TopList Яндекс цитирования
Русский переплет
Портал | Содержание | О нас | Авторам | Новости | Первая десятка | Дискуссионный клуб | Чат Научный форум
-->
Первая десятка "Русского переплета"
Темы дня:

Президенту Путину о создании Института Истории Русского Народа. |Нас посетило 40 млн. человек | Чем занимались русские 4000 лет назад?

| Кому давать гранты или сколько в России молодых ученых?
Rambler's Top100
Проголосуйте
за это произведение


Русский переплет

Рассказы
19 декабря 2006 года

Владимир Никитин

 

Соляной столб

 

 

 

И будут спрашивать, за что и как убил, -

И не поймет никто, как я его любил.

Ходасевич

 

 

Я бы хотел успокоения. В силу несостоятельности других способов я выбрал этот. Странно, что мое желание пересеклось с вашей просьбой; иначе я бы ее не исполнил. Мы давно не обременены обязательствами; я отработал больше, чем вы заплатили. Я лишился многого, в то время как Вы разбогатели.

Не стану говорить, что возненавидел вашего сына, но никак не могу убедить себя в обратном. У меня, нет, что называется, готового ответа, но если мне повезет, он явится сколько-то лет спустя, столько-то страниц ниже.

Уверен, что если со мной вдруг случится душевное спокойствие на всем протяжении письма, я найду "нужные слова", "единственный выход" и тому подобные вещи, в которые никогда не верил, как и в то самое спокойствие.

"Мне трудно утверждать, что он не был достоин любви; хотя я уверился в этом полностью", - такое неповоротливое начало запланировал я в ответ на ваш абсурдный вопрос, но затем понял, что, издеваясь над вами словами, я себя унижаю рукой.

Госпожа Бузелевская, как мать, была бы полна негодования и с отвращением восприняла бы автора. Она просила ответить "только на один вопрос: был ли ее сын достоин любви", - а я такой нелепой формой и, что еще хуже, оскорбительным содержанием ответил, по сути, отрицательно.

Господина Бузелевского, как педанта и крючкотвора по профессии и по мысли - я успешно цитирую вашего сына, - несомненно, оттолкнет мой сумбурный стиль, нанизывание столь многих звеньев в одном абзаце. И потому, учитывая, что г-н Бузелевский мой работодатель, - я не замедлю перейти к детальному рассказу.

Если после подобного начала вы заподозрите меня в раздражительности или даже в цинизме, то мне придется вам напомнить, что не вы, а я находился около вашего сына столько лет. Иногда я им восхищался, нередко презирал. Пожалуй, оттого я обижен и раздосадован: согласитесь, прожить собственную жизнь жизнью другого человека, а затем до основания, до первейших импульсов разом разочароваться в нем.

При вас он умер; на моих глазах, не защищенных равнодушием, болезненно неотвратимо разлагалась человеческая иллюзия. Он унизил ее, надругался, - он словно ходил кнутом по невинной, беззащитной женщине; кнут попадал и по мне, а он, наивный изверг, бежал к себе и, думая, что его никто не видит, каялся и обещал.

 

 

 

И никогда, никогда не держал слова; а я, видите, сдержал. Хотя всякое воспоминание об этом субъекте мне неприятно.

...Боюсь, я вновь сбился и, если вы еще не отбросили письмо после непонятной вам иллюзии и лишнего для вас кнута, то продолжу тем, что напомню историю дела; полагаю, такая занудность придаст рассказу взвешенную форму. К тому, же вы сможете убедиться в разумности рассказчика, в чем после первой страницы он вас разуверил.

Итак, начну.

 

I

 

Когда вашему сыну исполнилось четырнадцать лет, вы сочли логичным и возможным обратиться ко мне за помощью; не сомневаюсь, что импульсом к этому решению послужил мой прежний врачебный опыт в отношении Мити. Вы не ознакомили меня с проблемой сразу же, а надумали пригласить в гости, как старого знакомого. Вы пили кофе и коньяк - я слушал.

Оказалось, что ваш ребенок решил "жить собою", и вы попросили меня с вежливой улыбкой присмотреть за "маленьким Наполеоном". Проще говоря, следить за ним, куда бы он ни направился: будь то путешествие или посещение борделя. Думаю, вы не знали и знать не могли, чем обернется вами задуманное; поначалу я сам удивлялся, что неприемлемо для скептика. Сейчас же, к стыду своему - перестал удивляться вовсе; но это частное.

Сразу после вашего обращения я знал, что вы мне лжете. Ваш сын, "капрал философии", успел узнать ваши комплексы, страхи и с терпеливой жестокостью создавал фон психо-эмоционального напряжения, сужая пространство для разрядки. По сути, вы погружались на глубину, на которой могли не выдержать давления. Он готовил "взрыв". Его интересовало, как щепетильные люди, размеренные в своих привычках и увлечениях, тривиальные в словах и поступках, для которых декорация всегда была первоосновой, поведут себя, оказавшись в эпицентре "взрыва", на недопустимой глубине. По-своему, с юношеской жестокостью, он хотел подарить вам преодоление. Последнее могло вас либо разорвать, либо изменить.

Вы мне явно намекнули, что у вас есть подозрение в неадекватности сына, отдельно припомнив ту детскую историю. Думаю, вы польстили Мите; он оказался вовсе не сумасшедшим, как вам хотелось представить дело, а самым обыкновенным, слабым и малодушным человеком, способным лишь на презрение и ненависть. Не скрою, первое время я сам верил в его болезнь; я ошибся в диагнозе, что непростительно для врача, но, как человек, я не заблуждался насчет вашей просьбы.

Вам неприятно, с моей же стороны некорректно заговаривать о той пресловутой истории, случившейся в детстве - я тоже хотел бы забыть о многом, но психическая блокада ненужных воспоминаний - дар вашего сына, не мой. Итак, после того, как Митю напугали в детском саду, у него случилось сильное психическое расстройство. Он почти перестал говорить, начал отставать в развитии.

 

 

Я был уверен, что ему понадобится индивидуальное обучение, или же школа для детей с ограниченными способностями. Митю необходимо было оградить от любых раздражителей, пришлось даже запретить ему мультфильмы. Помните, когда вы первый раз не дали ему включить телевизор? Он стал вдруг кричать; обвинял вас в нелюбви и желал вам смерти. Митя нервно реагировал на присутствие окружающих, но и один боялся оставаться. Он, словно, ненавидел людей и при этом болезненно нуждался в них.

До семи лет Митя не мог переносить темноты, одиночества: раз его оставили одного дома, он бил кулаками в дверь, рыдал; бешено лаяла собака. Когда соседи взломали дверь, Митя был на грани безумия.

Затем подошел возраст идти в школу; я доказывал вам, что он неспособен. Но Митя резко начал выздоравливать, социально адаптировался; речь прояснилась, стала связной и ровной. Митю отправили на собеседование в школу, он прекрасно прошел технику чтения. До вашей просьбы Митя всегда показывал лучшие результаты, если же он оступался в чем-то, то впадал в депрессию и приходил в себя только после новых успехов, которым, впрочем, никогда не радовался, скорее, воспринимал как что-то изначально связанное с собой. Я помню, раз навестил его и нашел в слезах на полу; он бил себя руками по голове; около ног валялся разорванный учебник. Выяснилось, что Митя не мог решить задачу. Я сказал ему: нельзя быть сильным во всем. Он разозлился. Через пять часов он гордо вынес мне тетрадь с решением. Пока он справился, думал я. Задача-то школьная. А что же он сделает в будущем, если вопрос не сойдется с ответом? Но пока все шло даже лучше, чем я мог загадать: я-то сомневался, что он хоть кого-то подпустит к себе, а Митя окружил себя множеством ровесников; они так сплотились, что учителя стали жаловаться на чрезмерную неучебную активность. Меня беспокоило такое количество "друзей"; иногда казалось, будто бы Митя опять что-то доказывает. Да и с годами такая зависимость могла привести к отсутствию цельности. Я поделился своими наблюдениями с госпожой Бузелевской. Вы посмеялись надо мной; заметили, что в таком возрасте - все друзья. Похвалили меня за работу с Митей, мол, такое счастье благодаря мне и выписали очередной чек. Получилось, я приходил за деньгами.

До своей машины я скользил в тонких, холодных туфлях. Стояли первые дни октября, после прохладной, но ясной сухой сентябрьской недели, лед, схвативший грязные лужи и ранняя вечерняя темнота стали для меня неожиданными. Я тогда подумал, что в последнее время все реже выхожу из дома, все больше времени трачу за монитором и бумагами; никто меня не упрекает в этом, никто не заставляет оторваться от работы, уделить нежности и ласки. Мне можно позавидовать, если, конечно не быть мной. Я курил около машины и покашливал. Смотрел на яркое Ваше окно. И у меня, словно простенькая песня засела в голове присказка: "кто везде, тот нигде".

