TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение

 Повести
16 ноября 2007 года

Павел Рыков

ЗВОНОК В ДВЕРЬ

 

повесть

 

 

"Кто родится чистым от нечистого? ни один"

Книга ИОВА, гл.14 ст.4

 

 

Кто он есть на самом деле, Лаврентьев понимал очень хорошо. Вчера жена, перед тем как уехать к дочери, объяснила ему это вполне доходчиво. И что самое обидное - противу своего обыкновения - немногословно.

- Знаешь, кто ты? - спросила она, и не дожидаясь ответа, повернулась к Лаврентьеву спиной, задрала юбку и звонко шлепнула себя по вполне еще литой заднице. А потом саданула дверью и ушла. И домой ночевать не вернулась. И не позвонила. Хотя, сказать по правде, с пригородным поселком, где построил дом предприимчивый зять, связь почему-то пока была хреновская. Но у зятя есть мобильник. Так что, могли бы и позвонить. Или жена, или дочка. Зять-то вряд ли. Он возвращается поздно, за пивцо и к телевизору. А если совсем поздно, то любезнейшую Лидию Варлаамовну мог и не заметить, благо хоромы возведены княжеские. Лаврентьев зашел на кухню. Потом вышел на лоджию, заставленную какими-то коробками. Потом опять вернулся на кухню, зажег газ, вылил из банки в чайник отстоявшуюся воду, поставил чайник на конфорку и подумал, что пока отсутствие жены можно счесть за благо. А это означало, что под чаек с сушечками получится без какой - либо тряски посидеть и хорошенько подумать над той железочкой, над которой они в конструкторском бюро продолжали биться, несмотря на полное отсутствие финансирования. А коли ту железочку довести до ума, то Изделие сможет летать не просто так, а с вывертом и тот выверт будет, страсть как, кстати, перед самым подлетом к цели. Словом... Однако, обо всем этом следовало, по соображениям секретности, думать не дома, а на работе. Но кто виноват, что голова так устроена и думает тогда, когда ей думается, думает все, что ей заблагорассудится и даже в самых неподходящих местах. А той порою чайник начал ворчать, потом заблекотал, а затем и вовсе принялся плеваться кипятком через изогнутый носик, словно суеверная старуха, боящаяся сглаза. Лаврентьев выключил газ, налил в свою любимую кружку кипяток и опустил в кружку пакетик с чаем. Эти пакетики он про себя называл презервативами. Цвет чаю они давали, но настоящего чайного аромата лишали начисто. Но, по-видимому, - подумал Лаврентьев, - так и должна выглядеть плата за удобства. Выигрывая в чем-то, ты неизбежно лишаешься чего-то. Пакетик с чаем функционален. Он избавляет от возни с заварником. Чаинки уже не крутятся в вихре вослед вращающейся ложке, По большому счету, пакетики упрощают и до крайности демократизируют чайную церемонию. Трудно теперь себе представить хозяйку, которая у фамильного самовара, на глазах у изумленных гостей и домашних, ожидающих колдовства, ополаскивает заварной чайник, а затем сыплет туда чаинки и еще какие-нибудь заветные травки. Зачем? На самом деле, зачем! Чайные презервативчики продаются уже пропитанные всякими ароматизаторами. Вот и наши изделия, - продолжал размышлять Лаврентьев,- напрочь лишают войну какой либо картинности. Раньше, при каком-нибудь Шенграбене собирались нарядно одетые люди, строились в шеренги, под барабанный бой, выставив штыки, в ногу, с офицерами во главе, картинно устремлялись навстречу таким же нарядным противникам. Лаврентьев представил себе, как он, предводительствуя полком, шагает вперед под трескучий звук барабана и командные покрикивания на левом фланге унтера Пахомыча: "Левой! Левой! Ать-два-три!". А навстречу шеренгам столь же картинно с дальнего холма выпыхивают дымы пушки вражеской батареи. И при желании и некоторых навыках можно просчитать, будут ли сопряжены в одной точке пространства ядра, нарядные люди в стройной, еще не поредевшей шеренге и накатывающийся следом, с изрядным опозданием, звук залпа. Те изделия, над которыми размышлял Лаврентьев, были в одном схожи с нарисовавшейся в его мозгу картиной: звук их прилета накрывал то, что оставалось от цели, уже много позже того, как ничего живого или сколько-нибудь похожего на живое не оставалось там, куда это изделие попадало. И потому плюмажи, шевроны, приказы маршировать в ногу и даже картинная храбрость полковника в треуголке, каким он сам себя представил, уже не играла никакой роли. Кстати, а почему он себя представил полковником? И откуда взялся унтер Пахомыч с его усами и обветренным лицом? Чёрти что подсовывает мне голова,- подумал Лаврентьев. Была бы жена дома - бубнил бы телевизор, бубнила бы жена, была бы обычная хрень на постном масле. И никаких тебе полковников с плюмажами. Никакой тебе толстовщины с бондарчуковщиной. Никакой чертовщины. А между тем, железочка продолжала проворачиваться в голове во всех трех проекциях, и никак не мешала чайным манипуляциям, и размышлениям о чайных манипуляциях, и плюмажам, и полковнику с его красномундирной грудью, и Пахомычу с его чуть хриповатым дыханием, и тупому звуку от многосотенного удара стоптанных солдатских сапог по плотной земле, и дымам от выстреливших пушек, и мысленным просчетам возможной траектории ядер, которые извергли из себя пушки. И тому памятному зрелищу, которое представилось Лаврентьеву, когда ему впервые показали то место, куда ударило их Изделие.

И тут в дверь позвонили. Лаврентьев приложил глаз к окуляру и увидел на лестничной площадке перед дверью несколько окарикатуренную оптикой невысокую фигуру незнакомого человека с портфельчиком в руках.

- Вам кого?

Человек зачем-то вытер ноги о половик, хотя на дворе было сухо, и его пока никто не собирался пускать в дом:

- Мне, собственно, желательно видеть господина Лаврентьева Петра Алексеевича.

Лаврентьев открыл дверь:

- Господин Лаврентьев - это я.

-Петр Алексеевич?

-Так уж получилось.

Человек засмеялся:

-Я вам скажу: замечательно получилось. Так может быть, вы меня впустите в дом?

Лаврентьев впустил пришельца, зажег свет в прихожей, предложил раздеться и стал наблюдать, как тот снял черный и по внешнему виду весьма дорогой плащ, потом шелковый, однотонный шарфик и остался в черном костюме, который Лаврентьев для себя определил, как также весьма дорогой. Еще более дорогим показался Лаврентьеву темно - красный, в полосочку, галстук. Он оценил все вместе взятое и одновременно подумал о том, что ему неприятно это фиксирование дороговизны вещей чужого и незнакомого человека, пришедшего в его дом с неизвестными пока целями. И вдвойне неприятно то, что он не может не фиксировать эту очевидную дороговизну Может быть потому, сам он таких дорогих вещей никогда не имел. И теперь уже очевидно, что не сможет иметь никогда. Человек меж тем открыл свой портфель - дорогой, поневоле вновь отметил про себя Лаврентьев,- и достал из специального кармашка визитную карточку. Лаврентьев взял картонный квадратик и прочел: Глюк Михаил Михайлович - адвокат. Выше фамилии - англизированное название фирмы, которое Лаврентьеву ровным счетом ничего не говорило. Ниже - три московских телефонных номера, потом какой-то явно зарубежный телефон и электронный адрес.

- Проходите, - пригласил он, указывая на большую комнату и зачем-то вспоминая жену, которая не преминула бы предложить пришельцу разуться и надеть тапочки.

- Может мне разуться? - спросил пришелец.

- Не стоит, сказал Лаврентьев, подумав о том, что их стоптанные тапочки "для гостей" будут стеснять этого человека в его дорогом костюме и дорогом галстуке именно своей стоптанностью и очевидной нищетой навязанного ему чужого и, уж чего греха таить, убогого быта. И он вспомнил свою дражайшую, которая точила и точила его за то, что он не хочет уходить с завода, на котором месяцами не выплачивают зарплату и только недавно погасили часть задолженности, потому что Рособоронэкспорт на дубайской выставке заключил контракты с какими-то шейхами.

Человек прошел в комнату, процокав каблуками туфель по паркетному полу. Будто копытцами, - зачем-то подумал Лаврентьев. Глюк уселся на стул. Лаврентьев устроился напротив.

- Может быть, чаю?

- Нет-нет,- ответил Глюк. - А ваши домашние где?

- Кто где, - неопределенно ответил Лаврентьев. - По какому же вы вопросу?

Глюк поставил себе на колени портфель, щелкнул замками и достал из портфеля альбом репродукций. На обложке было помещено название известнейшей картинной галереи. Глюк положил альбом на стол, потом поднял на Лаврентьева глаза и Лаврентьев поразился бездонной черноте его больших зрачков. И еще тому, что глаза у посетителя были такими неправдоподобно блестящими, словно бы лакированными.

- Вопрос у меня к вам, Петр Алексеевич, интересный. Прямо скажу. И трудный. Даже и не знаю, как вам сказать и с чего начать, хотя к разговору с вами готовился и шел целый год. Целый год. Да!

Лаврентьева охватило чувство какого-то сомнения, и даже тревоги при этих словах визитера. А Глюк еще раз посмотрел в глаза Лаврентьева и Лаврентьев подумал, что так, вероятно, смотрят на своих пациентов гипнотизеры, хотя он никогда не сталкивался с гипнотизерами и потому не мог и предполагать, что они смотрят тем или иным способом. И он с раздражением отметил, что опять в его голове возникает то, чего не должно возникать, потому как нет причин для возникновения, а следовательно, не может быть и предмета.

- Я вам хочу сказать, многоуважаемый Петр Алексеевич, что на самом деле вы не Петр Алексеевич Лаврентьев, а Петр Глебович. И фамилия ваша...- Тут Глюк раскрыл альбом в месте, заранее намеченном шелковой закладочкой, вшитой в переплет. На раскрывшихся листах была репродукция какого-то пейзажа и портрет усатого гусара в красном мундире, шитом золотым шнуром и красных же, также шитых золотом чихчирах, с ментиком, лихо наброшенном на левое плечо. Гусар стоял избоченясь. Он был при сабле и при ташке, на которой читался вензель Александра Первого. - Это ваш прапрапрадед, Петр Глебович. Так он выглядел после возвращения из Парижа в 1814 году. Победитель Бонапарта.

Лаврентьев прочел подпись под репродукцией, сделанную на русском и английском языках. Фамилия под портретом была громкая. Из тех фамилий, что многократно повторяются на страницах учебника истории России прошлых веков.

- Каково? - Спросил Глюк. Он смотрел на Лаврентьева своими лакированными глазами, и на лице его отражалась некая смесь удовольствия и любопытства.- Вы не думайте: я не жулик. И не сумасшедший.

- Я так не думаю,- возразил Лаврентьев.

-И напрасно, - серьезно-таки заметил Глюк. - Согласитесь, когда к вам в дом является некто и заявляет, что вы - это не вы, сложно подумать что-то хорошее. Или я не прав, Петр Глебович?

- На жулика вы не похожи, - с необъяснимой для самого себя раздумчивостью произнес Лаврентьев.

- Вот видите: раз, говорите, не похож, значит, успели рассмотреть и такой вариант.- Глюк улыбнулся. Лаврентьева поразила его улыбка. Он улыбался, не улыбаясь. И губы его не отображали улыбки, и глаза были серьезны, а улыбка явственно ощущалась в выражении лица. - Я сразу убедился, что вы - это вы и никто иной, стоило только вам открыть дверь. Вы очень похожи на своего предка.

Лаврентьев пододвинул к себе альбом с портретом гусара. Каштановые волосы. Левая бровь несколько вздернута. Прямой, правильной формы нос. Аккуратные усы, чуть подкрученные кверху. Пухлые, не по - мужски, пунцовые губы. Ямочка на подбородке. Лаврентьев перевел взгляд на свое отражение в зеркале, вставленном в заднюю стенку серванта. Рюмки и фужеры, которыми были уставлены полки серванта, и их отражения, конечно, мешали, но не идти же в спальню к туалетному столику жены или в ванную комнату. Среди отражений рюмок и фужеров Лаврентьев обнаружил прямой нос, весьма лысоватый лоб, седые виски. Усов, как и следовало ожидать, не было. Когда-то по молодости Лаврентьев пытался в командировке на полигоне отпустить усы, но Лидочка, по его возвращению, сказала жестко: " С зубной щеткой целоваться не буду" . И он малодушно сбрил усы, хотя ни тогда, ни сейчас бритье не доставляло ему удовольствия из-за тонкой и весьма чувствительной кожи. Ямочка на подбородке присутствовала, но не столь очевидно, как на портрете. Пожалуй, можно было бы сравнить овалы лица, но гусар на портрете явно не был знаком с Лидочкиным гостеприимством и, известным всем родным и близким, умением Лидочки заводить пироги с самыми фантастическими начинками. Но вот губы, губы..! Нос - это не факт. Губы у гусара были похожими на губы Лаврентьева. Очевидно, похожи. В Бауманке, где учился Лаврентьев, в параллельной группе была одна славная дивчина из Днепропетровска. Звали её Галя. В минуты близости она звала его Поцелуйкиным за его пухлые, вечно готовые к поцелуям губы. Так уж вышло, но они расстались, потому что его не распределили на Южмаш. А она не захотела менять Украину на холодный, по ее мнению, Урал. Потом, много лет спустя, их опять свела Москва в министерском коридоре. Лаврентьев даже не сразу понял, что это она. Просто не узнал в зрелой и вальяжной женщине, шествующей по красной ковровой дорожке ему навстречу, ту девочку, без которой он когда-то не представлял своей жизни. А когда узнал, и она его заметила, и они остановились, и посмотрели друг другу в глаза, понял, что уже никогда и ни от кого не услышит столь сладко звучащего прозвища. И, самое главное, ни от кого не захочет услышать, хотя женским вниманием не был обойден у себя в конструкторском, где три зала с рядами кульманов заводские острословы называли "стометровкой любви". Но на заводе все было строго. Во-первых, все про всех всё знали. Во-вторых, потому, что во-первых. А в третьих, Лидочка обладала каким-то звериным чутьем. Просто звериным. Она тогда, после возвращения Лаврентьева из Москвы, назвала его подлецом и, самое главное, Лаврентьев почти сознался ей в измене. .

- Господи! - подумал Лаврентьев, - дичь какая-то у меня в голове. Мусор вселенский! Ямочка на подбородке!

- Я же говорю вам, что вы очень похожи. Скиньте лет двадцать - двадцать пять. Ему на портрете двадцать восемь. Верните себе утраченные волосы и отпустите усы. - Глюк говорил спокойно. Лаврентьев бы сказал даже, что Глюк говорил рассудочно-спокойно. Была даже некая назидательность в его интонации

- Да кто вы такой? - взорвался Лаврентьев. - И в чем вы меня стараетесь убедить?

- Я адвокат. Наша адвокатская фирма, исполняя волю вашего кузена, последнюю - я подчеркиваю - волю, год разыскивала вас по всему пространству бывшего Советского Союза. И вот теперь нашла.

