким блестящим утюгом. А последние одежды твои были холодные и чистые. И снег под тобой немножко подтаял. Тебя положили еще теплую. Положили. В этом тоже еще была последняя Милость. Не бросили, - положили. Одна ручка вдоль тела, другая согнута в локте, на груди, словно прикрылась ты от грядущей твоей наготы, или словно просила о чем-то не их, конечно, Того, Который все понимал про тебя, все знал... И Он укрывал тебя тихим снежком, убаюкивал, оберегая... Так словно вот и радость шла наконец на смену боли... и тихо подтаивал земной снежок под тобой, и тихо пеленал тебя снежок небесный, и ангел незримый был уже рядом, и звезды яркие сгрудились с неба, словно склонились к тебе, и одна среди них потихоньку  и незаметно отошла от них, и слетела к тебе, коснулась челки твоей, как снежинкой поцеловала, стала капелькой, слезкой и замерла. И мироздание, казалось, так же замерло и молчало. А было полно голосов и вопля и смеха и плача и стона. Но души слышит лишь Господь. И Он слышал тебя, и во всем этом многоголосии маму твою, Любу беззвучно зовущую о тебе...(а ведь была она в получасе ходьбы от тебя - велик ли город, знать бы) И этот беззвучный мамин голос и был последняя твоя колыбельная здесь на земле. И тихо таял, и тихо ложился снежок... прощаясь и прощая тебе все радости твои земные и боли...

35.

Хоронить Аню решили в свадебном платье с фатой. Спросили у священника. И батюшка долго думал над вопросом: Можно ли? И сказал: Можно, так и хороните. Покупая свадебное платье, Люба плакала. И молоденькая продавщица ровесница, может, Ани сказала: Сейчас многие так вот покупают, многие...

36.

Как же так это? Почему так? Дочери наши уходят ко Господу в подвенечных нарядах, но так ли уходят, так ли как должно? Девочки наши, искупают нас, того ли они заслужили? Уходят Милостью Божьей. Прибирает их к Себе, Тот, Который. Ведь по силам нашим дается нам крест Его. Видно непосильные кресты ждут их в страшном нашем мире. А отмолить девочек наших некому. Разучились мы молиться, верить мы разучились. Вот и спасает Он их от Чаши земной и нам еще время дает -  молиться чтобы. Видно мы девочек наших сильнее. Да как же мы силу свою им отдавать разучились? Как же допустили-то это?

37.

Думала Валя как-то: много народу по праздникам в храмах - хорошо, тесно - а радостно. Потом посчитала, - в городе населения пол миллиона почти, а храмов десять всего, если б даже половина народу ходила, к храму-то и не подойти бы было по праздникам, вот и - много... А ушедшие, они, в храмах рядом с нами на службах встают, да нас к церкви зовут-ведут... Затем и уходят? 

38.

Как открывается, - открывается ли? должна открываться! - через судьбу одной только девушки вся история сегодняшняя огромного нашего государства России. Что стало с тобой Родина? Что стало с дочкой твоей? С одной из твоих дочек. Много их у тебя непутевых дочек твоих? Много... но ведь и каждая из них - одна единственная...

39.

Ты уж, Анечка, между гаражей лежала на улице Солнечной, снежком занесенная, а мы - президента всем народом выбирали. Ты, Анечка не переживай, он и без твоего голоса прошел. Ему твой голос не особо и нужен был, так получается.. Анечек таких по России... и не считал никто. А и считать оказывается не надо...

Ты-то, Анечка, ведь этого не знаешь, без тебя было, вот и расскажу тебе...

Выбрали из нас, из вятских людей, самых, что ни на есть лучших-разлучших из нас, выбрали в доверенные лица президента. И вернулись они прямо самого президента нашего видевшие, самого президента нашего слышавшие. И восторгу и радости их предела не было... и делились они впечатлениями своими, аж захлебываясь от радости. И были они и чистенькие такие, и сытенькие, и холенные. И вот директор лучшей нашей, одной из лучших, лучших-то много теперь, школ, сообщил в восторге: "Президент сказал: наша национальная идея - конкурентноспособность! На уровне каждой области, каждого города, каждой деревни, каждого человека!" И потому, как вещал он это, исполненный собственной значимости, было видно, что и горд и рад, что есть теперь у него и у школы его национальная идея. Дал идею президент, а и он, простой вроде учитель - ай - не дурак! оказался - понять сумел. Теперь до народа-дурака слова президента донести надо.