Больше я к Вам сам не просился, поэтому надолго потерял Митю.

Я отвлекся на себя и случаем замедлил повествование; упустил на миг, что вам некогда читать лишнее, вы ведь всегда торопились. Теперь вам еще немного придется потерпеть, вернее кое-что вспомнить.

 

 

Вы знаете, что Митю в детском саду напугала воспитательница; ее сразу же уволили. О происшествии написали в газете женщина никуда не могла устроиться. Ей приходили письма с оскорблениями, часть из них оказалась в колонке.

Год назад я отыскал ее. Женщина в конец опустилась, целыми днями она сидела на грязной кухне перед мутным окном... Я провел по стеклу рукавом пиджака; мне представился двор, ставший вечной стройкой. Там что-то всегда сверлили, подъезжали грузовики. ...В своей практике я встречал такие существа после инсульта; между собой подобных больных мы зовем растениями: та же пустота в глазах, апатия ко всему внешнему.

Она умерла бы от голода, жажды; может, сошла бы с ума, если б за ней не ходила девочка из того же детского сада. Вы, наверное, удивленны, как девчонка могла ухаживать за чудовищем? И зачем? Поясню, мои милые работодатели. Ваш сын с самого детства запросто сходился с людьми, впрочем, как и расставался.

Митя сдружился с одной девчонкой - я о ней писал выше - и проявил, я бы сказал, излишнюю любознательность; хотя акт узнавания в шесть лет норма, но в данном случае он явно опередил природу. Простите за уклончивость формы, но пошлость для меня еще менее удобоварима. За таким аномальным занятием увидела их бедная женщина. Митя бросился на нее с деревяшкой, в которой сидели гвозди; случайно ли палка попалась ему в руки, и когда он успел ее схватить - не знаю. Я вижу его импульс: это не злость, прежде страх; и, считайте мои слова бредом, обостренное чувство стыда, свалившееся на него слишком большим весом в малый промежуток времени. Митя замахнулся, и сразу же потеряв сознание, упал перед женщиной. Девочка, маленькое существо, слышала возглас воспитательницы и восприняла его как агрессию. Она видела бесчувственного Митю; потому, когда на ее крик прибежали люди, она плача, обвинила онемевшую женщину. Та и не спорила со словами ребенка; к тому же около нее лежала деревяшка.

Далее вы знаете. Кроме одного, год назад несчастная женщина стала моей пациенткой; ныне - она моя жена. Я почувствовал ироничную улыбку г-на Б.: он решил, что моя тирада pro воспитателя и contra его сына просто неоправданно субъективна; ведь у меня есть личный мотив. Вы безупречно логичны и так же отвратительны. Но я следую дальше.

Девчонка та до сих пор любит вашего сына. Точно знать не могу, как и никто, но, думаю, я прав. Прав. Вы воскликнете, как же доктор, вы противоречите сами себе? В начале письма, мол, вы написали обратное. Отвечу: противоречий нет: любим он был, но не достоин.

Что происходило с вашим сыном с восьми лет и до четырнадцати я не знаю, уверен, вы тоже, пусть и находились рядом. К тому же эта информация не входила в мои обязанности.

После вашей просьбы я взял Митю к себе; мне казалось, моя квартира вполне достаточна для подростка, благо у меня большая библиотека. С первых дней я наблюдал Митю, ожидая кризиса; в чем не ошибся. Правда, я ждал чего-то внутреннего, а раздражитель явился извне.

 

 

 

У нас часто стала гостить Маша, года на два его старше, живущая в Москве только летом - ее семья переехала в Америку. У нее были уставшие глаза, смазанные черты и вялые движения. Меня раздражали ее спутанные крашенные волосы и то, что от нее - да простят меня за эти слова - постоянно пахло сексом и марихуаной. Она не стесняла себя моралью; помню, она прихватила с собой пару коктейлей и за ними принялась рассказывать мне, как соблазнила коллегу своего отца; некая параллель мне показалась отвратительной, и я вскоре прервал нашу беседу, точнее ее ненужный монолог. Она мне запомнилась, как существо пошлой наружности и искусственной развязности; такие, по моему мнению, нравятся людям праздным и неокрепшим мыслью романтикам.

Помните то странное письмо, в котором Митя уведомил вас о предстоящей женитьбе? В пятнадцать лет? Он писал вполне серьезно и не его вина, что столь нелепого раннего брака не случилось. Через месяц она улетела в Америку: то, что она с ним рассталась, Митя узнал позже; полагаю, месяц близости с одним человеком стал для нее несомненным достижением, как если бы она курила один сорт марихуаны тридцать дней подряд.

Во время одного из разговоров - Митя убеждал меня в необыкновенности Маши - после очередного вымышленного довода, он остановился, словно хотел взять паузу. Далее он сделал движение..., и я увидел его, стоящим на карнизе: летом у нас всегда открыты окна. Я дернул Митю обратно. Он непонимающе посмотрел на меня, задумался и продолжил с того места, где остановился. "Момент карниза" он не помнил. Когда я ему рассказал, он не поверил. Такую блокаду его психика будет применять ни раз. Тогда я удивился чистоте его сердца, - да, я воспринял явное безумие как иступленное, болезненное доверие к той девушке; и если оно уходит, то и он должен уйти. Странно, этот ребенок мнил себя чуть ли не выше всего рода человеческого, но со смиреной улыбкой говорил, что он просто солдат тех ценностей, которые для себя принял.

Митя подсунул мне тетрадь: в ней, в тринадцать лет на бумаге он попытался понять себя. Мне думается, именно тогда он совершил фатальную ошибку - он написал не то. Он полагал, что создает бумагу, но бумага, вернее записи на ней впоследствии делали и вели его. Митя не просто переправил собственную личность, а ввел инородные, чуждые параметры. Вместо созидания он прежде разрушил и до конца жизни был мотивирован на разрушение. Ту бумагу, мысли на ней я считаю его бифуркационной точкой, к несчастью, точкой распада, потому как гармонию бросили на "неизбранной дороге". Следовательно, я могу констатировать его смерть в тринадцатилетнем возрасте, и Вам не из-за чего расстраиваться столько лет спустя.

Несомненно, для него являлось необходимым больше не видеть Машу, но судьба никогда не делала ему столь полезных подарков. Маша объявилась следующим летом; болезненно-нервная, она дрожала, путалась в словах, затем встала перед Митей на колени и заплакала. Ее слова я не привожу, как неважные в таких случаях. Вы будете смеяться, но он ее простил, хотя и не любил. Он просто не выносил слез и чужого унижения.

 

 

 

Между тем, спустя неделю она снова его оставила, конечно же, отправилась в Америку. Я назвал ее идиоткой; Митя пренебрежительно-

спокойно воспринял ситуацию. Я беспокоился за него, мы ходили к врачам, но Митя был в норме.

Вскоре, как вы знаете, мы уехали в другой город, а она, по слухам, следующим летом вновь искала его. Я рад, что не нашла; он бы убил ее.

Вас же интересовали не только все подробности, но и фотографии? Возьмите у нее: там он не просто счастливый, там он еще без желчи. Я, к слову, перестал винить ее: она не плохая, она потерянная, а это совсем другое дело. Потом я спросил Митю, что его привлекало в Маше.

- Я впервые слышал девушку. Так долго и так внимательно. Мне доверились без кокетства и щепетильности. А вы, доктор, удивлены и разочарованы? Вслед за австрийским шарлатаном вы объясняете все одним?

Он насмехался.

- Чем же еще? - раздраженно сказал я.

Митя улыбнулся. Открыл еще банку пива и откинулся на диван. Лицо его ушло в тень.

- На прощание она сказала мне, что я разучился ее слушать. И она боится говорить.

Он опять придвинулся ко мне, лицо стало светлым, выражение - тихо-грустным. Митя все еще улыбался, в глазах мне показались скорбь и уверенное смирение. Он прижал руку к моей щеке.

Я отдернул ее.

- Я прощаюсь до завтра. Хочу выспаться.

- Вы не заснете. С вашей щепетильностью...

Я не дослушал.

Он оказался прав - сон не пришел.