- Михаил Михайлович, я уверяю вас, что вы ошиблись. - Лаврентьев вскочил со стула и зашагал по комнате. На работе и дома все знали, что это вышагивание означает крайнюю степень его возбуждения. - Меня зовут Петр Алексеевич Лаврентьев. Никакого кузена у меня никогда не было и к вашему гусару я не имею ни малейшего отношения. Уж поверьте мне! Свою биографию я знаю документировано. Документировано. И она у меня проверена людьми, знающими толк в проверках. И перепроверена.- Тут Лаврентьев понял, что сказал лишку абсолютно незнакомому человеку с английской визиткой, и замолчал.

- Если бы вы знали, Петр Глебович, что по материнской линии вы - Рюрикович. - И Глюк назвал фамилию, которая также была вписана во все учебники истории Государства Российского.

-Послушайте, - сказал Лаврентьев, - хватит. Я вас прошу. Не знаю, зачем вы это мне говорите. Не хочу даже думать, зачем. Вы не жулик - это ясно. Но вы ошибаетесь. Видит Бог - ошибаетесь. Мне это неприятно слушать. Мою маму зовут... звали Вера Константиновна. Родом она с Вологодчины. Из-под Верховажья. И родня у нас самая простая. Русские, простые люди. Впрочем, связь с ними давным-давно утеряна. Там жила тетка. Но она старше матери и умерла в войну, простудившись на лесозаготовках. Поверьте. Никаких Рюриковичей.

- Должен вам заметить,- тихо и как-то печально сказал Глюк, - что уважаемая Вера Константиновна не была вашей мамой. Она вас вырастила и воспитала. Это так. Но родила вас совсем другая женщина. Совсем другая. Её звали Мария Павловна. А отца вашего звали Глебом. Глебом Михайловичем. А у него был брат Борис Михайлович.

И тут зазвонил телефон. Лаврентьев поднял трубку. Это звонила супруга. В трубке свистело и завывало. Связь барахлила. Но это не мешало почувствовать все, что хотела высказать ему Лидия Варлаамовна:

- Лаврентьев, - она всегда называла его только по фамилии, когда по ее мнению они были в ссоре, - ты не забыл перекипятить борщ? Он на плите в синей кастрюле.

- Перезвони мне позже, - ответил Лаврентьев.

- Как это позже?

- Очень просто. Перезвони позже и все тут. Я ... занят. Ну, пожалуйста.

Можно было предположить, что испытала его дражайшая, когда услышала звук кладущейся на рычаги телефонной трубки. Но у Лаврентьева не было возможности - заниматься предположениями. Глюк сидел за столом с отрешенным видом и не думал, судя по всему, уходить или отказываться от своих слов.

- Как прикажете понимать ваши слова, уважаемый? - Если бы Глюк знал Лаврентьева ближе, то по слову "уважаемый" должен был бы понять, что от бури его отделяет буквально миллисекунда.

И тут опять зазвонил телефон. Это опять была Лидия Варлаамовна. Лаврентьев положил трубку тут же, как услышал звук ее голоса.

- Вы родились в 1949 году, - начал Глюк. - Так?

- Именно так.

- А где именно?

- Где еще кроме роддома может родиться человек в нашей стране!- Лаврентьев понимал, что Глюк сейчас преподнесет что-то серьезное. Слишком он был не похож на шутника да и тема не располагала к юмору.

- Насчет роддома вы правы. Но роддом был в лагерной зоне. Слышали когда-нибудь аббревиатуру "Алжир"? Так называли Акмолинский лагерь жен изменников родины. Теперь это место стало столицей вполне суверенного Казахстана и называется Астана. Ваша мама была заключенной. Роды были тяжелые, и она умерла. Ее звали Мария Павловна. Но в лагере у нее не было имени. А был только номер. Под этим номером она и похоронена в общей могиле. Вот ксерокопия справки о смерти из лагерного дела. Причина смерти: осложнение после родов. Подпись врача. Число - 16 марта. Треугольный штамп. Все честь по чести.

Лаврентьев смотрел на ксерокопию, которую Глюк извлек из портфеля. Копия была хорошей, она передавала не только текст, но и бугристую фактуру скверной бумаги, на которой был отпечатан бланк.

-Погодите! Если лагерь, то какая может быть в лагере беременность?

Глюк словно ждал этот вопрос.

- Ваша матушка попала на лагерные нары уже будучи беременной. Они с вашим батюшкой собирались жить долго и счастливо. Но не случилось. В сорок девятом году они, как репатрианты, приехали из Харбина на родину. Тогда в Китае, особенно среди эмигрантской молодежи, многие были полны энтузиазма и безоглядно любили СССР.

- Погодите, погодите, - Лаврентьев не хотел слышать то, что ему рассказывал Глюк,- погодите. Какое отношение эта история, с какими - то белогвардейцами имеет ко мне? Вот он - я, вот мои документы. Лежат в коробке. Там все: и свидетельство о рождении, и паспорт, и все - все. Поэтому хватит, честное слово!

Лаврентьев произнес эту горячую фразу и с ужасом подумал, что действительно среди его бумаг, на самом донышке старой металлической коробки из-под бисквита под четырьмя удостоверениями к одной медали и трем орденам, под паспортом, под аттестатом зрелости, выданным школой номер шесть, под институтским дипломом, под каким -то, бог весть зачем хранимыми справками и бумажками, под свидетельством о смерти мамы лежит-полеживает свидетельство о рождении на двух языках: русском и казахском. И есть в этом свидетельстве слова на русском и казахском языках про акмолинский Загс, который зарегистрировал факт появления на свет Петра Алексеевича Лаврентьева. А Акмолинск и есть Астана.

- Позволю себе уточнить, - Глюк смотрел на Лаврентьева внимательно и печально. - Позволю себе уточнить: вы родились в Казахстане? По вашим документам?

- Да.

- в Акмолинске?

-Да.

- А имя отца?

- Там прочерк.

- А дата вашего рождения отстоит от смерти Марии Павловны на два дня?

Лаврентьев вспомнил, как мама в детстве ласково подразнивала его: " мой мартовский коток, скажи маме "Мурр". Она была очень ласковой, его мама. Мама Вера. Лаврентьев вспомнил, как она мыла его в оцинкованном корыте, как стекала по его маленькому тельцу теплая вода, которым поливала его мама из синего эмалированного ковшика, и как сладко пахло земляничное мыло, которым она мыла ему голову.

Телефон зазвонил опять. Теперь это была дочь.

- Дочура, - сказал Лаврентьев,- поцелуй маму.

- Ты же знаешь...

- Знаю, Ксюшенька, знаю.

- Она собирается домой, но я думаю...

- Ксюша, ты у меня умница.

- Папа, я знаю, какая я. А что ты там поделываешь?

- Работаю над своей биографией.

- Ты как всегда. А серьезно?

- Серьезнее не бывает. Я тебя целую.

Лаврентьев положил трубку и взглянул на Глюка. Тот внимательно разглядывал какие-то бумаги и как бы не слышал разговора.

- И... - продолжил прерванную беседу Лаврентьев.

Глюк положил бумаги на стол, сверкнул лакированными своими глазами и вздохнул:

Вздох был как бы печальным, но он никак не отразился на выражении глаз Глюка. Они все так же поблескивали.

- Я понимаю, что мой визит и то, что я сообщаю вам, никак не укладывается в привычные схемы, по которым вы воспринимали себя и свою жизнь. Но я просто не имею права говорить иначе, А вернее, обязан говорить вам то, что говорю. Наберитесь терпения. Поверьте, в этой истории нет ничего такого, что хоть как-то бросает тень на вашу приемную маму или на ваших истинных родителей. Все это судьба, фатум. Все это - обстоятельства, которые не были в их власти. Ах, уважаемый Петр Глебович! Наша жизнь, она как метеорит. Движется во мраке и холоде миллионы лет и миллионы километров. И кажется, что так будет всегда. И такая тоска берет. А потом - вжик: земля, атмосфера, огненный хвост, внимание ученых и простых смертных, устремивших в этот момент взгляд в ночное небо. Кое-кто из них, суевер эдакий, торопится загадывать желание, а все уже закончилось. Где тот метеорит, где та тоска? И он, этот метеорит разве такого хотел, я вас спрашиваю?

Глюк вновь посмотрел на Лаврентьева своими лакированными глазами. Лаврентьеву теперь показалось, что во взгляде нежданного визитера появилось нечто новое. Но, что? Оба молчали, и Лаврентьеву подумалось: сегодня утром он не мог и предположить этого звонка в дверь, и этого визита этого человека, и этих слов этого человека, и этого своего смятения от этих слов этого человека.

- Вера Константиновна - ваша приемная матушка в то время очень нуждалась в ребенке по целому ряду причин. - Глаза Глюка при этих словах опять сделались непроницаемо лакированными. А Лаврентьев поймал себя на мысли, что ему уже интересно дослушать эту историю до конца, какой бы она ни была. Даже если Глюк ошибается и он, Лаврентьев не имеет никакого отношения к Рюриковичам и усатому гусару, вернувшемуся когда-то из Парижа победителем и позировавшему модному тогда петербургскому живописцу.

- Но моя мама... Вера Константиновна никогда не была репрессированной. Она не сидела в лагере.

- Да, да, - покорно кивнул головой Глюк. - Репрессированной она не была. Но в лагере сидела. Она сидела там, скажем так, по служебной надобности. Вы, вообще-то говоря, знаете, кем была в молодости Вера Константиновна?

Ну, конечно же, Лаврентьев знал, что в молодости мама носила погоны, что была на фронте с лета сорок второго, что ее три ордена: две Красной Звезды и Отечественной второй степени и шесть медалей все еще хранятся дома.

- Она была фронтовичкой. Говорила, что служила в войсках связи. - Лаврентьев вспомнил, что мама не любила рассказывать о своей боевой молодости, в ответ на вопросы чаще всего отмалчивалась и весьма не жаловала некоторых не в меру говорливых ветеранов, особенно деда Копылова из второго подъезда. Дед Копылов любил рассказывать о сражениях Великой Отечественной на разного рода слетах пионерии, причем в его рассказах замыслы Сталина очень плотно, почти неразрывно соседствовали с действиями и жизнью деда Копылова. Получалось, что Сталин, планируя десять своих сталинских ударов, практически непосредственно обращался к воле и партийной совести деда Копылова. А если и случались при этом какие-нибудь Жуков или Баграмян, не говоря уж о командирах более мелких соединений, то только по досадной необходимости. Вера Константиновна называла деда Копылова и за глаза, и в глаза интендантом. И видно было за что. Так как дед Копылов не возмущался, не спорил, а старался при встрече как-то тушеваться, даже в плечах становился убористее и выдерживал дистанцию, чтобы раскланяться возможность была, а в разговор можно было бы и не вступать и таким образом избежать неизбежного в таких случаях обращения "интендант".

В дверь опять позвонили. Лаврентьев, извинившись, вышел в прихожую и щелкнул замком. На пороге стоял сосед Гоша. Он него пахло селедкой, заправленной луком, и дешевой русской сигаретой, которую тот держал в левом кулаке, так что кулак дымился.

- Лексеич, ага... это... Короче, выручи. Понимаешь, её сестра с мужем пришли и это... - Гошины слова были, как всегда в таких случаях, традиционными. Он редко, за десятилетия соседства мотивировал свои обращения иным, более вразумительным способом. Но никогда накал драматизма в его словах и самом выражении лица не повторялся. Даже Лидия Варлаамовна всякий раз терялась от этих слов и от этих пауз между словами, каждая из которых была наполнена движением выразительных его глаз и медленным сползанием вниз огромного кадыка, который провожал, словно в последний путь, густую и горячую слюну, которую Гоша сглатывал от предвкушения. Словом, Гоша редко получал отказ. Да и почему бы ему было получать отказ, если все мало-мальски важные ремонтные работы в квартире у Лаврентьевых и у многих других соседей по дому этот неистребимо мастеровой русский человек выполнял за традиционную в таких случаях плату.

- Ты же знаешь, - сказал Лаврентьев, что у нас с получкой....

- Ага, - согласился Гоша, - ясное дело. Это я понимаю. - Он действительно все понимал, потому что работали они на одном предприятии и одинаково испытывали на себе результаты борьбы родного государства с собственным военно-промышленным потенциалом.

Лаврентьев закрыл дверь и вернулся в комнату.

- Так вот, уважаемый Петр Глебович, ваша приемная мама служила не в связи. Она была офицером контрразведки. Это милое учреждение называли СМЕРШ. Сокращенно от "смерть шпионам". Вы, видно, не знали об этом.

К своему стыду Лаврентьев на самом деле не знал этого. Он вспомнил, что мама всегда уходила от прямых вопросов о том, чем занималась на фронте.

- После войны,- продолжал Глюк, - СМЕРШ прикрыли. Она осталась служить в ГБ. У гэбэшников было много работы в западных областях Украины. Знаете, такие чудесные городки: Дрогобыч, Борислав, Мукачево, Рахов, Яремча - не приходилось бывать? Почти Запад. Ратуши, замки... Живописнейшие места. Но после войны там было примерно так, как сейчас в Чечне. Советская власть днем и только в центре города. Все остальное пространство под контролем повстанцев. Проникнуть в их среду было почти невозможно. А было, ой, как нужно. Однажды, в маленький городок, в центре которого большая униатская церковь во имя Животворящего Креста Господня и рыночная площадь с ратушей, приехала откуда-то с востока Украины весьма легкомысленная молодая особа. Эта особа открыла модную перукарню. Парикмахерскую, по-русски говоря. Откуда-то она доставала контрабандный товар - все эти краски для волос, помады, лак для ногтей - изнеможительно важный для женщин товар - вы понимаете. А еще: особенно доверенным клиенткам можно было обзавестись в парикмахерской капроновыми чулками и прочими штучками, до которых так охочи дамы. За товаром и услугами пошли постоянные посетительницы. А там - разговоры. А там - связи. А там - ухажоры. А там - один весьма примечательный человек. Он-то был и нужен. Потому как пан Орест был одной из ключевых фигур подполья. Интеллигент, предвоенный выпускник Ягеллонского университета в Кракове. По образованию философ. По призванию - холодный и методичный убийца. Его основная функция - планирование операций. Но порою, он любил выезжать на акцию сам. И редко кто из попавшихся москалей, евреев или местных активистов новой власти в его руках уходил на тот свет скоро и просто. Это была его первая слабость. А вторая - шатенки. Высокие и полногрудые.

- Вы хотите сказать... - Лаврентьев вспомнил мамины волосы, которые начали скоропостижно седеть за год до смерти, когда ей поставили страшный диагноз.

- Именно.

- Да откуда же вы все это прознали? - Лаврентьев смотрел на Глюка так, что тот должен был провалиться сквозь линолеум пола в какие-нибудь тартарары, откуда он возник так нежданно и негаданно.

- Эх, Петр Глебович! За тот год, что мы выполняли последнюю волю вашего кузена, мне пришлось вволю поездить по России и другим странам, как теперь говорят, СНГ. Информации было мало. Все-таки сколько времени прошло. Приходилось покупать красноречие и кое-какие документы. Но, надо сказать, мы не были стеснены в средствах - в разумных, конечно же, пределах. В свое время вы получите подробный документированный отчет.

- Отчет? С какой стати?

Глюк помолчал. Потом легонько ударил себя пальцами правой руки по лбу: "Какой же я чудак! Главного не сказал. Вы теперь богатый человек, Петр Глебович. Кузен оставил вам состояние. При вступлении в права наследования вам придется платить довольно большие налоги. И тем не менее..."

- Вы, должно быть, шутите, Михаил Михайлович?

- Я похож на шутника, Петр Глебович?