А дети-то, как же? Дети. Что бы не убивали их, девочек и мальчиков, не сиротили что бы, - Воспитывали! Это-то не идея, не национальная?

Слушала Валя директора, смотрела на него, - чистый Максим Горький, только, что росту маленького, смотрела на его руки, холенные, белые, но и крепкие, мужские, пальцы изящные, длинные, но и сильные, с утолщением в суставах. И он, во время речи своей, то ручку в руках крутил, то, вдруг ручку бросил, стал подушечки пальцев друг к другу сжимать в ритме речи, так словно душит кого...

А рядом с директором другой мужчина сидел, повыше, очки модные, черты лица крупные, само лицо вытянутое, лошадиное, как и не лицо, но у лошади - глаза, а здесь чернота какая-то бессмысленно затаенная, две непроливашки чернильно-бездонные. Мужчина назвался: "представителем" и все больше молчал, смотрел, что ли, слушал, правильно ли директор излагает. Тот видимо излагал правильно. Так как и надо для этой страны. "Этой страной" этот мужчина Россию называл в своем интервью.

40.

А ты уж, Анечка, на Солнечной в это время лежала, "с гематомой на левой скуле", - так судмедэксперт потом сказал, удушенная. То есть не конкурентноспособна оказалась ты. В конкуренции с убийцами твоими ты слабже оказалась, слабее, неконкурентноспособней. Так значит и правильно, по-президентскому слову, ни ты сама, ни голос, значит, твой, этому президенту этой страны и не нужны были. А вот те, кто... душегубы эти, они, интересно, на выборы ходили? А ведь ходили, наверное. И голосовали. И, голосовали, скорее всего правильно, правильно, так как надо голосовали. Получается, их это президент, но не твой, Анечка. Так, к сожалению, он сам выбрал. Не только ведь мы его, он ведь нас тоже выбирает, президент он многое может и выбирать тоже. Только страшно, что мы его на должность выбираем, тайно, но по-честному, а он нас, своей лишь волей, на жизнь и смерть, и, в отличие от нас, выбирает явно, но не по-честному, не по-Божески, то и есть... Вот он тебя и не выбрал. А мучителей твоих выбрал. Так получается? И они - его, и, мы - тоже его...

И я, ведь, Анечка, и я, ведь, за него же голосовала. Разревелась, дура, на участке. И не хочу, а как ведет кто. Все как надо сделала. А домой пришла, так и завыла, в голос завыла. Что же это делается-то с нами? Что же это мы с собой-то сами и делаем? Прости, Анечка, прости ты нас всех.

А ты, там, там, так и лежала пока паренек не нашел. Он еще маленький, он в голосовании не участвовал.

41.

Сегодня у нас, правда, и пареньки, вот те, которые бабушке Аве помогали, не те самые, конечно, современные уже, на рынке и реформах взошедшие, но того же возраста двенадцать - четырнадцать. Они теперь бабушек не через дорогу водят. Они их теперь у подъездов караулят. Ждут, которая с сумкой пойдет, - и за ней, и по голове ее, по голове - болванкой железной заржавленной, - сумку хвать и бежать. Это было. У нас было. Нескольких старушек убили, некоторые с травмами выжили. Задержала их, пареньков, милиция. Милиция у нас есть. И дело свое она, милиция, знает. А вот мы-то знаем ли? Пареньки эти виноваты? А в чем? Они ведь на свой лад идею конкурентноспособности как раз и воплощали, доступными средствами, на доступном уровне, на том, который им государство предоставило. Не так разве?

Есть жестокость. Есть она. В мире есть. В человеке есть. Две стороны Добро и зло. Но на то ведь и Государство есть, что бы граждан своих не в жестокости, а в любви растить, чтобы граждан своих защитить, чтобы девочек и мальчиков своих на растление и растерзание не отдавать. За этим ведь оно, государство, только за этим, а иначе, зачем ему еще быть?