II

 

Первое путешествие мы совершили в Сербию, тогда еще часть бывшей Югославии. Прилетели незадолго до истечения ультиматума, в серьезность которого мало кто верил. Наша туристическая экзотика - ночное стояние на мосту под бомбами; они разрывались неподалеку, но для нас угрозы не несли. Стояние было бесполезным, однако, взявшись за руки с сербами, мы чувствовали сопричастность к их противостоянию, к сожалению, столь же бесплодному. На том же мосту находилось немало протестующих из тех стран, чьи самолеты атаковали беззащитный Белград; они кричали на каждую вспышку, жестикулировали, раздевались, танцевали, не выпуская бутылку или марихуану, и, конечно же, фотографировались. Я смотрел на "носителей ценностей гуманизма" и, может, по косности своей, не видел в них ничего кроме праздности и скуки. Они исступленно защищали свою свободу, поносили правительство, но я не прочувствовал сострадание. Между ними и их лидерами, кроме национальности я отметил еще одну общую категорию - "категорию не ума". Она весьма органично дополняла фарс; за ним же очень трудно было понять трагедию.

Днем мы бродили по городу, стараясь не говорить в людных метах - еще в первый день нас окружили молодые люди и обвинили в предательстве.

 

 

 

Невыносимее были лишь упреки стариков и просьбы о помощи, словно мы могли что-то предотвратить. Там и тут слышались слова о большом брате, о котором позабыли лет за десять до начала беды. Меня коробили эти родственные излияния; пару лет назад я был в Сербии и наслушался о том, что мы им совсем не нужны. Причина была интересная - они же в центре Европы, ее сердце.

Неделю мы следили за вспышками в небе, за тонкими пунктирами с земли; выстрелы устаревших зениток нагляднее фиксировали обреченность.

Митя зачастил в один местный латок - там продавались диски - и каждый раз покупал альбомы сербских исполнителей. Когда продавец, молодая девушка, поняла, что он так ищет ее общества, она смутилась, поговорила на русском о пустяках. На следующий день, стоило ему только подойти к латку, как девушку сменил мужчина-продавец. Он упаковывал диск и рассказывал, какие русские изверги, и как они помогали сербам убивать их - албанцев. Сказано было, разумеется, по-английски, ругательства в конце звучали на русском. Митя, схватив диск, быстро побежал к гостинице.

Ночью мы взяли бинокль и отправились в "sky bar". Завыла сирена; я заказал вина.

- Сколько ненависти сейчас уходит в небо, - тихо сказал Митя.

Я попробовал вина и кивнул официанту.

- Летчики не виноваты.

- Лететь на 15 км высоте, бомбить безответный город - бессмыслица.

- Лучше трибунал?

- Не знаю. Просто когда смотришь на бесконтактную войну, начинаешь не ненавидеть - презирать.

- Пустой треп. Что ты можешь знать об обычной войне?

- Я иногда ее вижу. Раньше редко, но с каждым годом все чаще и чаще.

- Интересно. Расскажи.

- Последнее. Я прохожу мимо бетонных плит с надписями; на деревьях - уродливые фанерные листы, По-моему, утро: промозгло и тихо, но нет начала следующего дня... я поясню. Нет нового в тебе, одно, затянувшееся прошлое, а потому двигаться тяжело и неестественно, - он на выдохе сглотнул. - Я путаюсь и глупо...

- Продолжай.

- Свет не разрывает полутьму, та, скорее, просто бледнеет. Подбегает старик, он кричит, что это его земля. Рядом я слышу: "она моя, я беру этот в город четвертый раз". На нем военная форма. Он отталкивает старика, тот падает и затихает. "Теперь земля стала его", - говорит солдат. - И вы знаете, он прав, но не так, как думает. Старик обрел землю, а тому солдату ни земли, ни неба не будет.

Пролетел очередной самолет, зенитка проводила его огнем. Я пил вино и размышлял о ложных воспоминаниях вашего сына. Они, несомненно, родились из телевизионной картинки - все же верно, я запретил ему смотреть в детстве телевизор - и развивались, благодаря болезненной фантазии юноши. Меня волновало: не заменят ли ложные воспоминания Мите действительность и не совместит ли он, не дай Бог, их с реальностью. Вы знаете, опасения сбылись, и этот эпизод дает вам наилучшее объяснение

того, что случилось год спустя. Я подбрасываю Вам первый импульс, но, пожалуй, как и кнут, он для вас лишний. По порядку.

 

Сначала, о том, что скрывал от всех, как свидетель и соучастник, скорее, как подневольный человек, давший слово. Смерть вашего сына освобождает меня от условностей.

После Балкан мы отправились в одну из европейских стран, название которой называть не хочу: значения никакого, вред один. Днем Митя штудировал путеводитель, затем мы бродили по разным барам, играли в боулинг и биллиард. Митя большей частью молчал, когда я пытался что-то сказать, он не слушал.

В одном месте мы задержались. Митя подсел к компании военных - русские были в диковинку и мы легко разговорились. Кто-то вспоминал общие миротворческие операции, кто-то шутил, мол, у каждых военных свой эпитет, у русских "безумные". Речь отличалась тактичностью.

За столом мне был интересен лишь один офицер, с узким подбородком, светло-серыми глазами, очень внимательным взглядом. Он казался излишне сосредоточенным, хотя ему подошла бы лучше рассеянность, но молодой офицер как раз ее-то и избегал, во всяком случае, видимо. Он единственный, кто не пил.

К концу вечера Митя и офицер остались вдвоем у барной стойки. Я наблюдал, как европеец удивился, промелькнул гнев, но быстро его лицо обрело задумчиво-спокойное выражение. Он кивнул и удалился в какой-то меланхолии.

Через час Митя попросил меня расплатиться. Я рад был оказаться на улице, меня смущали дым, громки возгласы.

- Сопроводите меня на встречу?

- Раньше вы не спрашивали.

- Просто условность. Все должно быть по настоящему. Мы поедем в лес: там нас, надеюсь, ждет тот офицер.

- Сейчас ночь. Ваш новый друг тоже лунатик?

- Ниже.

- Что ниже?

- Летает ниже. На пятнадцати километровой высоте. Не узнали форму ВВС?

По дороге я привел себе множество вариаций, но, увы, глупость оказалась непредсказуема. Когда мы приехали, Митя дернул меня за плечо и выскочил из машины. Нам посветили фонарем. Офицер встретил нас заготовленной улыбкой.

- Благодарю вас, вы не представляете, какое одолжение мне делаете.

Митя смутился. Я заскучал.

- Итак, - он достал два пистолета.

- Вы не заигрались молодые люди? - поинтересовался я.

Офицер взглянул на Митю.

Митя взял оружие.

- Да, вы выбрали тот, - тихо сказал летчик. - Это мой пистолет, если что я сам поранил себя. Мой, - он повертел оружие, - подарок вашего генерала. Они у вас такие толстые...Он приехал к вашим в Боснию и заодно нам сувениров надарил. Мне вот пистолет достался, мол, в знак дружбы; я тогда на земле был. Не думаю, чтобы кто-нибудь вспомнил, мы там много чем обменивались. И тельняшка у меня дома висит...Простите. Я многословен.

 

- Вероятно, - Митя отвернулся и стал удаляться в чащу.

Противники разошлись по разным концам леса. Когда они стали сближаться, летчик срезался с пути, несколько раз споткнулся и сбил дыхание. Он кружил по лесу, иногда прислушивался. Несколько раз прошел возле Мити. Я не знаю, кто из них чувствовал себя в более стесненном положении. Наконец офицер устал: он тяжело дышал и теребил глаза.

Он не целился, рука с пистолетом вяло повисла. На свист он повернулся. Митя подождал еще, но рука летчика не поднялась; он всматривался. Одновременно с грохотом выстрела офицер вскрикнул и повалился.

Я подбежал к летчику; он вжался лицом в землю и схватился рукою за левый бок. Офицер тихо стонал. Я перевернул раненого, дотронулся до него: лицо летчика полыхало, губы были плотно сжаты, он слегка подрагивал.

- Совсем не вижу в темноте, - извиняясь, сказал он. Я осторожно оторвал его руку от раны: попадание в бедро, чтобы навзничь и при том сохранить жизнь. Митя оказался около раненого, он протянул пистолет летчику. Офицер кивнул, вытер рукоятку и сунул оружие в кобуру.

- Мы поможем дотащить его до машины, - обратился Митя к приятелю летчика. Мы осторожно подняли офицера.

- Один русский подарил мне пистолет, другой пулю, - шутливо заметил летчик. После их отъезда я вытирал кровь с травы; Митя сидел на корточках и курил, прислонившись головой к дереву. История имела удачное завершение. В госпитале приятель летчика со смехом расписывал "дурацкий случайный выстрел", сам же пострадавший притворно оскорблялся. Врачи шутили, начальство ворчало, но недавние боевые задания оправдывали молодого офицера и дальше части курьез не пошел.