Он совершенно не был похож на шутника. Все, что происходило, все, о чем говорил Глюк, было настолько невероятно, что верить этому было нельзя. Но и не верить было невозможно. Интонация - вот, что завораживало. Интонация дорогого стоит. Решительно все было у этого человека дорогим: и костюм, и галстук, и интонация, с которой он свои мысли облекал в слова. - Кстати,- подумал Лаврентьев, - те самые выверты, которые будет совершать наша железочка при подлете к цели, это - суть интонация. Некие интонационные отклонения от полетной траектории, которая, если следовать обычной логике, должна быть прямолинейной. Цель не должна понимать, что она является целью.

И тут опять зазвонил телефон. И это опять была его дражайшая половина. На сей раз она говорила отнюдь не как воительница. Она сообщила, что будет к вечеру, так как сейчас у нее давление. Лаврентьев поинтересовался показаниями тонометра и спросил про лекарства. Оказалось, что лекарство при себе. И сейчас нужен покой и ничего кроме покоя. А покой гарантирован, так как зять уехал и будет только к вечеру, и они с дочерью сейчас лепят пельмени из трех сортов мяса - ты же знаешь - свинина молодая, такая нежирная, говядина и курятина, Ксюша купила куриное филе, и они мясо пропустили через мясорубку, а филе мелко-мелко порубили, и теперь лук, и эта приправа - ты же знаешь - и вообще, может быть, зять заедет за тобой, и мы вместе поужинаем. Словом, на сей раз, разговор получился славным. Да и как ему не быть славным, если обещаны пельмени из трех сортов мяса, а давление не позволяет приехать сразу же и само по себе снимает накал страстей.

- Так вот, - продолжил Глюк, - на ловца и зверь бежит. Беда была в том, по - видимому, что ваша приемная мама не на шутку увлеклась паном Орестом. Что само по себе не удивительно - уж больно хорош собой был этот негодяй. Но и Вера Константиновна была хороша да к тому же она забеременела от Ореста.. В результате, Ореста и его сподвижников гэбэшники при ее помощи изъяли. У Веры Константиновны случился выкидыш, а может быть, состоялся добрововольно-принудительный аборт - кто сейчас скажет - и её отправили в Казахстан, подальше от Карпатских гор. Там, в одном из лагерей сидела довольно большая группа женщин - украинок, связанных, по-видимому, с националистическим подпольем. Гэбэшники продолжали свои розыски и, я думаю, Вера Константиновна с ее знанием специфики и людей была кстати. Вот тогда-то она приняла решение усыновить вас. Или ей посоветовали для поддержания легенды. По-видимому, и потеря собственного ребенка далась ей нелегко.

Лаврентьев вновь соскочил со стула и заходил по кухне. Все, что сказал Глюк, надо было понять и почувствовать. Уму непостижимо, но это было похоже на правду. Это было похоже на правду. Лаврентьев вспомнил, как мама замирала у репродуктора, когда радио передавало украинскую музыку. Но когда у нее заболели почки и ей в заводском профкоме дали путевку в Трускавец, наотрез отказалась ехать. Хотя, мало ли кто любит украинские песни! Это же не доказательство. Что, вообще, во всей этой истории доказательство? Пухлые губы гусара? Фамильные черты лица - смех! Смех и еще раз смех! А тут еще пан Орест - убийца и сердцеед. Чушь! Детектив в стиле Ле Карре. Да и откуда все это знает этот с каблуками-копытцами?

- Откуда вам все это известно, Михал Михалыч ? Откуда да в таких подробностях?

- Я же вам сказал, в средствах мы были не стеснены. К встрече с вами я готовился целый год.

- Но подробности...

- Вы знаете, - Глюк вздохнул и в его вздохе Лаврентьев прочел некоторое сожаление. - На территории бывшего СССР удивительными темпами укрепляются рыночные отношения. А информация - тот же товар. Весь вопрос в цене. Весь вопрос в цене, смею вас уверить.

Последнее было совершеннейшей правдой. Вопрос цены - главный вопрос переживаемой эпохи! Или момента? Впрочем, "момент" - это клей. Капнул, прижал и склеил навеки. А все, что с нами происходит, никак не тянет на момент. - Лаврентьев даже усмехнулся собственным рассуждениям - У нас эпоха всеобщего перманентного переклеивания.

В доме, в котором они жили после переезда из Казахстана, было две коммунальные квартиры. Одна на первом этаже. Вторая, естественно, на втором. До революции это были Номера Епанешникова и , как поговаривали, веселые номера. А теперь жил народ всякий, вплоть до самого замысловатого. Лаврентьев вспомнил, как они с мамой входят во двор, заворачивают на лестницу черного хода, так как парадная дверь, выходящая на улицу, была закрыта, кажется со дней гражданской смуты. На нижней ступеньке лестницы сидит дядя Витя - моряк в синей майке и сатиновых трусах. Смотреть на него страшно интересно - он весь разрисован военно-морскими татуировками и неисправимо пьян, но столь же неисправимо галантен:

- Мое почтение милым дамам! А, моряк! - это уже к Лаврентьеву.

- Я не моряк.

- Этот почму жже?!

- Виктор, отвяжись от ребенка, -вступается мама.

- Перед дамами млею... - и дядя Витя с первого этажа растворяется в глубинах памяти, чтобы всплыть из этих глубин, когда его убивают ловким ударом в висок лихие люди. Дело было - он в подпитии возвращается с завода с получкой во внутреннем кармане бобрикового пальто. Естественно, находят его без пальто и без денег. И уже мертвого, в двух, можно сказать, шагах от епанешниковского дома в сугробе. Лаврентьев вспоминает, как он вместе с Лешкой Самойленко и Таточкой с их этажа ходили и с замиранием сердца разглядывали сугроб, истоптанный валенками и сапогами милиции и просто зевак, но хранивший где-то среди этих следов вмятину от мертвой головы дяди Вити- моряка.

А на втором этаже, где жили Лаврентьев с мамой, первая дверь направо - комната Силы Евстафьевича . Дверь закрывается только на ночь. Сам Сила Евстфьевич сидит в бывшем барском кресле и читает газету. Около него на стуле стопка различных газет. В комнате, кроме него, часы от пола до потолка с маятником, который чинно, словно делая одолжение, сначала движется в левую половину футляра и должен бы двигаться дальше, но словно одумавшись, направляется в противоположную сторону. На столе непременный чай. А стол не простой, а ломберный. Столешница его раскладывается и оказывается зеленым суконным полем, на котором в прежние времена чертили мелом картежники прежней жизни. Но Сила Евстафьевич - и это знают все - к прежней жизни отношения не имеет. Он оказал советской власти в годы гражданской войны некие важные услуги. И эта комната в епанешниковских номерах, и остатки епанешниковских же мебелей - награда от победившей власти человеку, который вовремя и к месту помог власти, а потом отошел в сторону и удовольствовался тем, что имеет. И которому, кстати, нечего скрывать ни от кого. А дальше комната тети Лизы. Она живет одна, без мужа, но с дочкой Таточкой, которую взрослые называют невестой Лаврентьева, от чего оба они: и Таточка, и Лаврентьев конфузятся. Странное дело: Лаврентьев и по сей день помнит ощущение той конфузливости - сочетание страха и некой приятности где-то в районе пупка.

- Господи, - думает Лаврентьев, - зачем это все в моей голове и почему именно сейчас? Меж тем, гость все так же смиренно сидит за столом и похоже, что его не смущает ничего.

- Кстати, фамилия вашей приемной мамы была....

- Её похоронили под её девичьей фамилией. Она меня просила перед самой смертью. На памятнике так и написано: Вера Константиновна Курылив

- Согласитесь, покачал головой Глюк, - совсем не вологодская фамилия.

-Да, - согласился Лаврентьев. - На вологодскую, пожалуй, не тянет. Но я почему-то никогда не задумывался.

- Так я вам скажу: - Глюк сделал некоторую паузу. - Это фамилия того самого пана Ореста.

- Как?

- Дело в том, что по условиям задания она должна была добиться абсолютного доверия. Они венчались - для Ореста же и его молодцов венчание было серьезным проверочным рубежом - и даже оформили свой брак в одном сельце под Ивано-Франковском. Ваша приемная мама испытывала к пану Оресту нечто большее, чем это полагалось по заданию. - Я так думаю,- завершил свои слова Глюк и глаза его снова лаково блеснули, словно поставив точку.

Мама была правоверной коммунисткой. Она истово посещала все парт и профсобрания. Изучала все решения всех пленумов с карандашом в руках. Работала инспектором в отделе кадров их сверхсекретного завода - а тут вам такие тайны. Пленумы и пан Орест.

- Может быть все-таки чаю? - вновь поинтересовался Лаврентьев. - Или вы пьете кофе?

- Я выпил бы чаю. А скажите: после Веры Константиновны разве никаких документов не осталось?

- Я сейчас заварю. Практически никаких, кроме её наград.

Вообще-то говоря, бумаги оставались. Но сразу же после смерти матери Лаврентьев почти на два месяца выехал в командировку сначала на полигон, потом к смежникам в Москву и один закрытый сибирский город. А когда вернулся, в их квартире все было устроено так, как давно хотелось Лидии Варлаамовне - никакой старой мебели, никаких старых чемоданов - ничего, что могло бы напоминать ей времена её несамостоятельности в качестве домоправительницы. Она даже нырнула в кассу взаимопомощи и назанимала денег у подруг, и Лаврентьева, вернувшегося из поездки, встретили сервант с зеркальной стенкой, торшер и софа. Потом пришлось докупать посуду в сервант, так как оказалась, что их давешние рюмки и бокалы простоваты для этого зеркального великолепия.

Потом они пили чай. Ради гостя Лаврентьев заварил настоящий чай, без пакетиков. Он выставил на стол мед, вишневое варенье и вкуснейшие кокурки, которые пекла его благоверная, испытывавшая непреодолимый скепсис к покупным печеньям. Кстати сказать, ничего подобного кокуркам Лидии Варламовны нельзя было купить в магазине. Впрочем, Глюк кокурков толком не отведал, да и чай пил как-то интересно. Он, вроде бы, отхлебывал из чашки и даже совершал некие глотательные движения. Однако чая в чашке не очень-то и убавлялось. О деле за чаем молчали. Да и трудно стало говорить, потому что в квартире Гарниковых над головой босяк и оторва Гарников-младший врубил свою босяцкую музыку и вся пятиэтажка зарезонировала вослед музыкальному центру. Потом музыка столь же внезапно, как и началась, стихла. И тогда по- особому отчетливо стало слышно, как в ванной комнате давно и безнадежно подтекает кран: кап-кап-кап.

- Скажите, а как получилось, что мои, скажем так, родственники разлучились, и другой брат оказался в Америке?

- Здесь нет ничего загадочного, поверьте мне, - ответил Глюк, сделав свой глоток-неглоток, - ничего загадочного. Ваш батюшка, Глеб Михайлович любил Россию и верил в то, что она примет его с распростертыми объятьями. А Борис Михайлович не верил в то, что его примут с распростертыми объятьями. Он также уехал из Китая, но в Австралию.

-Он знал?

- О судьбе брата? Не сразу, но узнал. Кто-то из уцелевших общих знакомых-шанхайцев после смерти Сталина вырвался из СССР и кому-то что-то рассказал. А там дальше из рук в руки... Словом, узнал. К этому времени он был уже в Штатах и пошел служить в US Air-Fors - по - русскому говоря, в ВВС. Это позволяло быстро и гарантированно получить американское гражданство. Добровольцем напросился во Вьетнам. Бомбил. И однажды встретился с советской ракетой. Встреча была не из удачных. Для него, разумеется. Он выбросился с парашютом и попал в руки вьетконговцам, чью деревню за день до этого обработали напалмовыми бомбами, и тамошние женщины его буквально разорвали на куски. Буквально. После этого в вашем роду осталось только двое мужчин. Вы и ваш кузен. Так сказать, продолжатели рода.

- А мой, как вы его называете, кузен?

- Его звали Павел. Павел Борисович. По крайней мере, при крещении. Потом он пользовался американской формой этого имени - Пол. Он вполне благополучно отучился в Массачусетском технологическом институте и создал свою фирму. Можно сказать, по началу фирмочку. Но это только сначала, уважаемый Петр Глебович. В Штатах никто никого не ждет с распростертыми объятиями. Штаты такая страна, что там нужна голова. А у вашего брата была светлейшая голова. И он смотрел далеко вперед. То, чем он занимался все эти годы, принесло ему большие деньги - ведь он работал на Пентагон. Вы же слышали о высокоточном оружии?

- Так, кое-что...- Лаврентьев почти сдержал усмешку.

- Вот-вот! Югославия и так далее. В этом деле большая заслуга вашего кузена. Там много его головы.

Знал ли Лаврентьев о высокоточном оружии... Но не объяснишь же этому непонятному человеку с лакированными глазами о чем и как они говорили у себя на заводе. Вот ведь штука! Скорее всего, не объяснишь, почему они приходили в пустеющие корпуса и работали. Работали, черт подери, хотя были твердо уверены, что кто-то там, на самом верху ждет, чтобы они разошлись. Даже собственной дражайшей супруге не объяснишь. Ах, Лидия Варлаамовна! Давно, милая, ты мне не звонила. Лаврентьев снял трубку и набрал номер дочериного телефона. На удивление, соединилось сразу и без обычных скрипов. Ответила дочь, но Лаврентьев попросил дать трубку маме. Супруга подошла к телефону и сообщила, что пельмени лепятся, а давление у нее почти в норме.

- А у тебя, Петр, все в порядке?

- А что?

- Да вот, позвонил. Обычно тебе до меня дела нет. Тебе бы все работать и работать.

- Мама! - Лаврентьев услышал в трубке голос дочери.

- А что мама! Что я ему такого сказала. Правду я ему сказала. Правду!. - И она явно в сердцах хрястнула трубкой по аппарату.

-Интересно, - подумал Лаврентьев,- а если все это окажется правдой, как она, моя милая, прореагирует. Вся эта Америка, все эти Рюриковичи... Вот ведь притча: Рюриковичи!

У них в епанешниковском доме жила женщина, которую все звали Графиней. Она была высока, худа до неимоверности. По утрам она варила себе кофе, которое молола на деревянной меленке. Потом она зажигала керогаз и ставила на огонь кофейник с отбитой по бокам синей эмалью. Через некоторое время крышка начинала постукивать. Графиня доставала из меленки коробочку-поддон и высыпала молотый кофе в кофейник, и в общей кухне на какое-то время начинал царствовать дух иной жизни. А потом из графининой комнаты слышалась французская речь. Говорили , что однажды Сила Евстафьевич не выдержал и написал куда следует. Вечером к Графине пришли оттуда, откуда надо, и стали выяснять, что да как.. Оказалось, что все в порядке. Просто Графиня читала вслух какого-то Ронсара, который жил бог знает когда и никакого отношения к политике буржуазного правительства Франции не имел. А читала она Ронсара для поддержания себя в языковой форме, так как знала с детства три языка, но книгу читала только французскую, потому что других у нее не было. И никакая она не графиня, а просто из каких-то там дворянок и выслана по ленинградскому делу в тридцать четвертом. Работать преподавательницей ей нельзя. А трудилась она в автобусном парке, где мыла по вечерам автобусы, возвращавшиеся с линии. Но зачем ему это вспомнилось, Лаврентьев не мог понять, потому что на самом-то деле графиню он помнил плохо. Так - какое-то движение в конце коридора. Да запах свежесваренного кофе.