И эти девочки, которых красивой жизнью обманули, их ведь с помощью государства обманули, значит, государство и обмануло. И эти мальчики, которые за вечер в ресторане могут истратить годовую учительскую ли, врачебную ли, зарплату. Откуда они? От нас, от молчания нашего. Но если им можно так легко и свободно добывать то, что все остальные люди добывают трудом, то почему им нельзя остальное? Значит можно? Они ведь искренне не понимают, что нельзя. Им ведь на уроках Закона Божьего не объясняли, что отвечать им придется, и не скопом, а по отдельности, и сроки там другие будут страшные сроки, такие страшные, что и рады бы они были бы не только не преступать, не переступать, через Божий Закон, а и вообще не родиться, да уж поздно будет... и - страшно... Страшнее, чем Анечке было...

Но им ведь и с телевидения, и газетами твердят: не только - можно: нужно. Иначе - нельзя. А теперь им еще и идею конкурентноспособности дали. А они и так уже - конкурентноспособней и врача, и учителя, и милиционера. У конкурентноспособности критерий какой? - Успех. А успех сегодня, что? - Деньги. Национальная идея? Это в России?!

42.

Выбрали мы президента, выбрали. И сказал он нам, что мы, народ, скоро бедность нашу поборем и будем счастливы и благополучны. А как будем-то...

Если счастье всего человечества стоит одной, даже - одной! жизни детской, то нужно ли это счастье человечеству, народу? Возможно ли это счастье для народа человечества? И что это за человечество, что это за народ, если ему нужно возможно ему такое счастье?

Слезинка детская - цена непомерная... 

А мы, о чем мы говорим...

Нет Его - и все позволено? Но ведь Он - Есть, и ты, Анечка, тоже есть, и мы есть.

По-школьному, не так, вроде бы, правильней: он есть, она есть, они есть...

Да, есть и они. Но и мы тоже есть. Или нас уже нет? И Анечки - нет, убили: и все... и Его, тогда тоже нет? Нет Его - и только, вездесущие, - они? Не может этого быть. Все-таки - Есть. И Он Есть, и Она Есть, и Мы Есть...

И есть еще вся эта жизнь, сплетенная в один невыносимый, кажется, необъяснимый, замкнутый и неизбежный круг, называемый: "Жизнь", и над всем этим кругом, и в центре круга, и везде - Тот, Который Все Знающий, Все Слышащий и Все Видящий, и все-таки Любящий, все так же неизбежно Любящий нас... Пока еще...

43.

С тобой, Анечка, правда, не так все было. Не взяли они тебя. Телефон сотовый, взяли, одежду... Крестик, вот, твой нательный, даже, с неживой уже верно... А тебя взять не смогли. Даже и тело твое, не смогли... По головушке твоей били... "следы от четырех ударов... гематома на левой скуле"... Горло, горло твое передавили... только это и сумели, - а взять не смогли. Ты ведь за всех за нас одна против них встала. Не испугалась, не струсила. Пощады не запросила. Приняла бой свой последний со смертью, за жизнь. И победила. Не взяли они, ни тебя, ни душу твою бессмертную не взяли, взять не смогли. Ангел небесный душеньку твою тут же в руце свои принял. Победила. Одна за нас за всех победила. За жизнь. Такая вот цена.

44.

Похоронили тебя, Анечка, рядом с бабушкой и дедушкой. Теперь ты с ними. Теперь уж бабушка твоя никуда тебя от себя не отпустит, приглядит теперь за тобой. "Земля еси - в землю и отъидеши". А ведь - и в небо...В церкви, тебя Анечка, отпели, в Троицком соборе. Все как положено, все хорошо. Вот так и примерила ты платье свадебное... Вот и упокоилась сном подвенечным...

45.

Колечка твой после похорон уже, - он и не знал о них ничего - увозили его на это время, -  среди ночи встал на колени на кроватке своей, головой в матрасик уперся, и голову руками охватил, и закачался тельцем своим худосочным, запричитал, затвердил: К папе хочу, к папе хочу, к папе хочу... Приехал Саша - Люба позвонила, - погуляли с Колей в парк сходили, притих он вроде... А тебя, Анечка, он и не зовет... Знает он все, знает как не скрывали.

Люба, потом сама ему сказала, что б от других не узнал, мог в садике услышать, или от соседей. Сказала только:

- Мама, как - Бася...

Он, Колечка, не ответил. Только стал весь - глаза, а в глазах: Горе. Кто его мерил, горюшко детское? Мер таких у нас, у взрослых, нету.