В самолете Митя боролся с бутылкой коньяка и обещал научиться летать, хотя бы на дельтаплане.

Приключение, безусловно, получилось, но что до моего мнения, это был один из многих бесполезных поступков, на которые он тратился без конца и, что еще хуже, растрачивался сам.

 

III

 

...я вынужден был остановиться; моя жена увидела свет в кабинете и, сонная, предложила мне "заниматься в такой час не работой, а сном". Мне кажется, она излишне беспокоится за мои сосуды: частые мигрени в мои годы дело обычное. Да и уверен я: бездействие убьет меня скорее. К тому же, я вижу необходимость холодно прописать эту историю. Для себя.

Я вернулся к началу и перечел - снова сомнения. Я заметил расхождение между первыми строками и последующим действием. Что тогда в жизни, что сейчас в письме я опять противоречу себе. Какая нелепица. Смешно. Может, я пытаюсь оправдать странную дружбу с этим человеком? Или напротив, унизить его, просто потому, что он умер, а я старик, который был принужден жить им и успокоиться уж точно раньше его, до сих пор грешу сомнениями.

Пожалуй, мне действительно стоит пойти к жене, обнять ее и спокойно отдохнуть. Еще одну ночь; ведь только ночь имеет смысл. И то хорошо, что

 

 

я не мучаюсь ложными воспоминаниями, не смотрю разрушающие сны, как он. Хватит о нем; завтра продолжу.

 

То самое завтра. И сразу хочу вам напомнить, что скоро годовщина его смерти; надеюсь, вас там не будет: он не терпел слез. Я получил письмо от офицера; он обещал приехать на могилу, как же он выразился, "кровного брата". Оно прилагается ниже.

 

"Милый доктор, помните ли вы наш маленький балканский кризис, который так счастливо разрешился в лесу? Мне о нем напоминает пуля; она висит на цепочке в моей комнате. И еще то, что я пилотирую гражданские самолеты и, смею вас заверить, чертовски хорошо пилотирую. У меня красавица жена; она долгое время отказывалась быть со мною, говорила - вы не поверите, доктор - что я вялый и нудный. И когда я совсем отчаялся, я рассказал ей о нашей общей тайне; вы уж простите меня. Она была потрясена: дуэль в 21 веке, да еще и с русским?! Необычайное приключение! Я уговорил ее зайти ко мне; она пришла в восторг от моего талисмана. Затем попросил подождать. Вернулся, переодетый в тельняшку. Она захлопала в ладоши, сказала, что ничего более обольстительного не видела. Как вы воюете в таком милом белье? Зато теперь я знаю как победить русских десантников, надо наслать на них наших женщин... Не обижайтесь, милый секундант, на мои шутки; просто я счастлив.

Я обязательно буду в Москве, в день годовщины, чтобы поклониться моему русскому другу с искренней благодарностью и восхищением. Жена намерена приехать со мной: она хочет узнать у вас все о Мите; знаете, женское любопытство. Очень надеюсь вас встретить.

Ваш преданный друг".

 

- Какое нерусское письмо, - вырвалось у меня. Но перехватываю руку у нашего "друга" и снова возвращаюсь к повествованию.

Мы стояли в аэропорту; Митя оставил меня, чтобы купить пачку сигарет. Привычку эту он приобрел после заявления врача, что у него недостаточный запас воздуха в легких: ему категорически нельзя курить. Я устал ждать и решил пройтись по вестибюлю. Нашел я Митю с девушкой; она плакала на его груди.

- Мне кажется у нее знакомые черты, - задумчиво произнес Митя. Я смотрел, как удалялась новая знакомая, часто приостанавливая шаг и чуть опуская голову, будто бы она задалась целью подробнее запомнить расстановку своих стоп на блестящем полу аэропорта. Она приподняла руки к вискам, словно желала закрыться ими, отстранить мимо текущую, казалось такую бесполезную в своей тягучести картинку; но оставить тот единственный для нее кадр, который еще в сущности не состоялся, зато уже застилал все остальное только своим предощущением. Она повернулась на мгновение и побежала, больше совсем не оборачиваясь.

- Она мне напоминает одну историю, - Митя плавно и аккуратно расставлял слова. - Мы устроили костер, я вспомнил: был день накануне Ивана Купалы. Вот я и себя вижу около пруда; он заболочен, а так хочется усмотреть в нем лилии вместо камыша и тины. Девчонки водят хоровод и плетут венки, как всегда впрочем. Вроде как хотят любым способом совершить или создать круг.

 

А я, как и другие ребята, не причастен; мы только смотрим в сторонке и ждем, когда на наши головы наденут венки, очень не совершенные - они расползаются и колются. И так хочется снять, но что-то останавливает. И я думаю, почему нас усадили в сторонке, зачем мы нужны такие?

Митя вдруг с каким-то удивлением взглянул на меня.

- Вы так долго молчали. Очень долго.

Я схватил его за плечо и сильно дернул; он по-прежнему оставался в странном замешательстве и мой рывок отбросил его на пару шагов.

- Я действительно мало говорил; думал. И разве стоит тебе рассказывать об этом, просто унижая себя? Хотя нет, скажу, я пожалею больше, если смолчу, опять, проглотив свою желчь, ту, которая предназначена тебе. Она, желчь - твоя по природе, ты виновен в ней, а значит твоя! Я наблюдал, как ты видишь ее, рыдающую на своем плече. Как свое, свое болезненное доверие, но только воплотившееся на миг в ней. Может, ты еще и представил, что бледно-розовый, да-да, именно бледно-розовый младенец с еле раскрывшимися глазами холодеет, боится и жмется к тебе?! Его маленькие ножки не то что не достают до земли, даже не выдерживают ее, в то время как ты стоишь ровно? Ответь: это увиделось тебе?

- Если и так, - устало, но твердо ответил Митя.

- Ах если... Тогда мне нравятся твои образы, - я нервно засмеялся, - но я продолжу и именно с ними. Это безвинное по мысли дитя потом обвинит тебя - и снова не по злости - в собственном унижении и будет мстить за него, в силу свою или бессилием своим, такова природа, таково продолжение момента, ведь он не заканчивается на самом поступке! Если хочешь, младенец станет пользоваться твоей кровью, как если бы...

- Я так Бога вижу, - ровно произнес Митя.

- Что? - осекся я.

Вижу Его так. Младенцем, пьющим кровь.

Я сглотнул, осмотрелся зачем-то, как будто кто-то должен был выйти и разрешить. Но что? Я сам не понимал, просто желал услышать осуждающий, пусть злобный смех, резкие выкрики, хоть бы и противные, хоть бы и пьяные. Я ждал еще чего-то под внимательным, задумчивым взглядом Мити, чьи глаза отчего-то ускользали вверх, я хотел его спросить, и, как мне казалось, громко кричал.

 

Потом мне рассказывали, что у меня молча заходили губы, и я осел. Митя испугался, не найдя пульс и дыхание. Пытался меня поднять и усадить, да еще хотел надеть на меня больше одежды, чтобы "согреть холодного". Мне повезло, быстро появились врачи и деятельность Мити приостановили. Мне говорили о давлении, сосудах и переутомлении. Как всегда, впрочем.

 

IV

 

Забудем пока про этот день, мы обратимся к нему после. Сейчас же я упомянул о нем, чтобы не сбиться с нити, которую я пытаюсь дотянуть до конца, хотя ясно ощущаю, что где-то утолщаю ее, где-то она и вовсе рвется. Иными словами, выкиньте чушь с венком, младенцем и т.п.; считайте, что я действительно сильно расстроил нервы.

 

 

Давайте лучше о дне следующем. Именно после него вы обвинили меня в некомпетентности, лишили гонораров и добились отзыва у меня лицензии. Я буду с Вами оскорбительно откровенен. Итак, в тот день...

...я сидел дома, в кабинете около искусственного камина. На овальной деревянной поверхности стола как бы в беспорядке были разбросаны врачебные книги; на самом деле я потратил время, вынимая из шкафа самые толстые, устрашающие тома с очень шумными именами на переплете. Любой внимательный человек заметил бы непременно, что эту бутафорию вряд ли открывали, и нужна она явно для красоты книжных полок, но в отношении моего нынешнего гостя я не беспокоился. В моем доме не было ничего, что бы ее заинтересовало, а все остальное для нее существовало очень блекло и то, скорее, по необходимости. Она опаздывала, да по-другому и быть не могло. Я достал сигарету, закурил и долго-долго наблюдал за ползущим огоньком. Не скрою, нервничал и даже плеснул себе виски; мне казалось, это ничуть не повредит: вечер одинокого психоаналитика ровно так она себе и представляла.