- Так и что, Петр Глебович?

- Не зовите вы меня так. Факт не установлен на самом деле, да и непривычно.

- А что необходимо, чтобы вы признали факт свершившимся? - Глюк вновь отхлебнул-неотхлебнул чай.

Лаврентьев опять заходил по комнате. Этот человек на самом деле раскопал кучу фактов и выложил историю, за которую можно было бы ухватиться каким-нибудь съемщикам телесериалов. Но эти истории... Какое они имели отношение к нему, Петру Алексеевичу Лаврентьеву, к его жизни, к его судьбе и его биографии, которую, как выясняется, надо будет переписывать? В том числе и во Втором отделе. В свое время ему изрядно потрепали нервы из-за прочерка в графе "отец". По условиям оформления допуска необходимо было указать не только родителей, но и места захоронения бабушек и дедушек. Лаврентьев вспомнил, что эти проблемы с отсутствующим отцом где-то решала за него мама.

- О свершившемся факте, Михаил Михайлович, можно будет говорить, когда он станет частью моего сознания. А тут не хватает некоторых деталей.

- Всего лишь, Петр Глебович? Но каких же, позвольте поинтересоваться?

- Мотивы не очевидны.

- Какие мотивы, Петр Глебович?

- Чего бы это вдруг мой кузен, если он мой кузен, вдруг решил делать гипотетического меня своим наследником?

Глюк вновь щелкнул замками своего дорогого портфеля и достал из него пластиковую папочку. Взвизгнула молния на папке, и на стол выскользнули фотографии.

- Это ваш кузен на фоне своего дома, который, кстати, также отписан на вас. Любопытно, правда?

На Лаврентьева с фотографии смотрел он сам. Сходство было убийственно очевидным

- А это его семейство. Жена Кристина - она родом из Луизианы - и ваши племянники: Борис, Иван, Катя и Ванесса. Когда вы открыли мне дверь, я был сражен вашим сходством с мистером Полом.

- Но мотивы, Михаил Михайлович...

Глюк вновь полез в свой портфель и достал оттуда ксерокопию газетного листа:

- Вы английским владеете?

- So - so.- Лаврентьев поскромничал. Английским он владел хорошо. Но это "хорошо" касалось в первую очередь, статей из специальных журналов. Разговорной речи он не знал. В их городе не с кем общаться на языке, да и с иностранцами запрещено было контактировать Лаврентьеву самым строжайшим образом. Он и сейчас все время ловил себя на желании поинтересоваться гражданством Глюка. А тут еще и кузен...

- Так вот, читайте.

Газетная полоса была на треть занята фотоснимком и заголовком: " Пятеро ушли в небеса навсегда". На фотографии была изображена "Сессна" и фигурки на фоне самолетика, стоящего на летном поле. А еще пять овалов с укрупненными портретами: Кристина, Борис, Иван, Катя и Ванесса. Лаврентьев прочел, что самолет, летевший с Ньюфаундленда, исчез с экранов радара через тридцать шесть минут после взлета. За штурвалом находился двадцатитрехлетний сын владельца самолета. Дальше шли подробности поисков пропавшего самолета кораблями береговой охраны. Но об этом можно было и не читать.

- Через полгода после катастрофы ваш кузен обратился в нашу фирму с просьбой поискать родственников мужского пола в России.

- И тогда вы...

- И тогда я включился в игру. Мне, с моим двойным гражданством, многие вещи удаются проще и дешевле, чем чистым американцам. Россия все-таки весьма специфическая страна.

- Я понял, что он скончался.

- Вскоре после гибели всей семьи у него открылся рак. В Штатах об этом сообщают пациенту. И тогда он запустил механизм поисков. А теперь мы вас нашли. Просто удивительно, что потребовалось так мало времени, Петр Глебович.

Глаза Глюка были по-прежнему непроницаемо лаковыми, но всё же в них просматривалось нечто вроде торжества.

Вот ведь как! Отыскал! Открыл глаза на истинное положение дел! Перевернул жизнь вверх тормашками! А что дальше? Дальше надо понять это все. Все от начала и до конца. Понять и принять. Или не принять. Или-или. А что значит это "или-или"? Надо отказаться от мамы, которой давно уже нет, но к которой он приезжает довольно-таки часто на могилу, чтобы просто посидеть рядом с ней в оградке. Надо будет сказать самому себе, что она не мама. Надо и ей сказать. Приехать на могилку и сказать, что он знает о том, что она не мама. И тогда, где мама? В этом АЛЖИРе? За границей, в нелепо суверенном Казахстане, в безвозвратно чужой земле? И как обратиться к ней?

- А отец? Мой папа?

- Ваш батюшка, - Глюк на секунду замолчал, подбирая выражение. - Он просто сгинул. Я не смог отыскать его следов. Возможно, его убили при транспортировке уголовники, или он умер от дизентерии. Или от побоев следователей. Умер и умер. И его сактировали. Была такая практика. Но, скорее всего, смерть наступила до вынесения приговора. Потому что, если бы был приговор, то хранился бы в архивах, так же, как и следственное дело. Была бы папочка. В ней показания подследственного, его фотографии и тому подобное. А так - ничего. Просто ничего.

- Но за что? Мои... родители были врагами?

- Петр Глебович, ну конечно, в каком-то смысле именно врагами. Они любили Россию, но издалека. Они любили ее не так, как это было разрешено. А потому их любовь была странною любовью. Помните, у Лермонтова..?

Конечно же, Лаврентьев не помнил, а если бы и помнил, то не смог воспроизвести сейчас - смешно сказать - какие-то стихи. Это вам не железочка с вывертом при подлете к цели. Он вспомнил фотографию в маминой комнате, ее любимую фотографию, вырезанную из "Огонька", в убогой деревянной рамке: два вождя. Сталин и Ленин. Эту фотографию одно время называли фотомонтажом. Мама этому не верила. И он не верил. А во что он верил? И верил ли он вообще? Он верил в закономерность того, что происходило в стране. И всегда с чувством отторжения думал о людях, которые как-то пострадали при социализме. Их страдания были, скажем так, предопределены и связаны с некой виной. Вина была, была, не могла не быть. Даже если она и не осознавалась как вина теми, кто был виновен. Это, как цель, которая не понимала, что она является целью

Лаврентьев вышел из партии в девяносто первом. Он не был ортодоксом. Но в ушедшем времени существовала некая определенность хорошо отлаженного механизма. Жизнь чем-то напоминала ходьбу в строю. Если ты попадал в ногу, то идти становилось, со временем, легче. Тем более, когда слышалась команда: "Запевай!". А в их секретной системе тем более. Но когда все рухнуло, он не воспринял это, как внезапное разрушение. Слишком очевидными были дисбалансы в механизме. Даже мама поговаривала, что им всем в Кремле надо на пенсию. В зюгановскую мышеловку не вступил, хотя его и склоняли. Может быть потому, что этот человек с лицом, похожим на клубень картофеля, говорил голосом, настоявшемся на лжи. И глаза его бегали даже тогда, когда он делал вид, что смеется. Но и "ветру перемен", его гниловатым порывам Лаврентьев не дал себя подхватить. Он погрузился в свою работу над железочками, хотя работа была, по сути, одной непрекращающейся неправдой. Они на заводе занимались тем, что не нужно Родине или тем, кто от имени Родины решал: быть или не быть заводу и заводчанам, и ему, Лаврентьеву. Впрочем, что сетовать на изменчивость в век измен. Сколько таких измен было на его только веку!

Смерти Сталина он не помнил. Нет. Кое-что помнил. У него болело горло. Он лежал в постели под толстенным одеялом, а через открытую форточку со двора доносился звонкоголосый речитатив Коромысла - Венички Коромыслова из полуподвала.

Он скакал по двору, приговаривая: "Берия, Берия потерял доверия. А товарищ Маленков надавал ему пинков". Мама тоже слышала этот речитатив. Она ходила по комнате, несколько раз порывалась подойти к окну и отходила от окна. Но память об этом была как-то не отчетлива. И это было не про Сталина. Сталин запомнился ему красно-черными сосульками флагов. Была оттепель, флаги намокли, отяжелели и провисли. А затем ударил мороз. Вот что он запомнил. Флаги, похрустывающие на кусачем ветру. И все. Зато хорошо запомнился день, когда мама пришла с партсобрания, на котором обсуждались решения партсъезда по Культу. Мама долго поднималась по лестнице. Долго шла по коридору бывших епанешниковских номеров. Дом притих. Да, собрание было закрытым. То, о чем на нем говорили, было секретным, и все-таки все откуда-то знали, о чем там говорили. Потом мама долго чистила картошку на опустевшей кухне и потом зачем-то сидела возле ревущего примуса, на котором картошка варилась. Из своей комнаты выглянула и тут же спряталась Графиня. Примус ревел. Графиня насмелилась. Вышла из комнаты, вошла как-то бочком на кухню, и тихо приблизившись к маме, спросила: " А правда ли, что Большой Дом в Ленинграде будут теперь сносить?"

Однажды он спросил маму: "А почему мы Лаврентьевы? У нас папа что ли был Лаврентьев?" По своему малолетству он спрашивал несколько раз, и каждый раз мама отмалчивалась или уводила разговор в сторону. А однажды сказала: " Такое вот имя, а от него произошла фамилия. И вообще, это дело секретное. Ты же умеешь хранить секреты?". Потом он сам не раз и не два додумывал, кем был этот Лаврентий. И почему, если папа Лаврентий, то отчество у него Алексеевич? Ведь он должен быть Лаврентьевичем. Но это был секрет, а он пообещал маме хранить секрет. И даже не заговаривать о нем. Но они не договаривались о том, чтобы не думать об этом. И он продолжал думать и придумывать, но никогда свои придумки не рассказывал маме, потому что чувствовал, что не надо. Но и запретить себе думать он тоже не мог. Без этого было нельзя. У ребят в классе и во дворе, так или иначе, были отцы. У него тоже был отец, но это было только имя. Иногда он думал, что отец - полярник. Тогда много говорили по радио про дрейфующие на льдинах станции "Северный полюс". Но полярники возвращались. А отец по имени Лаврентий не возвращался никогда. Он просто не возвращался и все. Даже фотографии его не было в доме. В доме вообще было мало фотографий. Была одна маленькая фотка мамы в военной форме. И еще его фотографии. Но это были фотографии, где чаще всего он был один. Или это были групповые фото детсадовских времен или школьные фото, сделанные по завершению очередного класса. С мамой они сфоткались только два раза. Однажды на Новый год около елки в парке. Он был замотан в шарф, а мама прятала лицо в чернобурку. А еще одно фото они делали специально в салоне, когда он закончил ВУЗ и вернулся в город. Однажды, когда он еще учился в школе, он в газете нашел статью и фотографию академика Лаврентьева. Он подложил статью, вроде бы невзначай, на кухонный стол и целый час ждал, когда мама вернется домой и увидит газету. Ему была интересна ее реакция на фотографию. Мама вошла кухню, даже не скользнула глазом по газетному листу и поставила прямо на газету сумку с продуктами, которые купила по дороге с работы домой, а потом стала спрашивать про успехи в школе и о чем-то еще. Когда он стал взрослым, вопрос об отце не то чтобы ушел, но он просто научился не задавать его даже самому себе. Вопрос был, и его как бы не было. С мамой на эту тему уже больше никогда не говорили. Они не часто виделись, когда он учился в Москве, так как большую часть каникул он подрабатывал в студотрядах. А потом, разговорам не способствовала обстановка постоянной секретности. Ведь даже в цеху участок окончательной сборки Изделий был огорожен ширмами из толстенного зеленого брезента. Вся их жизнь была пропитана тайной. Все было секретным. Либо совсекретным. Настоящее умение жить складывалось из умения напрасно не приближаться к тому, что могло оказаться запретным. Это понимала даже Лидия Варлаамовна, которая лет через пять совместной жизни научилась не приставать с извечным вопросом: "Ну, о чем ты думаешь?"

- Значит, мой кузен занимался в Штатах оружием?

- Да, оружием. Его бизнес - системы наведения. Кстати, фирма действует и вы, как наследник, станете одним из совладельцев. Ваших там сорок восемь процентов акций.

- Системы наведения, системы наведения... - задумчиво и как-то про себя протянул Лаврентьев.

И тут раздался еще один звонок в дверь. Лаврентьев щелкнул замком. На пороге стол зять:

- Я за вами. Там пельмени. Машина под окнами.

- Я знаю.

- Поехали. У нас и переночуете.

- Я не один.

Санёк - зять Лаврентьева обладал мощнейшей способностью моментально находить общий язык с любым человеком. Тому немало способствовала внешность. Лицо у него было ангельское, может быть, даже херувимское. Колечки льняных волос над невысоким лбом, голубые глаза, сгубившие Ксюшу, почти прямой, с легкой курносинкой, нос, длинная шея, венчавшая пропорционально сложенное тело недавнего боксера. Улыбался он почти не переставая - такова была его привычная мимика. Но горе тому, кто обманывался, отвечая на его улыбку. На ринге он, улыбаючись, обычно заканчивал бои в середине второго раунда. Боксировал как бы нехотя, не столько нанося удары, сколько уворачиваясь от наскоков противника. Любил глухую защиту. А потом неожиданно и точно посылал вперед правую руку. Так и в делах. К соперникам был беспощаден. Начал с какой-то малости, а уже через четыре года весьма преуспел в операциях на зерновом рынке. Потом прикупил кондитерский цех, который довел "до ручки" запутавшийся в любовницах "красный" директор. Раскрутил цех, запустивши итальянские линии, начал производить такие штуки, какие раньше продавались только в импортных упаковках. А сейчас влез в дело, о котором Лаврентьеву даже думать было срамно.

- Здрасьсте, - Санёк протянул руку Глюку.

Тот ответил на рукопожатие и выдал зятю свою визитную карточку. Санёк протянул свою с переливающейся на свету голограммой.

- Зять мой, - отрекомендовал Санька Лаврентьев.

- Так вы, как я понимаю, -Санек вгляделся в телефонный код на визитке, - из самого Нью-Йорка?

-Вы были там? - поинтересовался Глюк.

- Раза четыре. Один раз учился.

- И где же?

Санёк улыбнулся: " У жуликов. Наши какие-то евреи беглые. Назвали себя Бруклинским институтом менеджмента и разводили русских дураков на бабки. В Москве у них подельники в одном ну оч-ч-чень солидном институте. Подельники работали внутри державы. Искали, кому хочется совковые мозги на капиталистические извилины поменять сразу и за две тысячи баксов. У меня тоже свербило. А туда приезжаем - матерь родная; учебники - плохой перевод американской книжонки за десять долларов с ошибками на компьютере набран. Самиздат позорный. И лекторы переводу подстать с бердичевским акцентом. Но зато диплом выдали - матушка моя, маманя! С тиснением, в рамке. Его впору в "Третьяковке" вывешивать - произведение декоративно-прикладного искусства. Я его в кабинете держу. Когда с дипломом вернулся, сразу затяжелел, среди своих в четыре дороже стал."

Лаврентьев эту историю знал в подробностях, а Глюк слушал не без интереса и даже с тенью какой-то улыбки, которую, впрочем, улыбкой было назвать трудно.

- А еще зачем вы ездили в Штаты? - спросил он Санька.

- А еще я с этими евреями заработал бабки.

- Но они жулики.