Ты, Анечка, вскоре как ушла, Коля, приезжал к Валиному внуку, - ровеснику своему, на день рождения, Костя его привозил, играли, прыгали с дивана, и он сломал палец на ноге, - сначала и не знали, что сломал, это уж Люба на следующий день в больницу сводила, - и плакал: больно. Это он о тебе, Анечка, плакал, о маме своей, поплакал и за тебя, поплакал на прощание с тобой. Четыре года - это серьезный возраст. Люба кому-то говорила по телефону в первые дни, саму себя скорее убеждая, на грани срыва уже: Да придет Анечка, придет, куда она денется... а Коля играл и вроде и не слушал, но подошел к ней и сказал взросло и твердо, прямо в глаза бабушке глядя: Нет. Мама не придет. Он все понял. Все понимает, больше нас даже. Знал. А верил - вернется. Он с Любой ходил в цирк, потом им Валя звонила, трубку Коля взял, говорила ласково, от волнения слова путая: Ты, Колечка, с мамой в цирк ходил? - и молчанье;  Ты, Колечка, с мамой в цирк ходил... - и тут только почувствовала и угрюмость, и боль этого молчания. Да что ж я, дура, говорю-то! - Ты с бабушкой ходил? И он облегченно ответил: "Да". Он от тебя не отрекся. Он хранил тебя  и хранит. Ты знай это. Так легче, и так - труднее. Ему труднее. Но каждому из нас в жизни свой труд.

46.

Перед Троицей, накануне, это уже в конце мая было, Люба с Валей, на службу в церковь ходили. Потом - к Анечке. На кладбище. А в воскресенье Люба снова к Вале приехала, с Колей. Все вместе за столом посидели, пообедали. Люба Косте пошла звонить. Дети еще на кухне задержались, - грузовик, Валиному внуку на день рождения подаренный, за веревочку через порог перекатить пытались, а он у них все переворачивался, а им надо было, что б как надо проехал. Валя посуду потихоньку мыла, вода из крана едва текла. Слышит топот, - убежали, вроде, а и постукнуло. что-то за спиной. Оглянулась: Коля на табуретку взбирается, уже коленями на сиденье стал, потом одну ногу ступней уже поставил рядом с коленом, табуретка опять стукотнула, Валя чуть не кинулась - упадет, да - замерла, удержало, что-то. А он, и вторую ногу ступней поставил, распрямился осторожно, лицом к стене развернулся, тоже с осторожностью, словно, неустойчивость свою на табуретке чувствуя. А на стене у Вали, над столом прямо, повыше чуть линии, где побелка с краской граничат, иконка висела. Простая иконка бумажная. Там Спаситель и Богородица рядом, а по краям еще молитвы написаны: "Отче наш", "Богородице Дево радуйся" и "Благодарение за всякое деяние Божье". Повернулся Коля лицом к иконке, она как раз на уровне глаз его оказалась. Посмотрел на иконку, постоял. Правую ручку свою левой рукой взял, пальцами левой руки, пальцы правой - указательный, большой и средний, - в щепотку сложил, ко лбу поднес, потом тщательно так же живота коснулся троеперстием, правого плеча, левого... Ручку опустил. И поклонился. И еще раз так же. И опять поклонился. Чуть постоял. Бойко уже спрыгнул с табуретки, Валя аж вздрогнула, не пришла еще в себя, и - убежал в комнату. Валя так и стояла, все на иконку глядя. Вода тихонько из крана струилась, слезы по щекам текли...

Потом гулять ходили с детьми. Тепло было, листья вовсю пробились уже, молодые, зеленые, свежие.

После прогулки Валя взялась детям Библию детскую читать. На Второй Книге Царств страницы сами открылись. Тут и читать начала. И, вдруг, Коля говорит:

- Бабушка Валя, а я ведь эту сказку, ой, - быль эту, очень уже хорошо знаю...

47.

Руки твои не были связаны, и ноги твои не в оковах, и ты пал, как падают от разбойников.

И весь народ стал еще более плакать над ним.


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
268524  2006-08-14 02:22:46
И. Тихая
- Спасибо, Алексей, за "Рассказы". В их трагической простоте - вся суть нашего (а скорее "не нашего") времени. Но в них и надежда...

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100