Напротив кресла я поставил глубокий диван, с виду удобный, но разговаривать на нем долго и сосредоточенно было утомительно.

Собственно, ждал я Вас, госпожа Бузелевская. Или, Мария? Не просите мужа не читать дальше, вы всегда сможете сказать ему, что я просто старый лгун, а, может, обиженный случаем старик.

Газеты тогда я убрал подальше; всегда читал их с омерзением, расстраивался, ругался, но при этом неизменно продлял подписку. Последнее издание я подсунул Мите.

...в нем молодой премьер Сербии заявлял о вступлении его страны в НАТО: "мы ведь сердце Европы", - сказал он. Вскоре реформатор обменяет бывшего президента на обещание денег. Его, конечно же, обманут; впрочем, он станет искренне возмущаться. Тогда мне станет очевидно, что славяне не продают своих, они их дарят. Через пару лет его застрелят. За гробом будет идти толпа со свечами; многие в слезах. Митя скажет, что ему понятнее убийцы, чем скорбящие. Безусловно, он будет не прав. Как христианин...

Но мне ли говорить об этом? Нам ли, Мария? Я знал, я все знал о Вас, может даже больше чем вы. Хотя, пожалуй, так думает всякий мужчина, который был около Вас. Я затягиваю, но в этой слабости есть сладкая боль; я хочу вновь ее прочувствовать, как последнее касание равнодушия, которое уже бежит по руке, но еще не оцепило тебя полностью. Я понимаю, делаю это без вашего позволения - да Вы бы его и не дали - и до какой-то крайности совершаю насилие. Да если так судить, я всю жизнь совершал насилие.

Вы опаздывали. Я хотел спуститься к подъезду; время близилось к позднему; за окном, на аллее засветился фонарь. Летом там цвели яблони, окружавшие рыхлую тропинку. Но сейчас их не видно. И мне выходить навстречу не с руки.

Вскоре появились Вы; как всегда улыбчиво-деликатная, по-деловому ласковая. Вы были в темно-синем вечернем платье; с открытой шеей и блесками. Я снова пожалел, что у вас на щеках искусственный румянец. "С презентации", - как бы виновато признались Вы. Я как бы сухо извинил Вас.

Вы сели, отложили маленькую черную сумочку и долго смотрели в то же окно, что и я, слегка щурясь от света фонаря.

- Я перебирала фотографии, нашла снимок: черно-белый. Там мы с мужем в загсе, он еще с усами, длинноволосый. Вы на снимке - наш свидетель.

 

- Я помню.

Вы помолчали.

- Тогда мы были студентами, яркими и веселыми. Кутили, влюблялись навсегда сто раз на дню, клялись со смехом, плакали по пустякам. Занимались любовью в "Нескучном".... Мы жили и не думали. Молодежь сегодня не такая.

- Еще в Древнем Египте нашли записи какого-то ворчуна; он клял современное ему молодое поколение и ностальгировал по "старым временам".

- Вам лучше знать. Я чувствую вам не очень дороги воспоминания.

- Напротив. Потому и не говорю о них.

Вы вынули из сумки пачку сигарет, посмотрели на меня; я не сделал движения. - Как и раньше не прикуриваете женщинам? - Вы затянулись.

- Мария, зачем ты пришла?

- Вы должны поговорить с мужем. Скажете, это вы попросили меня зайти к этому человеку.

- Он не наивен.

- Но щепетилен, - вы устало изобразили улыбку. - Ваши слова более авторитетны, чем этого свидетеля. Вы же знаете, как для него важно опровержение.

- А мне вот было бы совсем не важно...

- Речь не о вас. Вы мне поможете?

- Ты была у него? - быстро спросил я.

- Да; и ты знаешь почему. Женщина не забудет того, с кем она долгое время испытывала, как нечто естественное и обыденное то, что ей не даровали ни до, ни после. Ведь именно тогда, нет, только тогда, она само естество. Она может уйти от него, не быть с ним, доверить свое тело другому, но не отдаться ему полностью. И ни венец, ни семья, ни ребенок не спасут ее от послечувствия; где-то на глубине она будет видеть, ощущать, вспоминать; все остальное останется наслойкой, навсегда прошлым, предшествующим тому, что прошедшим не станет. Вы скривились?! Да вы сами всегда желали меня. Думаю, вы изводились, когда знали, что я остаюсь у него каждую ночь. Зато к мужу не ревновали; наоборот, вы успокоились после свадьбы. Того же человека вы до сих пор ненавидите; пожалуй, не раз решались убить его. Милый, как тебя можно ненавидеть? Равно также нельзя болезненно, язычески желать. Как тебя раздражает синяя тушь на моих глазах. Как ты хотел бы смыть лак с моих волос, видеть их мокрыми, небрежными. Но больше всего тебе неприятен румянец на моих щеках; румянец, горящий благодаря не тебе. Моего мужа презираешь! за то, что он лишь собственник, да при этом меня не знает. Что ты молчишь?

- Если и так, - я показал на коридор. - Слева ванна. Убери все с лица, распрями волосы.

Вы встали, сказали "не заходите" и вышли из кабинета. Лилась вода; я пытался унять слезы.

V

 

...я поднял голову; шея болела, видно я долго простоял над белой раковиной. Я завернул кран; в висках по-прежнему стучало.

 

 

В запотевшем зеркале я не видел себя, я хотел протереть его ладонью, но не смог поднять руки. С полки я собрал ее цепочку, часы, кольца - оставил только обручальное - и положил к себе; тогда я даже не помнил, что взял, а главное, зачем; пожалуй, просто не мог совершить ничего иного, хотя очень хотел. В тесной ванне сильно пахло ландышами, ее любимым ароматом. По коридору я свернул вправо и снова оказался у приоткрытой двери. Из комнаты выскочил кот; у моих ног он вытянулся. Он тихо урчал; его ярко-оранжевые зрачки расширились и, как мне показалось, внимательно рассматривали меня.

В затемненном помещении тускло горел камин; солнце не пробивалось сквозь плотные темно-зеленые занавески, скорее чуть подсвечивало их; полки, диван и кресла напоминали брошенные ящики и коробки. Свет будто бы оранжевыми зрачками наслоился на глаза, ощущение комнаты ушло вместе с ее линиями и очертаниями, пространство, словно отступило, резким прыжком отпрыгнуло от меня: я видел деревянную дверь; за ней госпожу Бузелевскую, и себя. "Не хорошо подслушивать, Дмитрий", - услышал я. "Да, мам, конечно, мам". Я отступил к входной двери, повернул защелку и вскоре уже несся по пролетам подъезда, желая быстрее коснуться улицы.

...я приложил к бумаге воспоминания Мити о том дне; вряд ли Вам, Мария, нужны мои; да и не могу я оскорбить бумагу словом, пусть даже естественным и правдивым. Что мне казалось чувственным в жизни - на листе вывернулось в неприязненное отчуждение от самого себя; поэтому вы не найдете в письме тех первоначальных записей: я сам боюсь их перечитывать. Я мог бы сказать, что до сих пор стыжусь нашего поступка, но тогда непременно бы унизил Вас; клянусь Вам - это невозможно. Отвлекусь на деловую часть: вместе с письмом вы получите ваши вещи: я выкупил драгоценности из ломбарда - благодаря им Митя сумел прожить на улице; сами того не зная, вы продолжали заботиться о Мите. Да, обручальное кольцо взял не ваш сын, а я; в посылке вы его не найдете.

Как вы помните, я бросился догонять Митю; бежал и понимал, что он не остановится, а я за ним не поспею. Так оно и вышло. Поднимаясь по ступенькам, я увидел около двери кухонный нож; Вам о своей находке я не сказал. На площадке сидел ваш кот - любимчик Мити. Он с любопытством усваивал запахи подъезда; усы ходили, словно качели; маленький приплюснутый нос громко сопел. Кот так и стоял на пороге: боялся пройти дальше и не возвращался в дом.

Потом я сидел в кресле, молча опустошал стакан за стаканом и выслушивал ваши инструкции. Опьянение приостанавливало сопричастность, уходящую за вашими выверенными и быстрыми словами. Не помню прощание; - да было ли оно? - я держал бутылку над тарой, когда резко, сквозняком подул ветер, охладивший мои щеки; да и он вскоре оставил меня.