- Они проницательные жулики. Мы собрали здесь, по Уралу человек двести разных директоров и вывезли их в Атлантик-Сити. Но сначала заставили писать анкеты и разную хреномудрию про их заводы да тресты строительные, которые они наприватизировали. Даже одного ректора университетского уговорили. А в Атлантик-Сити загнали их на три дня в "Тадж-Махал". Есть там такая обираловка - казино колоссальных размеров. И там, за их же деньги, впарили им звание лидеров мирового бизнеса. Евреи расстарались: красное дерево, бронзовая табличка, инкрустация под золото - фамилия на английском языке. На вручение какого- то конгрессмена пригласили и председателя фонда свободного предпринимательства. Тоже, по-моему, с Брайтон-бич. Директора наши прямо - таки лопались от удовольствия. С конгрессменом поперефотографировались. Да еще мы выдали им, из их же денег, которые они нам перечислили, "стипендию". Они там же в казино ее и просадили. Правда, один выиграл у "однорукого" шестнадцать тысяч. Ну, короче, и евреи на этом навари ли, и я при деле.

- Любопытно, любопытно, - резюмировал рассказ Глюк. - Все точно. Человек готов платить за самоутверждение и социальный статус не только деньги. На Западе это распространено. Там есть фирмы, особенно в Штатах, которые выискивают или придумывают родословную, титул, герб. А тут всего лишь...

- Деньги из кармана предприятия, - вмешался в разговор Лаврентьев. - Люди без зарплаты сидели по цехам.

- Да ладно вам! Деньги... какие это деньги. - Санек махнул рукой. - Тут важно было с ценой не перебрать. За дорого - жалко. Могут не поехать. За дешево - подозрительно. Тоже могут не поехать. Тут главное - психологически точно подобрать цену. Чтобы по сходной цене и почет, и уважение. Ха-ха.

- Я думаю, - добавил Лаврентьев, что твои партнеры заработали еще и на продаже информации.

- Какой?

- Сам говоришь, вы их заставляли анкеты писать. Двести предприятий. Урал - опорный край державы.

- Да... А я и не дотумкал! Так они меня все-таки обсчитали.

- Информация в Штатах, уважаемый Александр Евстафьевич, - заметил Глюк, - дорогого стоит.

- Так евреи мои - цэрэушники что ли?

- Совсем не обязательно. Но и не исключено, что ЦРУ их использовало.

Зазвонил телефон. Лаврентьев взял трубку. Дочь интересовалась: заехал ли муж, и собираются ли они, и ставить ли воду на пельмени? И еще попросила купить баночку сушеной приправы в универсаме. Еще Ксюша сообщила, что мама прилегла и, кажется, задремала.

- А вы у нас по какому делу? - Спросил у Глюка Санёк, приметивши и портфель с замками, и папочку, в которую Глюк успел сложить бумаги и ксерокопии документов и газет.

-Да так, знаете ли... Дела давно минувших дней.

- Ага, ага - заулыбался Санёк, - преданья старины глубокой. Некрасова в школе я тоже учил. А может, к нам? На пельмени? Пельмени - я вам скажу...

- Саша, - вмешался в разговор с поспешностью, чуть большей, чем следовало, Лаврентьев.- Наверно, пельмени в следующий раз. Михал Михалыч с дороги.

- Тем более, что с дороги. А то как-то не по-русски получается. А пельмени - то, а пельмешечки! Три сорта мяса. Водочка студеная.

- Саша! Нам бы тут договорить.

- Папа! У нас бы и договорили под студеную.

Лаврентьев не любил, когда зять называл его папой. Он никогда этого не показывал. Никогда об этом не говорил ни дочери, ни Лидии Варлаамовне. Но всякий раз, когда Санёк произносил это слово, что- то напрягалось у него внутри. Тот, кто мог и должен был произносить это слово, его сын, вернее то, что осталось от его сына, лежал под гранитным обелиском на городском кладбище. На черной зашлифованной плите был выбит портрет молодого летчика в шлемофоне и даты, обозначавшие срок его земного бытия. Сына звали Глеб. Лаврентьев по-особому остро вспомнил свои споры с Лидочкой, которой тогда, после родов, так хотелось, чтобы сына звали "как у людей". Ну, например. Геннадием или Валерием. А Лаврентьеву хотелось, чтобы у сына имя было русское, настоящее русское. Помимо своих железочек он страстно в те поры увлекался историей. Зачитывался трудно доставаемыми тогда романами Валентина Пикуля и вступал в бесконечные словопрения о судьбах России с соседом по дому и дачному участку Димой Голомазовым - большеруким и большеголовым инженером-двигателистом. О! Как они спорили тогда, в те благословенные годы, когда надежда на лучшее еще не превратилась в пародию на себя самое. Как яростно, взахлеб, они рассуждали о судьбах Державы. Как верили в здравый смысл.

А Глеб вырос, выучился и пошел в военные летчики. Он пилотировал штурмовик. И его сбили в Чечне над ущельем, что между Ведено и Сержень-Юртом. Высота была маленькая, катапультироваться не удалось. Штурмовик Глеба, в который попал "Стингер", клюнул носом и врезался в каменистый склон, поросший буком. У "Стингера" отличная система наведения. Лаврентьев это знал точно. Хорошая машина, славная разработка американцев. То, что осталось от экипажа, их тела, оскверненные боевиками, удалось вывезти в Ханкалу. А движок долго еще торчал на склоне на радость бандитам. Почти полгода Лидия Варлаамовна провела в больнице, впавши в глубочайшую депрессию. Из больницы вышла лютой ненавистницей всего, чем занимался на заводе Лаврентьев. Всех его железочек. Иногда ему казалось, что это стало для нее главным смыслом существования. Она помнила о проклятых железочках, даже когда заплетала косички внучке Светланке - Ксюшиной дочке. Могла закричать, пугая внучку, запричитать, сварливо накинуться на Лаврентьева - благо, повод всегда был. Денег-то на заводе не платили. А когда поехала в Липецк, где жила вдова Глеба, накинулась и на нее за игрушки внука Игорька: автомат, пистолеты, два самолетика и танк. С ней было трудно, и она сама это временами понимала, а оттого еще больше страдала. И злилась на близких, потому что они относились к ее срывам, как к болезни. Но она-то не считала все это болезнью.

- Я понимаю, - сказал Глюк, - вам надо подумать. Может, посоветоваться с близкими.

- Папа. - опять встрял в разговор Санёк, - да если надо, я уйду. В машине подожду. Я же понимаю - дело-то, поди, денежное. Ведь денежное?

- Не только, - уклончиво подтвердил Глюк и вновь в его глазах блеснула маслянистая чернота.

- Я ведь что, - продолжал зять, - я, если по части бизнеса, то и посоветовать могу.

Это было правдой. Лаврентьева поражала прямо-таки неуемная сила Санька в части зарабатывания денег. Откуда эти таланты - понять было сложно. Никаких купцов-миллионщиков в роду не было. Но факт остается фактом - голова у него работала. А деньги, как завороженные, шли ему в руки. Вот и последний его бизнес... В двадцать третьем цеху завода, на котором трудился Лаврентьев, и где когда-то начинал свою деятельность бойкий комсомольский активист Саша Баловнев, появилась перегородка из стеклопакетов. Санек вложил свои деньги в новое производство. Что производить будет, не говорил. Да и не принято на заводе задавать лишние вопросы. Тем более, что аренду он платил исправно. А потом участочек зафункционировал. И первое время режим привычной секретности срабатывал. Тем более, что работников за стеклянной стеной было всего ничего. Но шила в мешке не утаишь. Сначала стали поговаривать, потом посмеиваться. Хотя чему смеяться, непонятно. Дело-то оказалось прибыльным. Санек наладил производство фаллоимитаторов и прочих штучек для секс-шопов. Раньше эти вызывающего вида вибраторы везли из-за рубежа. А теперь телесного и красного цвета утешители для дам делались в двадцать третьем цехе. Где когда-то десятки сборщиц корпели над сложными электронными платами к Изделиям. Лаврентьев не был ханжой. Он даже понимал необходимость этих устройств. Но принять такое производство на заводе душа напрочь отказывалась. Да к тому же, заводчане прекрасно знали, кто чей зять.

И нет-нет, кто-нибудь из старинных друзей отпускал шутку, вроде бы невинную, а на деле с перчиком. Вот, недавно Димка Голомазов за традиционной у них субботней шахматной партией бормотал-наборматывал про депопуляцию. Что скоро совсем не с кем будет в шахматы сразиться, когда резина проклятая вместо эрекции. Но сколько бы ни конфузился за зятя Лаврентьев, сколько бы ни ехидничал Димка, а денежки сыпались в Санькин карман. А значит, и ему Лаврентьеву, хоть и опосредованно, кое- что перепадало. Во всяком случае, при их хроническом безденежье, продукты в холодильнике не иссякали.

- Пожалуй, Саша, я не поеду. Сейчас, по крайней мере. Надо нам с Михал Михалычем разговор наш завершить.

- Да меня домой без вас не пустят, - взвился Санек. - Там же Лидия Варлаамовна пельмени самолично лепила.

- И все же... Я потом. Я сам. Ты приправы только купи - Ксюша просила.

- Жаль-жаль, - как бы согласился Санек. - Жаль -жаль.

Все время внутрисемейного разговора Глюк молчал как-то отрешенно, всем своим видом показывая, что всего этого он, по крайней мере, не слышит. Ожил, только когда дверь за зятем закрылась:

- Итак, Петр Глебович, мы остановились с вами на системах наведения.

- Вы это верно уловили, - согласился Лаврентьев. Был такой уточняющий момент в нашем разговоре. Был.

- Вы интересуетесь такими системами? - спросил Глюк и словно уколол вопросом.

Лаврентьев взглянул на собеседника и вновь поразился черноте его глаз:

- Да как вам сказать, Михал Михалыч... Дело это, наверное, интересное. Моего ли только ума!

- Вы скромничаете.

- Нисколько, нисколько. Вы сколько у нас планируете пробыть в городе?

- В определенном смысле это зависит от вас, Петр Глебович.

- Ну, а вдруг я все-таки не тот, за кого вы меня принимаете? Мало ли какие совпадения бывают на божьем свете?

- Петр Глебович! - Воздел руки Глюк, - Петр Глебович! Милейший Петр Глебович!

При этих словах Глюк впервые позволил себе по-настоящему, открыто улыбнуться и эта улыбка была открыто снисходительной.

- С вашего позволения, - сказал Лаврентьев и при этих словах зашагал по комнате, - с вашего позволения я должен подумать.

- Да-да, - мгновенно согласился Глюк.- Согласился, и улыбка его погасла.

- Я должен подумать, уважаемый господин Глюк. Слишком уж серьезно все, что вы мне рассказали.

- Я понимаю.

- Я и не сомневался, что вы меня поймете.

- Таково условие нашей работы - понимать. Я позволю себе оставить вам альбом с портретом вашего предка. Согласитесь, это будет справедливо. У вас ведь нет этой репродукции? Хотя библиотека, я посмотрел, собрана приличная. Вы книгочей?

- Когда-то читано было много, - усмехнулся Лаврентьев. - В определенные годы книга заменяла нам другую жизнь, которой мы не знали. А потом - кончилось книгочейство. Все журналы да газеты. Никакого вымысла. Сплошные аргументы и факты. Факты, фактики... А теперь я больше кроссвордист. Есть, знаете, целые газеты, где ничего, кроме кроссвордов. Живи и разгадывай, заполняй досуг. Вот и вы подложили кроссворд.

- Никаких кроссвордов, милейший Петр Глебович. Все предельно ясно. Просто, это та самая другая жизнь. Реальная возможность изменить реальность, простите за каламбур.

После этих слов Глюк начал одеваться. Он возложил на плечи шарфик. Как-то, по-особому вполз в черный свой плащ. И напоследок пристально посмотрел в глаза Лаврентьеву:

- Мой мобильный на визитной карточке.

И дверь за ним закрылась.

И его не стало.

Лаврентьев долил воды в чайник и зажег газ. Потом набрал номер дочери. Она уже знала, что он задерживается, и говорила слегка обиженным тоном. Потом трубку взяла Лидия Варлаамовна и заявила, что ей все ясно и что он, Лаврентьев ей всю жизнь испортил. Всю. Но тут чайник вскипел. И пришлось на этой высокой ноте, оборвав только что завязывающийся монолог, положить трубку, и выключать газ, и это было сверхдерзостью, а следовательно, почти непоправимо. Вообще, все было этот день непоправимым. А как хорошо все складывалось с утра. Как славно проворачивалась в голове железочка. Какие полезные мысли по этому поводу можно было ожидать. А теперь все испорчено. Кстати о железочке; ее можно и нужно упаковать в противорадарную защиту и это факт. И это уже решено. Но вот как обеспечить рыскающую траекторию подлета? Рыскание - это усилие, а усилие - это двигатели. А двигатели - это тепло. А тепло - считай, что тебя засекли. Но все-таки к дочери надо было ехать. Она теперь, выходит, тоже немного Рюриковна? Лаврентьев подошел к книжному стеллажу и снял с полки " Изборник": "И идоша за море къ варягомъ, к руси. Сице бо я зваху тьи варязи русь, яко се друзии зовутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гъте, тако и си... И прия власть Рюрик". Рюрикович... Рюриковна! Верить всему этому было нельзя и это очевидно. Какие-такие гусары и белоэмигранты? Ямочка на подбородке - это ли доказательство. Тоже мне, доказательство. И вообще: кто он такой. Кто он? Кто этот человек в черном плаще, позвонивший в его дверь? Что это за жизнь позвонила в дверь, жизнь, которой нет определения в языке, настолько она другая? Хотя складно получается, настолько складно, что только дурак не поверит этой ямочке на подбородке. И "ташка с царским вензелём".... Ну, куда девать явное сходство, когда одно лицо совмещается с другим поразительно и по овалу, и по соотношениям деталей внутри овала, и по прорисовке каждой из черт. Психопатия какая-то: денежное состояние там. Там, где никогда не был и куда не смел думать попасть из-за этой дурацкой работы. Куда, скорее всего, не попаду, потому что, где надо, лежит бумага с соответствующим обещанием хранить в тайне много-много лет все, что известно. И то, что не известно, также надо хранить, потому что границы незнания - это преинтереснейшая информация для тех, кто понимает.

Кстати говоря, чай оказался явно не к месту. Чай - это вообще нелепость. Во всех его видах: хоть в пакетиках, хоть традиционный. Плевать бы на чай и на прочие чайные церемонии. Хотя и не плевать... Лаврентьев вспомнил, как его потчевал чаем командир полка, в котором служил Глеб. Зачем он тогда поехал в полк? Тело сына было привезено и с соответствующими церемониями погребено. А он все равно сел в поезд и поехал во Владикавказ. Добраться до полка и оказаться в его расположении оказалось непросто. Он стоял перед воротами части, перед дверью КПП и дежурный никак не хотел его по внутренней соединить со штабом. Фамилия в паспорте ничего дежурящему на КПП старлею не говорила. Потом выяснилось, что старлей этот перевелся в полк уже после гибели и похорон сына. И для него сбитый самолет был глухой историей, о которой не хотелось вспоминать, потому что кому же хочется вспоминать не о победах. А летчик - ну что летчик! Тоже фамилия и не больше. Иванов-Петров-Сидоров. И это было для Лаврентьева странно; ведь на похороны приезжал замкомандира по воспитательной работе - типичный такой политрук - говорливый, даже суесловный. И он так хорошо обещал, что в полку все будут помнить всегда. А оказалось, что не помнят. Ну, с солдатика что взять! Якутик у ворот со штык-ножом на ремне - он только призван, по форме видно. Но старлей-то! Но оказалось, что ничего удивительного. Замполит, что приезжал хоронить, уже уволился на гражданку, Начштаба в Москве в академии, а командир эскадрильи сына переведен на Дальний Восток. Все это рассказал комполка, когда они сели пить коньяк в полковом кафе. И потихоньку подтянулись пятеро офицеров, с которыми сын служил, и которые пришли еще раз помянуть Глеба. То было странное застолье. После шестой, однако, так и не пьянящей бутылки ребята расходились вовсю и со скрежетом зубовным заговорили, что налет у них аховский, потому что керосина нет, и не предвидится, и что если случись что-нибудь покрепче Чечни, их посбивают к расчертовой матери. И чем откровеннее и злее говорили офицеры, тем свинцовее делалось и без того почти абсолютное молчание командира. А утром комполка потчевал Лаврентьева чаем. Чай был дёготного цвета, да еще с какими-то травками - командирский чаек, который подавала полногрудая официантка:

-Может быть и по рюмочке? - Спросила она у командира и засверкала при этом своими двумя золотыми фиксами.

Комполка в ответ приподнял брови, отчего официантка исчезла, как и не стояла. Позже, на подъезде к аэропорту, они все же выпили, припасенного водителем, молдавского коньяка, сидя в командирском УАЗике. Они пили, а водитель все подрезал и подрезал на пластиковую тарелочку кислые, ослепительно желтые, но абсолютно, не пахнущие лимоном лимоны. А они с командиром по укорененной привычке прежде, чем опустить лимонный кружочек на язык, как по команде, все норовили занюхать коньячное послевкусье лимонным духом.

- Не пахнет, сволочь, - высказывал сожаление командир.

-_Не пахнет, - соглашался Лаврентьев.

- Химия, товарищ командир, - как бы оправдывался водитель. - Кругом химия и генетика.

- А на хрен бы ты их брал! - укорял водителя комполка.

- А где другие взять, товарищ командир, - продолжал оправдываться водитель, - если даже керосина не хватает и вообще, слышите, у меня задний мост постукивать стал.

Однако, надо было ехать к дочери. Как ни крути, а день был испорчен, подумать не удалось. И вряд ли стоило усугублять напасти окончательной ссорой с Лидией Варлаамовной. Лаврентьев запер двери квартиры. По странной привычке своей, проверяя, подергал запертую им же самим дверь и направился, было, в гараж. Но у последнего подъезда остановился и повернул назад. Открыл дверь квартиры, взял альбом, оставленный Глюком, положил его в пластиковый пакет с эмблемой супермаркета, вновь запер и подергал дверь. Гараж был тут же, рядом, в соседнем дворе, примыкавшем к заводской железнодорожной ветке, по которой ночами, в прежние годы регулярно уходили спецвагоны с Изделиями. Вагоны эти были совсем, как пассажирские. Но на самом деле внутри был ложемент, на который укладывалось Изделие. А грузили те вагоны в цеху, для чего крыша вагона откидывалась, подобно крышке старинного сундука. Теперь ветка заросла травой, а в одном месте, где она пересекала проулок, в котором вознеслись мясного цвета особняки братвы, ее закатали асфальтом, чтобы братву в ее джипах не потряхивало на неровностях. В гараже стоял и чаще всего простаивал "оппелек". А простаивал вот почему: в будни на работу пешего хода от дома было пятнадцать минут. В выходные... Бывали и выходные. Когда-то они с женой любили укатывать за грибами куда-нибудь подальше. А после гибели сына Лидия Варлаамовна разлюбила технику. Ездила только в автобусах. И то - только в случае крайней нужды. А если выдавалось ехать на машине и Лаврентьев выжимал более шестидесяти, могла удариться в истерику, из которой выходила только с помощью горсти таблеток и микстур из темных флакончиков. Тем не менее, машина была на ходу. Лаврентьев сел за руль и повернул ключ зажигания. "Кхьюи-кхьюи" - движок заработал. Лаврентьев выехал из гаража, вылез из-за руля, что бы закрыть гаражные ворота и увидел, что двери крайнего в ряду бокса приоткрыты. Это был гараж Бороды - так между собой гаражники звали о. Михаила - настоятеля храма Святого Георгия, что недавно попечением заводчан, в том числе и лаврентьевского зятя - Санька, был возведен в заводском микрорайоне. На звуки лаврентьевской машины Борода выглянул из своего гаража и помахал рукой. Лаврентьев оставил двигатель включенным, чтобы прогревался, а сам пошел к гаражу священника.

Борода был одет вполне по-гаражному. На нем была старенькая гимнастерка и армейские брюки, довольно-таки извазеканные от общения с отнюдь не новой "Волгой". Когда он появился в кооперативе, мужики - гаражники похихикивали: де мол, старенькая машина святым духом ремонтироваться будет. Однако поутихли, когда увидели как-то о.Михаила в этой самой форме в яме под машиной и разглядели, кстати, лопатообразные и крепкие его ладони. В разговорах он был прост, за словом в карман не лез, но и не матерился - этого не отнимешь. При случае, мог и дельным советом по машинной части помочь - машины-то у заводчан были, как правило, не новые. А батюшка, видно, в технике разбирался и это добавило ему уважения со стороны мужиков. Лаврентьев сошелся со священником через зятя - тот немалые деньги вложил в строительство храма. Зачем это делал Санек, было непонятно. Особой набожностью он не отличался. Так, по праздникам стоял со свечкой. И то недолго, пока в церкви толклось городское начальство, перенявшее эту моду у московских. Обычно, через полчаса после начала службы, начальство на цыпочках покидало храм и, рассаживаясь по машинам, хряпало по рюмочке из специально припасенных фирменных фляжек за очередной двунадесятый праздник. Санек был тут как тут. Бизнес требует сопричастности к власти и ее лицедейству. Лаврентьев - тот и вовсе был равнодушен ко всему, что олицетворяло религию. Даже общепринятые охи и ахи по поводу иконописи приводили его в смущение. Иконы казались ему нарочито примитивными. То ли дело тот гусар - весь словно бы живой. Кажется, щелкни каким-то переключателем, и он сойдет с полотна, позвякивая шторами. А почему именно позвякивая? Как будто бы Лаврентьев слышал, как ходят гусары в сапогах со шпорами! Как будто ему знакомы были шпоры!

- Что, святой отец? Свечи, карбюратор, трамблер?

- И не то, и не другое, и не третье, - улыбнулся в ответ о. Михаил. Нечто более сокровенное!

- И что же?

- Я вам скажу, - Борода вытирал руки старым вафельным полотенцем, - все в этом мире не случайно. Я бы сказал, все промыслительно. Собрался я за картошкой в Гавриловку ехать. И уж, было, готовился выехать, как ключи от машины и гаража возьми да и выскользни из рук, и прямехонько в яму. Пришлось разоблачаться и надевать сей наряд. Полез да заодно и на машину снизу глянул.

- И...

- А переднее левое с внутренней стороны на ладан дышит. Придави я на трассе и вот вам колесо на выстрел. И считай, что ты в один момент там, где несть ни печалей, ни воздыханий.

- Значит, Бог уберег? - не без некоторой мягкой иронии спросил Лаврентьев.

- А вы не верите? - ничуть не обижаясь на неверие, продолжал о. Михаил. - Таких моментов, когда воля Божья явственно присутствует, полным-полно. Мы просто не даем себе труда задуматься. Или специально отодвигаем от себя факты.

Наверное, это было в самом начале шестидесятых... В заводском поселке, в одной из стандартных двухэтажек произошло нечто, о чем заговорили сначала глухо, а потом в голос. У начальника четырнадцатого цеха закровоточила икона в доме. Она, конечно, не у начальника кровоточила а у его тещи, которая с ними жила. С тещи многого не возьмешь, Теща - она и есть теща. Но народ узнал, начали соседи похаживать. А там больше: из Бардымовки , где теща жила прежде и откуда она родом, богомольцы потянулись. Вроде бы икона была из тамошней церкви старинной, которую как раз, теперь уже окончательно, снесли. Вот и случилось. Смотрели на икону многие. И он ходил с тогдашним самым заветным другом Лешкой. Лаврентьев вспомнил тягучее чувство какого-то непонятного страха и в то же время - любопытства: а как это икона плачет? В квартиру их пустили. В комнате толпились крестящиеся бабки, и какой-то рыхлый бородатый мужчина с мучнисто-белым лицом что-то говорил малость нараспев. Икона - а это, видно, был Спас Нерукотворный - на глазах покрывалась мелкими бисеринками красной жидкости, очень похожей на кровь. Если сидеть и смотреть дольше - бисеринки постепенно росли и начинали скатываться по иконе вниз, на рушник, которым был накрыт стол под иконой. Рушник частично пропитался кровью, местами она заскорузла, и все это походило на самодельную повязку на сильно кровоточащей ране. Бабки продолжали молиться и подпевать мужчине, а посетители входили, стояли молча и выходили на улицу. В выходные народа было побольше. Женщины обычно сбивались кучками и о чем-то говорили тихо-тихо, а мужчины начинали курить, сплевывать и больше помалкивали.

Скандал был явный: в поселке оборонного завода, в квартире коммуниста, руководителя одного из основных цехов пышным цветом расцветало религиозное мракобесие. Лаврентьев помнил, как мама в составе комиссии парткома ходила в тот дом на Токарной улице. Но предварительно она обо всем расспросила его, и он сознался, что был дважды и видел кровь. Она выслушала покаянный рассказ и молча, пальцем постучала ему по лбу, что было крайней степенью ее неодобрения. А дело кончилось тем, что начальник цеха - его фамилия была Самойленко - самолично, под завывания тещи и старух из Бардымовки, вытащил икону из квартиры и отдал ее членам парткомовской комиссии, которые подъехали к дому вместе с милицейским чином. И ее увезли на парткомовской " Победе". Много лет спустя, мама рассказала Лаврентьеву, что икону доставили в заводскую лабораторию и там послойно распилили. Никакой тайности и мошенничества не нашли, а деревяшки, из которых продолжало сочиться нечто похожее на кровь, сожгли в лабораторной муфельной печи.

- А вы чем-то озабочены, - утвердительно произнес Борода.

- Есть тут один кроссворд, - ответил Лаврентьев. - А что, заметно?

- Да. Сегодня вы не улыбчивы, против обыкновения.

- Да вы физиономист, отец Михаил!

- Не совсем так, хотя и не без этого. А вас-то что тяготит: трамблер, сцепление? - Глаза у священника были внимательными и серьезными, хотя вопрос был задан шутливо.

Хороший вопрос, черт побери! Просто чудо, а не вопрос. Что его тяготит? Ну, что? Он думает, как надежнее убить того, кто... А кого? А кого-нибудь, того, кто окажется мишенью, целью. Подлететь незаметно, ударить исподволь. Как это объяснить священнику? И главное, кого? В прежние времена враги были обозначены на плакатах. Их, врагов хорошо рисовал в "Известиях" Борис Ефимов. У врагов были квадратные челюсти, каски, надвинутые по самые глаза, башмаки на толстой подошве, а в руках или автоматы, или клюшки для гольфа. Где теперь эти квадратные челюсти! Как в них прицелится, если врагов у державы нет?

- А волнует меня, отец Михаил, проблема жизни и смерти в ее практическом воплощении.

- Вы о работе?

- И о ней тоже. Как там ваш Христос говорил: " Не убий". А я всю жизнь работаю и работаю, чтобы убивать. Не сам я, конечно, но все равно. Должен же ваш Христос с меня взыскать, что я это делаю. Если он, конечно, есть - этот ваш Христос. Или теперь он не взыскивает?

- А почему вы говорите "Ваш"?

- Ну, не мой же. Я - человек не верующий.

- А ваш сын, - о. Михаил зажмурился, словно внезапно посмотрел на свет, - Он был не верующим тоже?

Лаврентьев вспомнил, что ему рассказали в полку и о чем не рассказывали сразу, когда останки сына привезли хоронить. Когда самолет упал, видно, сработала катапульта. Тела пилотов отбросило от самолета и их, мертвых бандиты прибили к наспех сколоченным крестам.

За спиной заскрежетала гаражная дверь. Оказывается, Ванечка Соловов - плюгавенький мужичонка лет сорока пяти - сидел у себя в гараже и что-то там делал при закрытых изнутри воротах. И по лицу его, и по самим этим закрытым воротам было ясно, что он там делал.

- Милостивцы вы мои, - увидав Лаврентьева и о.Михаила возгласил Ванечка. - Разлюбезные вы человекообразные! Как же мне вас не хватает в эту скорбную минуту!

- Что, Ванечка? Что стряслось? - в неисчислимо который раз купившийся на ванечкину трагическую интонацию участливо спросил Лаврентьев.

- Сокрушен и раздавлен. Сокрушен и раздавлен! Истинный Бог - я вам говорю. - Ванечка произносил это, крепко держась за гаражную дверь. - Сегодня! Вы представляете, сегодня я иду в гараж по совершенно конфиденциальному делу... - Ванечка произнес это слово, не запнувшись - и вдруг вспоминаю, вдруг меня озаряет, вдруг меня молнией пронзает, а сегодня же ровно восемь лет, как не стало Марьи Матвеевны - незабвенной моей тещеньки. Вдумайтесь: восемь лет! И вы спросите: " Что с того?". А я отвечу: "Ничего. Ничегошенки." И вы понимаете: я иду в гараж, а ее нет восемь лет. Ее нет, а я восемь лет хожу и хожу в гараж, милостивцы вы мои. И никто мне слова худого не скажет и уж тем более она, незабвенная Марья Матвеевна. А она любила поговорить, Ой, любила! И лишнего она наговорила за нашу совместную жизнь на три жизни вперед. И вот, что интересно: а мне ее все равно жалко. И я пришел в гараж по своему конфиденциальному делу - у меня тут в погребе хар-рошее смородиновое вино. И я, вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, сижу и ее вспоминаю и ничего - понимаете, ничего - поделать с собой не могу, милостивцы вы мои! Вспоминаю и плачу.- И Ванечка даже подвсхлипнул при этих словах. - Может, разделите мое сокрушение?

- Да мы за рулем, ответил на призыв о. Михаил.

- А вам, батюшка, - лицо Ванечки посуровело, - не следует отказываться.

-Это почему же, Ванечка? - о. Михаил улыбнулся.

- А у вас...- Ванечка запнулся и не без труда продолжил, - специализация такая. Сопровождать человека в радостях и печалях.

Слово специализация далось ему с явным трудом. Разговор он начал вполне владея всеми буквами. Вон, даже про конфиденциальность без запинки выдал. А со специализацией не совладал. Видно, смородиновое вино - и Лаврентьев это знал - начало совершать в организме свое славное дело.

- Иван, - сказал Лаврентьев, - шел бы ты домой.

- Ну, нет! - решительно возразил Ванечка. - Я еще не все про тещеньку додумал, не все про золотую мою Марью Матвеевну довспоминал. Так может, заглянете на смородиновое? Вы не думайте, батюшка, у меня все строго по-християнски.

- Иван, тебе же объяснили, что мы за рулем, - со всей возможной убедительностью в голосе повторил Лаврентьев.- И добавил,- шел бы ты Иван домой. А то твоя Лизавета...