Пожалуй, с того дня, как только стемнеет, я скучнею, засаживаюсь за свой, когда-то рабочий стол - за прошедшие годы я не написал ни одной статьи - и до рассвета разговариваю с бутылкой. Именно потому у меня никогда не заканчивается день предыдущий и не наступает день следующий. Я всегда смотрю на фонарь в окне; иногда что-то черчу на бумаге, как будто записи о том дне могут изменить или вернуть его; почти всегда под утро плачу. И странное дело я не чувствую себя ничтожным. Да я жалею, но не себя, а исключительно нас, которых не было и не будет.

 

Я увлекся: от желчи ли, а может, от недовольства допустил ложный выпад, неискренний в своем посыле. Думаю, мне стоит чуточку замедлить письмо и просто распланировать текущие сутки...

 

VI

 

Сегодня поеду на "птичий". Прежнего маршрута нет и повторить в точности не удастся. Жене скажу: машина не завелась; и воспользуюсь троллейбусом. Я пройду сквозь ряды. Подойду к хозяйке немецких овчарок. Мне протянут на ладони лучшего щенка - так меня заверят. - Мне нужен хилый, - скажу я.

Она удивится, захочет что-то возразить. Засуетится, потом вздохнет и снова протянет того же щенка.

- Он, значит, и есть самый болезненный. Она неохотно кивнет. Я положу его в сумку; он сразу же на меня нальет.

Покупка для Мити. Записи, впрочем, тоже.

Согласно его пожеланию.

...ты покупаешь хилого щенка, тебе его продают как самого лучшего. Проходит пол года, он заболевает. Тебе говорят: либо умрет, либо ходить не будет. Но нет, ты его выхаживаешь, и пес полностью выздоравливает. Так тебе кажется. Следующие три года ты только и возишься с ним, играешь, борешься. Не до дрессировки, на нее нет времени. Потом болезнь; она просто затаилась, ты о ней забыл, играя. Осложнение на мозг, говорят. Собака по началу лает на всех, бросается на любое движение. Иногда кидается на тебя; шрамы по прошествию лет лишь светлеют. Бить ее боишься, она рано перестала расти, но крепла вширь; ты же еще мал. Не для ненависти. Ты переходишь из класса в класс, с годами у тебя костенеет мозг, терпение дается сложнее, выдуманное унижение раздувает глупая мнительность; у пса слабеют кости. Лапы хилеют, он бродит по комнате, почти потеряв зрение, ты носишься по квартире, всегда опаздываешь. Лежащая в коридоре тварь раздражает, а, когда сталкиваешься с ней, медлительной и беспомощной, просто слепнешь. Открываешь глаза, слышишь визг и видишь, как она, дрожа, поднимается, еле опираясь на задние лапы.

Тогда ты перестаешь бояться. Да, после первого безнаказанного удара страх забывается. Лает, бьешь, пес сразу падает: лапы не держат. Ты бросаешься поднимать ее, гладишь; он так ласково смотрит, что от стыда ты чувствуешь унижение, а за ним и злобу.

Во дворе он по привычке бросается на других собак; сильный рывок, стальной ошейник стягивает горло и пес растягивается на земле.

Прохожие и собачники видят, какая у тебя слабая собака. Для тебя прогулка с ним пытка и унижение, для него - дыхание улицы и просторов, то, чего изо дня в день он лишается. Вскоре пес перестает ходить, и ты его стаскиваешь со ступенек или несешь на руках. На руках он счастлив и, может, не испытывает боль. Как-то незаметно суетливый блеск в глазах потухает, и появляется немая отрешенность. Он не выходит больше на улицу, превращается в ребенка... в щенка, если хотите. Он постоянно ищет ласки, ты избегаешь его. Стоит утром посмотреть на пса, прикоснуться к нему и целый день уже не видишь ничего, как будто что-то мешает, сковывает.

 

 

Потом врач. Он говорит, "бесчеловечно держать собаку живой". Человечно убить ее. И вроде бы все логично - животное гниет изнутри. Родители сажают ее в машину и увозят.

- Я, - продолжал Митя, - запомнил дрожание беспомощных лап; прижатые уши, с пролысиной на них, суетливый взгляд, который не видел у пса больше года. И запах гнили. Я не поехал с ним проститься, почему-то пожалел себя.

Мне сказали, он мягко уснул; намучился. Никакой суеты...

 

VII

 

Через пол года мне позвонили. Я рад бы сказать, что не ждал этого звонка, - в любом случае он не имел каких-либо предоснований, - но, тот факт, что я столько раз разговаривал около телефона, столько раз звонил, набирая шесть цифр и на седьмую загадывая желание; вообщем, считайте меня неврастеником, но я с дрожью, с потливостью все шесть месяцев поджидал его. Сто восемьдесят три дня прошло с числа Вашего послания: в нем Вы отказались от меня, точнее моих услуг и просили прекратить всякое с Вами сношение. Несомненно, каждый крючок в тексте был выверен вашим мужем, тем обиднее стала Ваша подпись в конце письма, как продуманная печать оскорбления. После вашего ухода я еще долго старался удержать запах: и ландышей, и Ваш; также долго я требовал рецидива болезни Мити; я жаждал увидеть его чуть ли не смертельно больным и чтобы Вы, Мария, несчастная и слабая, как прекрасный человек, призвали меня на помощь. Остановите Ваши упреки; если бы Вы знали насколько искреннему отчаянию грани не известны. Но к делу. Мне позвонили из клиники и сообщили, что Митя уже давно находится у них, правда, заговорил он только вчера. Мне профессионально любезно предложили подъехать к врачу судебно-медицинской экспертизы и оказать содействие в виде консультации для выработки верного решения. На расспросы мне только указали, что речь идет об убийстве и потому явиться стоит не только из чувства долга профессионального, но и гражданского. Не скрою, когда я положил трубку, то меньше всего думал о состоянии моего бывшего пациента. Я требовал для себя реванша и получил его. Это была своеобразная сатисфакция: в моих глазах она возвращала в меня мужчину; я снова востребован и, что еще важнее, снова нужен именно Вам. Всю ночь я перебирал записи и воспоминания: все, что мог знать или домыслить о Мите; через пару-тройку строчек или мыслей о Вашем сыне я всегда оказывался около Вас и сразу же улыбался. Конечно, я рассчитывал встретить Вас в то самое завтра. Утром я бегал вокруг дома по шуршащей мокрой траве, с непривычки обливался потом, прыгал в туман и напевал про себя что-то несусветно-безвкусное.

Затем я выбрал самый строгий и дорогой костюм, подобрал галстук, тщательно отгладил сорочку, начистил туфли и вышел на улицу.

Было солнечно и влажно; у меня слезились глаза, и я не раз останавливался, чтобы снять очки и платком убрать слезы. На перекрестке я понял, что мог забыть адрес клиники и принялся искать записи по карманам. Я услышал резкий звук, стал поворачиваться, но, вдруг нащупав бумагу, промедлил; рядом что-то закричал пьяный: он стоял слева от меня, пошатывался, сильно размахивая руками. Передо мной - я уже развернулся в сторону сигнала - оказалась машина; я сглотнул и сделал шаг назад. Скрежет прошел возле меня; затем раздался глухой удар, - пьяного снесло с моих глаз.

 

Я услышал женский вопль; прохожие на той стороне начали останавливаться, кто-то указывал пальцем, как мне казалось, на меня; позади я услышал: "да он объезжал", дверь в машине распахнулась, из нее выскочил мужчина и бросился на меня; я сразу же упал: в руке дрожал смятый лист.

 

VIII

 

- меня называли убийцей -

Я лежал, смотрел вверх, раздражаясь только при внимании незнакомых, неважных мне людей, бессмысленных в своем стремлении помочь; высокомерных в жалости.

- я не знаю, кто такой убийца и что такое убийство -

На меня показывали, или вернее, меня показывали, и что еще хуже - я видел себя сам.

- я не убивал -

Свет стал останавливаться на мне; раньше солнечные лучи я не

замечал, просто фиксировал яркость. Так странно, я хожу по переулкам и

жмурюсь, кожей дотрагиваюсь до тепла. Я увидел, как снег ночью подсвечивает небо, как он позволяет себя оттенять темно-синей горизонтали; ведь, если стоишь на крыше, небо всегда напротив тебя, и ты смотришь в него, когда огоньком сигареты касаешься темноты и прозрачным дымом пытаешься разогнать однотонную мглу.

- это только сон -

Длинная куртка согревает и скрывает ее. Рука в вязаной

перчатке прижала шарф к шее. Из-под шапки выбиваются

кудрявые светлые волосы. Ей скользко.