- Надо бы, - с необычайно покорностью согласился Ванечка. - Сам знаю, что надо бы.

Но рано. Кондиция еще не та.

- Что за кондиция такая? - поинтересовался о. Михаил.

- А такая кондиция, милостивцы вы мои, что пока я еще реагирую на вопросы. А приходить к моей Лизаньке надо так, чтобы вопросы задавать было нельзя. Нельзя! То есть, святой отец, в состоянии полной просрации...

Очередное сложное слово у Ванечки вышло не совсем... Но таково уж свойство смородинового, о котором Лаврентьев, да и другие гаражники знали не понаслышке. С определенного момента оно начинало выбивать буквы из хорошо произносимых ранее слов, а потом и вовсе приводило в эту самую... Как там Ванечка сказал?

- Я тогда пошел.

Ванечка повернулся на каблуках по-военному. Его при повороте мотануло, но он удержался и попал в свою гаражную дверь. Он вошел в гараж, а затем закрыл дверь, и она клацнула как танковый люк.

Такой он был, этот Ванечка - артист, как его называли заводские. И звали его так, не за монологи после смородиновой, а за то, что он делал у себя в цеху на участке сварки в среде инертных газов. Но, и за монологи тоже.

- Значит, Петр Алексеевич, - продолжил прерванный разговор о. Михаил. - вы полагаете, что вы человек неверующий?

Слушая священника, Лаврентьев вдруг поймал себя на мысли, что для него как-то странно прозвучало привычное имя-отчество. Ха! Глюк приучил-таки его, или почти приучил к мысли, что он не Алексеевич, а Глебович.

- Скажем так, батюшка: я верю в то, что познаваемо.

- Так ведь и я не про летающие тарелки.

- Я не могу, понимаете, не могу, - Лаврентьев начал вдруг горячиться, осознавая странность своей горячности, - я не могу заставить себя верить в эти ваши доски. Я не могу выключить вот это! - и Лаврентьев постучал себя по лбу. - Для меня ваши доски - такие же тарелки.

- В вашем доме не было верующих?

Это был вопрос, что называется "под дых". Конечно же, Вера Константиновна, его мама, была верующей. И подумав об этом, Лаврентьев сразу же зафиксировал, что впервые для себя назвал маму по имени-отчеству. Она всегда была мамой, а теперь словно отделилась от всего ласкового и надежного, чему и имени-то не было. Отделилась так, будто что-то щелкнуло. Она была истинно верующей. Она верила в фотографию вождей на стене у изголовья дивана, в самих вождей, в их сверхчеловеческое провидение, в их всезнание. Все, что происходило: все эти съезды, разоблачения и саморазоблачения, сначала газетные и журнальные публикации, а потом книги и телевизионные витийства, все это обтекало ее, будто речная вода, обтекающая быки моста.

- Пожалуй, были, - ответил он священнику. - Но только верили не в Бога. А я и в то не верю, во что верила моя Вера Константиновна.

- Да... - раздумчиво промолвил о. Михаил, - даже язычник во что-то верит...

- Ха-ха-ха! Это вы крепко! Это вы крепко хватили, святой отец, про язычника! Ха-ха ха! Может быть, может быть, я до язычника и не дорос... Однако, я сейчас думку думаю и если додумаю и все получится, то ваш Армагеддон - просто плод воспаленного художественного воображения невежественного отшельника. И не более того, по сравнению с тем, что наши Изделия могут сотворить в отдельно взятой точке пространства, если им, конечно, доведется быть примененными. И проделают они эдакое по вполне просчитываемым траекториям, повинуясь очевидным и проверяемым законам баллистики, теплотехники, ну, и так далее... А, да что там говорить! Вам не понять. В семинариях этому не учат.

- Вообще-то, я закончил Академию Генерального Штаба, - спокойным голосом произнес священник. - А до этого, как положено, военное училище. И специальность у меня вполне, так сказать, армагеддонная - я ракетчик. Наша дивизия стояла под Челябинском. Лес, сосны, озера - сказочное место. А под этими соснами в шахтах наши " Воеводы" - их американцы зовут, прости Господи, " Сатаной".

- Простите, я не знал...

- Милейший Петр Алексеевич! Это не грех. Мы и о себе-то не знаем чаще всего ничего Говоришь, порой, со вполне вменяемыми с виду людьми, а они своего прадеда даже по имени не знают. Что уж тут о других. Чему- чему, а не помнить хорошо всех нас научили и все продолжают учить. Только раньше были свои учителя, а теперь наставники все больше иноземные. А мы в этих учениях, как нигде в другом, отличиться норовим. И преуспеваем, скажу я вам.

- Да, - согласился Лаврентьев. - Можно сказать, круглые отличники.

Закапал дождик.. Сперва редко и вдруг зачастил. Священник шагнул под крышу своего гаража и жестом пригласил Лаврентьева. Он посмотрел на свой "опелек" с работающим двигателем - ехать-то все равно надо было- но тоже шагнул под крышу. Эта осень выдалась на редкость сухой. Все, что надо было сделать на земле после лета, было людьми сделано. И давно следовало бы идти дождям, но они не случались. В городе и особенно за городом, на полях и в лесах земля лежала втуне. Она не совершала той необходимой работы, которую выполняет обычно в эту пору, когда надо вбирать влагу и накапливать ее. Когда листья, прибитые к земле дождем, уже не носятся, словно ошалевшие, под порывами ветра, а стелятся покорно и, разом потеряв отчаянную свою желтизну, начинают проникаться осознанием неизбежности возвращения в черную землю, извергающую из себя по весне все великое многоцветье оживающего мира. Но вот дождик пошел и они с о.Михаилом молча смотрели, как асфальтовая дорожка вдоль гаражей из серой разом стала черной, как дождик мазанул мокрым по гаражным воротам, как он повис кисеею перед входом в гараж и это было особенно заметно на границе между темнотой гаражной притолоки и посеревшего дождевого неба.

- Развязался узелок, - произнес Лаврентьев.

- Дал Господь, - согласился о. Михаил и продолжил: - Когда нас "сокращать" принялись по-серьезному - а по началу все не верилось - я у комдива отпросился и махнул на машине в деревню, где когда-то предки жили. Пятьсот сорок три километра от места дислокации. Я родился сам в городе, а про деревню только от матушки слышал. Пока учился, да лейтенантом выпускался, все думал съездить, матушку обещал свозить. Да так и прособирался. Матушка умерла, а тут рост служебный, академия... Сами знаете.

- Да, -согласился Лаврентьев. Хотя им с Верой Константиновной ехать было некуда. Мама никогда не рассказывала о том, где она родилась. Так как-то, неопределенно: Вологда да Вологда. Без подробностей. Это уж потом, когда запели Песняры, Лаврентьев начал представлять Вологду милым таким городком, где сплошь резные палисады.

- Вот! - продолжил о. Михаил. Доехал я до места. Место есть, а деревни нет. Бугорки какие-то. А была деревня и церковь каменная. Храм архистратига Михаила. Мои предки туда по столыпинской путевке пришли откуда-то из Воронежской губернии. Переселенцы. Ехали - еле доехали. А доехали - зажили. Да как зажили! В тринадцатом году начали сливочное масло в Лондон поставлять бочонками. В деревне кооператив сложился. Видно, еще и потому, что все друг дружке были сродственниками. Ну, а в Гражданскую промашка вышла. Белых они не очень привечали, но терпели, поскольку те наохальничать не успели. А красные пришли с продотрядом - какой -то комиссар Бемберс из латышей их привел - и ну хозяйства зорить. А еще двух девчонок изнасиловали. А когда напились, спать легли в школе. В деревне начальная школа земская была - там их и сожгли, двери подперев, вместе с Бемберсом. А кто в окна пытался вылезать - тех стреляли из ружей. Такая вот была зачистка с контрзачисткой. Конечно, красные дело это так не оставили. Всех справных мужиков перебрали. Десятерых сразу казнили. Кстати, и священника, настоятеля тамошнего о. Варсонофия. Того и вовсе в землю закопали живым, только ноги и руки перебили перед тем, как в землю закапывать. Поскольку он, как говорили, вечером того же дня, как девочек изнасиловали, в храме анафемствовал. А потом до самой Отечественной НКВДешники в деревню как вороны регулярно налетали. Как же! Осиное гнездо. Церковь в двадцать девятом на кирпичи пытались разобрать да неудачно. Она, как рассказывали, на твороге да на яйцах ставилась. Раствор получался - куда там цементу. Словом, взрывали пять раз. А на одном из обломков гипсовый бюст героическому комиссару Бемберсу поставили в назидание потомкам. Мама-то моя вместе с бабушкой Евпраксией и сестрами еще в тридцатом из деревни уехали в город на стройку - тем и спаслись. А село после войны хирело, хирело да и попало в неперспективные. А там конец известный. Словом, приехал я и сам не знаю зачем... Вообще-то знаю. Думал, где голову преклонить после увольнения в запас. Наш городок, в котором я с семьей жил, тоже по планам должен был идти под снос. Я и поехал посмотреть: а можно ли на землю предков. Приехал, а там бугорки.

- А Бог? Как вы, офицер...

- Подполковник, - подхватил о. Михаил. -Как я священником стал? Жена помогла. Через две недели мы с ней поехали опять к моим истокам. Там места дивные. А она у меня учительница, в школе рисование и черчение преподает. Сама рисует. Вышивает - глаз не оторвешь. Приехали мы, она отправилась, красавица моя, осматривать бугорки. А за бугорками что-то вроде выгона, уже чапыгой взялось, да густо так. А дальше взгорок и на том взгорке когда-то кладбище было. Я, когда в первый раз приезжал, не дошел до могилок . А она дошла. Стоит там с этюдником, акварельку пишет, на взгорке-то. Я тут внизу раскладываю провиант - взял в полку сухпаи - в таких пластиковых упаковках с ручками и тут она меня зовет. Иду. Подхожу. Она мне говорит: "Смотри". Все могилки, что были на кладбище, совсем землей заплыли. От крестов и следа нет. Травой заросло все и трава такая жухлая - дело -то совсем к осени. А один бугорок - он эдак поодаль - весь зеленый, аккуратный и цветы на нем. Не сеянные, а такие, которые сами по себе в поле растут, и цветут летом . Необъяснимо! Подошли к бугорку, а он благоухает. Наклонились, землю рукой потрогали, а она как бы теплая. Постояли мы рядом, супружница моя еще цветочки эти, как дочку нашу по головке, ладошкой своей погладила. И мы пошли. Пошли и пошли. Подзакусили и в обратный путь тронулись. Домой только к утру добрались и сразу спать. В двенадцать она будит и опять: "Смотри". И руки мне свои подает. А у нее после родов экзема открылась по всему телу и особенно на руках. Что мы только ни делали! Я когда в Академии учился, добился, чтобы ее в госпитале имени Бурденко наши армейские врачи консультировали, на всякие мази-таблетки денег извели уйму и все без толку. А после этих цветов - ни чешуйки, ни трещинки. В одночасье. Стали мы с ней перебирать причины и дошли до бугорка, до могилки этой, до цветов, что погладила. Что это было - не поймем, только от экземы и следа...

Тут дверь Ванечкиного гаража лязгнула, и на свет божий вылез владелец. Теперь Ванечка был в почти нужной кондиции.

- Мужики, - сказал он, не очень-то различая, видно, с кем говорит- Я отолью малость, а то клапан уже не держит совсем. О, дождичек! Вот и славно.

Ванечка покопался в штанах и начал мочиться на ворота собственного гаража, подвывая от удовольствия. И в это момент раздался женский голос:

- Иван! Иван, я тебе говорю!

Это шла вызволять его из гаража Пилорама - многие за глаза, конечно, называли так Ванечкину жену Елизавету.

- Иван! Окаянный ты изверг , губитель души человеческой! Я тебя дома жду, обед сготовила, а ты тут со своей гаражной пьянью прохлаждаешься! - восклицала жена, двигаясь по дороге меж гаражей и издалека видевшая своего покачивающегося и подвывающего от удовольствия мужа.

- Иван!

- Не до тебя, любимая, - бормотал в ответ Ванечка, не в силах прервать начатое. - Не до тебя, ненаглядная ты моя, или не видишь: у меня почти авария ... Уо-ааа!

- Стыдобушка! - разглядев, чем занят муж, продолжала свои увещевания Пилорама.

- Не до тебя, солнышко! - отвечал Ванечка. - Уа-аа!

Пилорама, проходя мимо, увидела в раскрытые гаражные двери улыбающегося Лаврентьева и о. Михаила и накинулась на них:

- А вам-то бы и стыдно пить с ним. Солидные люди. А уж вам-то батюшка и вовсе. Вас для чего к нам поставили. А вы ...

- Опомнись, Лиза, - сказал Лаврентьев, ты чего несешь!

В этот момент Ванечка, довершив дело, шмыгнул в гараж и задвинул дверной засов.

- Иван, - кинулась к гаражу Пилорама, - откройся немедля.

- Ни за что!

- Ванечка! Ну, откройся же, пойдем домой. Люди смотрят.

- И не на-дей-ся!

Господи, - сказала Елизавета и дождевая вода текла по ее лицу с намокших уже волос, - ведь он, когда трезвый, чистый ангел. Ванька! Собачий ты сын! Открывай, а то я тебя убью сейчас.- И она заплакала со взвизгиваниями: И-и-и-и!

о. Михаил и Лаврентьев подошли к двери Ванечкиного гаража.

- Иван, это я - Лаврентьев. Выходи, я тебя до дома подброшу.

- И-и-и-и! - продолжала всхлипывать рядом Елизавета.

- Слышишь, что говорю? - повторил Лаврентьев.

- Только без нее, - глухо, из-за дверной брони отвечал Ванечка.

- И-и-и-и. Видите! Видите! Свидетелями будете. Завел себе молодую и домой не идет. - заверещала вновь Пилорама.

- Иван, - вступил в переговоры о.Михаил. - Ты меня слышишь?

- Слышу. - отвечал Ванечка.

- Я тебя как человек человека прошу. Выходи.

Все стихли. Затем засов клацнул и Ванечка шагнул на свет божий. Видно было, что пьян он в усмерть. Тем не менее, он закрыл гаражную дверь и сам гараж тремя хитромудрыми ключами, совершая эти манипуляции, что называется " на автопилоте". А затем покорно зашагал к машине Лаврентьева. Подойдя к машине, он открыл дверцу и неожиданно галантным жестом предложил жене занять место рядом с водителем. Но , судя по полузакрытым, каким-то потусторонним глазам, говорить он уже не мог. Тихо подвсхлипывающая Елизавета покорно уселась впереди, Ванечка - на заднее сидение и они поехали. О. Михаилу Лаврентьев помахал на прощание рукой. В машине Ванечка мгновенно погрузился в сон. Когда Лаврентьев подвез их к подъезду пятиэтажки, будить Ванечку было бесполезно. Елизавета тянула его из машины за руку, но он даже не реагировал. Спустилась с третьего этажа, увидевшая эту сцену в окно, четырнадцатилетняя их дочка. Он тоже теребила отца, называла его ласково, но Ванечка только грузнее и грузнее оседал в машине, он почти полулежал. Лаврентьеву пришлось брать Ванечку за отвороты потертой кожаной куртки, рывком отрывать его от сиденья и

выволакивать наружу. Здесь его попыталась подхватить жена. Но где уж ей с ее-то силами. Ванечка осел кулем около машины на приступочку крыльца подъезда.