Она пытается обнять меня; в этом неуклюжем движении, сотканном из

безразличия и страха - ко мне и за себя - она ждет оправдания, полагая его прощением. Мне душно.

Она вежливо ищет мои глаза, ее ласковое слово сбивается на фразу, - по-моему, так точно она никогда ее не выстраивала, - а мне, пожалуй, впервые неприятна гладкая речь; или, скорее, мне чужды звуки, за которыми нет языка, как нет мышления в рефлексах. Ей холодно.

Я присел на корточки: на моей голове ее руки; я катаю снег из ладони в ладонь и вроде как должен ее обнять. "Ну, ладно", - говорит она; я наблюдаю за ее торопливыми, уверенными шагами.

- я не чувствую своих рук -

 

Примерно такие ассоциации я изложил на бумаге; мне так хотелось и, собственно говоря, не было никакого дела до печати на листе, до привязанной ручки и до истуканов со скорбными лицами: будто бы они считали себя больными, а меня - единственным целителем, чьи записи воскресят некое торжество разума при том условии, что этого самого торжества никогда не было. Я надеялся надолго отвлечь моих инквизиторов от себя, но уже на следующий день мне стали задавать вопросы по каждому предложению, выявляя адекватность его реальности или, пытаясь понять, что же-де кроется за - ... - и за - ... - ? И где же-де место, орудие, и субъект преступления в "скользко", "душно" и "холодно", де?

Осознавая всю неотвратимость тотального безделья, я взялся за шнурок со стержнем на конце и расписал свою историю. Документ я озаглавил: "Сюжет-де".

И далее: "Перламутровый закат встречал когтистый берег. Волны плескались и совершенно определенно что-то нашептывали звездам. Те внимали им с бесконечным терпением с высоты своего загадочного блеска (...их были мириады, сонмы!).

Плакали небеса; ведь как иначе можно объяснить дождь, который, кстати, шел. Рыдали ангелы на облаках, птицы на деревьях, дриады в дуплах деревьев, наяды в ручейках, нимфы где-то в лесу и феи в Эфире.

И, между тем, я тоже слезы лил под стать природе, как будто ощущал зловещее предначертание высших сил; тех, что решили разлучить меня с любимой моей. Она пришла, совсем другая, словно какой-то черный маг околдовал ее бездействием своим. Я бредил; бредили еще: конечно же, она, затем все те же феи вплоть до ангелов в небесной синеве. И что же ее постигло? Ворона бы ответила: "кара, кара"...

 

Трудно представить, что от меня ждала экспертиза. Все это было на бумаге, написано его рукою и любой врач сказал бы, что этот человек зол, опасен: он убил и будет убивать еще; ведь он не раскаивается, не подавлен, не смущен - он насмехается. Все так. Но я зацепился за одно обстоятельство. В документе ни слова о ноже, о насилии; нет деталей преступления, нет, наконец, ее имени. Словно он употребил фигуру умолчания; т.к. он не мог сделать этого сознательно, значит, его психика просто блокировала основной ряд воспоминаний. Следовательно, можно предположить аффект, впрочем, без достаточного основания. С другой стороны, записи можно использовать как бред человека с неровной психикой; отталкивающую желчь как злость, но злость исключительно на себя. Скорее, он просто призвал на помощь бумагу, но язык отказал ему в доверии...

 

(Я предоставил комиссии все необходимые заключения; юристы и деньги, присланные Б.-ими довершили дело).

 

IX

 

На улице стояла осень. Митя за оградой клиники копошился в сухой листве.

- Надо отвезти тебя домой.

- Я хочу остаться с вами.

- Не выйдет. Мне надо в суд.

- Из-за меня? - быстро спросил Митя.

- Нет. Вижу, не веришь. Машина объезжала меня и сбила пьяного.

Митя перекладывал листья. - Вы, значит, тоже убийца?

- Пьяного, говорят тебе..., - я вспомнил вопрос. - Причем здесь "тоже"? Ты ведь не..., то есть утверждал, что...

- Не надо смотреть на меня, я полгода под чужими глазами провел; как будто мне своих мало. Пойдемте лучше выпьем, к черту заседание.

 

 

 

Помню, я и колебаться не стал: Ваш сын, Мария, единственное, что нас вынужденно связывало; если бы он пожелал поехать к Вам, меня бы снова наградили чеком.

- Мне стоит разменять деньги, - ответил я. Около метро в этот день все суетились как-то тревожно, но организованно. Мы встали за молодой парой.

- Мать звонила, сказала срочно менять доллары, - говорила девушка. - У них курс еще ниже, чем здесь, - она держала руки в карманах.

Из помещения выбежал чернявый парень, в желтой майке, узких джинсах; сутулясь, прижав острый подбородок к бледной шее, он повесил табличку с надписью: "Рублей нет". Толпа, охая и матерясь, отшатнулась, что-то громко обсудила и бросилась к пункту напротив. Курс доллара на черной доске уменьшался, цифры скакали, как будто они относились к литражу на бензозаправочном автомате. Девушка заметно нервничала.

- Надо быстрее, пока еще хоть что-то можно получить. Она нервно взглянула на Митю.

- Милая, с односторонней улыбкой начал молодой человек, - ну глупость это, глупость. Сегодня Касьянов выступал, сказал, что ажиотаж искусственный, кто-то просто опять обогатится на... поспешности граждан. Завтра цена продаж будет прежняя. Он чмокнул ее в гладкий пробор. У обочины остановилось такси; выскочила тучная женщина с короткой прической. Она подбежала к паре, "еще не обменяла", - констатировала она, схватила девушку под руку, и они углубились в толпу. Парень снисходительно хмыкнул.

- Что случилось? - спросил Митя. Я вкратце пересказал: знал-то, как и все, только телевизионную картинку. - Много погибло? - спросил он. Я пожал плечами. Тот же вопрос Митя адресовал парню. - Не знаю. Знаю, что башни рухнули, и вот доллар падает. Я увидел, что Митя начал поворачиваться, за руку его держал низенький мужчина, с узкими глазами, почти совсем без шеи. "Как мы их, а?!" - до меня донесся спиртовой запах. Одновременно со щелчком голова пьяного откинулась, и он какой-то недовольно насупленный упал на спину. На синих тренировочных штанах разрасталась лужа. Он чему-то заулыбался разбитыми губами и мерно засопел. Толпа зашевелила взглядами в нашу сторону. "Наверное, фальшивку подсунул", - услышал я. Очередь сразу же забыла о нас. Я потянул Митю; мы быстро зашагали по неровному асфальту.

Скоро мы сидели в ближайшей распивочной с вывеской "Таверна". Подошел официант, ряженый в белую рубаху; принес хлеб и расставил приборы. - Где у вас руки помыть можно? - спросил Митя. - Слева по коридору, - он щелкнул ручкой. Митя встал; я принялся за заказ.

Час мы молча потребляли коньяк. Митя взял очередную устрицу, подумал, положил ее обратно. - Знаете, есть такая разновидность ящериц, забыл, как называются. Да и не важно. Живут они на высоких скалах. У них есть гнезда, соломенные гнезда. Ящерицы не могут существовать вне тепла, без него у них останавливаются все процессы: пища не перевариваются, кровь замерзает.

- Я изучал зоологию, - заметил я. - Хотя скалы...

- У каждой ящерицы обязательно появляется потомство. С его появлением мать обречена; ее дети растут, все больше места занимают в соломенном гнезде.

 

 

Когда она мешает им взрослеть, она переселяется на холодные камни. Где до смерти замерзая, следит за детьми; а те видят, как по их вине умирает мать.

Митя помолчал.

- Поначалу, мне даже нравилось быть одному на улице, как нравится обманчивое ощущение свободы с явным послевкусием беззащитности. Но холод и бессонница сводили с ума. Мне пришлось искать гостиницу, именно тогда я заложил золото, - меня, естественно обманули, и я получил от силы треть. Там я ее и встретил. Она работала, как же она себя называла - то ли администратором, то ли менеджером по этажу. Хотя мне казалось, что она, скорее гостья, остановившаяся на постой; словно, она опять вернулась из Америки и решила пожить в номере. Оказалось, она приезжала следующим летом, искала меня. Рад, что не нашла - я бы убил ее. Жаль, что нашла потом.

Знаете, доктор, ей пришлось покинуть тот дом, и вряд ли она когда-нибудь смогла бы вернуться в США: там приключилась какая-то история с ее несовершеннолетней подругой, ее родители подали на Машу в суд. Маша говорила, что все это глупости и ханжество и она надеется не встретить подобной "узости взглядов" в Москве. Представляете, мы были одновременно в Белграде, на том самом мосту; она приехала туда с друзьями. Она показывала мне фотографии, и вы не поверите, доктор, на одной из них я узнал вас.

Родители поселили ее в своей старой московской квартире. Да и на работу она вышла не из-за денег, Машу продолжали обеспечивать всем необходимым для того, чтобы она не меняла "привычный образ жизни". Маше нравилось ее работа, общение с разными людьми, однократными в своем виде. Она их принимала, но при том, я настаиваю, оставалась гостьей. Она брала только ночные смены - говорила, бессонница, и это была правда. Вскоре она пригласила меня к себе, как-то без обсуждений я там остался, и мы стали жить вместе.

Маша по-прежнему выходила на работу в ночь. Днем приходила, часок спала, и мы весь день проводили вдвоем. Я изнывал один по ночам, ждал ее. В итоге устроился сторожем в ближайший детский сад. Утром я возвращался и снова ждал ее. Я перестал спать, бессонница привносила своеобразный хмель в наши отношения. Может поэтому, в какой-то день я попросил ее объяснить, зачем она уезжала летом.

Маша сказала: ей надо было. Что если бы она оставалась, я бы испортил ее жизнь. Не позволил бы сделать, как она хотела. Сказала, что не видит себя роженицей-сиделкой; мол, ей нужно большее. И что на детях умирает собственная жизнь.

Потом потушила свет. "Отвыкла от тебя, стесняюсь", - пояснила она. Попросила налить шампанское. Я уже почти вышел комнаты, когда зачем-то обернулся. "Не хорошо подсматривать, Дмитрий", - засмеялась она. Я достал бутылку из холодильника; за стеной у соседей лаяла собака. Горло сковала сухость, губы не размыкались. "Милый, бокал не забудь", - услышал я.

Митя уверял меня, что больше ничего не помнит, хотя и не сомневается в своей виновности...

 

 

 

 

X

 

Ночью у Мити случился приступ.

Он задыхался; сердце билось сильно и неровно. Левую руку он не чувствовал, хватался головы, говорил "словно мурашки бегут внутри нее". Он начал дрожать; дрожь принялась за все тело; на лбу, с левой и правой стороны, словно следы от "узкой короны", набухли вены. "Взгляд держать тяжело", - говорил он. Митя требовал укрыть его и просил льда. Когда я собирался исполнить пожелание и пойти на кухню к холодильнику, он не отпускал меня. "Да уйди же, прекрати смотреть", - кричал он затем. Я подошел к окну, распахнул его; на ресницах таяла снежная морось. Митя затихал; на улице навалил снег ("сентябрь только к середине идет"). Я подумал, что никогда, как сейчас, мое желание убить не было таким подавляющим, и никогда больше, я не буду так любить Митю. У Мити сильно набух язык, губы кровоточили. "Слова не удаются", - сказал он. В окно влетали чьи-то громкие, неразборчивые разговоры. Они становились звучнее, многоголоснее, невнятнее. "Да зачем же они говорят". Я не ответил; засунул ему под язык таблетку. - Митя отвернулся, ровно задышал.

 

- Я приходила к нему, но врачи меня ни разу не пустили, - слышал Митя. - И когда я увидела вас за оградой, то не смогла удержаться, пошла за вами. Потом я заметила "скорую" и вбежала вслед за врачами.

- Их помощь не понадобилась, - мягко отвечал девушке доктор.

- Митя заворочался, может, дать еще лекарство, - опять раздался женский голос.

- Не стоит. Избыток психотропного препарата повлияет на речевую моторику. Он и так с трудом говорит.

Митя прислушивался к тяжелому дыханию гостьи; доктора как будто и вовсе не было в комнате. - Вы меня в аэропорте сразу узнали?

- Да. Я даже накричал на Митю; он-то не вспомнил тебя; принялся сыпать странными ассоциациями. Тебе что-нибудь известно о воспитательнице? Полина ответила не сразу.

- С ней все хорошо. Все эти годы я навещала ее. Сейчас она работой няней в одной семье.

- Я рад. В свое время она была моей пациенткой. Мне даже хотелось сделать ее женой, но, к несчастью, это невозможно.

Митя кашлянул и перевернулся. Перед ним оказалось лицо Полины: в смазанном поначалу силуэте глаз он нашел яркие и продолговатые зрачки; во взгляде, скорее всего, крылось тревожное желание узнать Митино состояние, но ему почудилось минутное отчуждение гостьи, если не сказать обида на какой-то предыдущий момент. Митя подумал, что так требуют то, чего дать не можешь, причем требуют со своим, непонятным никому снованием. От последней мысли Митей завладела раздражительность; в затылке застучало, взгляд рассеялся вовсе. Снова дрожь, снова началось где-то в голове, поначалу приятно, но затем судорогой прошлась по телу. Митя натянул одеяло и с ужасом понял, что левая кисть немеет. Гостья вложила руку в ладонь Мити; он дернулся от прикосновения влаги. Девушка склонилась над ним. - Полина, помнишь?

Имя ее Митя медленно повторил, словно говорил себе, чтобы запомнить и никогда не позабыть.

- Я просто посижу рядом, - быстро сказала гостья. Она чуть опустила голову, челка закрыла глаза. - Митя лег на бок.

Лекарства мягко тянули ко сну. Он засыпал. Гостья провела рукой по его волосам, пригладила серую юбку, - Митя, совсем уже засыпая, увидел все это. Еще ему виделось, как на его веках играет взгляд ее черных глаз; это уже сон, - улыбнулся он.

...я остановился; понял, в чем сложность письма. Ты пишешь один и естественно плывешь по монофонии; при том, на твоих страницах, слышатся голоса многих; они вроде как должны говорить без твоего вмешательства, но так, чтобы ты не испытывал отчуждения; ведь за ними стоишь все же ты, и голос не должен фальшивить.

Я пишу за Митю и, надеюсь, цитирую его без ущерба для смысла, но разве возможно передать весь спектр тональностей, ту единственную интонацию, за которую мы любим? И в этих строках вы увидите лишь один голос, искусственно распадающийся на некие оттенки, но за ними всегда буду я. Рад бы исключить или просто отменить это местоимение, но, боюсь, не в силах...

Под утро я обессиленный пошел спать, оставив Полину приглядывать за Митей. В случае припадка я наказал ей дать лекарство. "Не более одной капсулы", - напомнил я.

 

P.S.

 

Я только недавно узнал, что у меня появилась сестра; к этому времени письмо было почти закончено. Прости, мама, но я не стал ничего менять; хотя, не скрою, поначалу и вовсе решил не отсылать его. Зря ты пишешь, что она "на муки родилась"; может, ей и повезет. Ты, наверное, кого-то цитируешь, когда говоришь, мол, только в мире мужчин возможен Беслан - я сразу подумал об Иване К.; представь, как время упустил. Так ведь я, пожалуй, и согласен с тобою и себя ненавижу, как что-то неизбежно разрушительное. Мы все омертвляем, в то время как вы в подчинении природе непрестанно созидаете.

Мы в господстве над естеством пытались себя оправдать, совсем не отличия силу от насилия. Ни плуг, ни фабрика, ни расщепленный атом не примирили нас с самими собою; и мне страшно представить, что мы придумаем еще. За прошедшие три революции мы потеряли первосмысл и движение к абсурду слишком явно. Река нас больше не интересует, на том основании, что вряд ли интересовала когда-либо. Я так пытался увлечься течением, что придумал мост. Вид же отобразил на полотне; эти странные люди назвали мою беспомощность наукой и искусством. Мне было так же приятно, как Наполеону: ему аплодировали за Альпы, а он, смущаясь, говорил: "Аустерлиц - я, Ватерлоо - если бы не Груши - тоже я, но вот горы, боюсь, Ганнибал".

...И злаку не поклоняемся, как падаем перед светом.

В последнее дни мне все тяжелее говорить, полностью утрачиваю речь; я чувствую, как возвращаюсь к детству; или, что вероятнее, к первоязыку. Не пишите мне ответ: крючкотворы и литераторы необратимо девальвировали слово, и я не готов видеть материнское письмо в строках и буквах. Досадно, что вы не приедете на мою свадьбу, ведь в силу несостоятельности других способов я выбрал этот. Вы спрашивали, что мне пожелать?

Я бы хотел успокоения.


Проголосуйте
за это произведение

Русский переплет

Copyright (c) "Русский переплет" 2004

Rambler's Top100