- Папа, ну же, папа,- пыталась воззвать к нему дочь, и видно было, что ей стыдно за отца перед соседями. А уже кое-кто выглядывал в окна, а на первом этаже вездесущая старуха Дрочиха, так та не просто глядела, а приоткрыла раму и высунулась в окно, чтобы лучше слышать, поскольку была глуховата. Делать было нечего. Ванечку надо было поднимать домой, но Елизавета вряд ли могла справиться с огрузневшим мужем одна. Лаврентьев поднырнул под Ванечкину правую руку, Елизавета пристроилась слева. Они поднатужились и втащили его в подъезд. Ванечка вдруг начал проявлять признаки сознательного отношения к жизни, и даже стал пытаться самостоятельно передвигать ноги, не открывая, правда, при этом глаз. Они миновали входные ступеньки, затем первый, короткий лестничный марш, затем второй, долгий. У разбитых вдребезги почтовых ящиков силы вновь оставили Ванечку, ноги его обмякли. Но зато открылись глаза, и он увидел обшарпанные стены родного подъезда, отвисшие дверцы почтового ящика:

- Враги сожгли родную ха-ату! - пропел он вдруг и забеспокоился: - Лиза, Лизанька, ты где, радость моя?

- Здесь я, здесь - отозвалась жена.

Ванечка среагировал на голос, чуть крутанув шеей, по-петушиному, одним глазом посмотрел на жену. Потом уронил голову, вновь ее приподнял и таким же манером посмотрел вправо:

- Лексеич! Мы счас с тобой по стакашонку... Сам понимаешь, тещенька! Какое горе! Правда, Лизанька?

Тут силы оставили его окончательно и голова поникла.

- Папа, пойдем домой, папа, - злым шепотом повторяла дочь, тыча в спину Ванечке пальцем.

- Его надо на ступеньки посадить, - решила Елизавета, - Пусть проспится малость, а тогда...

- Нашатырю бы ему, - вступила в разговор старуху Дрочиха, вышедшая тихонько на площадку из квартиры, дабы не упустить подробности и поучаствовать в действе.

- Да уж обойдемся, - огрызнулась Елизавета, разом превращаясь в Пилораму. - Вы бы лучше свою дочку нашатырем потчевали бы, Марья Тихоновна.

- А что дочка! - огрызнулась Дрочиха, - небось, у твоего короче не сделается. А вообще-то он ей и не нужен.

- А ему и своего хватает! - продолжала держать оборону Елизавета.

- Да уж хватает; - на весь подъезд провозгласила Дрочиха. - Ни сунуть куда, ни вынуть откуда, прости, Господи! - и поспешно, не дожидаясь ответного залпа, закрыла за собой дверь.

Впереди был один-то всего лестничный марш. Разумеется, надо было плюнуть и оставить дурака Ванечку на площадке - пусть очухивается, и уходить, и не слушать бабий брех. Но жаль было дочку. Лаврентьев присел, и Ванечка пришелся ему на левое плечо, словно куль с мукой. Лаврентьев встал не без труда, и пошел по лестнице вверх. Ванечка - ростом, как говориться, "метр с кепкой" - был плотно сбит, а потому тяжел. По настоящему тяжел. Первые три ступени марша дались легко. Дочка прошла вперед и стояла вверху на площадке. Елизавета шла сзади, вроде бы поддерживая тяжелую Ванечкину голову. На седьмой ступеньке Лаврентьев остановился, потому что стало совсем тяжело. Но уж две-то ступеньки надо было преодолеть. И он преодолел, и внес Ванечку в дверь квартиры предупредительно раскрытую дочерью. Узкая прихожая с какими-то тазами и баками, а затем комната и диван направо. Лаврентьев свалил Ванечку на диван и только тут ощутил, что совершать таких подвигов ему не стоило. Ну, разумеется, он от природы был силен, в юности таскал железо в институтском спортзале, да и сейчас ежедневно занимался гимнастикой с гантелями. Но Ванечка - это было круто!

- У, ирод! - Елизавета вошла в комнату - Вам спасибо, Петр Алексеевич, вот уж спасибо. Елизавета также была заводской и знала Лаврентьева, и он знал ее много лет, с тех пор, как она молодой девчонкой уселась в кабинку крана, раскатывающего под самым потолком сборочного цеха.

- Я пошел, - сказал Лаврентьев, хотя больше всего ему хотелось сейчас присесть.

- Вы бы чаю... Тоня, дочка, поставь чайник.

- Ладно, ладно, - махнул рукой Лаврентьев. - Мне надо. Мои заждались.

Он спустился по лестнице во двор, открыл дверцу и уселся за руль. Машина фыркнула и завелась. Лаврентьев отжал сцепление и потихоньку выехал со двора. По-прежнему сеял дождь. Лаврентьев выбрался из заводского микрорайона на проспект Космонавтов и прибавил ходу. Ехать по прямой надо было двенадцать километров. А потом поворот налево, еще метров восемьсот и Соловьиное, где вырос целый поселок новорусских особняков, и где зять одним из первых отгрохал свой терем. Все бы ничего, да сидеть было как-то неудобно. Лаврентьев поерзал на сидении и решил, что дело в подголовнике. Похоже, когда он тащил из машины Ванечку, подголовник как-то поменял угол наклона. Он, не сбавляя хода, правой рукой подергал подголовник и ему показалось, что тот стал на место. Машина проскочила мимо поста ГАИ, возле которого сержант что-то грозно втолковывал водителю огромного грузовика. Теперь можно было наддать хода.

- Надо поторапливаться, - подумал Лаврентьев. - И дочь с зятем, и Лидия Варлаамовна заждались. Сейчас они сядут за стол, а может быть, они, не дождавшись, уже сидят и ему надо будет только подсесть и выпить рюмку холодной водки с непременными солененькими корнишончиками на закуску. А той порою дочь внесет блюдо с пельменями, над которыми вьется еще горячий парок, остро попахивающий лавровым листом. А уж пельмени, пельмени - то! Небольшие, из не толстого, но круто замешанного и потому прочного теста, наполненные горячим мясом и соком. Такие, какие умела делать только дочка. Лидия Варлаамовна - та специалист по пирогам. А в пельменях она у дочери лишь подсобница. Но говорить об этом вслух не стоило. Хотя жена сама признавала свое поражение на пельменном фронте. Но это, когда сама, а когда другие, то беда. Вот пироги - это да! Правда, последнее время после гибели сына, пирогов в доме поубавилось, как и гостей. А потом ? А что потом? Зять наверняка успел рассказать про визитера из Америки. И что? Будем обсуждать "реальную возможность изменить реальность" - кажется, так сказал напоследок Глюк? Ну, и Бог с ним, что за границу не отпустят. Ведь не отпустят же! Просто не выпустят из-за их секретности. И все-таки, все-таки... Было бы здорово прийти в заводскую " секретку" и ляпнуть: " Ребята, я разбогател внезапно и бесповоротно. Вы мне надоели. Я ухожу из вашей вечной системы вечных тайн". Собственно, уйти можно хоть сейчас. Уйти к собственному зятю, в его фирму, и придумать что- то такое, какое-то новое приспособление для небывалого удовлетворения все возрастающих потребностей в наслаждении. Ах, не следовало бы дурака Ванечку таскать на себе. Похоже, какие-то мышцы он перегрузил. Неловко сидеть за рулем, и подголовник здесь совсем не виноват. Такие нагрузки, старому ему идиоту... А вообще-то не совсем старому. Такую ношу, да на второй этаж. Ванечка ростом не велик, а тушистый.

Машина миновала бензозаправку. Лаврентьев подумал, что надо было заправиться, но коли проехал, то и черт с ним. Надо ехать скорее, а то голова разбаливалась все серьезнее. У Лидии Варлаамовны в сумочке наверняка отыщется таблеточка. У нее на все случаи жизни по таблеточке. И все равно эта история с гусаром, чей портрет лежал на заднем сидении, странная это история. И его жизнь - странная жизнь, в которой все оказывается не тем, что на есть самом деле. Скажи кому-нибудь на заводе, что я немного Рюрикович. Ха! Тому же Ванечке! Всем уже наплевать на ту, забытую жизнь. Он и сам воспринимал этих грассирующих пожилых людей, которых иногда показывают из Парижа по телевидению, как очередную диковинку, которую телеэкран обязан представлять ежевечернее, иначе его не станут смотреть. Так сказать, очередной кролик из шляпы фокусника: кролик, кролик, кролик... Боже, как заболела голова! Чертов этот Ванечка с его смородиновым вином! Но это же деньги, Господи! Можно будет все бросить и отгрохать дом там же, где зять, только глубже в лес, и зажить в нем, и думать о чем-то своем, о чем хочется думать или не думать вовсе. Забрать внука от невестки к себе и жить в большом доме, хотя, на какой ляд нужен он, этот большой дом. И о чем таком думать в больших и пустых комнатах, если он приучен думать только о своих железках. О том, как они стартуют, как летят, как долетают до цели, обводя защиту противника, как обрушиваются на цель, как они поражают все, из чего эта цель состоит. О чем ему думать еще, старому идиоту! Не о гусаре же! Гусар с картины - пусть себе стоит, опираясь на саблю, с застывшей полуулыбкой на пухлых губах: "Бурцев! Ёра, забияка, собутыльник дорогой!" А интересно, что бы подумал и сказал этот гусар, знай он, что случится с его потомками. Он славно стоял перед живописцем, этот победитель Бонапарта и двунадесяти языков. Они с живописцем, наверное, во время сеансов пересмеивались и перешучивались, и обменивались французскими двусмысленностями. Ох, уж этот предок! Так откровенно его чихчиры демонстрируют, что мужчина он в самом соку и не пропустил ни одну красавицу на долгом пути от Тарутино до Парижа. Да и как их пропустить! Если они, душеньки, выглядывают в окошки и тянутся с обочины и отдаются звукам полковой музыки, которая звучит на ходу, и в нее вплетаются и почмокивания копыт, ступающих по влажной от только что прошедшего дождя дороге, и позвякивание амуниции, и всхрапы лошадей, и переговоры гусар, в которых смешивается французское грассирование господ офицеров, и тверская бойкая скороговорка рядовых, и звуки самой жизни, а ее по-особому ощущаешь в таких вот промежутках между боями. Он был велик, этот гусар! Он был победитель. Он вернулся на Родину, которая любила его. И ментик, удерживаемый ментишкетом на левом плече, был словно крыло Славы, с которой можно жить вечно. Хотя бы пока живо это полотно. Или до той поры, пока живы люди, для которых эта Слава что-то да значит, и говорит с ними на их родном языке.

Лаврентьеву показалось, что гусар заметил его, Лаврентьева, и что-то говорит ему, именно ему, но говорит тихо, словно из-за стекла. Лаврентьеву даже захотелось переспросить, ведь гусар говорил что-то несомненно важное. Но это стекло... Надо бы приложить ухо к стеклу и тогда он ощутит холод стекла и услышит, а может, просто уловит колебания стекла и догадается о чем говорит гусар, шевеля пухлыми своими губами. " Ах, только бы не по-французски. Я же не знаю французского" - испугался Лаврентьев и подался еще ближе в этой холодной и блещущей поверхности, что отделяла его от гусара, за которой, как ему казалось, были ответы на все вопросы и даже избавление от боли, заполнившей всю голову.

Водитель встречного "СуперМАЗа" - тягача, тащившего корзину с новенькими "Нисанами", вдруг увидел, как ехавший навстречу красный старенький "Опель" принял влево, прижался к белой прерывистой черте, разделяющей дорогу надвое, а потом заехал на черту, а следом - на встречную полосу. Водитель тягача начал сбрасывать ход и даже моргнул фарами. Но "Опель" продолжал двигаться по встречной. Оставалось давить на тормоза, но дорога была скользкой из-за дождя, а корзина с "Нисанами" тяжела и его могло крутануть. Водитель тягача, сбрасывая скорость, заморгал всеми фарами и нажал на сигнал. Легковушка, исправила ошибку, приняла вправо, и поехала по своей стороне. Водитель грузовика матюгнулся и вновь придавил педаль газа, но "Опель" вновь вывернул влево. Надо было тормозить, но и тормозить-то было уже поздно, и со всей очевидностью стало ясно, что столкновения не миновать. Удар пришелся в левое переднее колесо тягача. От удара легковушку смяло и отбросило на другую сторону дороги, а тягач завернуло вправо и он, опрокидываясь набок, упал с откоса, увлекая за собой корзину с новенькими японскими автомобилями.

Гаишники, примчавшиеся на место аварии под истошные вопли сирены минут через десять, увидели водителя грузовика, уже выбравшегося из кабины, с окровавленным лицом возле улетевших с дороги "Нисанов". В разбитом "Опеле", придавленный погнувшимся рулем к сиденью, сидел немолодой человек с широко открытыми и уже ничего не видящими глазами.

А в кабине тягача из продолжавшего работать приемника, верещал бойкий ди-джей местной радиостанции, сулящий любому, угадавшему заветное слово, неисчислимые блага от спонсора, торгующего бытовой электроникой.

 

 

 

 

 

 

 

 


Проголосуйте
за это произведение

Что говорят об этом в Дискуссионном клубе?
277963  2007-11-17 19:30:46
Антонина Шнайдер-Стремякова
- Хорошая вещь. Жизненная. Автор многого коснулся: родового корня, супружеских взаимоотношений, пьянки, человеческой веры, порядочности... И образы (адвокат, Ванечка Соловов или эпизодический Санёк) яркие; даже те, что остаются за кадром, жены и дочери. Реализм сочетается с интересными языковыми находками.

Про Зюганова: ╚...этот человек с лицом, похожим на клубень картофеля, говорил голосом, настоявшемся на лжи. И глаза его бегали даже тогда, когда он делал вид, что смеется╩.

И присказку припомнил: "Берия, Берия потерял доверия. А товарищ Маленков надавал ему пинков".

Для наглядности, что автору удаётся в нескольких словах передать атмосферу времени, процитирую : ╚Дом притих. Да, собрание было закрытым. То, о чем на нем говорили, было секретным, и все-таки все откуда-то знали, о чем там говорили. Потом мама долго чистила картошку на опустевшей кухне и потом зачем-то сидела возле ревущего примуса, на котором картошка варилась. Из своей комнаты выглянула и тут же спряталась Графиня. Примус ревел. Графиня...╩

Трудно более точно изобразить реакцию: ╚А если выдавалось ехать на машине и Лаврентьев выжимал более шестидесяти, могла удариться в истерику, из которой выходила только с помощью горсти таблеток и микстур из темных флакончиков╩.

Мысль, что человек за всё в ответе, брошена, вроде бы, случайно, но нет, не случайно ненавязчиво: ╚Как там ваш Христос говорил: " Не убий". А я всю жизнь работаю и работаю, чтобы убивать. Не сам я, конечно, но все равно. Должен же ваш Христос с меня взыскать, что я это делаю. Если он, конечно, есть - этот ваш Христос. Или теперь он не взыскивает?╩

Возможно, поэтому повествование, являющееся, на мой взгляд, всё-таки рассказом, и заканчивается трагически?..

278292  2007-12-04 15:38:29
павел рыков
- СПАСИБО, УВАЖАЕМИАЯ АНТОНИНА АДОЛЬФОВНА!

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет"

Rambler's Top100